Нина Леонидовна. Вид сверху
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 22845 знаков с пробелами Раздел: "Назидательные новеллы" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
1 Мои знакомые Нинки были или демонстративно тощими, плоскогрудыми, узко- и бледногубыми, сероглазыми, со способностью гневно темнеть роговицей, либо выпирали в пространство щеками с розовым румянцем, несокрушимо мощными титьками, и стулья под ними, объятые суеверным ужасом, заходились в предсмертном скрипе. Ну да, я предпочитал первых вторым – по Шимону кипа. Предпочитал. Чтобы предпочесть, надо было сравнить, а с первого раза не всегда разберёшься. К тому же, если человек бабник, бороться он с этим не может, разве что пыпыську себе отчекрыжит. Борьба с удовольствиями удовольствия не приносит. Это было в сентябре. Я сидел на бетонной херовине с прямоугольной металлической решеткой на боку, похожей на приоткрытые жалюзи, и смотрел на город сверху, с плоской крыши старого шестиэтажного, высотой с теперешнюю девятиэтажку, дома, краснокирпичного, заботливо испорченного штукатуркой. Штукатурка местами обвалилась, и кирпичная кладка вылезла наружу, как пожилая, но крепкая плоть вылезала бы из лохмотьев. Когда отваливался очередной грязно-жёлтый с лица и грязно-серый с изнанки ломоть – желание дома раздеться догола мне было близко и понятно, – обнажалась часть тела, напоминавшая цветом задорные сосцы толстых Нинок. У тощих Нинок сосцы бледнее. Но, боже милосердный, как быстро и неизбежно кирпичи, и без того не молоденькие, старятся, темнеют, покрываются чёрной городской копотью. Тоску по Нинкиным сосцам навевал сентябрь. Не весь, а бабье лето, короткие две недели, единственное время в году, когда кажется, что в этом городе можно счастливо жить и умереть без боли. А если повезёт и помрёшь в это краткое время, с вероятностью один к двадцати четырём, то тем, кто останется, будет только слегка печально, а в основном светло. Я старался смотреть на желтеющие и краснеющие листья деревьев внутри города и тёмные массивы сосен, кое-где разбавленные желтизной берёз, вовне его. Скверы напоминали картину, нарисованную импрессионистом, который внезапно из близорукого стал дальнозорким. И грустил весьма. Я грустил, а не импрессионист. Хотя и он загрустил бы. Раньше город был размечен людьми. Своими. Теперь, хоть люди там, внизу, кишмя кишели, он казался мне опустевшим. 2 Конечно, все смотрят по-разному. Я скажу: Славчик умер, Витюша умер, Вени лет восемь уже как нет, Володю все любили, а теперь уже никто не вспоминает, Ольга Тимофеева, Ленка Авдюшина, про Людку уж не говорю, ни про Таньку – так давно их не стало, и по Мишане безмерна тоска моя до конца дней. А Андрюха скажет: брат недавно приезжал, старший сын скоро из армии возвращается, младший хочет в университет поступать, жене зарплату повысили. А Маринка скажет: Крым наш. Глаза у Маринки водянисто-голубые, скулы широкие, крупных морщин нет, а выглядит она в пятьдесят с небольшим так, будто ей восемьдесят. Может, потому, что седые волосы у нее прямые, редкие и какими-то, чёрт его знает, полупрозрачными струпьями спускаются, висят, покачиваются по обе стороны лба. Когда-то седые струпья были самоуверенными тёмными прядками. Она давно уже Марина Витальевна. И лет, наверное, больше десяти как профессор. Достаточно прочесть одну её статью, наугад, любую, чтобы убедиться в непостижимости божьего замысла, промысла, домысла и вымысла. - Дура, - согласился со мной кучерявый Саша, - но человек хороший. Саша этнически кареглазый, национально темноволосый, но совсем не картавит и склоняется к христианскому всепрощению. Если он перестанет склоняться к христианскому всепрощению, лекций у него в расписании поубавится уже в следующем семестре, а публикации навсегда зависнут. Паша появился на крыше, будто из-под земли вырос. Сначала из люка высунулись навстречу закатному солнцу руки: в правой – бутылка более-менее сносного бренди, в левой – две совсем не приспособленные для бренди рюмки. Потом появилась голова и лучезарно улыбнулась – вот, мол, какая я умная голова, догадалась бутылку прихватить. Такая у Пашика манера – появляться с бутылкой в тексте, где распрекрасно можно обойтись без него, и начинать задавать вопросы, без ответов на которые тоже можно обойтись. Росту в Паше метр шестьдесят с коротким хвостом, и, хоть сложен он на зависть пропорционально, любой организм выше метра семидесяти пяти кажется ему неоправданно и, главное, обидно длинным. Ненужные вопросы он начинает обычно со звуков, которые буквами воспроизвести невозможно. Разве только очень приблизительно: - У-у-у-у-ва! А на фига они тебе? Ну, эти люди. - На хер не сдались, - честно признался я. – Сижу на город смотрю. Всё тут изменилось, а жизнь – нет. Жизнь потому что внутри. - Эхм, - сказал Паша. Так он говорит, когда сомневается, что правильно понял. - Жизнь – величина постоянная, - объяснил я. – Константа. Ни от чего не зависит. Ни от кого. Может, ей просто не от кого зависеть. Но, вполне возможно, ты прав, и она не внутри, а вовне. Но не снаружи. - Нальём, - предложил Паша, решив отказаться от попыток понять. Солнце у нас за спинами опускалось, вычёркивало из календаря ещё один день. Не налить и не выпить было бы святотатством. 3 Сидеть на бетонной херовине Паше было неудобно: ноги до пола – выгоревший до мутно-серебристого цвета и вспученный толь – не достигали. Так что он уселся прямо на этот самый толь, согнув ноги в коленях, и опёрся спиной на решетку вентиляции. Тоже не сильно удобно, но мы ж присягу канувшей родине приносили – стойко переносить тяготы и лишения. Родины давно нет, а присяга-то никуда не делась же. Да и с тяготами всё нормально. - Так, а у-у-у-ва, - Паша второй исполнил вступление к ненужным вопросам и стал ждать, когда я начну исполнять ответы. - Да не могу я тебе рассказывать, - первый глоток бренди только добавил мне грусти. – Могу наврать сколько-то правды. Ходил поздороваться с Сашей. Мы знакомы. Я дружил с его старшим братом. Здравствуй, Саша, тебе привет от твоего брата Юлия, который наконец-то обрёл семейное счастье, чего и нам желает. Это правда, но враньё. Ну, в смысле, может, и обрёл – хер знает. Не причина, чтоб мне в свою сраную альма матерь тащиться. Какая мне, в жопу, разница, кто там чо обрёл. Гена – мы с тобой его у гастронома позавчера встретили, грязно-рыжий такой мудень, который руками размахивал, - попросил, чтоб я его книжку Саше передал, а чтобы Саша профессорше Маринке передал, а та ещё кому-то. Не знаю, за каким хером. Тоже правда и тоже враньё. Книжку-то я Саше отдал, конечно. И даже не стал говорить, что проза – говно полное. Это он сам поймёт. Саша хотя и говнюк, но не дурак. По-своему даже умный. Но по-своему. - Эхм, - отозвался Паша. - На девушку ходил посмотреть, - признался я. – Там работает. Теперь-то она бабушка или около того, но совсем недавно, лет тридцать с чем-то назад всего-навсего, была девушкой. Замужней, правда. Сначала первым браком. Потом вторым. Взглянуть на неё хотел. Издалека. Так, чтоб промелькнула где-нибудь в коридоре. Понимаешь, какое дело: через год будет ровно тридцать лет, как она меня бросила. А через год я сюда уже не приеду, чтоб юбилей справлять. Тоскливо стало приезжать. Пусто здесь. Я замолчал, потому что слова иссякли и потому что смысла в них не было никакого. Но допил бренди, подставил Паше рюмку, чтоб налил ещё – руку же не меняют, – поглядел на город, снова пересчитал ушедших и не то чтоб воспрял, но слегка всколыхнулся духом. - Помнишь сказку про джинна из бутылки? Он будто бы сначала обещал наградить освободителя, потом хотя бы не трогать, потом – ваще на части порвать. И как-то его хитрозадый не-помню-кто, освободитель, обратно в бутылку заманил, пробкой заткнул и в море бросил. - Ну да, - кивнул Паша, так энергично, будто обрадовался, что я наконец-то заговорил понятно. - Ну так вот, это всё враньё, - продолжил я. – Только болваны в сказки верят. Геройский герой сам всё придумал, недоумок вроде этого рыжего Гены. Правда в том, что джинн вообще из бутылки не вылезал – послал кретина на хер, потому что всё его, джинна, задолбало и ничего больше не хотелось. Ну, может, разве что на девушку взглянуть. Издалека. А чтоб на рыжего мудилу с дерьмовой книжонкой любоваться или к Саше кучерявому поспешить с приветом от его брата, которого сам сто лет не видел и которому на хер не сдался, – кому оно вообще надо? - Закрой, сука, бутылку, брось ее обратно в море и уябывай, пока я тебе не вломил, - так он сказал. 4 Сонорно и певуче было имя её – Нина Леонидовна. Единственная из моих знакомых Нинок, что была ни тощей, ни толстой, но совершенной и благоуханной во всех местах своих, открытых и сокровенных. Во всяком случае, снаружи. Хотя мне, в ослеплении моём, и начинка верхушки её казалась непогрешимой. Она звала меня по имени-отчеству, и мне это нравилось. Если сейчас кто-нибудь сдуру называет меня по имени-отчеству, скулы у меня сжимаются сами по себе и остатние, с чёрным налётом от табака, шпеньки на жвалах скрипят. Отец не при чём, отца я любил. И фамилия её сингармоничная ласкала слух, перетекала от заднего нёба к губам, так что языку моему желалось вернуться по пути согласных как можно ближе к исходной точке, если Нина бывала согласна. А она бывала. Тесно было. Она в мою тесноту кое-как помещалась раз в неделю по выходным и только днём, а я бы с ответным визитом никак не вписался, хотя её теснота была просторнее и разумней моей. Неуместен я был в опрятном уюте любезной Нины Леонидовны и чувствовал это. Тонул в её глазах. Мог час сидеть смотреть, мог два. Молча или болтая – всё равно. Реальность вокруг плыла, утрачивала резкость, время оставалось только стрелками на часах, но я смотрел не на часы, так что и его не оставалось. Я смотрел ей в глаза, бархатно светло-серые, на прямую нижнюю линию век и перемещался вовне – туда, где жизнь есть константа, ни от кого и ни от чего не зависящая. - Не горбитесь, Семён Маркович, - говорила она, и я старательно, хоть и не особо успешно, распрямлялся, разводил плечи, сводил лопатки и обещал себе и дальше стараться. А как она умела часто поморгать, я вспоминать не хочу, потому что дурно становится и слёзы по седой щетине ползут, по впалым щекам на небритый подбородок и оттуда капают на футболку или на свитер, смотря по тому, лето сейчас или зима. Имя-отчество заставляет как-то представить себе своего носителя. Андрей Эдуардович – с таким носителем лучше не шутить. Он, скорей всего, патриот, но не совсем дурак. Редкое сочетание. Или Александр Иосифович – к гадалке не ходи, спесивая скотина, самолюбивая до отчаяния и, вполне вероятно, мучается астмой. Семён Маркович должен быть солидным, пузатым, в хорошем костюме, белой сорочке и при густо-синем или бордовом галстуке, не дешёвом. И шузы чёрные, неистребимо отполированные бархоткой, чистые даже весной и осенью, будто земли не касались. Зимой он в рыжей дублёнке, ондатровой шапке, в чёрных сапогах на меху. Никак не может быть Семён Маркович худосочным сгорбленным оборванцем в дешёвых башмаках с криво стоптанными каблуками, зимой в чёрном драповом пальто, старом кроличьем треухе и валенках. А я - да. И теперь смог бы. В драповом пальто с искусственным воротом, в шапке и валенках вспотеешь и идиотом прослывёшь, а в остальном – без проблем, можем повторить. Что барахлом оброс и счётом в банке, много меняет снаружи. Похаживаешь по своей, неколебимо собственной, квартире голым, промежность лениво почёсываешь. Выбрасываешь кроссовки, хотя подошва ещё не совсем отклеилась, подклеить можно. Было бы. Коньяк вечерами попиваешь настоящий, из дьюти фри, а не импортозамещенную мочу из неведомых подвалов. И на измотанное краснолицее закатное солнце по-над морем посматриваешь. Внутри стареет, снаружи меняется, а вовне – нет, ничего не меняется. Там, где жизнь есть константа. 5 - Рожу я от вас детей, Семён Маркович, и что я с ними делать буду? Что я мог ответить? Разве что пообещать утопить ублюдков в ведре, весь помёт, ни одного бастарда себе не оставить. Может, это ее утешило бы, не знаю. Пожилой физик Фёдор Иваныч, по-домашнему широколицый и глубоко морщинистый, по-гренадерски широкоплечий и по-военному прямоспинный, всех своих учеников звал негодяями. И не своих тоже. - Они всё-таки дети, - пыталась урезонить его директриса Людмила Михайловна. Имя её звучало раздольно, она же, вопреки тому, была низкорослой, короткорукой и пузатой, за что и стар и млад звали ее Колобком. Фёдор Иваныч смотрел на нее снисходительно сверху вниз, кивал, будто бы соглашаясь, но изменить себя не мог, потому что не мог изменить себе. На педсовете на вопрос, сколько человек из его класса едет на турбазу, ответил твёрдо: - Тридцать пять негодяев. Два негодяя болеют, троих родители не отпустили. - А родители почему против? – удивилась директриса, хотя удивляться надо было беспечности тех, кто был за. - Потому что сами негодяи, - толково объяснил Фёдор Иваныч. Каждый новенький хочет себя проявить, и это не только детей касается. Лучший способ привлечь к себе внимание – громко возмутиться несправедливостью. Совсем молоденькая, сразу после пединститута, училка начальных классов по имени Не-Помню-Как, с двумя хвостами русых волос, подвязанных широкими синими бантами, и с нежной кожей молочного поросёнка, возмутилась не очень понятно, но требовательно: - А девочки? И раскрыла бледный бутон узких губ, чтобы отстоять справедливость. Продолжить Фёдор Иваныч ей не дал, бросил, не глянув в её сторону, в душное пространство тесного для взрослых класса: - Негодяйки. Училке Не-Помню-Как, поскольку она только-только вылупилась, никто не рассказал о двух болящих из седьмого вэ, где Фёдор Иваныч классно руководил. Одного откачивали в больнице после отравления клеем «Момент», другого – вернее, другую – выперли из травмопункта, где-то подштопав, где-то полив зелёнкой расцарапанные кошкой филейные части промежности. Она – негодяйка, а не кошка, хотя и кошка, хорошо разобраться, негодяйка – накапала на кое-какую сокровенную свою часть валерьянки и занялась котоложеством. Пароксизм страсти чуть не сгубил то животное, что побольше, – полноватое для своего возраста, пустоглазое, изнывавшее. - Не трите глаз, Семён Маркович, - говорила любимейшая из всех Нинок Нина Леонидовна. Я её часто теперь вспоминаю. Каждый раз, когда тру глаз. 6 Не, ну, всё не так просто, конечно. Если б все мои печали кончались на том, что меня девушка бросила, то счастливей человека, чем я, и не сыскать было бы. Она-то, в конце концов, живой оставалась, двух девчонок родила красавиц, беспримесных, как и мечтала, со вторым мужем развелась, здоровье себе залечивала – словом, временами унывала, но никогда не отчаивалась. Не помню, сколько ещё неизбежных горестей мне на тот момент предстояло, но абсолютно точно помню, что тогда не все ещё состоялись, ещё оставалось, за что и за кого держаться. Она попыталась вытащить пробку и выпустить джинна. А это совсем не то, что потереть рукавом халата лампу. Совсем не. В лампе джинн компанейский, доброжелательный, а в бутылке – угрюмый нелюдим, которого лучше вообще не трогать, даже если он тебе лучезарно улыбнулся. Страна была бредовая: в прошлом году одна, в этом – другая. Дома, вроде, на своих местах стоят, троллейбусы, вроде, по тем же маршрутам однообразно таскают в брюхе народишко с теми же потёртыми мордами. Но в прошлом году с тремястами баксов в кармане ты, то есть я, целый месяц миллионером себя чувствовал, девчонок в ресторанах кормил, и ещё сдача оставалась. В этом – без девчонок и ресторанов – с тыщей баксов весь месяц чувствуешь, как дух блаженством наливается, и стараешься хотя бы баксов семьдесят сэкономить на виски в дьюти фри. Или шестьдесят. Или – ладно, хер с ним – хватит пятидесяти. Потом всё немного обратно откатывается, потом снова вздымается. Сраная синусоида. Возрастающие колебания, затухающие колебания, протухающие колебания. Заколебали. Те, кто жил внутри, привыкали стремительно. Что там было год назад, уже никто и не помнил. То, что есть сейчас, всегда таким останется – в этом были уверены, хотя и понимали, что не. Иногда и последний болван смутно подозревает, что жизнь есть константа, только сформулировать не может. Снег днём подтаивал, ночью его подмораживало, тротуары чистили скудно, и небо было цвета молока, разбавленного грязной, как снег в городе, водой. Я через неделю улетал, хотел увидеть ее, поболтать, помолчать. Для меня это было чем-то вроде зарядки аккумулятора для мобильника, и никак я не предполагал, что она меня разрядит вчистую. Обнулит. Бывают зловещие знаки. В забегаловке, претендовавшей на гордое звание ресторана, не оказалось скотча, и мне пришлось давиться китайским вином – правда, хорошим, но не для того, чтоб его пить. Такое вино в качестве приправы использовать, когда мясо жаришь, - одно удовольствие. Не встать сразу и не уйти молча, ничего никому не объясняя, - это уже был подвиг любви. Сама забегаловка жалась – щемилась, как другая моя Нинка сказала бы, – к стеклянному офисному зданию, сама была такой же синей стеклянной и баранам, которые проводили тут обеденный перерыв, представлялась верхом роскоши. От синего стекла тошнило, от одинаковых морд молодых белобрысых баранов – остриженных, ясное дело, но всё равно довольных,– от их одинаковых костюмов и галстуков подташнивало, от китайского вина першило, и я всё безропотно терпел, как сраный мазохист, лишь бы видом Нины Леонидовны насладиться. Нет, ну, это ж понятно – реальность уже никуда не плыла, не смещалась, не пропадала, вела себя по-взрослому. Всё равно было хорошо. Было. До последнего момента. 7 Мне это ощущение знакомо – когда сирена неожиданно завоет. Гудит так, что внутренности вибрируют. Надо или всё бросать и бежать туда, где более-менее безопасно, или продолжать попивать кофе и покуривать сигарету. Первое умнее, я понимаю. Второе мне привычней. Будь я настоящий Семён Маркович, солидный, пузатый, в костюме, – склонялся бы к первому. А я же не. Да и фиолетово мне всё. Нет, вру. Сейчас-то – да. А тогда – ещё нет. Что-то ещё предстояло, неизбежно. Когда на обратном пути Нина свет Леонидовна сказала, запинаясь на каждом слове, что она хочет меня спросить, но не решается, я в укрытие не бросился, а пялился, дурак дураком, на родные просторы, медленно тающие, серые и шумные, с трамваями, троллейбусами плюс запруженные до невозможности машинами. Удивился, конечно. Чего это она не решается? Застеснялась, что ли? Процессор мой стал шустро-шустро перебирать варианты – может, я до какого-то её сокровенного места лет пятнадцать назад не дотянулся? Может, есть ещё чего стесняться? Или у меня процессор никудышный, или программное обеспечение подвело, но я её, Нину Леонидовну, благожелательно ободрил – мол, чего стесняться-то? Свои люди. Она сама когда-то сказала: тут все свои – помогут если что. Кругом, значит, все чужие, злые, равнодушные, а тут свои, сердобольные, с ахами, охами, ватой, бинтами и стетоскопами. Помогут. Вот я и помог. Не услышал сирену. Не чмокнул в щёку и не побежал в бомбоубежище, то есть на троллейбус. Настоящий-то Семён Маркович улыбнулся бы снисходительно и знаком шофёра подозвал: мол, пора, поехали. Сел бы в чёрный джип с синей мигалкой на крыше, помахал благожелательно Нине Леонидовне пухлой ладошкой, закурил сигару и вздохнул с облегчением: фух, пронесло. И джип замигал бы синим и взвыл: раздайся, грязь, говно плывёт. А я ободрил её с блаженной улыбкой идиота: говорите, мол, не тяните. - Я хотела спросить, - в третий, наверно, раз захотела она спросить, когда мы уже шумный грязный перекресток переплыли и по тихой улочке подошли к ее тихому дому и зашли во двор, со всех сторон закрытый такими же старыми благородными полнометражными четырёхэтажками. – Какие у нас с вами отношения? Перед самым подъездом, перед дверью, отсекающей прошлое. По сценарию у нее, наверно, так было. Не раньше, чем. - Дружеские, конечно, - если удивлению моему и был предел, то пролегал он где-то вовне, где жизнь есть константа. И глуповато, растерянно добавил: - После всего. Хватило ума не уточнять, после чего. Да и зачем – будто она сама не знала, что один раз уже убила меня. - В таком случае, - она окаменела лицом, - не звоните мне больше. 8 - Редкостная задница, - Паше я ничего не рассказал, ограничился заключением. Вступление, заключение – как даты жизни. Вместо основной части – тире. - У-у-у-у-ва! – сказал Паша. - Там вон она живёт, - я ткнул пальцем в потемневшее пространство, густо расцвеченное фонарями, окнами, фарами. – От памятника мужику в сапогах направо, наискосок через перекресток и один дом пройти. Может, два, не помню. Видишь, там стеклянная башня из старых, квадратных. Она как раз на перекрестке, где троллейбусы поворачивают. А наискосок жилой дом – верхушку видно. Вот у нее такой же, только там, подальше. Двор закрытый, сквер, тишина, благодать. И квартира такая же пышная, как твоя. Вроде, даже побольше. Трёшка у них, кажись. - Эхм, - сказал Паша. – Так ты ее видел? Ну, когда с книжкой ходил. - Нет, слава богу, нет. - Так, а-а-а, хм, - стоит Паше чуть-чуть выпить, он становится ужасно многословен. - Холодно чо-то стало, - я попытался сменить тему, чтобы никому, включая себя самого, ничего не объяснять. Да и чего объяснять-то было? Чего она от меня ждала? Радости по поводу испускания джинна из бутылки, наверно. Свободен, свободен, наконец-то свободен. Другой джинн, не такой терпеливый, порвал бы ее на месте, а я только бровь поднял. Даже не так – сама поднялась, непроизвольно. И спросил я, дугою выгнув бровь, не надо ли мне теперь квартиру где-нибудь поблизости купить. Имея в виду, но не сказав: дворец построить за одну ночь. И почувствовать себя счастливым, что и до меня наконец-то очередь дошла, до метиса, не годящегося для производства детей. Засранка. Повернулась и ушла. Скрылась. Пропала. - Так ты ещё раз пойдёшь? - Паша расплескал остатки бренди по рюмкам, и даже в темноте было понятно, что сразу задумался над второй бутылкой. - Куда? Смотреть? Не, - в сгущенных сумерках стало так прохладно, что пьянелось с трудом, неохотно. – За каким хером? Не увидел - и не надо. Будем считать, что повидались. - А-а-ву-а, - жизнеутверждающе сообщил Паша. – Не будем из бутылки вылезать. Мы джинны потому что. - Ага, - уныло согласился я с неизбежным. – Наполовину-то я всяко джинн. - Хрен с ними со всеми, - унывать Паша никак не соглашался. - Это да, - кивнул я тёмному, в пятнах фонарей и размытом тумане рассеянного света, пространству. Звёзды, смотреть с крыши, не замутненные светом города и автомобильным тяжким выхлопом, были ярче и чище, чем нежели. И их больше. Я когда-то пообещал любезной своей Нине Леонидовне, когда мы с ней никак расстаться не могли, что буду вспоминать её, глядя на две звезды, которые будто вместе и вроде поврозь. Будто рядом, но не. Задрал голову, поискал глазами, не нашёл. Левый глаз заслезился, и я потёр его. Как Нина Леонидовна говаривала: не трите глаз, Семён Маркович. И решил больше не искать. А зачем? И так два раза вспомнил – хватит. Стало непереносимо жаль чего-то. © Евгений Пейсахович, 2019 Дата публикации: 27.06.2019 11:22:48 Просмотров: 2435 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |