Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?



Авторы онлайн:
Константин Вильде



«Бездыханное лето» /книга стихов/ - I

Олег Павловский

Форма: Цикл стихов
Жанр: Поэзия (другие жанры)
Объём: 1585 строк
Раздел: "Книги стихов"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


.




Олег Павловский – БЕЗДЫХАННОЕ ЛЕТО – книга стихов

_______________________________________________________________

ММ – Санкт-Петербург
BOREYARTCENTER
ISBN 5-7187-0290-X




МОТЫЛЕК


Где обитает птица козодой?
Над пахнущей стрекозами водой.
Козодоенье – неказистый труд,
куда важней вязанье козьей шерсти
и прибыльней, и знатоки не врут…
Но козодой далек от совершенства!

Кричи, кричи – я не слыхал твой крик,
А выдумал и вычитал из книг –
Леса обложек, пыльная прохлада…
Где обитает птица козодой?

На Кронверке, на ветке золотой,
на Петроградской, в центре Ленинграда.

* * *

покупать апельсины
в кульках и корзинах,
в ресторанах – поштучно
за каждую душу,
за оранжевый шарик ревнивому горцу,
пятачков и лимонных как солнце копеек,
серебристых двугривенных белых, как солнце,
как карманное зеркальце маленькой феи…
покупать, подарить ей на память,
забывать, вспоминать в январе…
постучит каблучком, рукавичкой поманит,
постоит, поскользнется на снежной горе…

* * *

Я рассматривал смерть как на тонком стекле микроскопа
как личинку в прозрачной и горькой янтарной слезе…
Где гремящая медь, где парит ритуальная копоть?
Где тончайший искусный мой острый резец?

Одинок и отважен
прощальный полет мотылька –
разве это не важно
огонь оглядеть свысока?

или это не горько
не изнутри и не во вне,
как лимонная долька
на медленном гибнуть окне…

Я рассматривал смерть как резной амулет из Тибета –
деревянный божок, озорное окошечко рта…
Говорящий сверчок и немое создание это –
величайший начальник и резвый его секретарь!

Покачаться как маятник –
ай! Шелковистая нить!
фаэтончиком маленьким
бегать по бледным обоям…

деревянному ротику
или не хочется пить,
или жить потихоньку
не очень-то больно обоим.

Одинок и беспечен
отважный полет мотылька,
озорной человечек –
хозяин ручного сверчка –
улыбнется натужено,
личико – чорная медь –
для чего это нужно?
метаться, летать и гореть?

* * *

тибетец озорной! твой вызолочен веер –
то сине-голубой в свечение зари,
то яркий как орех и хочется поверить,
что дай-то Бог! – и ты заговоришь…

кто выдумал тебя и вырезал, и вынес
из чорного огня курильниц и кадил?
и нервною рукой, в какой пустыне пыльной,
и какой любовью дерево растил?

любимец мух, властитель говорящих
сверчков,… но сам ты нем, не кашлянешь и не
вздохнешь, покачивая рожицей блестящей
под танец бабочки в лазоревом окне…

померкнет киноварь, поблекнет позолота
на чорной шапочке и блестки на плечах,
и скажет человек, не удержав зевоты:
– Чего не выдумают люди сгоряча!…

* * *

…как старая бабушка – фрейлина многих редакций –
тридцатые годы, слегка шелестел крепдешин…
как часто находим листки государственных акций –
коричнево-желтых, зеленых как запах акаций
и пыльных, и праздных, и запах не вспомнить – дыши, не дыши…

и как, обессилев в утробе носили
возили в трамвайных,
поили касторкой, кормили икоркой
и полькой, и вальсом –
и не уставали, крути, не крути
фатальный межконтинентальный мотив!

и если поэзия все же жила,
то не было ей обжитого угла
в любом уголке твоего захолустного сердца!

и если она и шептала: вернись! –
любимая фрейлина, вечная мисс,
то было вам холодно вместе и грустно, и дерзко.

* * *

мой аквариум, мой заповедник немой! –
то малиновый ментик,
рисунок не модный давно
и покрой его ветхий…
то колышется рыбка и дрогнет кайма
как кайма кимоно –
неозвученность фильма,
как часто я не был в кино!
а не стоило вроде усилий…

я развалины больше люблю,
что условнее всех изваяний
и критомикен, и этрусков,
и сквозь слой желтоватой воды я смотрю,
как полоскою узкой
догорает двуглавому в прошлом рублю –
если памятник,
то позабытый и грустный..

так и город мой и заповедный мой сад –
голубей обиталище
и голубеющих галок –
то ли медленный взгляд,
то ли ветер совьет в волосах
ветрозвучную гамму,
то ли шорох ее невозможного кроя плаща,
то смех ее ветхий, то шепот любимый,
пруд, что сверху похож на смешного леща,
но серьезною миной…
и с серьезною миной мой город меня не вмещал
и тебя, заповедного сада помимо…


ВТОРАЯ ЭЛЕГИЯ

я птице говорю – не улетай,
я небу говорю – не гасни,
бурбонско-голубая амальгама,
я другу говорю – не пей, любимый,
дешевого и крепкого вина,
я говорю любимой – помолчим,
все впереди, потерпим, дорогая…

восточный ветер, западная сталь
и проходных дворов марихуана,
колючий бисер – капельки росы
на стеклах проходных таксомоторов,
четырехпалая банановая кожа
валяется у входа в Англетер –
лимонная антильская расцветка
и мавританский зной…

Петрополиса шахматное поле
ночной дебют и русское начало
гроссмейстер пьет из чаши менестреля
но беспокоен сон на островах

врачи вегетарьянцы ворожба
и вновь кристалл Кара-Багаза…

о! памяти московские палаццо
тяжелые дубовые бюро
сквозные чердаки на Петроградской
марихуана проходных дворов
восточный ветер, западная сталь –
все впереди – потерпим, дорогая…

я птице говорю – не улетай

* * *

не душа моя – лампочка
с абажуром из жести
дело к вечеру гости придут
значит нам веселиться и верить
что души как свечи
зажигают в просторном и ветреном доме
они медленно гаснут к утру

собираясь при гаснущем свете минувшего дня
помолчим о любви
или о пустяках поболтаем
и откупорим самый последний сосуд
и мятежная жидкость станцует в сердцах сарабанду

мы не платим за счастье
мы платим за хлеб и вино
посмотри! это право дано
нам заглядывать в души любимых
и свою распахнуть как окно
посмотри!
уходящая лодка, прибой
разноцветные камешки пахнут мускатным орехом
ты проходишь, прошла и уносишь с собой
только эхо


СОН В БРАЧНУЮ НОЧЬ

…до горения, сладости, боли, течения, сна,
до течения сна, упования, плаванья, плена,
проплывания мимо – так близко от берега – на
берегу распускаются травы… ты помнишь, Елена?
как болел я и виделось мне – проплывал, берегам
расставаться с водой не хотелось и низко осели
берега, и на уровне глаз простирались луга
позади согреваемой жаром больничной постели…
ты мне снилась, и не было снов беспокойнее, и
засыпал и не видел твоих очертаний и просто
засыпал на волне, просыпался и снова… огни
фонарей принимая за свечи высокого роста…
и горели лампады, и не было в мире лампад
так отважно как эти укрывших тебя, так спокойно
не от взоров моих, не от рук или слов, или ад-
ресованных слугам твоим обещаний, соблазнов… и войны,
что бросал я к ногам твоим слугам, бросал как орех-
и бросал в колесо для твоей дрессированной белки…
ты смотрела сквозь слезы и дым, сквозь ресницы и мех
как грозил я и грезил, и плыл, и у берега мелко
было… и нарушая покой тишины я каприз-
но цеплялся за стебли твоих цветников и казалось –
ты в одежде из птиц, мотыльков или бабочек из –
говорила:
– дождись! дожидайся, как я дожидалась!
через тысячу лет ты меня повстречаешь во сне
и тогда, если сны наши снова сомкнуться как губы,
не жалея угроз и молитв, драгоценных монет
раздавая бессчетно моим избалованным слугам,
проходи, не пугаясь разрушить мои цветники,
забывая на миг очертания брачных чертогов,
не срывай одеяний, не сбрасывай обувь – накинь
на себя из тончайшего шелка и жемчуга тогу,
что ткала я узор за узором, виток за витком,
вспоминая твой сон по частям, по узору, по цвету…
вспоминая тебя, вспоминать забывая о ком
вспоминала до сладости, боли, горения света

* * *

Суок!
это имя и шелковый мячик в руке и картонный уют балаганного бала
Суок!
ружейник гимнаст врачеватель и бог стрелок наугад но и этого мало
Суок!
как тающий сахар на блюдце
с горячей и сладкой судьбой
о чайные сумерки! не оглянуться
нечаянно не покачать головой
Суок!
а в мире пирожных серебряных ложек
английского сада по сути
смычки или танцы мечтали – останься!
останься еще потанцуем
Суок!
прощайте мой шелковый мячик в горсти
бумажное счастье – снежок конфетти
и шапка из снега у верного негра
Суок!
простим и простимся – прощайте пора
забыть абиссинское небо двора
и вальса немецкого негу
Суок!
это я проклинать нищету
устала мое неуклюжее пажество
еще покачаюсь еще поцвету
среди голубых колыханий плюмажа
Суок!
искусных игрушек и кушаний вкусных
средь серых лошадок
смотрела как смотрят в запретный замок и
совсем не дышала
Суок!
ворчи оружейник скрипи карабин
кривляйся канатный плясун обруби
последнюю нитку опоры нетвердой надежды
урок заучи студиозус-стратег
ты тоже оборван и тоже из тех
кто тонкие нити порвет этой музыки нежной
Суок!



БЕЗ ТЕБЯ



…не люблю, ненавижу тебя, не люблю, ненавижу
этой бронзовой осенью, оловянной зимой, канцелярской
резиной стереть твое имя и выжечь
со стволов и скамеек тобой оскверненного царства…

не тебя рисовать на полях и обложках, и запах
не твой ощущать на губах… на обложках, полях
зачеркнуть и не плакать,
и молчать – не моя! не моя! не моя! не моя!

* * *

когда бы я твои припомнил голоса –
высокий чуть звенит,
пропащий вспоминает
каракули, что чертят в небесах
вороны города и загородный аист…

когда бы я твои запомнил имена –
холодное навек, горячее – как вымысел!
о! если б я твои и понял письмена,
то видит Бог – я этого не вынес бы…

когда бы я твою запомнил красоту
до праха, до резных листочков молочая,
праздных камешков, до праздников по ту
или по эту сторону сличая

твое имя

. . . . . . .
. . . . . . .

…и да святится пусть твое
простое из простых,
пусть луч просвечивает кле-
на желтые листы –
то розовеют по утрам,
то просятся в огонь,
как королевская тура
и королевский конь…

я повторяю наизусть
взволнованно по ныне,
как верный королевский гусь
и верная гусыня –
прости на царственной стезе,
прелестная богиня –
нас просто не было нигде
и не было в помине.

* * *

…ты помни, помни обо мне,
когда я стану слеп,
когда опят – на каждом пне
и плесневеет хлеб,
когда зажжет «сороковой»
зеленые глаза –
ты помни, помни – я живой –
и я, и мой азарт!
когда по улицам и по
проспектам и садам
гудит-гуляет лимпопо-
падучая вода,

когда на варежку с шипень-
ем падают снега –
не убивайся и не пей,
и Бога не ругай…

. . . . . . .

не вспоминай меня, служа
смирению и день-
гам отдавай без мятежа
обыденную лень

за жизнь, где каждый шаг и ход
условного коня
не мною выдуман и под
играет не меня…

мы эту правильную жизнь
и кляли, и, кляня,
нашептывали – творожись
закваска бытия

и эти серенькие дни,
и слабое плечо –
и обмани, и обвини,
и повтори еще!

* * *

…нет, не надо меня вспоминать, отдавать вечерам
треугольную груду твоих ненаписанных писем,
дожидаясь когда городской голубиный хорал
за окном и в проеме его, и в пространстве повиснет…

доживая свой день на рассвете грядущего дня
из тщедушного тела комар извлекает круженье –
загибая на пальцах как самый скупой из менял,
забываю тебя и твое в зеркалах отраженье…

забывая шепчу – ты прости!
зажигая фонарик в своем непустеющем доме,
на высокую ноту нажми и мотив
или клавиши эти напомнят –

нет! не голос мой в хоре иных голосов, не хорал
городского нескладного шума неладного лета –
или это не ты, проклиная, твердила – пора
забывать очертанья мои и шаги, и приметы!

или это не мы, разменяв летаргию зимы и молчанья
на записки, на крестики мелом, листки и дензнаки,
говорили – ах! лучше бы, лучше бы, лучше бы мы не встречались
и в стекле, и себя за стеклом не узнали…

. . . . . . .

за окном и в пространстве блестит серебристое лето!
голубой и сиреневый неразличимы… в ответ нам
как сирень шелестела! как шорох шагов на песке
осторожен
и горек листок придорожной полыни…
неужели и ты в задрожавшем зеленом листке
не увидела трепет его и изысканность линий?
неужели и мы, повторяя – скорее, скорей
торопись, возвращайся назад, бездыханное лето!
мы тебя разыскали среди крутолобых камней
опустелого пляжа, среди завитков и пометок
на полях наших писем…
вернись! не забудь про меня
ты, прохладное лето, кружи лепестком серебристым!
и строка задыхалась как голос, который пленял,
задыхаясь… и все-таки, все-таки был независим…

значит это и нам беспокойство уже не к лицу и мятежно
объясняясь в любви голубым и сиреневым между
обнаженной листвой и прозрачным, и тягостным небом –
мы тебя дожидались! как медленно ты возвращалось!

но вода холодна и песок ослепительней снега,
и просторно, и ветрено в складках плаща!

* * *

подари мне одежду из стали –
голубой, синеватой, подернутой дымкой, каленой!
привези мне из Таллина
холодок и усталость ночного полета!
я твои целовал отпечатки на терпком стекле
золотого бокала,
мы почили в тепле
валериановых капель и запаха камфары…
голубиного кала на всех подоконниках – залежи
мы с тобою нахалы, живущие как бы во сне,
только это не сон и не тлен родового пожарища –
он не родственен мне…

подари мне одежду из перьев
голубиных, синеющих, пегих,
городских, петроградских, пушистых
подари от души мне,

подари мне одежду из стали,
привези мне из Таллина
холодок и усталость ночного полета –
холодок синеватый, подернутый дымкой каленой

* * *

не только ты меня не сможешь
как невский сфинкс заговорить,
мартышкин сын не корчить рожиц
и стать Америкой Париж…

ведь даже ты меня не хочешь
сравнить, хоть сравниваешь ты
с красивейшей из оболочек
из неба и речной воды –

не мой прерывистый, неточный
мой стих… но стоило ж труда
простить меня за многоточья,
за почту, север, холода.


В. МАТИЕВСКОМУ

За твои и мои! никуда не ушедшие годы!
переулок – курьезную радость котенка…
за обложку забытой заманчивой моды,
за лист пожелтелый, может быть акварели японской,

то с багровым отливом,
то в розовый цвет сургуча,
или воска излом? но какой прихотливый рисунок…

собираясь в танцующем, праздном, слегка горячась,
пили капли Абхазии, капельки нежной Пицунды!

О, моя дорогая! о, жизнь моя, вечное счастье!
разве та не жила, не болела со мной, не дрожала?
или ты не дарила – несметно – резной и блестящей
за пропахшее лето пропащим карельским пожаром?

мы любили рубинные
брызги и поступь Клерже
не забыли, а бином
ньютона на полке мышей

развлекал… доиграет
и наш заводной клавесин,
забывая о правилах,
сколько останется сил
отбренчит…
вспоминаешь?
как бледная дочка врача
проводила по клавишам
и поводила плеча-
ми и пальцами тонкими
терла такие глаза!

. . . . . . .

Утонченная Тонька,
и нас образумит вокзал!

уезжая, простимся,
что хочешь проси у меня –
мы одеты по-зимнему,
милая юность моя
не проймешь, не уколешь
и не прикоснешься – о, нет!
к негражданской, но боли
без разных особых примет…

нас манила Манила – огни табаков и свечей,
нас помилуют мимы – за гордость и горечь речей!
Мы любили не плача и плачем как плакалось Вам,
ненаглядная мачеха, родина бабок и мам…


БЕЗДЫХАННОЕ ЛЕТО

ЭПИГРАФ

Когда цветут настурции
я вспоминаю Турцию –
отец, турецко-подданый
погиб во цвете лет –
не от коварства дольщика,
не от жены настойчивой,
не от болезни той еще,
а был – и больше нет!


АЙСЕДОРЕ

и первой степени словарь
на полке – тронь – и обожжешься
балетных тапочек и шелка
балетных тапочек едва ль
коснешься… и невмоготу
слоняться около, и комнат
незанавешенная кома,
но крепко запертая…
тут
уместно не воспоминать
и э т и тапочки, и плечи,
которым тесно каждый вечер
нагим комариком взлетать!

…пуантелеруй, ну! пуан-
телируй, гибкая, до срока
надрыва шелковых волокон
и напружиненных как ванн…
т ы


КОНТРАБАНДИСТ

древесина и медь и железная цепь и опять древесина
мавританской повязки огонь на глазах капитана
хрупкой лютни агония бронзовый хор клавесина
мы не прокляты, мы спасены, Гаэтано…

контрабандное дерево сладкий сандал, но опять древесина
деревянные деньги, а красный коралл – для красотки,
для искусного резчика – белый, из черного четки
капуцин смастерит почернее, чем плащ капуцина…

я старинную книгу привез для тебя, драгоценное миро –
я привез для тебя, я плевал на мольбы капуцина –
из-под серой одежды глядят голубые мундиры
и зеленая медь, и железные цепи, и лиц древесина…

хрупкой лютни агония бронзовый хор клавесина
мавританской повязки огонь на глазах капитана
древесина и медь, и железо, и вновь древесина –
будь вы прокляты, мы спасены – умрем, Гаэтано…


В. КРИВУЛИНУ


I

. . . . . . .

О, кора!
колыбели моей барбизонское лето!
это пух тополей, эрмитажная поступь его угловой
лестницы тисовый взлет – аллюр алегретто,
каменных листьев венец над моей головой,
гибкое тело реки меж гранитных пластинок корсета…
город гранита, горячий июль, студенистый,
мягкий изгиб грибоедова, брошенных пристаней
впадины там, где кипел якорями базар
жители севера – веницъянцы во дни наводнений –
как кастаньеты звучат голоса, унося в холода
флаги, цвета: красной розы страстей, голубой – отреченья
и безупречной колючее белое зарево…

вот и роса на зеленых у стен исполкома –
мариинское утро, дворца петербургская кома
. . . . . . .
. . . . . . .


II

разве я не любил легендарные серые мощи,
крейсерство на острова, театральный кирпич равелина?
белые ночи,
верлибр…


III


разве не я повторял – это я в ожиданье беспечном!
разве не это друзья мои?
разве не я…


IV

. . . . . . .
. . . . . . .


V

…перед смертью цветы распускаются ярко и нежно!
перед жизнью пожитками листьев ласкают свой взор…
покоренность бутона – округлая сфера надежды

наготой лепестка прикрывая позор,
прогорай как трава на песке бездыханное лето
уносимая розой ветров чешуя бересты –
ты еще не разуто, дотла не раздето
и до наготы

MCMLXXX


* * *

Дотла горели, чтили Элюара,
лозу лелея, с углями дружили…
в объятиях полуночного пара
мы ткали человека, но не жили!
в блевотине житейского проклятья,
в постелях залетейских потаскух
мы забывали недругов и братьев,
и жрали хлеб, и отгоняли мух…

как быть лжецом, жрецом и ясновидцем,
богатым дядей – родственником муз
и стариком, и девочкой, и птицей,
дрожа как осыпающийся куст?

и как, мое мучительное братство,
лицом, скрывая сладкую боязнь,
вот так – лицом,
устав от казнокрадства,
в пленительную женственную грязь?

вот так – лицом, не замарав манжеты,
под красным флагом или с пьяною толпой
и в пух, и в прах хмельной и разодетой,
с готовою удариться в запой!

как удержать растленную как деву
в ладонях липких от алканий рук –
подвластную легальному напеву
и пахнущую дурно поутру?

и рассказать и девочке, и розе
отчаявшимся жить и вышивать
как вырвалась, как брошенная оземь…

– опомнилась?
– опомнилась, жива…


* * *


настанет день и ищущий во мгле
вдруг озариться радостью и верой
растает ночь и жилкой на челе
забьется дня сияющая сфера!

настанет день и верные падут
в объятья музыки, чертог мечты нетленной
под звуки гимнов, шелесты падуг,
восторг от долгожданной перемены!

настанет день пленительных минут
доселе укрываемых веками
настанет день,
и слезы расцветут
любовью,
красотой
и облаками!


ЭМИГРАНТ

– Ты плачешь?
– Нет, я вижу Пиренеи
и слышу шелест каталонских роз.
Любимая!
мытарствуем, болеем,
пленяем и пленяемся всерьез.
Что я? меня сомнения питали
и тонкий звон походных литургий.
Топтали землю грузными деталями
тяжелые брабантские стрелки…
Любимая, я помню запах дыма
и синий бархат виноградных кос,
и плачу, и смеюсь неразделимо
с дыханием и пением стрекоз.
Я – зеркало. Не думайте – кристальное!
Костлявая, кричащая родня –
Кастилия… казалась мне крестами
и красным перцем листики огня.
Я гез, распутный дон, искусный повар,
Фламандский враль, обжора, тихий плут –
как ишака тащи меня за повод
туда, где обещания цветут!
Любимая, пока твоя одежда
и кожа вызывающе свежи,
ты падаешь и медленно, и между
горячими откосами межи…
ты плачешь?

– Нет, я слышу голос сердца
и, ежели не впроголодь сердцам,
пускай мое коротенькое скерцо
скорее доиграет до конца,
пускай, мой гез, твои ладони больно
шипами диких, каталонских… и
пускай меня как маленькую пони
хозяйские прогонят холуи,
пускай, мой гез, стремительным и странным
покажется желание мое,
пускай, пускай пожизненно, постранно –
чиновники, начальники, ворье…
пускай…
ты плачешь?
– Не умею плакать,
но жгут ладони жесткие цветы.
Пока гадюкам жить и жабам квакать,
и окнам прогорать до темноты,
пока героям пуговицы портить,
до блеска начищая на парад –
мы только гезы!
Ты – укромный портик,
я твой кораблик, легкая кора…


В. МАТИЕВСКОМУ

…ты родился в асфальтовом поле средь окон и стен,
фонарей и оград, и твердил, что прекрасней не надо
стороны газированных будок, стоящих затем,
чтоб спасти от жары и от жажды покорное стадо…

вороватому взгляду не слишком привык доверять –
если прятались взоры светлей нержавеющей стали
ты себе повторял: нам не время еще умирать
на асфальтовом поле чужих, марсианских баталий

если мир – череда очень длинных хвостов за любой
хоть немного съедобной добычей для духа и тела,
то как ящер лабаз обрастет, обреченный судьбой
на пожизненный хвост, полыхая дыханием прелым…

как и все мы любил побродить над холодной рекой,
(где казнили борцов, там бомжи распивают отраву),
к бездыханному лету прижавшись горячей щекой,
осторожно ступал в обожженную желтую траву…

и у этой травы ты учился молиться и жить,
припадать то к земле, то к любимой руке, то к распятью –
даже если шепталось: нам нечем с тобой дорожить
на асфальтовом поле, фортуна моя и проклятье…

– значит, будет тревожно тебе, будешь болен и слаб, –
отвечала судьба, – я тебе приготовила столько,
что асфальтовый мир превращается в оптовый склад
и растет среди стен озорная трава беспокойства…

ты не раз умирал на цветущем сиренью плацу,
на Сенатской, на Кронверке… и воскресал то и дело,
поднимался и жил там, где даже плевать не хотелось –
на асфальтовом поле, где равно и смерть не к лицу!


ОБЕТОВАННАЯ ЗЕМЛЯ

ДЕВЯНОСТО ПЯТЫЙ ГОД

Медведи спят.
Мужик в ладошку дышит.
Куда ни глянь – костры, костры, костры.
Куда ни поверни, ядрено дышло –
ни родины, ни друга, ни версты…
Война. Торгуют, Едкий блеск потали.
И миг до прошлого –
как будто бы шутя…
Как будто нас в Россию принимали,
опять в солдаты
столько лет спустя…

* * *

То снег, то оттепель, а все одно – война!
Карболкой пахнет елочная вата.
На волнах вальса, почестей, разврата
качается повинная страна.

Все камуфляж – сочельник, пост, жратва –
пятнисты речи, головы, мундиры…

Горит моя российская братва
По танкам, бэтээрам и квартирам.

Горит земля. Войди в нее и пей
сухую глину. Влезь в нее как пуля.
Она – твоя судьба и колыбель,
и привкус фронтового поцелуя.
. . . . . . .
Благослови на то, что не вернусь,
что времени осталось маловато…
Благослови на ненависть солдата,
любовь – на ярость, женщину – на грусть…

Благослови, надменная Москва,
стервятника, что пожирает падаль
как мародер, не знающий пощады,
как фантазер, не помнящий родства.

* * *

Так есть и было испокон –
нас на убой водили строем.
Рожали бабы дураков,
а после Родина – героев!

В который раз, глотая дым
В Европе, или где еще там –
не верь заплаканным и злым –
иначе потеряешь счет им.

Верь автомату и плащу,
бронежилету и кинжалу –
Я может потому и тщусь
о жизни – прочего не жалко.
Нас жизнь вращает как праща,
пращу, дрожа, сжимает каин…
Я ничего не обещал
тому, кто первый поднял камень,
тому, кто в ночь, кто за углом,
листом, экраном, просто из-под…

Вот так всегда – ломаешь дом,
где жил, где вслушивался в Листа.


ОБЕТОВАННАЯ ЗЕМЛЯ

…пока и дом молчит, и колокол пасхальный –
свернувшись, спит весна, прикрытая не тем
снежком, рождающим полет и колыханье,
а смрадным снегом, выбросами тел…

пока грядет весна и ливни
над столицей,
над северной сырые сгустки облаков…
испить тебе воды, удвоиться, троиться
тебе сквозь блеск витрин, лабазов и ларьков!

. . . . . . .

…я выдумал тебя, я думал – ты живая,
в сплетенье улиц ты, в преобладанье трасс –

за мертвой сетью стен – не мы! не проживали
и не любили, и не помнят здесь о нас…

ты – география,
я выдумал тебе
название под стать
сознанию пейзажа
и остановки в нем – такая ипостась
от собственной моей
судьбы невдалеке,
поблизости от брошенного пляжа…

* * *

я был твоим другом, я верил тебе,
рыдал, как мальчишка бросался с галерки
навстречу единственной в мире судьбе
казалось…
щенок магистралей нью-йорка,
воспитанник сумерек,
терпкой слезы абсента –
бокала на белой террасе…
бывал молчалив или подобострастен –
я был твоим другом, я верил тебе…
я был у тебя, география, ты
меня принимала не гостем – на равных…
ты помнишь?
колодезный холод парадных
и собственной речи прямые черты…

* * *

…есть в географии наука побеждать
достоинством оружья, не бряцая –
на параллели
страсть и благодать,
и острова, и лужицы, и стая
прибрежных птиц – вот география!
следы,
как мокасины из лосиной кожи…
но где б ни вымирал затерянный мирок –
повсюду тленье брошенных дорог –
не географии, но просто суеты…
в какой-то окровавленной стране
растоптан танками песок сухих предместий…
мы примеряем сводки происшествий
на карту времени,
безрадостные вести
на каждый день,
на каждый свет в окне…

* * *

…мне говорил историк,
ты – не прав,
машина зла, земля – дается людям,
за это люди возвращают прах
земле, а не вагон металлолома…
(он произнес раздельно, без прелюдий,
слегка напоминая метроном)…
спокон веков лелеем механизм,
от влаги, от износа прячем в ящик
не потому, что он незаменим,
а потому, что он не настоящий,
искусный – но, увы! искусственный наш плод,
(плод гения иль жаждущего денег?),
он только производит, а дает
земля…
цивилизатор, чужеземец
всему находит оправданье тем,
что он творец и жизни вдохновитель…
сгущался вечер,
ветер шелестел,
я вслушивался
медленно,
как житель.

* * *

…у меня на столе – пять томов или тем?
пять излюбленных книг – вернисаж мирозданья,
я их тысячу раз пролистал, пролетел,
я внимал им, учился читать с опозданьем

эту голубизну – не созданье богов –
Полигимнию, память… всего понемногу –
очертания тех и иных берегов,
ожиданье…
и все же создание Бога

я любил твою выпуклость, глянцевый лист,
оглянись на меня, уходя от касаний,
от ладоней моих, где небесная высь
распростерта,
а руки мои повисают…
и, внимая тебе, ухожу от простуд,
от лекарств и чумы сульфамидного рая…
только пальцы мои сквозь лазурь прорастут,
только руки мои задрожат, замирая…

* * *

…опять афганские стрелки
сойдутся около «сайгона»
бритоголовы, безпогонны –
начало нового сезона
для почестей и для тоски…

о чем воспоминаешь, брат
я пристрелил того душмана…
потом Кабул, Джелалабад –
подумать, сколько без охраны
как слитки платины лежат!

. . . . . . .

квадрат двухверстки, сбитый танк,
дыра в паху, звезда на лацкан –
в какой теперь могиле братской
отыщет нас телеэкран?

квартиру получил, закон
как будто вышел… мать солдата
моя старуха… словно сон –
телеэкран, persona grata,
и я – персона, грата, нон…

* * *

я вижу танковые грядки,
мир в перископе, мир в прицеле –
сквозь красоту разрыва – рядом,
сквозь тишину рассвета – в целом,

сквозь синеву телеэкрана –
простреленный, непокоренный
клочок ЗЕМЛИ ОБЕТОВАННОЙ…

лоскутик неба – отдаленно.




РАЗНЫЕ ГОДЫ


от вздоха первого до первой полутьмы
вселенная легко мои ласкала взоры
домашней утварью и далью иллюзорной,
деревьев шелестом, нашествием травы…

за лопнувшим пузыриком воздушным
я крался, я спешил смешной и простодушный
в мир неизвестных мне забот и кутерьмы

казавшийся и радужным, и ярким –
рождением, рождественским подарком,
воскресным днем нетронутой зимы.

СТИХИ НА МОСТОВОЙ

город сосен, болот, камнетесов –
шум ли, шорохи, шепот и гам?
город – это шершавая проседь
по зеленым и гладким холмам,
города что горели и гнулись,
и щетинились шапкой штыков,
города – продолжение улиц,
переулков и злых сквозняков…

городам поклонись и уверуй –
что ни город, пусть город-герой –
это город…
наверно не первый
и, конечно, совсем не второй…

это город
распластанно-низок,
непреклонен как каменный пласт,
ливнем вылизан, трижды пронизан
шпилем, куполом, солью из глаз!

* * *

…и каждый городу певец
сосал солидный леденец,
глодал, что гложется, алкал
не уповая на «пока»,
ласкал умы глухонемых -

не умолкал: рабы не мы!
и каждый городу кто раб,
ум на уют и хрип на храп
сменив, в угоду семенил
среди пролетов и перилл:
я не семит, я верный смерд,
ко мне не надо смелых мер…
кто музу, музыку и стих,
и голос обожал,
пел возмутительный мотив
для гордых горожан:
– я тих, но жив, моя душа,
я жив, не изменив!

* * *

так в тесных комнатах исполнена влеченья
гитара плавная искала главный такт –
кто пел, кто, ободряясь и подбоченясь
с табачной трубочкой на каверзных устах
внимал тебе, гетера молодая,
гитара шалая, шалунья-нагота…
казалось лед, и каялся, и таял,
и мокла трубочка табачного листа,
казалось, снег как трубочка кружился
и льдинкам, в трубочку свернувшись, напевал
и холодел, и голубел как жилка,
и льнул как трубочки оконных покрывал.

* * *

стихи на стертой мостовой
читали, глух и нем,
стихи нащупывал слепой
на каменной стене,

стихи топтал городовой,
по-нынешнему – мент,
соображая головой
ответственный момент

стихам не расцвести – о, нет!
на твердокаменной стене
за фиговой листвой,

и сизой брызгали слюной
подлец, мудрец и парень свой –
их не было, и нет!


КАМЕННЫЙ ОСТРОВ

Так проявлялся город-кадр
внезапно выхваченный «блицем»,
где дождь вымасливает парк,
а ночь вымысливает лица,
а жизнь еще не начата,
и горизонт едва приметен…

Аллюр проспекта.
Взмах моста.
Твой силуэт на парапете.

* * *

Настанет лето – разбудите в пять,
звените громче, красные трамваи!
Я как-то научился просыпать –
не просыпаюсь.
. . . . . . .
. . . . . . .
Я захожу как будто в листопад –
в оберточно-бумажный цветопарк,
и дворники ругаются, и рано
наверно открывают зоопарк,
и хорошо живется зоо-парам…

…не разлюбить ли летний Ленинград,
привычный, пассажирский, безбилетный,
чтоб – самая последняя «дыра»
и – самое потерянное лето?

Не разлюбить ли город-фаворит
в тяжелый заколдованный гранит,
в глубинах желт, не отыскать известки…
Мальчишки – покупают фонари,
ценители – разыскивают бронзу.

Что за напев над городом витал?
Какие па выписывали пальцы,
пуская в небо новенький пятак,
что зазвенел на вытертом асфальте?

* * *

Я говорил не «поросли», а «выросли» –
учила ночь запутывать слова,
но осторожно засыпает Кировский
на фонари застегнутый едва
до Петропавловки,
где стая воронят
калеча голоса, не признавая гласных…
где лодочки привязанные спят,
а северные ночи не опасны.

Боюсь ночей, которым не вернуть
измятые мечты и покрывала,
дыхание покачивает грудь,
а лучше – чтобы улицу качало!
Не улицы, а млечные пути –
и ночь светла, и очертанья четки –
зови гостей! Я стольких посетил!
А все не попадались звездочетки…
И, кажется, я стольких величал
по именам, по сути… полусладок
шипел бокал…

но голуби ворчат,
что утро началось за Ленинградом.

* * *

26 октября 1978 года к утру выпал снег, который к полудню растаял,
растворился, исчез навсегда и вместе с ним, казалось,
из города ушла осень.

…а ты несла свой карнавальный танец,
ткала, ткала свой ветреный мотив –
ты никогда не уставала нравиться,
на сто веков меня опередив.
Не зря тогда я помышлял о плене –
ты торопила, я не досказал…

…у моего кочующего племени
раскосые и темные глаза,
у моего хмельного иноходца
четыре сильных, быстрых колеса,
его повадки – это тоже сходство,
и все же я опять не досказал…

Что сто веков? Что сто полетов копий?
Мы никогда не перестанем жить.
Мои сомненья – это тоже копия
однажды повторившейся души.

Зажжем костры, сойдутся чародеи,
совьем венки кленового листа.
Под этим небом, от восторга млея
такая обнажалась красота…
и ты смогла, не замечая холода,
почти шутя, не застудив колен…

Настала ночь.
Ты не вернулась в город,
И как-то проще стало на земле.


ОКТЯБРЬ

…отвековал, отпел, откапал
достойнейший из горемык,
мы стали осторожней в лапах
колючей пригородной тьмы,
мы стали пристальнее, строже
и осмотрительнее, и –
мы мудрецы, нас думы гложут
и уважают муравьи –
за все, за пригорошни крошек,
за поклонение огню,
который в ночь как в воду брошен,
где даже дна не достают,
где борт о борт не стукнет глухо,
и не ударится в причал –
там проходили мы без звука,
чтобы никто не замечал,
нас только ели укрывали,
на нас наталкивались пни…

мы никогда не забывали
родной, нехоженой земли.

* * *

Ну, кто из вас заметил за версту
меня, не помню у какой стоянки
всех видов транспорта, моторок и каяков,
и финских санок мнился перестук…
он только слышался, нам было не до снега
и не до смеха – голубел как сталь
сиятельного северного неба
еще не растворившийся кристалл…
я не сказал: мы встретились вдали
от города, четыре остановки
минавтотранса бодрые коровки
ползком и то осилить бы смогли…

Что дальше? дальше плавали, причем
по улице напоминавшей Лахту
названием, дождем, кошачьей лапы
изогнутостью, кошками еще…
и прочен дом, оплот моих друзей,
в его углах сильны мои привычки –
он подбирал сердечные отмычки,
не доверяя верности ключей…
едва растает лунная межа –
светает, просыпайтесь сторожа!
я в эти двери захожу как в воду –
мне лезвие кухонного ножа
напоминает скверную погоду,
и разовой посуды суета
напоминает разовость посулов…
о, кухонная ветхая плита –
приват-доцент той музыки по сути!
Что подчиняло музыке слова?
Что обошла, что превзошла молва?
Прохладно в городе моем прямоугольном.
Прохладно в городе, где я любил вас – нет!
Я не забыл, мы – были, нам не больно
и дай нам Бог не видеться сто лет.

* * *

Отдаю предпочтение темным тонам,
корпусам плоскодонок, просмоленным днищам,
корабельному трюму, где, впрочем, не чище
чем в любой подворотне… и ежели вам
повезет – доберетесь до самой воды
в подмостовье, приарочье, столбостоянье,
где по нынешний день в обиходе латынь
или… и все равно непонятно журчанье
нераздельно – ни члено -, никак темноты
говоренье…
молчи на любом языке,
на хрипении, всхлипе на или на всплеске –
на Васильевском, на Моховой и на Невском,
на вершине молчания, на холодке,
на любой тарабарщине, на баккара тихом звоне,
на птиц от бензиновых пятен
сизо-синих, на их языке! и приятен
невесомый язык, не мешающий нам говорить.

* * *

Наш дом! и ты менял названья,
ты был двором и чердаком,
подъездом, стареньким трамваем
и первоклассным ветерком,
ты изменял походку, почерк,
повадки детства моего…
я вспоминаю даже точки,
не только черточки его…
ты нас прости голубоглазых
смешных, нечесаных, живых
и вспомни повзрослевших разом,
и величаемых на вы,
ты помни не переставая –
ведь помнить нам не перестать…

мы проходили за домами,
еще не начало светать.

* * *

В стране голов капустных, грядок
лопаткой маленькой искал
три дня и воскресенье кряду,
за что и выпорот… пока
на Пасху зажигались свечи,
казалось, мир хорош и вечен,
и нет опасней – петуха…

а мир торжественный как замок –
на кухне зрело торжество –
кидался в сад, дружил с Тарзаном
пока собачники его…
пока в загаженной попоне
не унесли, смотрел без сил
через забор, где ходят кони
и продается керосин.

* * *

это мы, это свора трамвайной шпаны, это лежбище львят, где залив, валуны –
никого не подпустим к своим торжествующим самкам!

это небу невмочь розоветь пред грозой, это чертовы пальцы в песке – мезозой
и обломки песчаного замка…

оглянись! это гордая жизнь на песке – вороватая ночь, милицейский пикет,
это первая взрослая дерзость,

это первая горькая женская жизнь – на траве, на скамейках, на сваях – держись
за последнюю эту надежду!

* * *

Я тебя променял на стихи и свирель –
ты прости мою дерзость и страх мой –
на гудки и горение фар магистральных…
ленинградское детство!
не ты ли разучено по
бирюзовому томику,
по силуэтам торговых?
по газетным расклеенным у переходов
планам этого года?

Ты не дай мне солгать!
твой единственный друг
увязает за гатью
твоих наводнений и между
биржевых аппарелей
мерещатся звуки ему
стихов и свирели
осторожный и нежный…

я тебя променял на альбом Фонтенбло,
на уютную полость –
городское житье
на убогое наше тепло –
ты прости мою подлость…

я себя укорял –
что ж мы! гордые дети ночных мастерских,
мы, желанные гости?

Не заметил и как я тебя потерял,
как меня ты оставило, бросило…





ЧЕТВЕРТАЯ ТЕТРАДЬ


Таксомоторы вымерли, конец
эпохи созидания. Разруха.
И скрип замков не музыка для слуха,
когда и музыка не трогает сердец.

. . . . . . .

…повсюду танки. Будто бы не год
свиньи, а год невиданных чудовищ
горячих, изрыгающих огонь…
латинская Америка, восход
российского оружия, и горечь
как предостережение – не тронь!

. . . . . . .

Душа не движется. За окнами ни зги.
Старик борща кастрюлю доедает.
За дверью любятся. За стенами страдают.
Бессонница. Но, кажется светает…
Нет, померещилось – за окнами ни зги…

* * *

…когда я выжил средь больничных коек
и мир, как бы ни зная суеты,
казалось, ни о чем не беспокоясь,
пустился вплавь по лужицам мечты –

стояла ночь как кони у ограды
и как младенцы спали доктора,
и думалось – вот так бы до утра,
я снова здесь, мне ничего не надо.


* * *

За пылкое зарево кружек,
за хруст челобитных рублей,
за вопли вчерашних подружек,
за фарс надувных королей –

душа, разберись на запчасти,
запчасти – сойдутся на миг,
на зависть большому начальству
в «самару», «тойоту», «бьюик»…

пускай просвистит по асфальту,
бетону, щебенке, песку –
по пляжу мое контральто –
спеши, надрывайся, рискуй!

все девочки будут моими,
все мальчики смотрят в глаза,
все мамы на нитглицерине,
все дедушки глушат нарзан

спеши, реформируйся, кайся!
поэты –
строчите вовсю
и с матушки правды срывайте
ее прошлогодний костюм!

* * *

Ни побед, ни невзгод не приветствуя,
отбивая ладонью туше,
я копаюсь в стихах –
от Григорьева до Матиевского
как в своей недобитой душе…
в этом городе гостем непрошенным
принимаю себя, но навзрыд
разревелась весна мокрым крошевом
и восстала над бронзой копыт!

…не дорога – судьба из асфальта,
не любовь – а больная родня…
объяснить мне, что ли, на пальцах,
что не отняли у меня

Только молодость, только волю –
закрываю глаза и опять
бьет с размаху меня по голени
прелатаный кожаный мяч…

«Что за горе, ведь банка повидла!
до четвертого без проблем…»

Я к тебе не приду с повинной,
и неплохо как будто ем…
Мне судьба моя не приестся –
ни дорога моя, ни родня,
ни погода, ни поступь Невского,
ни заневская толкотня!

* * *

У памяти моей есть очертанье губ
и рук прикосновения, и горечь
последних встреч, единственных разлук,
которых не забудешь, не укроешь
под рухлядью вещественных причин,
средь суеты покрытых пылью правил…

Нальем вина. Немного помолчим.
Сомкнем тяжелые рубиновые грани!

У памяти моей не северный загар,
здесь волны горькие о гордый берег бьются!
и хоботок пчелы впивается в нектар,
багровое раскачивая блюдце.


СОНЕТ

Скорее друг. Я жить не в силах более.
Я сострадал, как пострадал в бою.
Но не отдал закланью и застолью
Больную независимость мою.

Я наглости – руки не подавал
И с куртизанкой пьянствовал, и грезил,
Не находил и заново искал
Любви в сердцах и верности в железе.

И проклинал, и верил до конца,
И видел красоту и безнадежность,
И роскошь одеяния глупца,
И совершенства бедную одежду.

Лишь самому себе не доверял
И, кажется, я друга потерял.



ЧЕТВЕРТАЯ ТЕТРАДЬ


Все помню! Умирал однажды,
ногой запутавшись в сети
в глубоком озере – неважным
пловцом я выглядел, пути
из глубины, казалось, нет и
в отчаянье, сквозь пелену
воды я видел море света
и, проклиная глубину,
а не свою неосторожность –
я лишь запутывался в сеть,
где умирала рыба – тоже
запутавшаяся… Бог весть
какая сила нас держала
когтями цепкими, когда
она, спокойная, дышала…
мне – воздух, для нее – вода!
я шел за рыбой, за добычей,
забыв о разуме, один…
а кто-то скромно и прилично
за рыбой ходит в магазин,
и кто-то наверху играет
на мандолине, в домино…
и рыбу ест, и запивает
долинным розовым вином!
а мне – как все порозовело –
в сознании, и все вокруг…
но, вот я спас! я вырвал тело!
а в глубине остался друг…
там мой товарищ по несчастью
в дремучем шелковом лесу –
я тут рассказываю басни,
а вот его я не спасу!
я буду похваляться силой,
я стану царственным, спесивым
и буду с девочкой дружить…
пока меня превозносило,
моей подруге молчаливой
немного оставалось жить.

Я славно плавал в этом мире,
где дважды два – всегда четыре,
где двадцать три – там сорок шесть…
купался в океане brandy –
одет как затрапезный dandy,
слегка замарывая честь…
Моя скорлупка роковая!
я рак-отшельник, ты – живая,
я мал, но цепок, ты – огромна,
но ты не купол шапито…

. . . . . . .

…мы занимали оборону
в стенах районного ЛИТО…
Да, мы не только лыком шиты
какой-то сказочки простой,
где бедный дед искал защиты
у бедной рыбки золотой!
и мы не только знаем точно
и что почем, и почему –
за баррикадами заочных,
а кто – и просто п о т о м у …

Я уходил и ветер мерил
мои движения, сличал
мои шаги, чужие двери
и каблуков моих печать,
я уходил, а ветер щелкал,
горбатым флюгером скрипел…

…такая маленькая щелка,
что не просунуться руке!
такие узкие ступени,
такой немыслимый паркет
в той мастерской, где медлит гений
от бытия на волоске…
О, мастер, медиум, откройте!
он отворил, он весь в слезах
сказал: – Я копия, я тройка
в плаще бубнового туза!
мы все, мы все, мы все из глины –
мы механически чисты,
лишь переливы пелерины
скрывают ужас хромоты.
Мы все – от двойки до десятки
и за десятку отдадим
неуязвимость наших пяток,
невозмутимость наших мин…

Я уходил, а ветер бегал
по переулкам, по пятам,
по кегельбанам – бил по кеглям
и папиросный дым впитал…
к моим друзьям! – от винной бочки
не оторвемся до поры…

Четыре дня стояли ночи,
как постоялые дворы.

. . . . . . .

…и было все как в старой книге
зачитанной по переплет –
квартир дворцовые интриги
и коммунальный быт, и взлет
фантазии, которой мало
будить меня среди зимы,
меня, моих друзей… навалом –
нет! я не прав – их тьмы, и тьмы…
входили, запахи с порога
не предвещали ничего
окрест дымящегося грога
и полыхания его.

Когда в одну сбегутся тропки,
как дверь в райком заколотив, –
желудков гаснущие топки
и туловищ локомотив,
когда пойдет стучать на стыках
душа в начале виража,
когда взмолиться: не привык я! –
сосед с другого этажа,
когда, когда, когда морозы
загонят дворника в тулуп
(я было не сказал – тверезый),
он разговаривал на Морзе,
стуча зубами: тук-тук-тук…

. . . . . . .

…и все опять из лета в лето,
из поворота в поворот –
душа безумного поэта
как рыба, бьющаяся в лед,
блестящий лед высокомерья,
холодный лед небытия –
все так и н е б ы л о! – поверь я,
что ничего не потерял.
Но в лето канули как в Лету
друзья – я им не изменял,
клянусь!... Харон во время это
благопристойно, незаметно
паром заветный починял…

а мы плевали на паромы,
на тряпки, золото, хоромы –
задумал каверзный ответ,
а получается сонет!
Увы! поэзия не проза,
не будем спорить, за нее
я б отдал тысячу повозок
груженых шелковым бельем,
я б отдал тысячу наложниц
плюс государственный гараж
(слонов, верблюдов), кучу ножниц,
зеркал и прочий макияж,
я подарил бы ей беседку
из кости, жемчуга, слюды
и как любимую наседку
берег и холил от беды…
от самых дальних полустанок,
до самых лаковых паркетов –
перевелись у нас султаны,
не переводятся поэты…

Все было так, как я придумал,
как бденье лампы среди дня –
на кухне форменный придурок,
кругом несчастная родня,
везде, везде, везде плакаты –
там в кепке, чаще без нее…

когда, когда, когда, когда ты
поймешь, что не было е е ?
что выстрел на какой-то речке
всего лишь пьяная пальба,
что все заблудшие овечки –
суть городская голытьба –
напрасно топчаться в передних,
напрасно пачкают полы,
напрасен тот, кто привередлив,
тот, обожающий углы –
тот, презирающий дороги,
(своя тропа, своя судьба), –
она – поэзия убогих…

…но и восставшего раба!

. . . . . . .

Ты мнил себя о вечном граде
распластанном как материк,
на смерть стоящего в блокаде,
на жизнь нацеленного в миг,
когда, казалось, рвутся шкоты –
не поводок поводыря,
а снасти спаянные потом
промышленного бытия,
когда натруженные тали
все вдруг спустили тормоза,
когда восторженными стали
доселе милые глаза,
и более не щель, не щелка
под вседержавным топором
твоя убогая светелка
у самой кухни, на втором…

Как говорил усталый клоун
уволенный по простоте,
арена – это не подкова,
и счастье не на высоте –
она, арена, ночью снится
и будоражат, и зовут
огней манящие зарницы,
дразнящей музыки бравур,
и как бы новая карета
вся – блеск! – въезжает на ковер…
неудалившийся директор,
неудавившийся гример,
неустановленная квота –
стакан дешевого вина…
как будто есть еще работа,
как будто кончилась война.

. . . . . . .
. . . . . . .

…ты уходила? – ради бога…
Ты воротилась – нет цены!
Ты страсть моя, моя дорога
над белым заревом войны.
Где ход коня – там горечь пата,
на перекрестии – табун,
но –
поле с высоты п о к а т о …
я лишь нащупывал тропу –
так выбирают сети… впрочем,
где пашут там и боронят…
…ослепший заживо рабочий
и тот счастливее меня,
оглохший музыкант наверно
во сне считает серебро –
он жив, он бродит по тавернам
и бредит запахом метро,
он переводит Одиссею
на звук единственной струны:
когда б жила моя Расея,
когда бы не было войны…

Куда уходишь? где скитался,
какие выдумал тома
сомнений выжившего старца
и не сошедшего с ума?
Ни долго ждать, ни долго плакать
ты не умеешь… но, скажи,
когда рождественская слякоть
расплавит лунные межи,
и гневный окрик электрички
сотрет с причала рыбаков –
хоть тонок лед, а по привычке
не ездящих без сундуков –
как только окунется город
в клик перекрестков, всхлип шагов
и тротуар, и въезд, и двор тот –
прибежище поставщиков
бог ведает чего…
и все же
в какой затерянной судьбе
жила поэзия?
д о р о ж е
которой не было тебе!

за перекрестьем окон, краем
звонков, событий, тишины…

. . . . . . .

…еще ведет меня живая
над белым заревом войны.*




* Сие творение, а именно шесть тетрадей стихов, можно отнести к 80-м или, если угодно, к событиям, так или иначе, с ними связанным. Далее время для меня как бы остановилось… случай, конечно, забавный, однако одежды позапрошлого десятилетия мы примеряем, так сказать, тайно…



КАК Я БЫЛ ПСИХОПАТОМ

Я всегда был психопатом, однако, что бы убедиться в этом окончательно, мне
понадобилось лет этак пятьдесят. Я появился на свет весьма своевременно,
в середине века… Впрочем, можно было и не торопиться.

Да, кстати у меня было счастливое детство, если не считать тех маленьких
неприятностей, которые с тех пор не прекращались и, похоже будут преследовать меня до гробовой доски, но об этом как-нибудь в другой раз…
Богатыми мы почему-то не были. Сомневаюсь – был ли у нас шкаф. Хорошо помню только вонючую керосинку, никелированный чай ник и абажур. Абажур иногда загорался, и его делали снова. Мне всегда нравилось наблюдать, как делают абажур.
Только теперь мне кажется, что жили мы очень хорошо.
Мы снимали две комнаты в старом одноэтажном доме, за домом был сад. А в соседнем саду когда-то разорвалась немецкая авиабомба, осколки пробили дощатые сени. По утрам сквозь пробоины били лучи солнца – красиво и жутко! Сейчас, надо думать, дома этого нет и в помине, а на его месте процветает железобетонный пейзаж. Но окажись я снова в этом доме – перестал бы быть психопатом. Навсегда.

Да, попробуй не стать психопатом. Особенно теперь, когда разная
(непарламентское выражение) прибирает к рукам все, что плохо лежит
и нет на нее, (ненормативная лексика), никакой управы. Я помню себя лет с четырех. Холодное лето 53-го миновало, всеми любимый
Тиран почил в бозе, а страна двигалась в светлое будущее, хотя лучше бы
ей оставаться в своем беспросветном настоящем – больше было бы толку.

Тогда я смутно еще представлял – люблю я свою страну, или об этом просто
принято болтать, где придется. Хорошо хоть жизнь научила поменьше трепать языком, особенно по такому деликатному поводу.

На самом деле мне крупно повезло, мне встречались хорошие люди. Так что,
пока держава двигалась вперед, мне то и дело встречались славные парни,
и я понемногу набирался опыта, ведь никаких мозгов не хватит всему
научиться самостоятельно, даже дрова колоть надо уметь, а то останешься без пальцев…

И все-таки я стал психопатом, все так считают. За то нормальные люди живут и вовсе по каким-то дурацким правилам и почему-то орут на своих жен, детей и подчиненных, а вот ненормальные этого, как правило, не делают.

Итак, я идиот по убеждению. Поэтому накануне нового199… не помню, какого года, вздернув себя двумя стаканами водки, я написал речь…
Но сначала расскажу, где я раздобыл эту самую водку. А дело было так. У меня
слегка трещала голова, болел живот, а во рту было сухо, как в финской бане.
Накануне мы с товарищем пили спирт, что называется, «по телефону». Это был старый и надежный товарищ, спирт, вероятно, тоже надежный – его и продавали на каждом углу. Но все хорошее рано или поздно кончается и, проснувшись, я направился к ближайшему ларьку и произнес заготовленную по дороге тираду…
Господа! Я имею желание приобрести у Вас бутылку водки. Но если мне, как и в
прошлый раз, придется отправить ее содержимое в унитаз, то я вернусь к Вам на КамАЗе и разнесу ваш долбаный ларек в задницу и в бога душу мать, как сказал
бы великий и нежный человек поэт Маяковский.

. . . . . . .

Итак, осушив стакан родного пойла, я почувствовал себя как бы другим человеком, а другой человек тоже не прочь был выпить, и я, хлопнув еще стаканчик, написал речь…

Господа либералы и демократы, мерзавцы и паразиты, и прочая дрянь! Я искренне желаю Вам хорошенько прочистить уши и внимательно выслушать то, что я Вам скажу, потому что для Вас, сволочь Вы этакая, это может оказаться полезным, а отнюдь не та лапша, которой Вас кормят засранцы, почему-то именующие себя россиянами.
Если земляне неправильно истолкуют мою речь и подумают, что жизнь меня
чему-нибудь научила, то это не так. Жизнь просто заставляет нас делать выводы, и вот некоторые из них…

В природе не было и нет иных миров, кроме одного, в котором мы с вами затерялись как бычки в океане… Той ничтожной части доступных людям знаний о так называемой Вселенной вполне достаточно, чтобы людям не быть подлецами, но подлецов меньше не стало. Это потому, что наше представление о Мирозданье бывает сознательным и подсознательным. Сознательное – это когда мы еще и думаем, а подсознательное, когда просто чего-то хотим…

На некоторое время воодушевление меня покинуло. Я вспомнил каким послушным ребенком я рос, как в первом классе чуть не стал отличником и еще много важных подробностей моей биографии до того момента, когда я окончательно превратился во вредного старикашку.
А вот детство мое прошло в губернском городке… Но это, разумеется не главное, главное у нас был патефон!

«…а у меня есть тоже патефончик,
только я его не завожу,
потому что он меня прикончит –
я с ума от музыки схожу!»

С этой песенкой я покинул лучезарное мое детство и въехал верхом на чемоданах в новый дом, в Ленинград с его пригородами, Невским проспектом, пирожками, Эрмитажем, тяжелой, как ртуть Невой, Русским музеем, позеленевшими конями Клодта, девчонками, пивными ларьками и в Летний сад гулять ходил…

В день флота набережные пестрели форменками и бескозырками сошедших на берег экипажей. Да, разумеется, это был очень даже морской город – здесь царил дух Петра Великого. И ничего не предвещало, что именно здесь мне предстояло стать самым, что ни на есть форменным психопатом и грызть свои ногти, запивая дрянным либерально-демократическим пивом.

В этом городе я был трижды женат. В этом городе меня когда-то любили. Господи! Ну почему именно в этом городе я однажды возненавидел?
Здесь я стал художником и поэтом, и это мне слегка напоминает бутерброд,
только никак не понять – с какой стороны хлеб, а с какой масло…










___________________________________
Олег Павловский
«Бездыханное лето», стихи
ББК 84
Па 12
ISBN 5-7187-0290-X
Издательство творческого центра «Борей-арт», 2000 г.

.

© Олег Павловский, 2012
Дата публикации: 2012-01-09 00:07:52
Просмотров: 865

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 1 число 91: