Роман-воспитание.
Никита Янев
Форма: Повесть
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 89438 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Не о себе, почти что прозой, Вослед учителям бездетным, Бездомной кривдою и правдой, Красивостию, недотрогой, Высокопарным слогом ломким Я буду правду говорить. И ровным голосом вчитался б В апокалипсис мыслей светлых, Пред этой светлой пустотой Юродствуя, почти что корчась, Я пью достачу на висках. Ну, соответствуй, будетлянин, Временствуй, говори удачу, Не для себя, не для себя. Бессилие звезды кровавой Зальёт лицо, ещё пол неба, Всего лишь жить, понять, исполнить Все многочисленны слова. Другой заместо, верно, будет, На двух не хватит, это гибель, Стрелялся Пушкин с Маяковским И Лермонтов с самим собой. О аналитик, о романтик, О блудодеец, блюдолизец, Несуществующий герой, Гневи, гневи, себя и здравствуй, Гния на кладбище геройском, Но выговаривай удачу Для составления поступка, Тобой лишь мирен перегной. Не говори большую правду, Весь разменяйся на меньшие, Ведь мудрость жизни неизбывна, Но не пророчествуй, а рой. Учительствуй и проповедуй, Лопатою кидая гравий, Так говорил в себе самом Один герой заштатной сказки. Он малодушным становился, Но только вырыл лишь могилу, Пришли к нему Эдип Софоклов, Гамлет Шекспиров, Антигона С собою братьев привела И жениха окровавленна, Что с материю Эвридикой, И девочка без ног из фильма На голове её пришла. Но самый главный не явился, Герой безвестный, безымянный, Поприщин, Мандельштам, Башмачкин, Онегин, Лермонтов, Печорин, А неизвестный не пришёл. Солдат, солдат, какое право Имеем вровень становиться, Бессмертье жнущие твоё. Уж верно есть большая правда, Она тот лёгкий, парный воздух, Что в детстве будто молоко Меня окутывал по плечи, Когда акации и липы Цвели в сиреневом саду. Она цветенье абрикосов И вишен, и черешен, воздух Глаза и ноздри забивает, Весь тополиным пухом полон Рот, но слоист и сладок, розов, Как родниковая вода, Земной раствор. Взгляни на землю С своих задрипанных этажей, Не полети, сойди, уймись-де, И начинай благодарить. Так говорил внутри себя, Любой герой, любой, любимый И нелюбимый, нелюдимый, Людимый, мимый, многолюдный. Вот эдакое чудо-юдо, Мутант, кентавр многоочитый, Ну будет, право, дописался, И разболелась голова. На неявление героя. 1993. СЕНТЯБРЬ НА СОЛОВКАХ. А вот ещё мысль, что нужно опять подружиться с Гришей, Димедролычем, Тем, у которого тылы как фронт, Седуксенычем. Для этого надо менять мамины доллары и ехать на Соловки, потому что они сейчас все там. Для тех, кто понимает, кто жил там, жемчужина года – Сентябрь. Грибы, ягоды, тепло, забранное морем, землёй, лесом, озёрами, камнями за лето, отдаётся воздуху и этот тоскливый надлом повернувшего на зиму года только усугубляет любовь к обречённому чуду. Димедролыч работает в японской отточенной манере, лист осины на ладони, жёлтый, красный, зелёный, отмирающая клетчатка, ещё живая органика, иероглифы инь и янь как всегда уравновешенны, масло, пастель, акварель, уголь, гуашь. Самуилыч вырезает из капа, берёзового нароста, свой портрет под Цоя, на деревянной скульптуре двое с одной головой борются. Седуксеныч под Башлачёва на полную с местным дном, псом Левомиколем, кошкой Анфельцией дописывают первый том стотомника сказки мемуаров про то, какие люди раньше были, чтобы их не забыли, с отступлениями, что он напишет сейчас такое, что все люди сразу станут хорошими, хоть раньше были плохими, книгу про то, как надо. Даже Петя Богдан приехал, который не жил на Соловках, а я думал, что он умер. Он тоже знает как надо. Себя простить, на мостик стать и спать уйти от интеллигентского противостояния, тварь ли я дрожащая или право имею, чтобы прожить 150 лет. Потом пойти полежать на топчан и умереть, недавно мы отмечали его сорокалетие. Они все похожи. Только Чагыч для этого счастливое человечество на Альфа Центавров вывозил для законченнейшей любви, когда оно замочит землю. А Валокардиныч даже запил перед смертью, потому что смерти испугался. Смерть это женщина с лицом Настоящей дамы, которой никого не жалко, которой всё больше становится страшно, никого – никого, неизвестно кого, единственного мужа. Он как заворожённый стучался к ней в дом, каждый имеет право на счастье, а в глазах как двухстволочки лягушатами прыгали: все мужчины несчастные и одержимые, У Кулакова – деньги, у Наждачкина – власть, у Валокардиныча – женщины, у Финлепсиныча – слава, у Агар Агарыча – водка «Забвенная», у Богемыча – всё это вместе. Мы в ответе за тех, кого мы приручили, даже если мы их совсем не приручили, предать нельзя, лучше херовенький, а свой, скорей бы смерть, скорей бы смерть, их жёны говорят, Фонарик, Валокардинычиха, Вера Верная, которые на их место стали вождями племени, шаманами, профсоюзными лидерами, потому что в живой природе социальности свято место пусто не бывает. И Антонина Мельник с Юлией Матониной приехали. За какие мои заслуги их выпустили из места, из которого не выпускают. Их друг, Тот, у которого тылы как фронт, кругом одни мертвецы, Агафонов, Морозов, Останин. Агафонов – начальник милиции, посмертно реабилитированный. Морозов – корабль, время – ответственность за место. Останин – корабль, время прощает, а место прощается. А он детей рожает и мне говорит, «принеси почитать свои стихи», художник, иконописец, поэт, писатель, артист, на божественной драме жизни играющий Богу пьесу «Трагедия», «я о них составлю своё мнение». И я думаю, кому это надо? Но он всё равно составил своё мнение, хоть мы больше не виделись, потому что я решил, что мы из разных тусовок. Мы одинокие, они богемные, мы – как прожить простодушно, они – как прожить вкусно. Мы – учителя и врачи, новая община, которая умрёт через 30 лет, когда новое поколение возжелает перемен и ими опять воспользуются новые новые русские. Они – старая община – андеграундная, кухонная, кээспешная, диссидентская, компьютерная, художническая, интеллигентская, гринписовская, московская, ньюйоркская, сиднейская, дублинская, стокгольмская, мюнхенская, которая уже сошла на нет, в путешествия, приключения, гражданства, и поэтому теперь у руля, как всегда в божьей драме «Трагедия», тот, кто пожертвовал, тот, отдыхает, а кто не пожертвовал, копится. Но я всё же узнал его мнение, Богемыч, бывший брат, бывший начальник, командир корабля «Капитан Останин», который на самом деле называется «Мыс Печак», который на самом деле называется «Капитан Останин», я знаю, сказал Валокардинычихе, «ты что не знаешь, он же писатель», на меня. «А он откуда знает?», сказал я. «Ему Тот сказал», сказала Валокардинычиха. Вот я и съездил на Соловки в Сентябре, да ещё и ни копейки не потратил. Мама говорила, что болгары жадные. Я И НЕ Я. Ездить только когда вызовут, так хорошо, хоть на Соловки, хоть в Москву, курить только на рыбалке и перед сном, что, впрочем, почти одно и то же, когда ловишь рыбу и когда снится сон, не раз замечал, кажется потом, что будет что-то хорошее, а иногда уверен, что будет только хорошее теперь, потом это проходит, а жаль, но, может быть, это догадка проходит, затусовывается за усталость, разочарование, нищету, короче, жизнь затусовывается за смерть в голове имярека, ракетоносителя, а сама жизнь никогда не затусовывается за смерть, как ракета, летит и летит. Стало быть, важно в течение жизни стать жизнью, чтобы смерть не подействовала. То, что её, возьмётся, а ты полетишь к матери и отцу. Правда, ты об этом не узнаешь, потому что ты и я это из другой оперы, как Мария мне рассказывала после припадка эпилепсии на следующий день после возвращения с Соловков, 8 месяцев прожил в лесу, Ботанический сад Хутор Горка (бывшая дача архимандрита при монастыре) в 4 км от посёлка, что такое я и ты, а я помнил только дочку маленькую, когда я с ней сидел, маму немного и кто написал «не дай мне Бог сойти с ума», А. С. Пушкин, конечно. Ну, то есть, чем занимался много лет. То есть, я хочу сказать, этот мир автономен, тот, который мы привыкли называть нашим. Хотя, разумеется, на самом деле, он совсем не автономен. Просто, наши президенты, десантники, милиционеры, эмчеэсники, и вообще руководящие и напряжённые должности, включая церковных иерархов, я думаю, всегда об этом забывают, потому что слишком забраны здешней интригой, а местные Акакий Акакичи, Станционные смотрители, маленькие герои жизни, лесковский дьячок, пропоица, даже за самоубийц молитвенник, не забывают, потому что они прошли все три искушения: огонь, вода и медные трубы. Большинство людей ломается как раз на третьем искушении: не столько карьерный рост, не столько благополучие и процветание, хотя и эти семейные божества могучи, сколько главное искушение смерти в жизни, что я не будет, я от этого начинает беситься и подаётся в начальники. Автономность, конечно, не пропадает, но зато, кому много дастся, с того много спросится. В какой-то момент наш герой понимает, за себя бы ответить, не то, что за страну и становится маленький-маленький, и проскальзывает сквозь игольное ушко смерти, забвения, аннигиляции. Здесь нет жульничества, те частички я, которые сидят как осколки зеркала Снежной королевы в голове Кая, это не нероны и не лже-нероны, это работник Никита и Василий Андреевич Брехунов, образы «Хозяина и работника» Толстого, Самсон Вырин, станционный смотритель из «Станционного смотрителя» Пушкина, это Акакий Акакич из «Шинели» Гоголя, это Мандельштам, поэт, из воспоминания Надежды Яковлевны, жены, зэка Шаламов, герой из «Колымских рассказов» Шаламова, это мама, Янева Валентина Афанасьевна, собирающая бутылки в роскошном южном парке с калоприёмником на животе после вырезанного рака между двух операций и обе со смертельным исходом, это папа, Янев Григорий Афанасьевич, который приехал в цинковом гробу с запотевшим стеклом из западной группы войск с контейнером книг, когда пишущему было 10 лет, и с тех пор пишущий больше не выходил на улицу. Это самоубийцы на Соловках в девяностых, которые не дождались. Чего они не дождались? И обиделись, я их застал. Это убиенные и замученные, как поют на литии, красиво, но чтобы потом забыть, а забывать нельзя, надо что-то такое придумать, чтобы не забывать. И единственная придумка по жизни, которую я не изобретал, она сама меня нашла, быть маленьким. Придавленным изначально, то ли папиной смертью, то ли маминым одиночеством, то ли здешней страной, которая всю дорогу выживает, маленькая, огромная. Всех жалко, всех жалко, запутавшихся, ясноглазых, обиженных, а себя страшно. Что я это не пройдёт, что даже после смерти я останется как дыра, прореха на человечестве. Единственная утеха, придуманная мною история. Как Александр Великий со своими берсерками завоевал всё, что шевелится, всю обитаемую ойкуменну, как говорят историки, персы, греки, армяне, африканцы, евреи, сирийцы, славяне, китайцы, индийцы, арабы, монголы, их дети, их женщины, их слава, их деньги. Только гиперборейцы, вицлипуцли, майя и ацтеки остались незахваченными, но их тогда не было, то есть, они, конечно, были, но их словно бы не было. Солнце Александра их не освещало. И вот на краю похода, где-то в индийских джунглях, на вершинах Гималаев, когда александровы берсерки со светящимися глазами от обжорства мухоморов расседлали коней и пустили пастися, к нему привели отшельников, которые 300 лет на скале умерщвляли плоть, мочалили себя о сущности мира, чтобы я вымочалить. Александр посмотрел в их глаза как впадины, глубокие как горные расщелины и они одновременно подумали, «какая разница». Не то же ли самое думали викинг на плоту, которого год гоняло по пустыне воды и местные каманчи. Он – огромный, большой, голубоглазый, льняной, они – тоже не маленькие, узкоглазые, чёрные, смуглые. Они думали, к нам пришёл Бог, и он устало падал на песок, и говорил, «наконец-то я в раю», и его начинало сырой рыбой выворачивать. СНЫ. Хотя, с другой стороны, кто много потрудился, тому многое откроется, например, что сияние может увидеть только не сияние или другое сияние. Вот я недавно увидел целых три счастливых сна. Что надо возвращаться на Соловки, что там меня ждёт счастье и как я в него вхожу, как мужчина входит в женщину, но это чужая женщина и это другое счастье. Короче, ты сначала эту работу доделай, а потом мы с тобой поговорим про дальше. Другой сон, что я и не я на самом деле одно и то же и что всё будет хорошо. Не знаю, не знаю, при чём здесь гринпис тогда. А третий сон я забыл, он был самый главный, но я его забыл, сначала помнил, потом забыл. Что-то там связано со страной, женой, тёщей, матерью, дочерью, что они и другие женщины, Вера Верная, вождь племени, Валокардинычиха, шаман племени, Ренессансная мадонна и Постсуициидальная реанимация, много раз мама и монахиня, Настоящая женщина, которой не жалко никого и которой всё больше страшно никого – никого, неизвестно кого, единственного мужа, что они мне помогли, очень помогли. Бэла, которая говорит, если Никитину книгу «Гражданство» на мамины деньги, мамы, Яневой Валентины Афанасьевны, напечатают, значит, история христианской цивилизации победит. А, вспомнил про что сон, про жалость. Катерина Ивановна, которая рассказывала Марии, что любовь и любой это как жизнь и смерть, это как смерть и сон, почти одно и то же, успех и провал, когда Мария ей сетовала, что Финлепсиныч не Чинганчбук. На самом деле это женский опыт очень вяло и ненавязчиво втолковывал женскому опыту, что в лабиринте одиночества смерти я, которые мы все, человек может двигаться только в одну сторону, к тупику. Что только после тупика и озарения человек сможет стать всем, я – не я, что ещё при жизни он может почувствовать любой любовь. Что Финлепсиныч может стать только Послеконцасветыч и тогда после этого – Чинганчбук и все другие тоже, потому что станет самым маленьким и на нём как на горчичном семени уместятся цивизации, история, природа, Христос, бессмертие. «Поняла, Рамаяна?». «Да, да, всё это так доходчиво, Хатшесуп». Я вспомнил третий сон, он был не во сне, мне страшно его говорить. Раньше я прикидывался, что вспомнил. У меня есть технология, когда ты начинаешь говорить, ещё не помнишь что, а потом вспоминаешь, что ты хотел говорить, потому что говоришь. Это когда несчастье случится с близким человеком, как с мамой, бабушкой, как у Фонарика, когда умер Петя Богдан. (Как у Валокардинычихи, когда умер Валокардиныч). С одной стороны ты в штопоре, с другой стороны ты испытываешь какой-то дивный восторг и знаешь, что всё правильно и что всё по-настоящему. Не надо быть зэком, начальником, не надо быть запойным пьяницей, ты стоишь на кладбище, летом или зимой и думаешь, когда о тебе заботится сама любовь, что плохое может случиться, ничего не бойся, люби. Как Бог на лясях, дочь Фонарика и Пети Богдана, после его смерти спрашивала на вечерней молитве перед сном, папа, я всё делаю правильно? Потом во сне ей снился отец и говорил, всё нормально, Лисёнок, только вот парикмахершей, это, конечно, на хер. (Покойный любил выразиться). Она хотела быть парикмахером, когда вырастет. ПОТОП. Всё замерло и ничего не слышно, И только дождь бормочет под окном Немую песню 10000 лет. Гудок болельщиков на тротуаре, Подростки шумно празднуют победу, И снова смерть подростков и машин. И только дождь рассказывает листьям, Что он размочит всё до основанья, Чтоб ничего не оставалось твёрдым. Потом электродрелью самолёт, Потом не то что пьяные, а просто, Желавшие быть пьяными совсем, Выкрикивают знаки восклицанья, Сшивающие оба этих мира Суровой ниткой вымысла. Вода Встаёт сплошной стеной, как обещала. Из дыма низкой облачности внятно Глядит лицо и хочется сказать, «второй потоп». И хочется молиться. И я молюсь, «не оставляй нас, Боже». «Ты видишь всё, все помыслы, все лица, Все линии прекрасных тел и судеб, Всю черноту на дне моей души, Мой страх, мой гнев, мою больную совесть. Но я ведь тоже кое-что могу, Ну, например, сказать дождю, не лейся». Всё замерло и ничего не слышно. Просто у тебя есть год и за этот год ты должен найти нычку, работу, называй как знаешь, потому что это лет на десять жизнь. А что дальше я не вижу, да пока что и ни к чему. Из разговора с двойником, мамой, папой, Сталкеровой Мартышкой, Мандельштамом Шаламовым, трупом Антигоны, шутом короля Лира, трагедией, драмой, постмодернистическим перфоменсом, христианской молитвой, литературой. Я не знаю что: деревня Млыны на границе Тверской, Смоленской и Псковской областей, глухой медвежий угол, где водятся медведи, слоны, рыси, волки, носороги, гиппопотамы, шершни, гадюки и маленькое животное – счастье, на берегу реки Чумички, где окопалась одна андеграундовская, кухонная, кээспешная, диссидентская, художническая, компьютерная, интеллигентская, гринписовская, московская, ньюйоркская, сиднейская, дублинская, мюнхенская, стокгольмская община, которая уже сошла на нет в путешествия, приключения, гражданства, просто одни уехали за границу, а другие в деревню, а в деревне Млыны, глухом медвежьем углу на границе трёх областей, Псковской, Тверской и Смоленской на берегу реки Чумичка местные скоро построят мост, аэродром и дорогу, потому что там живёт Антигона Московская между двух операций и обе со смертельным исходом, и к ней ездят из Италии, из Австралии, из Ирландии, из Израиля необыкновенные, чудесные люди и она им рассказывает, что искусства два: чтобы в руках что-то было, для себя не интересно, удовлетворение от того, что что-то получилось, разочарование, облегченье. Это одно искусство, а другое искусство: надпись на стене смертной камеры-одиночки кровью, до свидания, милые. Женщина – литератор, у которой папа – художник, взяла мальчика из детского дома на лето, 10 лет, хотела меньше, не дали, очередь. Все за ним ходили, учили, Антигона Московская, Антигона Израильская, Антигона Петербужская, Антигона Замоскворецкая. Потом он сказал, я не могу туда вернуться и рассказал что там, и она его усыновила, потому что, конечно, она хотела меньше, потому что личная жизнь не сложилась, но после того как он рассказал, что там. Как будто никто не знает, что там, советская армия, зона. Дети жесточее взрослых, потому что наивнее. В городе Мелитополе в детстве Эдип Мелитопольский выплёвывал жувачку рядом с урной, ему родственники из Америки присылали, за ней уже стояла очередь, пойдём помоем и будем жувать дальше. Потому что дети ни в чём не извращают истину взрослых, просто доводят до абсурда. Как главное у нас стало лишним, память о жертвах, а лишнее у нас стало главным, благополучное проживанье. И возможно это будет её лучшее стихотворенье, этот мальчик, который нашёл свою маму. Вот ты сам себе и ответил. Это место забито. А потом – талласа – море. Для того, кто с моря или хоть раз его видел, он как обречённый, будет к нему всю жизнь возвращаться. Он что-то такое увидел, понял, хоть море у него открывалось в четвертушке окна за посёлком или стояло за помойкой, когда он проходил мимо. Что мир растворяем, что твердь растворима, что будет второй потоп и кто-то его остановить должен. Остров Жужмуй в Белом море, в котором вода у дна всегда +4, хоть в январе, хоть а июле, как народ всегда выживает, хоть Христа распинают, хоть Сталина из мавзолея выносят. Чтобы основать новую общину, учителя и врачи. Победившая дракона, медсестра в школе, заведующая аптеки, главврач больницы, терапевт на скорой, вместе получается надцать тысяч, прожить можно. Вера Верная, учительница младших классов, директор местной школы, мэр посёлка Стойсторонылуны на острове Рыба, мать детей, жена мужа, не самоубийца, не убийца, каждый день, всякую минуту шепчет молитву самодельную, скорей бы смерть, скорей бы смерть, как герой Гришковца в армии, хочу домой, хочу домой, а дом всё дальше, сначала на линии горизонта, потом за линией горизонта, потом поднимается в небо. Этому, собственно, и учат её дети, учительницы младших классов, Ренессансная мадонна и Постсуициидальная реанимация, которые как Лия и Рахиль, жёны Якова, обе понесли, только одна каждый год рожает, чтобы своё победило чужое, а другая монахиней станет, потому что чужого не оказалось. Этому, собственно, и учит Вицлипуцль Самоед Чагыч, который с одной Верой Верной основал общину в море, а потом для пущей любви на планете Альфа Центавров основал другую общину, потому что смерти испугался. Этому, собственно, и учит бывший монах, бывший историк и литератор, бывший смотритель хутора Горка, Заяцких островов, избушки ПИНРО, нынешний инвалид 1й группы Гена Седуксеныч Солнцев, который пишет книгу в писательской квартире, в которой всё готово, «приезжай, Никита». Местное дно перья чинит, орфографию правит, воду носит, тарелки моет после запоя, их дети, будущие паханы, мореходы, строители новой жизни обмозговывают мысли, корыстные и бескорыстные. Гулять с псом Левомиколем, который как Левиафан охраняет, чтобы ни одна сука не подкралась незаметно. Чтобы душа не заматерела втуне кошки Анфельции деток топить левой рукой, а правой рукой молиться, Господи, прости меня за душегубство. С глазами как два блюдца по посёлку Стойсторонылуны бегать на острове Рыба, который действительно спина рыбы, которая уже больше моря от многолетних ожиданий, когда же уже её поймают, настолько стара и мудра, что даже не рвёт леску, а молчаливо тянет в неизбежность. Что у поселковой бани труба как член на пол шестого, а он сейчас сделает такое, что все сразу станут хорошими, отзывчивыми и тонкими, хоть раньше были плохие, корыстные и томные, пойдёт и напишет книгу, какие люди раньше были, чтобы их не забыли. Приезжай, Никита, а я поеду к маме, я больше здесь не могу. Кроме того, это ещё год свободной демократической прессе раскачаться, кто ты, чмо или писатель. Так было, так было всегда. В 24 года, когда как соловей на сирени своей песней как сирена околдовал, этот знает как надо и от него рожать надо, потому что сам по себе человек так себе. Когда потом все выживали, а ты как Петрусь в ночь на Ивана Купалу с закрытыми глазами бегал, что видишь. Когда потом строил, что видишь и ничего, кроме заболеванья не построил и строчек в тетради, которых никому не надо, потому что они не учат искусству жизни и на них машину «Ауди – автомат» не купишь. А у Соловьихи глаза делались всё печальней. И кто её мог утешить? Рассказ про то, что всё на самом деле живёт на ней, как генерал – аншеф в шинели на Акакий Акакиче без шинели? Она и сама про это знала и преподавала детям в школе. Просто дети в школе всё равно сначала уедут за машиной «Ауди – автомат» и прочим в командировку величиною в жизнь и не все вернутся. А потом, когда свободная демократическая пресса раскачается, что ты и чмо и писатель, бывает же такое удивительное чудо в нашем мире, ты уже будешь в домике, дун-дура, сам за себя, «на гаубичный выстрел не подходите, я за себя не ручаюсь», смотритель маяка на острове Жужмуй в Белом море. И они, « а у нас для вас вести». - Какие вести? Террористы и антитеррористы? Режим и имя? Авторы и герои? Род преходит и род проходит, сила и слабость, малодушие и мужество остаются? Соловьиха, которая соловья своей кровью кормит? Соловьята, которые им не верят? - Мы записали. - Ну и валите на хер. Машину «Ауди – автомат» покупать на вырученные за интервью деньги. А я буду потоп останавливать. - Так вроде дождя нету. КАК НА БОЖЕСТВЕННОЙ ДРАМЕ ЖИЗНИ – 2. Какое-то двусмысленное положение вещей, в котором я могу только жить или не жить. Читать философию или историю я не могу, потому что они повлияют на меня, но это будет неинтересно, не от жизни, потому что я – нежизнь и они – нежизнь. А надо, чтобы от жизни приходили ко мне – нежизни люди, разговоры, мысли и тогда все будут видеть, что в жизни происходит. Кто все? Я – жизнь в себе – нежизни буду видеть как на сцене, как я – жизнь с другой жизнью играю в трагедию «Драма». Что даже склока с соседом Стукачёвым – жизнь, потому что как инопланетяне, слишком разные смыслы, ни одного общего слова, кроме ненависти и любви. Но чтобы подняться на такую работу, нужно, чтобы какое-то несчастье произошло, сам по себе решиться не можешь. Но если ты боишься приблизиться к жизни, как ты можешь сказать, какие смыслы там работают. Ведь у каждого есть работа. Капитанство, пенсионерство, учительство, ученичество. А у тебя так получается, что ты отделён какой-то плевой от жизни. И тебя интересуют только одинокие, подлецы, несчастные и дети. А потом ты понимаешь, что может быть это и есть наш неприкосновенный запас, то, что у нас за душой, так называемого общества, государства, все эти одинокие, подлецы, несчастные, дети, о которых мы должны заботиться. Кто мы? Большие, сильные, добрые, МЧС, ФСБ, скорая, пожарная, армия, милиция? Я, действительно, не понимаю. Да, есть профессиональные цеха. Да, есть отдых. Да, есть спокойные. Да, есть дешёвка. У каждого внутри, не в голове даже, а где-то в животе, такой маленький театрик, и он в нём зритель, у которого в животе другой театрик, а у того свой. И вроде бы надо на чём-то остановиться, за что-то твёрдое схватиться, иначе всё становится бессмысленным, пустым внутри как смысл. Выручают служба, деньги, государство, квартира, выпивка, женщины, но это если не вдаваться. Короче, мне, кажется, опять пора в леса. Кажется, что, действительно, это должен быть какой-нибудь камень в море, как Кузова, чтобы это была только твоя земля, не в документальном, разумеется, смысле, в том-то и дело, что плевать на документы. Но в то же время не хочется отмазки, что ты спасатель, военный или другой отмазанный государством, короче, колоссальное напряжение воли во времени и пространстве, а потом отдых, потому что у этого нет отдыха и нет перемены смысла бессмыслицей. Вот и получается, что это то, что имеешь, эта должность – писательство, ни от кого, от папы с мамой, эта квартира – милость, от родственников, от которых можешь принять, потому что за ней не стоит общественное соглашенье, что ты должен за это сделать, кого любить, кого не любить, и во сколько часов каждый день выходить строиться, за этой милостью только милость. Книга, напечатанная на мамины деньги. Как сказала Бэла, значит, история христианской цивилизации всё-таки победит, хотя, казалось бы, все данные социологических опросов свидетельствуют обратное. В жизни так бывает. В жизни только так и бывает. Уж мы-то знаем, свидетели жизни. Трогаешь раны Христовы, не мог он воскреснуть, не мог, кругом сплошная выгода, и у церкви, и у государства, и у зоны. А он воскрес. Что, что, что я должен сделать, Господи? Напиши на воздухе прозрачными чернилами. Вот это, которое в тетради только что написано? Я так устал, и «Чмом» был, и на «Жужмуе» островом необитаемым, и туристом на «Москве» за год. И новую книжку начал. «Роман – воспитание». Кого ты будешь воспитывать, цветы в горшке? Жизнь полна живого, но когда так устал, то просто до него не дотыкиваешься. А потом начинаются подарки, а ты как придурок улыбаешься, что даже и не рад, потому что не понимаешь, за что и так далее. Или это просто ломки одного из актёров на театре жизни. В котором из театриков? И кому это интересно, важно, кто без этого жить умрёт? Наплевать. Дело не в этом. Это одно и то же. Папа жменю таблеток ел, запивал пивом и у него начиналось счастье, когда он доходил до такой степени отчаянья, что у него даже суставы начинали болеть внутри. Мама 1000 лет терпела у себя в театрике, чтобы он был один, а не тысячи. Нет, мне интересно в каком-то пространстве жить. Я даже могу сказать в каком. Мне даже интересны какие-то люди. Я даже могу сказать какие. Люди: Чагыч, Вера Верная, Валокардинычиха, Седуксеныч, Постсуицидальная реанимация. Место это страшное, чёрное, как сказал один политкаторжанин, там нельзя быть, там было проклято всё человеческое, но что сделаешь, если я в душе эмчеэсник, только эмчеэс туда не ходит, и деньги за это не платят, а наоборот, берут, как за книгу, чтобы напечатали, это теперь бизнес такой, довольно прибыльный, судя по машине «Ауди-автомат», в которой нас подвозила редакторша, мы-то до зарплаты едва дотягиваем жениной, как сказала одна пенсионерка, я посчитала, у меня 50 рублей в день получается. Вот, кстати, пьеса для одного из театриков, дальше мышиное размножение театриков не продолжится для большинства жителей, потому что то, ради чего эпоха реформ случается – достойная жизнь – осуществлено. Одни в пробке на Ярославке в машине «Ауди – автомат» слушают новости про заложников. Другие никому – никому, цветам в горшке рассказывают, как они несчастливы, а на самом деле счастливы. Полный аншлаг. Папа, мама, бабушка, папа жены, 30 тыс. сброшенных с горы Секирная с бревном на ноге, Петя Богдан, учитель, Николай Филиппович Приходько, брат, майор Агафонов, начальник милиции, посмертно реабилитированный, капитан Останин, корабль, историк Морозов, корабль, Антонина Мельник, чайка без причастия, Юлия Матонина, кедр на Питьевом ручье, Шаламов, Мандельштам, Акакий Акакич Башмачкин, Василий Андреич Брехунов, Самсон Вырин, это по крайней мере, из тех, кто пришли, те, кого можно узнать, малая часть, рассаживаются. Хлопки, зевки, смех, возгласы, это не из этой оперы. Начинается действие. Изнутри некоего писателя, крупным планом тетрадь. Бегущая за строкой рука. В пальцах ручка с гелевыми чернилами. Веранда, окно, цветы, солнце, осень, сентябрь, компьютер, книги, рукописи, фотографии, репродукции. Рыбак, змеелов, мальчик с крысой на лице, мим с манекеном, «плывущие», двое борются, с одной головой, «одиночество», спина уходящего в дом в лесу, пятеро ангелов, отпевание Христа, и зацветёт миндаль, потяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс, ибо отходит человек в вечный дом свой, мужчина и женщина в лодке в глазу, пастель, монастырь из рук в руки передаваемый Жужмуём, Китежем – градом, общиной людей, лошадь и дерево, у лошади лицо лопоухое, вверх повёрнуто, три года художнице, чайки на море, море зелёное, чайки радуются, работа того же художника, девочка полуспит на столе, за окном зона бывшая расстрельная, а теперь ботанический сад, девочке лет шесть, фотография. И многое другое. И всё это было, как у вас, мои неотпетые. А как я вас отпою? Как лесковский дьячок, пропоица, даже за самоубийц молитвенник? Что пока вы смотрите это кино, оно продолжается? А я могу его показать снаружи и изнутри. Снаружи это будет один дядечка, так себе, дядечка. Потом как соловей защёлкает юродиво, некоторые заслушаются, некоторые на работу пойдут, потому что деньги, власть, жизнь. А он будет щёлкать про то, что вот где жизнь. И одна Ренессансная мадонна и Постсуицидальная реанимация ему поверили. А потом, что потом? Много чего потом, море, женщина, остров, мужчина, лицо, Бог. Женское тело похоже на чайку, летит и летит как наслаждение. Мужское лицо похоже на Бога, всё время о чём-то думает, даже когда отчаялся. А потом наступает главное, словно вы распутываете пряжу, всю в узлах, или морошку перебираете, или рыбу потрошите, или грибы чистите. Жизнь это кайф, сплошной кайф, это понимают только те, кто не живут. Лицо девочки, ожидание, лицо женщины, сострадание. Есть правда выродки, у них вместо лица, моток белой марли, их больше всех жалко, а потом, оно, может, ещё неживое, оно потом оживёт, когда всех подставит и морщинами покроется, и глаза прорежутся, синие, зелёные, серые озерка страдания и сострадания, противотанковые щели в земле, война всех против всех, одиночество, больше всех страшно себя самого. У мужчин всегда почти с этого начинается. Ни перегнанное пшеничное зерно, ни море женского тела бесконечное, ни профессиональный цех, ни финансовое благополучие семьи с террористами в зрачках, не помогут избавиться от этого ужаса, уж не продешевил ли я, бессмертие променял на тупик, паука в углу, томик Достоевского, без яви, без сна разматывать марлю с лица, а она опять наматывается. Счастье, мужчина входит в женщину, часть этого счастья, просто, когда оно сделается тушами на крюках, тогда-то и наступит самое главное, что ничего сделать уже нельзя, можно только быть этим счастьем и этим несчастьем, недоразумением, нелепостью, слабостью, страданием, состраданием, чувствами, а мы думали, что это мы чувствуем, нет, это они чувствуют в своих театриках, нам остаётся только молиться, терпеть, деньги зарабатывать, стараться, чтобы загар ровно покрыл все участки кожи, яркую одежду надевать. ИГРА АКТЁРА. Может быть, в игре актёра самое главное это вживание в образ, что оно и есть рассказы, а куда потом девать игру актёра? Возвращать жизни? Но дело в том, чем сильнее он вжился в образ, тем хуже для него и жизни, что было лучше, удачней, легче и совместимей ему так не вживаться. Вот так и я, всё вживаюсь, вживаюсь, да с такой силой, что и жизни никакой не осталось, кроме брусочка в одном книжном магазине и одной общины в море, которая полуразвалилась от многообразных притязаний и держится на нескольких сумасшедших и несчастных, слишком вжившихся в образ. Ма, пожилой даме, которая, как только родилась, умерла, и теперь 50 лет выполняет задание несуществующего цента смерти в неосущеслённом захолустье жизни, Бог это другой. Седуксеныче, который будет маму баюкать, вот только дождётся смены караула. Вере Верной, которая прохожим руки целует и шепчет молитву, скорей бы смерть, на рыбалке. Чагыче, который больше не будет смерти бояться. Валокардинычихе, которая взалкала, как Христос в Гефсиманском саде. О, Господи, они как персонажи в моём театре, а сцена – мои рёбра, чувства, мысли, чаянья, страхи. А потом я смотрю и вижу, что моя голова это гора Голгофа на острове Анзер, бывший штрафной изолятор для заключённых, гора Секирная на острове Большой Соловецкий, бывший штрафной изолятор для заключённых, Тамарин причал, уходящий в море на сто метров с двумя смотровыми вышками, уходящими в небо на сто метров, посёлок, по которому ходят тени вместе с живыми, чуть не за руку, а те их не замечают, воздух, в который когда вглядишься, то увидишь, что вокруг него всё живое на 10000 км, люди, которые всегда выживают, как придонная вода в Белом море всегда + 4, что в январе, что в июле, хоть там Христа распинают, хоть там Сталина из мавзолея выносят. Слишком вжились в образ, короче. ШИФРОВКА 2. Гамлет, Будда на лотосе, Башлачёв, Данте, герой Данте, эти четверо, ещё несколько Пушкиных, плюс абсурдисты, Джойс, Кафка, и те, кого страшно трогать в их могилах, Мандельштам, Шаламов, 100000000 посмертно реабилитированных, заложников террористов и антитеррористов, разложения, про которых мы быстро забыли, которых страшно трогать, на это ведь право надо иметь. Чтобы главное стало лишним, смысл, а лишнее стало главным, понт, и тогда мы скажем, дядечки перепутали своё тщеславие с благом народа и развалили страну, а мы мимо проходили. МОЛЯЩИЕСЯ. 1. Когда у тёщи Эвридики умер муж, Владимир Леонидович Барбаш, следователь по особо важным делам в областной прокуратуре, она легла на софу лицом к стене и больше не вставала. Они все в 38 умирали, болгары, украинцы, евреи, подставляющиеся, тащащие службу, за которых выходили наши мамы, русские женщины, полные блестящих ожиданий жизни, потому что русские к этому времени надорвались от сплошных терроров и войн и стали советскими, которым по барабану, кому на Лубянке поставят памятник, а потом постсоветскими, которым не по барабану Абрамович и «Челси», Галкин и Путин, Пугачёва и Киркоров. Пришлось её дочери и моей жене Марии её мужем становиться. Меня тогда ещё не было там. Чтобы мама «отрыгнула», так бабушка Поля говорила на цветок герани в горшке, который засох, зачах, сгнил, а потом вдруг дал новый побег, в деревне Белькова, в 6 км от города Мценска, там ещё церковь 12 века как куб бетона, в которой Левша с товарищами молился блоху подковать, приспособленная под гараж. Потом, когда я там появился, все думали, что я стану отцом, мужем, кормильцем, а я сразу стал ныкаться и писать книгу «Чмо», учебник, как стать чмом пособие, камень, отвергнутый при строительстве, стал во главу угла, и услышал другие камни, как они заговорили и сказали, пусть попробует, опишет, всё равно ему никто не поверит, потому что русская литература мертва. Пришлось тёще Эвридике становиться мамой Майки Пупковой, дочки, а жене Марии папой. А я что-то вроде старшего брата, то ли разведчика, то ли уголовника, то ли приживалки. Это тем более было хорошо, что в живой природе социальности свято место пусто не бывает. Так у тёщи Эвридики на закате появилось своё поприще передачи опыта жизни, дочка Майка Пупкова, что она ещё не нажилась. У жены Марии школа, которая вместила в себя воплощение, театр, сцену, путешествия, искусства, теплоту жизни. А у автора этих строк – возможность видеть, что люди это времена, места, имена и мысли. Так у них получилось, что они едут в машине и пишут книгу, пишут книгу и едут в машине, что они в жизнь входят как женщину мужчина, как жизнь в них входит как роды, наслаждение, вдохновенье. Много других вещей ещё было, конечно. Халтура, корысть, жлобство, фарисейство, война, ненависть, несчастье, государство, зона, церковь, дружба, любовь, вера. И от них нельзя было откреститься. Да никто и не открещивался особо. Наоборот, как рыба в воде в этом были. Потому что между ними получилось такое мёртвое отчужденье, как после смерти, что любое живое стало видно как в драме трагично, объёмно, выпукло, подробно. Что всё по настоящему и понарошке, как кто хочет. Это действительно так, как ни чудовищно это памяти, совести и нервам. Что Иуда предал Христа, потому что он для него был не царь, а самозванец, а потом повесился, потому что понял, что, он, кажется, перемудрил, как Смердяков в «Братьях Карамазовых», себя предал, а когда повесился, то потом снялся с петли и пошёл к Богу, потому что это отчаяние ему не в вину, а в спасение вменилось. Как Христа распинают непрерывно вот уже 2000 лет государство, церковь, зона, так что его воскрешение ежедневное в нас, как второе пришествие нам, мы уже как послеконцасветцы – живём после всего, после Христа, после Иуды, после смерти, после воскресения. И это тем более красиво, что при этом мы в машине «Ауди-автомат» в пробке на Ярославке стоим в понедельник по пути на службу с дачи, по мусоркам под дождиком шаримся, может, чего вкусного и интересного сыщем, словно бы ни разврат наслаждения, ни корысть вдохновения нас не коснулись в нашем воплощенье и мы всё понимаем и ничего не боимся, ни жизни, ни смерти, ни загробного воздаянья. 2. Да, конечно, это из детства и из загробного воздаянья, но Максим Максимыч, муж Бэлы, которая решила, что скоро умрёт, потому что все кругом умирают и стала задыхаться, отец Серёжи Фарафонова, который выбегал на середину комнаты в раннем детстве и блажил речёвку собственного сочиненья, а всё равно мы бандиты, а всё равно мы русские, а всё равно писю трогать можно, преподаватель словесности в школе для богатых, думал, что этим и отличаются времена. Но двойник Веры Верной, мэра острова Рыба в море Стойсторонылуны, которая сидит на спине этой рыбы и её ловит, и удивляется, что так тяжело тащить, и Фонарика, жены Пети Богдана покойного, мануального терапевта, литератора, гуру, себя простить, на мостик стать и спать уйти от интеллигентского противопоставленья, тварь ли я дрожащая или право имею, на сцене театра «Около» с юродивой улыбкой и движениями из детства и от папы с мамой, когда и хотелось бы по-другому, да не получится, говорит, страсть, жаме, и протягивает руки, а дядечка-режиссёр, юродивый и гугнивый, вдумчивый и седой с носом с горбинкой, играет Алису в пижаме, постмодернизм называется. А я сижу в зале и думаю, им бы Левшу и Леди Макбет Мценского уезда играть, но я не вхож. 3. А Мария говорит, Максим Максимыч хороший, он как Балда Полбич, всё делает. Мы бессмертны, но мы бессмертны не потому что мы я, а потому что мы не я, чем больше мы в себя возьмём, тем больше останется, потому что мы станем им, в этом много наслаждения, вдохновения, в этом много подставы. В какой-то момент мы решаем, герои жизни, лабиринты одиночества смерти я, индейцы племени гипербореев, станем мы послеконцасветцы, передконцасветцы, концасветцы, не нажились мы, нажились, ещё не живши, будем жить всегда. В этом смысле меня интересует мой герой, который будет жить всегда, не то чтобы он что-то решил, да и что он может решить, стать героем с именем, да и только. В этом смысле меня интересует герой, который нажился, ещё не живши, он будет именами играть как мыслями и судьбами, и будет тайно близок жизни. В этом смысле меня интересует герой, который не нажился. Моя мама говорила, к смерти готова, но всё же ещё пожила бы. Тёща Эвридика говорит, как быстро всё прошло, жалко. Что жизнь это сплошной кайф, понимаешь это только в детстве и в старости. Только в детстве смотришь на это приключенчески, что всё ещё может быть, необитаемый остров, выгребная яма, харакири, дрозд на ветке, ребёночек, дуэль, ассигнации. В старости смотришь на это богословски, что всё уже было. Зоки спросили у Бады в хипповской книжке, хочешь, чтобы у тебя всё было? Так прошло счастье, всё, оказывается, уже было, а я и не заметил. Так нет же, в конце концов, да, конечно. Я всем должен, покупателям пьющим, продавщицам, раздевающим взглядом. Но знаете, эта русская болезнь, «а ля Антон Палыч Чехов», что мир пошл, что ничего нет, на самом деле, всё равно. Чё-то я ею достался. Нет, конечно, я не собираюсь вызывать на дуэль светскую чернь, человеческое фарисейство, цеховую халтуру, ересь, что только начальники и святые спасут нас от себя самих. Куда мне. Для этого надо быть стукачом как Иуда, юродивым как Спаситель. Я скорее буду действовать как подпольщик, что я просто с собакой 30 лет гуляю, как режиссёр ТЮЗа Кама Гинкас, пока жена станет главным режиссёром театра, а страна окунётся в благородно-бандитские 90-е. И тогда он будет делать спектакли, которые 30 лет придумывал, пока гулял с собакой, в которых Чехов – не Чехов, ничего нет, на самом деле, всё равно, а Лесков, раз мир есть, значит есть праведные, на которых всё держится. 20 век с его беснованьем, лишь бы не быть Чеховым, лишь бы не быть тёплым. Не проще ли «Левшу» и «Леди Макбет Мценского уезда» ставить? А впрочем, я не вхож. 4. Тусня Туснёвая, новый персонаж сказки, ангел из глины со сложенными ладонями в молитве, капли на холодной яблоневой ветке, иероглифы инь и янь уравновешены, по херу, говорит на улице прохожий про своё виденье жизни. Спаситель с креста сходит, Иуда из петли вылезает, папа улыбается сквозь небо мне одному, мама за меня хлопочет во всех инстанциях, начиная с издания книги, заканчивая приёмной югослава Саваофовича. Дочка Майка Пупкова, Ренессансная мадонна, Постсуицидальная реанимация, сёстры, Маленькая гугнивая мадонна, десятилетняя матершинница, Тусня Туснёвая, новая героиня, актриса, двойница Веры Верной, рыбака, мэра, сидит на рыбе, её ловит. (Монахиня в миру, четырёх родила, всё время шепчет молитву, скорей бы смерть, потому что очень устала, во сне, наяву, и просителям руки целует. Просители думают, или у нас поехала крыша, или уже начался 3-й век русского ренессанса, самая словесность, самая социальность, самая слава, русские слоны самые слоны в мире). И Фонарика, жены Пети Богдана, аргонавта, он тоже теперь там хлопочет, вроде моей мамы, за дочку, Бога на лясях. Вернее, тройница, ещё Леди Макбет Мценского уезда очень похожа, не та, что у Лескова, а та, что в фирме «Трижды семь» юродствует при Иване 4 фирмы, Героиничихе, без которой ни один вопрос не решается, следует ли переставить фоторамку на стеллаже справа налево, следует ли дышать часто или через раз от счастья, что нашлась работа. Местная скопческая ересь, что только начальники и святые спасут нас от себя самих, а мы так, мимо проходили. Кричит, никогда, жаме, на спектакле, она вообще-то актриса, играет Констанцию в пьесе про то, что все местные мужчины спасаются нирваной и любовью от дракона, все местные женщины смеются, чтобы не плакать всё время. А я сижу на спектакле и думаю, один московский татарин мне в юности гадал, что между 40 и 50 меня ждёт воплощуха, что наконец-то я дождался. Что не то, что я влюбился, я просто придумал имя для нового героя жизни у меня в рёбрах, взял лицо из жизни, имя из речи, характер из богословия. Кстати, про характер. Все мы - лабиринты одиночества смерти я. В этом смысле характер, это как женские старшины говорят про мужчин, все мужчины – козлы, как мужские старшины говорят про женщин, все бабы – суки. Тёща Эвридика говорит, по разному бывает. Одна женщина взяла четырёх детей из детдома, а в старости была домработницей у одного из них, и у неё не было денег на марку, письмо послать знакомой. Другая женщина взяла мальчика из детдома, он даже не женился, чтобы маму не стеснить, потом она постарела и померла, тогда стал к женщинам приглядываться. Ну вот, я хотел соединить их судьбы, литературная сводня, мастер любовной интриги. Оказалось, она замужем за ним 3 года, а он на ней женился 3 года назад, после смерти мамы. Как говорит тёща Эвридика, мужчины – слабый пол, после смерти женщины, жены или матери, быстро умирают или женятся на молодой. Из 11 млн. населения, по непроверенным данным, из приёмной югослава Саваофовича луч света упал одновременно на эти два лица. Он работает в международной компьютерной фирме, два образования, (знание иностранных языков), умение себя держать, она боится рожать, потому что придётся уйти из театра на год, в который она влюблена как кошка в мышку. Вчера кошка Дашка принесла мышонка в форточку. Подкармливает нас, то соловья притащит, то землеройку, сволочь. Он между пальцев скрёбся и с жизнью прощался, в глазах, знаете, такая специфическая, национальная тоска, как в «Тупейном художнике» Лескова, когда я его назад под яблоню вытряхивал. Там был один сюжет очень страшный в духе «Тупейного художника» Лесковского. Я про захват заложников в Москве. Женщина из глубинки, которая по объявлению в газете познакомилась с американцем и назавтра должна была уехать с ним и её дочкой в Америку, с тем, чтобы выйти замуж, ну и в общем, начать всё сначала. И пошли вечером на мюзикл «Норд-Ост» с дочкой и новым мужем. И вот она плачет по телевизору. И дочка, и муж погибли от газа. Без прошлого, без будущего. Вряд ли она думает, кто виноват, что виноваты смертники, что виноваты чиновники. Ей наплевать, просто она видит, что в тот момент, когда она попыталась вырваться из этой заговорённой страны без истории, у неё не осталось ничего, кроме, может быть, Бога. Это и есть русский апокалипсис. ВСЕ ЖИВУТ. Все живут. Дерево живёт так. Оно роняет жёлуди и обрастает кольцами. Жилин Анатолий Борисович живёт так. Он пьёт пиво возле метро и хмыкает на слова Костылина Ивана Амирановича, что он в субботу не выйдет, болт им с резьбой. Дворняжки живут так. Они сворачиваются кольцами, чтобы не было выступов, потому что трава уже ломается по утрам. Земля в целом живёт так в этой местности. Что у нас здесь теперь туманный Альбион. Люди рациональные, климат влажный. А я, а мне как жить? Улицу не переходить в не установленных местах? Не забывать свои вещи в городском транспорте? Выбирать своё будущее, А. А. Поделкова, на выборах в местный поссовет? В 40 лет я живу так. Верить жизни я не могу, потому что место перед строем и место в строю меня одинаково не устраивает. Не верить никому я не могу, потому что люди сами не знают себя. Поэтому я живу так. Как жили знакомые покойники. Петя Богдан, учитель и врач. Людей лечил и книгу писал, как прожить 150 лет. Себя простить, на мостик стать и спать уйти от интеллигентского противостояния, тварь ли я дрожащая или право имею. Недавно отмечали его сорокалетие. Мама, Янева Валентина Афанасьевна с калоприёмником на животе после вырезанного рака, собирала бутылки в местном парке и говорила сыну, когда он приезжал, к смерти готова, но всё же, ещё пожила бы. Антонина Мельник, писатель, поэт, редактор газеты «Соловецкий вестник» на острове, ничего не бояться и всё понимать, чтобы быть готовым к тому, к чему быть готовым нельзя. Историк Морозов, корабль, время прощает, а место прощается. Капитан Останин, корабль, мы должны потщиться и рисковать, потому что от нас останутся дети и новое. Майор Агафонов, посмертно реабилитированный, человека нельзя сломать, если он сам не сломается. Папа, Янев Григорий Афанасьевич, я кофе пил последние 4 года, каждое утро, по турке, по две, потому что моя работа была – публичность образов, литература обликов, а потом перестал, потому что желудок посадил и где-то неделю не пил. А потом я не мог стоять, лежать, сидеть, идти. Я думал, я заболел раком всего. А потом я понял, вот это да, у меня же ломки, что кофе бросил пить. Если бы я пил или кололся, меня бы уже не было, слишком внятная наследственность. Янев Григорий Афанасьевич, папа, врач, книгочей, поэт – самоучка, жменю таблеток съедал, пивом запивал и делался как тряпочка, у него начиналось счастье. Фарафонова Пелагея Григорьевна, бабушка, про меня собаки брехали и те перестали, Бог живёт под лопухом, поэтому космонавты в космосе его не увидели. ГИПЕРБОРЕИ. Один раз было так. Я ехал в метро. Или нет, коробки с товаром носил в супермаркет из форда. В руках у принцессы была моя книга. Дракон на поводке, джип «Армада», юродивый служка корзинку везёт с покупками. Книжка мне подмигнула и рассмеялась. Никита Янев «Гражданство». Или нет, под полом мыши бегают, кошка Дашка следит с интересом, лапки внутрь под себя завёрнуты. В Бразилии издали закон, что нельзя называть животных человеческими именами. Штраф или тюрьма. Сразу становится ясно, что у нас здесь в этой стране рай без глупости и без зависти. Да, конечно, мы работаем до тошноты за зарплату, зато пошлость вся на рекламных щитах размещается, а внутри в головах жёлтый пойнтер бежит вдоль залива Строгинского. Сегодня жена рассказала, что в выходные знакомый на даче собрал 50 полубелых, так их называли у бабушки в деревне Белькова, Орловской области, а здесь называют польский белый. Начало ноября, когда такое было, говорит она. Мама рассказывала, что когда рожала меня, то была зима, снег, мороз, 12 ноября, 35 лет назад, говорит жена. Завтра я поеду подарок покупать, думаю я, кольцо из стальных проволочек в виде глаза, а в нём зрачок из горного хрусталя мечется. Дальше за скифами на север в полночной стране живёт племя гипербореев, которому не страшно умирать, у Геродота, кажется. На юге люди как глаз, на западе Атлантида, на востоке волхвы, а в Древней Греции спартанцы афинянам на просьбу о помощи, пришёл перс. «Земля есть, а воинов нет, длинно. Достаточно двух слов, воинов нет. Хорошо». 300 спартанцев 5 млн. языков 3 дня сдерживали, один остался жив, с ним никто не здоровался, он шептал самому себе, я больной лежал. У нас тоже так было в этой стране, эшелоны из германского плена гнали на Колыму, одни умирали от голода, другие освобождались через десять лет, 3650 дней, третьи охрану разоружали и уходили в тайгу, посмертно реабилитированы все. Чаадаев писал в «Апологии сумасшедшего», запазуха русского севера, Грибоедова опознать в Тегеране по уродству на пальце смогли, про Пушкина современник сказал, светлая голова, а пропал хуже зайца на травле. Племя, которому не страшно умирать, пока вицлипуцли кровь пьют, Будда на лотосе Рамакришну поёт, человек-глаз смотрит видак, марафонец с доброй вестью бежит, наши опять победили. ПЕРСОНАЖИ. Так хорошо, в одном подарочном магазине, Ангел, Пьеро, Арлекин, Мальвина, фигурки из глины, ожили, в город вышли. Швейцары танцуют у входа в казино под музыку под мухой. Милиционеры провожают взглядом. Охранники смотрят, что в сумке, книги неотсюда. Гаишники на перекрёстке скорость определяют с помощью водяного пистолета. Фигурки переоделись в одном супермаркете в центре в вещи с манекенов, замки открывались прикосновеньем ладони. Вошли в метро первыми, сели в электричку, переглядывались странно, как незнакомые, как после пьянки. Органы, что ли, у них оживали, сердце и почки, нервы и чресла, душа, способности, молчать, молиться, говорить, когда нужно молчать, тепло, органично, нелепо, красиво, мечтать, делать карьеру, материться, ненавидеть. Тогда светящийся в них сошёл и сказал, я ваша душа буду, когда они забрались в салон чужого «Форда» и на приличной скорости неслись по Ярославскому шоссе в направлении Старых Мытищ ко мне в гости. Я им сказал, вороны это крысы с крыльями. Соседка приносит мясные объедки для собаки и кладёт их возле двери на этажерку. Прилетают вороны и воруют. Это крысы, говорит соседка. Дочка, когда была маленькая, называла крысами иномарки, приземистые, обтекаемые и подвижные как капли. Я им сказал, я раньше мог обнять свою душу вместе со всем обитаемым миром, а теперь устал, поэтому он, видно, прислал вас. Знаете, ведь это тяжело всю дорогу рассказывать никому как его любишь. Мальвина сказала, несчастье, счастье, какая разница. Я сказал, умопомрачительно для женщины. Пьеро сказал, я буду грузчиком в одной конторе, масло, сыр, сметана, творог, там берут без прописки, а по ночам буду рисовать, как всё красиво. Я сказал, сильно. Арлекин сказал, я ещё не решил, или монахом, или охранником. Я сказал, это почти одно и то же. Ангел сказал, у меня для вас письмо. Я сказал, от кого? Он сказал, там всё сказано. Взял книжку с полки и подал. Я сказал, это же моя книга, Никита Янев, «Гражданство», издательство «ОГИ», 2004 год, и растерялся. Он рассмеялся и сказал, я всего лишь гонец. Знаете, туда-сюда. Я сказал, сшивая как иглой. Он сказал, вот именно. Я сказал, чтобы книга не рассыпалась. Он сказал, светящийся так просил передать на словах, Иванушке-дурачку. Я сказал, я рассчитывал на большее. Он сказал, на зарплату? Я сказал, на пенсию. А с какого барабана, сказал Пьеро? Знаешь что, сказал я? Что, сказал он? Ничего, сказал я. В это время приехала Мария с работы с полной маршруткой цветов и сказала, умру я скоро, что ли, такого дня рождения ещё не было. Нет, сказал ангел. Это кто, сказала Мария? У нас не бывает гостей, мы слишком дорожим покоем и одиночеством, только непрошенные. Я сказал, они из глины. Она сказала, мы тоже. Я сказал, это персонажи. Она сказала, а. ПО НАСТОЯЩЕМУ И ПОНАРОШКЕ. Короче, я беру и плачу в комнате на веранде, заваленной цветами, рукописями, книгами в одном неблагополучном одноэтажном доме, последнем в старых Мытищах. Один гениальный русский актёр Максим Суханов, который всё время юродивых играет, добрых и злых недоразвитых детей, в которых мы вкладываем деньги, даунов, терминаторов, клонов, которых вместо православных святых вместо себя подставляем, чтобы не подставляться, потому что жизнь ещё есть, а значит, есть всё остальное, Арнольд Шварцнейгер, Клод Ван Дам, Роберт де Ниро, Том Круз, Дастин Хоффман, Сирано де Бержерак, Король Лир, Хлестаков, глухонемой бандит Свинья, гениальный русский художник Хамид Савкуев, у которого на картинах нет порока, все мужчины и женщины наивные и большие, как индеец Швабра у Кена Кизи в «Кукушке», большой как гора. Вы где-нибудь такое видали, чтобы в мире не было порока? Вы приехали в августе с Соловков в Мытищи и вам снится как вы занимаетесь любовью в девочкой святою, вы уезжаете в декабре на Соловки из Мытищей и вам снится как вы занимаетесь любовью со старухой-паханкой. Но это только сначала я плачу, ядрёны пассатижи, чёртик из табакерки, исполнитель главной роли, святого и урки, русский народ, который всегда выживает, как придонная вода в Белом море всегда +4, хоть в январе, хоть в июле, хоть там Христа распинают, хоть там Сталина из мавзолея выносят. А потом я делаю вид, что что-то знаю такое, о чём ни слова с лицом дауна Хлестакова, который всё перетрахал во время спектакля, всё что шевелится, в исполнении русского актёра Максима Суханова, иллюстрацией мысли, что актёр делает всего лишь как его режиссёр научил, и чем блестящей его игра, тем становится страшнее. А потом я даже не делаю вид, что что-то знаю такое, о чём тихо, никому не слова, потому что оно настолько большое и простое, что его даже нельзя сказать, только молиться, как Оранжевые усы, святой, отсидевший 6 лет строгого режима, сосед, который приходил и стучал в окно нашей квартиры на Соловках, которую мы 6 лет у местной жилконторы арендовали в бараке, который раньше был пересылкой для заключённых в Соловецком лагере особого назначения, а потом наша дача, вот как времена изменились, падал на крыльце на слабые колени и говорил, дай 75 рублей на опохмелку с лицом старика с картины «Человек и птица», с лицом мальчика с картины «Двое», на которой птица кандальника кормит, на которой крыса с мальчиком дружит, с лицом мима с картины «Мим и манекен», на которой большой и умный говорит деревянной кукле с лицом Будды, «понял, нет», русского художника Хамида Савкуева, иллюстрацией мысли, что когда актёр делается режиссёр, герой жизни делается жизнью, то Спаситель с креста сходит, Иуду из петли вынимает, они берутся за руки и донная вода в Белом море закипает. ДРАМА. А что я могу решить? Я уже не смогу выбраться из этого круга, Соловки, Мытищи, Москва, Мелитополь, индейцы, инопланетяне, мутанты, послеконцасветцы. Может быть другие, а я нет. Но в общем-то, этого и не требуется. Я просто должен решить, что я должен сделать, и так сделать. Одно это подарит такой благодатью потщиться, сколько ты можешь, никто не требует больше, ни Христос, ни Иуда, что на этой энергии и благодати напишутся ещё 33 романа, вот тебе и занятье на пенсии по инвалидности. Он заслужил покой, он не заслужил света, Булгаков не понял, такой покой превращается в безумное беспокойство, каждые 20 лет слать с того света телеграмму вдове, «фразу Сталину в финале убирайте», «фразу Сталину в финале вставляйте». Ну например, я не должен лезть в начальники. Да я и не могу туда полезть, для этого нужен другой живот, живота только два, с дырой в животе и кубиками. Конечно, их очень много, но не нужно много путешествовать, чтобы понять, что вся полнота животов исчерпывается этими двумя животами и их свойствами. Что я буду делать со своей дырой, вот это собственно и есть занятия, одной дырой уловлять другие дыры. Прочесть «Медею» Эврипида и подумать, на острове Советский в Северном Ледовитом океане живёт Вера Верная, вождиха, несамоубийца, неубийца, жена мужа, мэр города. Она за ним пошла как Медея за Язоном, девочка за мужем на край света и родила от него четырёх. Потом он её предал, но она его не бросила, ушла в изгнание, дала ему очухаться, вернулась с детьми, стала начальница. Он теперь прибежал ко мне и повёл червей копать, чтобы я не подумал, что у местных червей не выпросишь из навоза и что это очередное предательство. Она в церковь не ходит, но если и есть где православие, то вот оно. Что я могу ещё сказать? Было ли искушение Медеино, когда вьюшку на угарной печи задвинула, чтобы всем уйти. Как в последний момент очнулась, вытащила всех на снег, кричала, «не спать», плакала, тёрла снегом детей. Что я стукач? Что это было за излучение? 5000 лет назад на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане приплывали берсерки со светящимися глазами от обжорства мухоморов и белоглазая чудь, женились друг на друге и каменные лабиринты строили про то, что лабиринты одиночества смерти я бессмертны после тупика и озарения как у Льва Николаевича Толстого в рассказе «Хозяин и работник», стало быть, и перед этим. Как 500 лет назад монахи это видели в образе православного святого митрополита Филиппа, который всё мог как Маугли, и соборы строить, и себя закланывать. Как 70 лет назад здесь ленились даже расстреливать из минимума гуманизма, мол, нам тоже умирать, сталкивали с горы с бревном на ноге, умрёт и так. И правда, пока летел из белогвардейца, красноармейца, батюшки, крестьянина превращался в ангела. Мне же остаётся только видеть. Безумная Вера Верная выбегает из березняка на Плотичьем озере, «ага, попались», говорит. «Иногда прихожу на ночь, а потом не могу уйти, хоть там вопросы не решаются, сижу до следующего вечера». Хоть там в озере вокруг голого крючка окуни, язи, плотва с ртами как буква о плавают и недоуменно пожимают плечами, мол, чё она? Пока с неба сходят ангелы с резолюциями. Мария пришла к начальнице просительницей и говорит, мы вам ещё не надоели? Такая светская фраза есть. А начальница начинает плакать, и руки целовать, и рассказывать эту историю, которую я вам рассказал, не стукач. А я думаю, это и есть страна, единство неэкономическое. Я думаю, неужели уже начался третий век русского ренессанса, а я как-то пропустил за припадками, самая словесность, самая социальность, самая слава, русские слоны самые слоны в мире? В поколении дедушек за хорошую книгу убивали, в поколении отцов за хорошую книгу сажали в психушку сначала, а потом высылали за бугор в тьму внешнюю, в нашем поколении про хорошую книгу делают вид, что её нет и даже не делаю вид, что ещё обиднее. Это как в анекдоте про неуловимого Джо. А почему он неуловимый? А кому он, на хер, нужен. А потом я думаю, что это как рай земной, на грани ереси, после всего. После апокалипсиса всё превращается в сплошной кайф, душе надо как-то быть с собой, какие-то занятия, книгоиздательство, учительство, пенсионерство, мэрство. Приходит Чагыч и говорит, сначала нищетой надавили ангелы, потом начался исход, потом эпидемия смертей, самоубийств и прелюбодеяний подчёркивали начало нового режима, который можно назвать так, искушение корыстью, и вообще. На острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане, после искушения властью и искушения безвластием, и вообще. А я думаю, да нет, мне нужно только ездить и рассказывать никому про своих героев, Мелитополь, Мытищи, Москва, Соловки, индейцы, инопланетяне, мутанты, послеконцасветцы. А деньги, книги, дети, дома, женщины, машины это как работа, но не моя, а страны, если есть страна, а Чагыча, если нет страны. Я беру на себя, что я буду видеть, он берёт на себя, что он страна. Что это всё один раз. Что после следующей любви ещё будет следующая, и что наши дети, добрые и злые юродивые, станут ангелы и будут с звезды на звезду перелетать и думать тоску, которая ничем не отличается от нашей казёнщины, как я в армии, когда старшина Беженару достал месяцем гауптвахты и полугодом нарядов вне очереди, смотрел в упор на стену в казарме, плакал и думал, одно из двух, или я всегда, или она всегда, и мне становилось жалко себя, её, старшину Беженару, страну. Именно это я и называю островом Большой Советский в Северном Ледовитом океане, именно это я и называю, Неуловимым Джо, писательством. Куда 5000 лет назад приплывали берсерки, 500 лет назад не пускали женщин, потому что они нечистые, а мы чистые, 70 лет назад надо было сначала всех убить, а потом пустить себе пулю в лоб, чтобы уже на земле настал наконец рай. На самом деле, для одного и того же. А языческий бог Бер подглядывал из-за берёзового ствола, а я оборачивался и думал, вор или оборотень, когда жил на острове смотрителем. За чем я там смотрел и просмотрел я или не просмотрел? Не знаю, мне кажется, что там и нет никакого меня. Папа, да, с его скорой помощью, психушкой, армией, подставлять, подставляться, службу тащить. Дедушка, да, и один, и другой, с его, твоё дело умереть, когда тебе прикажет родина. Если там и есть какой-то я, то это стена, страна, казёнщина. Мне кажется, что когда Чагыч это понял в 60 лет, то он стал беситься. С другой девочкой на Альфа Центавров улететь и там основать общину бессмертных, как раньше с предыдущей девочкой на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане. Но Вера Верная его победила, а бог Бер стал с лицом Христа, а кругом летают ангелы, по данным общества «Память» 175 тыс., по данным некоего мистического источника 3000000, но в масштабах всей страны эта цифра вырастает до 100 000 000, вместе с войнами и переселениями. И всё мало, история продолжается, чтобы дети Веры Верной и Чагыча стали тоже с лицами. Ренессансная мадонна и Постсуицидальная реанимация, которые как Лия и Рахиль, жёны Якова, обе понесли. Одна каждый день рожает, чтобы чужое стало своё, другая станет монахиня, потому что чужого не окажется. Братья Саам и Ирокез, мы все рождаемся индейцами, знающими, что мы не главные, а земля главная. Потом в течение жизни получается, что мы главные, а земля не главная, и мы делается инопланетянами, драим машину до янтарного блеска, а тряпочку за забор выбрасываем, в тьму внешнюю. Так мы попираем главное, что индейцы приходят не из ниоткуда, а из матери, и главного не становится. Так мы делаемся мутантами, у которых нет главного, богоборчество, любимая тема Достоевского, как автоматчики охраны одежду Христа в преф разыгрывали в моей сторожке на Хуторе, пока Ноздрёв и Чичиков, гоголевские герои, начальники лагеря особого назначения, Ногтёв и Эйхманс, решали, какой смертью казнить Христа, политической или уголовной, посмертно реабилитированного. Я пишу с натуры, это четыре семьи в одном неблагополучном одноэтажном доме, последнем в Старых Мудищах. № 1, Гриб, 120 кг живого веса, говорит, жена умная, дочь красивая, чего тебе ещё делать, ходи, рисуй как видишь. На предыдущей квартире сосед Комиссаров говорил, рисуй, тебя никто здесь не тронет, местный тысяченачальник, почему-то они решили, что я художник. Грибница, Грибёнок, Грибёнок Никитка Второй, индейцы вырождаются, спиваются, ругаются, но ещё помнят, что это было, явно было, главное. № 2, Гойя Босховна Западло, Базиль Базилич Заподлицо, дочка Цветок, инопланетяне, по-настоящему не получается ни погубить, ни полюбить. Это единственный наш залог, если злодейство уже было, то его уже больше не будет. № 3, Пьянь, Срань и Дама, как ни странно, я подумал, будет свадьба у дочки Цветка, на свадьбу не позовут из квартиры № 3 и из квартитиры № 4, мутанты и послеконцасветцы, потому что одни слишком свои, водка, бабы, наркотики, другие слишком чужие, сплошные книжки, картины и разговоры про умное, что всё главное, что неглавного просто нет, что это, конечно, ещё не последняя серия, да её и не будет, последней серии. Что я и не я тоже неглавное сначала, как у мутантов, а потом главное, как у послеконцасветцев. Они оказываются ближайшими сподвижниками. После конца света всё зона, хоть материнская утроба, хоть нимб вокруг всякой головы. А потом казённая, армейская, казарменная стена начинает посылать благую весть. Старшина Беженару кричит, рядовой Янев, вернитесь в строй, кто-то говорит, да пошёл ты, п***рас. Саам и Ирокез, братья, сыновья Веры Верной и Чагыча, местных вождей, должны сначала сделаться индейцами, потом инопланетянами, потом мутантами, потом послеконцасветцами, чтобы сначала любить любить, потом полюбить любовь, потом стать любовью любви, чтобы так бог Бер сделался Исусом Христом. Чагыч и Вера Верная всё, что могли уже сделали, на конце света общину построили. Теперь дело в лице. Поэтому я там и очутился. Чего я попрошу за рассказ, как за хорошо сделанную работу, медаль, у русской литературы, которой нет, про что один дядечка передачу снял по телевизору, который отвечал за то, чтобы она была. Я попрошу так, Господи, сделай так, чтобы Ма, Валокардинычиха, Седуксеныч, Вера Верная, Чагыч позвонили и сказали, Никита, ты почему не едешь, чёрт, ты же обещал. У нас тут без тебя плохо пошло. Хоть на месяц-то приезжай. Такие передачи делаются очень просто, приглашаются люди, которые кормятся смертью литературы, а ещё политики, шестёрки пахана-населенья, что, «девочку, мальчика, чесать пятки, романиста?», на ток-шоу «Русская литература мертва?», а в конце приделывается патетическая концовка перед рекламой, мол, ты давай, русская литература, трепыхайся там, а мы поглядим. А куда мы поглядим, если ничего, кроме русской литературы не осталось, вины и обиды, сплошное богословие, казённая, армейская, зоновская, казарменная стена. Дантова «Божественная комедия», Гоголь, Достоевский, Толстой, ад, чистилище, рай, любить любить, любить любовь, любовь любви. За хорошо сделанную работу медалью стать. Медали тоже бывают разные. Как у рок-музыканта Гребенщикова и как у генерала Лебедя. За заслуги перед отечеством четвёртой степени и за заслуги перед отечеством первой степени. Потому что жизнь, кажется, уже повернула не столько на вторую половину, сколько на то, что всё по-настоящему и понарошку. Подростки ещё обижаются очень, как писатель в «Сталкере» Тарковского обиделся на Сталкера, «ты, лицемерная гнида, решаешь, кому быть любимцем, а кому лезть в мясорубку». И Сталкер, «я ничего не решаю, вы сами выбрали». «Что я выбрал, одну длинную спичку из двух длинных?» Так и подростки, чмить или быть чмимым, одно тошно, другое страшно, надо отмазаться как-то, а отмазаться нельзя. И вот моя драма, что всё это по-настоящему и понарошку. Что потом мы умрём и увидим, что всё это было понарошку, как проверка на гнилость, чтобы Бог стал Богом, а потом ещё стал Богом, а потом опять стал Богом, поэтому всё по-настоящему в жизни, как толстый сержант милиции в Мудищинском ОВД вставляет «ёбт» неизменно прежде всякой фразы, западло, всё западло. Так я понял про драму, что драма действительно дальше, после комедии жизни, после трагедии смерти. Приходит актёр на сцену, который был Богом, не могу сказать смиренно частью, потому что как капля не сольётся со всей водою? И говорит, давайте, подносите мне кайфы, и становится подросток. Не важно, кто у него папа, президент Сутин или бомж Аляска, смысл один и тот же, что он пуп жизни, а жизнь этого не знает, так начинается по-настоящему и понарошку. И вот природа театрального искусства, сценического наслажденья и катарсиса древних греков, чем лучше, тем хуже, чем хуже, тем лучше. Жизнь вознесёт и опустит, как я с подростками дрался на Соловках в Белом море на монастырском причале, что они сказали, не ссыте на моих жену и дочь, на себя бы стерпел, просто бы втянул голову в плечи и сделал вид, что задумался или не слышал. А потом стал писать как заведённый книги про то, что мы умираем, включаем телевизор, а там белая рябь. И я себе придумываю всякие медали и наказанья, чтобы не прекращать работу, потому что очень устал. Что поеду на остров в Белом море и там буду сидеть на камне, ловить рыбу, смотреть на деревянную церковь и петь частушки на пенсии по инвалидности в отпуске в командировке в ссылке. А церковь будет трястися, и остров будет трястися, и я буду трястися, потому что он не камень и не изверженье вулкана, и не конец света, а спина рыбы, которую я ловлю уже лет 40, не считая предыдущих 7000 по Библии и 30 млн. по биологической энциклопедии. А что до конца света, то что же, динозавров жалко и людей с именем и виною, а больше всех жалко тех, кто всё это вместит и станет ангелом небесным, бездомным домом для Бога, пока мы белую рябь смотрим по всем каналам. Вот работка, не приведи Боже, как у того милиционера, после которой только пить, спать и не просыпаться. Вижу ли я самого Бога? А заслужил ли я такую лычку? А потом, я, может, самый квёлый, как моя собака Блажа, юродивая и похотливая как смерть. Посмотрите, все эти паханы, президенты, террористы, антитеррористы, грузчики, менеджеры, сыщики, редактора, индейцы, инопланетяне, мутанты, послеконцасветцы и их жанры. Трагедия, буффонада, шут короля Лира, труп Антигоны, постмодернизм, неохристианство, Мандельштам Шаламов, Сталкерова Мартышка, стукачество, юродство. Они как мой папа и поэт Пушкин, много красивее меня, вот у них и спросите, но спрос должен быть аккуратный, чтобы они не начали ломаться как целочка на воздушном шаре, что они тоже заслужили отдых. Спросите их так, «что по-настоящему и понарошку?» И всё, а дальше, это как закрытые фонды бывшей Ленинской библиотеки и как уничтоженные архивы КГБ СССР: « Смерть есть? – Да». « Смерти нет? – Нет». «Жизнь есть? – Да». « Жизни нет? – Нет». « Бог есть? – Да». « Бога нет? – Нет». В общем, это как ксива, доставшаяся тебе от твоих папы и мамы, а им доставшаяся от их папы и мамы, там токо загвоздка с первыми папой и мамой, от кого они им достались, от динозавров или от Бога. А ещё это как криминальная крыша и государственная кормушка, сидишь на спине рыбы и тащишь её ей на спину, драма. РУССКИЕ СЛОНЫ – САМЫЕ СЛОНЫ В МИРЕ. Мы стали большие мальчики. Я издаю свои книги. Димедролыч коммерческий директор большой фирмы. Гриша Индрыч Самуилыч – патриарх деревянной беспредметной скульптуры. Но в главном мы остались местными индейцами острова Большой Соловецкий, смотрителями Ботанического сада Хутор Горка, Заяцких островов Соловецкого архипелага, избушки ПИНРо в Кислой губе, писателем, художником, скульптором. Димедролыч учит китайский и мечтает уехать в провинцию Шай Юань хотя бы на год, чтобы пожить там без истории среди сплошного искусства, потому что история это страшно, надо всё время или подставлять или подставляться, подставлять тошно, подставляться противно, а отмазаться нельзя. А искусство это Бог, которого нигде нету, как рубят дерево, дерево падает и само на себя смотрит, какое оно прекрасное и как оно продолжает стоять. Финлепсиныч работает грузчиком в одной фирме, потому что издатели не платят денег, а работать менеджером по поставкам он не может, потому что нельзя смешивать, опыт армии, сначала в начале учебки его все любили, потому что он умел говорить красиво, потом в конце учебки его все презирали и ненавидели за то, что чуть было не поверили ему, что есть ещё что-то, кроме умения держать удар. И вот ему во сне снится ловушка, что грузчики из соседней фирмы, сыр, масло, настоящие, над ним подшутили, его проучили, стащили несколько поддонов с тысячной фотоаппаратурой, чтобы не оставлял на дебаркадере без присмотра, и теперь его посадят. Он, конечно, догадывается, потому что смешки и обрывки фраз, но сказать ничего не может, потому что знает, что они ответят, да пошёл ты. Тогда он берёт свою книгу, Никита Янев, «Гражданство», издательство «ОГИ», 2004 год, приходит на склад, закуривает в подсобке и говорит, мужики, на самом деле, я писатель, вот моя книга, и оставляет. Где-то через неделю настоящие грузчики, сезонники с Украины, из соседней фирмы, сыр, масло, сметана, творог, возвращают коробки с фотоаппаратурой начальству, говорят, что нашли случайно в подвале среди заброшенных поддонов, на радостях никто не разбирается, потому что всё сходится по накладной. А мне говорят приватно, когда я возвращаюсь, мы же не знали, что ты зёма. А я говорю, понравилась книга? Мария сказала засыпая, не сходи с ума, напиши лучше рассказ, как Кафка, сбрось в загробность, когда я ей после грузчицкой подработки в постели, четыре поддона с тысячной фотоаппаратурой пол дня простояли без присмотра, не может быть, чтобы соседние ребята не обокрали, которые всякую фразу начинают с «ёбт», а заканчивают, «пошёл ты», западло, всё западло, просто так, из озорства, из зоновской смекалки, нечего развешивать уши, или тебя, или ты, из рыночного татарского кайфа наколоть поартистичней. Мария сказала, не сходи с ума, напиши лучше рассказ, как Кафка. А я подумал, засыпая, а если нет, если я всё придумал, если это такая ловушка, государство, зона, церковь, чтобы всё по настоящему и понарошке, благодать божья, переведи меня через майдан, кажется это я уже сплю. Все лучше меня, все до единого лучше меня, я самый херовый. Подростки, которые хотят только тащиться, начальники, которые хотят только благородства, грузчики, которые хотят только любви, женщины, которые хотят только состраданья. Что я маленький мальчик, хожу и созерцаю, что все как в воде и я должен что-то сделать, иначе не смогу сопротивляться несчастью, которое приходит перед счастьем, как это, всё будет, а меня не будет, а потом понимаю, да нет же, наоборот, я буду всё, только со своим умом. В жизни такое бывает только понарошку в искусстве, в Боге такое бывает только по настоящему в вере. Причём, здесь всё искусство, пиво с креветками с другом в баре, игра в любовь с подругой в постели. Как взрослеющая дочка на месте мата обрывает фразу в разговоре со стареющими родителями и потом 2 минуты у неё глупое лицо, а у папы, грузчика и писателя по совместительству – лукавое, уж он-то разбирается в таких вещах, наслушался, а у мамы, учительницы русского языка и литературы в продвинутом лицее для богатых такое, что она ничего не поняла, потому что дети очень двуличны, они ведь недавно были Богом, а теперь они какие-то однодневки, они это запоминают, на уроках рассказывают про одухотворённый образ русского народа-богоносца в романе Толстого «Война и мир», а на переменке в туалете… Правда, когда они вырастают, мало меняются, папа одного из учеников принёс распятие червонного золота учительнице в сувенир, освящённое митрополитом Шестиримом, величиной с голову, отрекомендовался главным альтруистом страны и рассказал, что литература им нужна. В этом случае уместен анекдот про акробата на распятии, зачем? Христос-то здесь при чём? Гриша Индрыч Самуилыч сказал в начале двухтысячных фразу, которая вместе с фразой Богемыча, местного тысяченачальника, зачем нам дачники из Москвы, у нас в Москве нет дач, озвучила и положила начало событиям новейшей истории, взрывам небоскрёбов, захватам заложников, терроризма, антитерроризма, укрепления вертикали власти, отмены льгот и субсидий, подъёма искусств, такие имена как актёр Максим Суханов, художник Хамид Савкуев, режиссёр Кама Гинкас, театр «Около» это ренессансные имена. Фраза такая, «вы знали на что шли, когда везли вещи на остров», когда я его попросил положить старые мамины ковры и пледы, самодельную мебель, одежду из секонда, мою, Мариину и Майки Пупковой, велосипед, лодку, рукописи, удочки, книги, картины, посуду к нему в сарай, потому что нас выселили из барака, в котором мы шесть лет арендовали квартиру, который был пересылкой для заключённых в Соловецком лагере особого назначения и есть на фотографиях двадцатых годов в архивах, потому что искушение корыстью так надавило местным. Богемыч, бывший двусмысленный брат, местный тысяченачальник озвучил фразу, могущую послужить мотивом всех остальных событий, дальнейшего распада бывшей империи, зачем нам дачники из Москвы, у нас в Москве нет дач. Я разозлился, а ты не знал на что шёл, когда рождался и всё же родился, а Богемыч не знал на что шёл, когда пошёл в начальники, потому что пить нельзя, закодировался, а что делать? И всё же пошёл. Гриша испугался, увидел, что опять остался один из-за одной неловкой фразы и сказал, я просто хотел, чтобы мне не сели на голову и чтобы я не сел на голову никому, я просто хотел повыпендриваться, не надо близко, а потом сделать как надо, а ты полез в бутылку. Как маленький мальчик Серёжа Фарафонов говорит папе, который взял его на руки потетёшкать, вернувшись с работы, пахнув «Кэмэлом» и «Гжелкой», капризно вывернув намоченную губу, наполнив слезами глаза, отстраняясь, «не надо близко». Теперь Гриша Индрыч Самуилыч работает сезонным рабочим у одного переделкинского нувориша, патриархом нового жанра деревянной беспредметной скульптуры. Метода такая, вы шлифуете деревяшку до потери сознанья, по пол года, по году, под рис с гречкой и сутру, Гаутама Будда, пока дерево от тоски не вывернется душой наизнанку, на, на, у меня ничего нету, и всё замрут восхищённо, а мы думали, что это просто занятье такое, чтобы в руках что-то было, так прожить легче, вроде онанизма. А оказывается это философия, вера, сначала повыпендриваться, не надо близко, потом испугаться, что опять остался один и ничего нету, а потом сделать как надо, трудиться в поте лица твоего. И вот итог деревянная икона, скульптура, что всё живое, как красиво. А Гриша на долгую старость копит и на дом в деревне на острове Соловки в Белом море, где раньше был монастырь, самый красивый в мире, потом зона, самая страшная в мире, потом московская дача, место паломничества и туризма, самая юродивая в мире, русские слоны самые слоны в мире. ЖАНРЫ. Вчера я остался один дома впервые за последние шесть лет, когда пишу как заведённый, больше чем Лев Толстой и В. И. Ленин. Видно, умру скоро и внутренний сторож это чует. Жена осталась у подруги после долгого спектакля, дочка у бабушки на субботу и воскресенье. И я не находил себе места, повключал телевизор. Обнажённые дамочки, намазанные оливковым маслом, как древнегреческие атлеты, изгибаются во всяких позах, исторические фильмы про то, что хорошие всегда побеждают, ток-шоу со слезами на глазах про чеченских сепаратистов. Когда ездил к маме в больницу, на похороны, за наследством, тоже оставался один, но там другое. Дорога, дом, парк, школа, больница, кладбище, рынок. Как будто бы ты живой и как будто бы ты умер. Даже рот страшно раскрыть, чтобы заговорить, кажется, что вместе с тобой заговорят сферы. И буквально, они говорят на южнорусском диалекте, я на среднерусском. Чужой, родной южный город Мелитополь, окраина скифо-сармато-казацких прерий или на Приазовщине, по местному. Теперь мне кажется, что там кто-то был ещё, кроме маминого одиночества и моего одиночества, бог места, бог детства, бог рода, сам Спаситель зашёл на огонёк в степи, Пушкин, папа? Не знаю, просто мне почему-то сладко теперь вспоминать, а тогда было очень страшно, тоскливо и одиноко, как смерть при жизни. Просто туда нельзя ходить и всё. Я про ток-шоу, перфоменсы и тусовки. Нельзя участвовать в жанре, за который потом будет стыдно, и ты об этом знаешь, даже из тоски по счастью. Мария прочла как-то вслух кусочек воспоминаний одной маститой литераторши, от которой останется роман про 90-е годы, на который она думает, что это сборник стихов. Я вчера составлял антологию за девяностые годы. У меня получилось: «Карамзин. Деревенский дневник». Сборник стихов, на самом деле роман, новый жанр, Людмила Петрушевская. Параджанов, «Лебединое озеро. Зона». Киносценарий, на самом деле повесть. Игорь Холин, рассказ «Третья жертва». Мемуары, в меру убористые, в меру кокетливые про то, что жизнь была и это очередное чудо, сам бы я, конечно, не стал читать, потому что там есть неправда, от которой всегда очень грустно. Венгерские события, все голосуют в поддержку, потому что всем надо кормить и кормиться, так они потом напишут в неправедных мемуарах, а на самом деле, по барабану. Один юродивый проголосует против, его, разумеется, турнут, он сопьётся от одиночества и безнадёги, может быть до сих пор где-то в психушке вспоминает как бомжевал, отлавливал симпатичных иностранок в городе-герое на вокзалах и водил их с лекциями по столице в жанре роман, повесть, рассказ небесплатно. Так вот, я про жанр, все пойдут дальше с тётей Валей передачу от всей души смотреть про нашу задушевную советскую правду все 70-е и 80-е годы, потом тётя Валя постареет вместе с социализмом, потому что окажется, что его там уже построили и не так, как у нас, на страхе, если опустить одну треть населенья, то оставшиеся две трети будут жить уже при социализме, потому что их не тронули, а рационально, на тысячное пособие по безработице, безработный может позволить себе путешествие в полмира. Про тётю Валю все забудут, она умрёт в нищете и одиночестве. Новых новых русских сменят старые новые русские. Я не про это, я про жанр. Разумеется, я подсуживаю, а как иначе, у каждого своя правда. Я ведь никого не заставляю жить по своей правде, а просто решаю, ходить или не ходить мне в тот жанр, ток-шоу, перфоменса, тусовки про то, что мы счастливы, успешны, задушевны, все нас любят. Просто мне показалось, что все мы герои одного романа «Одиночество» дядечки, которого распяли, потому что он был не в кассу со своим резонёрством. Потом он воскрес, потом его опять распяли, уже воскресшего, в общем, так до бесконечности, это даже скучно. Я, опять-таки, не про это, а про жанр. И вот почему кокетничала маститая литератор, она женщина неглупая, она понимала, что от своей жизни, к тому же уже прожитой, нельзя отказаться, а надо её защитить, к тому же, там ведь было много чего такого, о чём, собственно, она и хотела поведать, как о единственном Боге. А я слушаю, что кроме дядечки юродивого вечного, которого разопнут, а он опять воскреснет, там получается только тётя Валя с её одиночеством финальным. То же на то же, вот вам и жанры. РЫБА. Там Вера Геннадьевна, участковый хирург местной поликлиники с выслугой лет, в которую вмещается новейшая история, Гражданства Черчиллевна Купидонова, начальница местных дверей между белым и чёрным светом, приделаешь к спине и губам такие специальные шарниры, чтобы всё время кланяться и улыбаться, отдашь все деньги, которых никогда не было и не будет, чтобы чёрный свет не перепачкал тебя в серый без справки, что ты белый, которых я воспел в оде «Женщины-горы», одну встретили на спектакле «Сны изгнания» Камы Гинкаса в ТЮЗе, другую на «Сирано де Бержераке» с Максимом Сухановым в Вахтангова. Я подумал, провидение прямо по списку фигачит в мегаполисе с населеньем Швеции, если со спутниками, сезонниками, бандитами, бомжами. Что это значит? А потом подумал, да знаю я, что это значит, что все люди. Гойя Босховна Западлова, третья женщина-гора из оды, соседка в неблагополучном одноэтажном доме, последнем в Старых Мытищах, которая нас выживала, потому что мы чужие, стала болезная толстовка, потому что осталась одна. Люди на грузчицкой подработке, несчастные и одинокие, которые думают, что они работают за деньги, а на самом деле за право жить в настоящем. И это право, в некотором роде ты, чмошный писатель, косящий то под грузчика, то под учителя, то под приживалку, и всё время хочет уехать и жить в лесу на берегу моря и смотреть как из вод многих поднимается правда как спина большой рыбы, которая на самом деле уже больше моря, суши, земли, неба и записывать в тетради про них про всех, они сами не знают зачем они корыстничают и выживают, а я знаю, чтобы я написал про них книгу. Что всё наоборот, что тот, кто пойдёт дальше, тот и останется на свете, и хорошо бы, чтобы он запомнил, какие они были, несчастные, одинокие, корыстные, живые. Что самое главное в Белогвардейцеве, что он так потихонечку делает карьеру, самое главное в Красноармейцеве, что он москвич, приехал из Таджикистана, просто москвичи теперь корыстные, а приезжие – носители национальной благодати, так получилось, свято место пусто не бывает, пока одни «зассали», пришли другие. Что Димедролыч переучивает душу, что она теперь иероглиф, а не зверёк в клетке, что Героиничиха больна властью, женской ненужностью в этом мире, как здешняя страна больна ренессансом, ведь женщина это не наслажденье и не бессмертье, потому что наслаждение это зона, а бессмертие это церковь, и вот на их месте вырастает государство, как грибы опята, где в прошлом году росли поганки, а в позапрошлом белые. И что это значит знает только природа и тот, кто сидит на спине рыбы и держит у неё перед ртом, похожем на букву «о» удочку с наживкой, потому что он тоже природа. А история это рыба, которая стала больше моря, суши, земли, неба от многолетних ожиданий, когда же её уже поймают, хотя бы из состраданья, заглотила мою наживку и тянет в неизбежность, а я составляю списки, что с чем надеть, когда поеду в деревню, ловить рыбу, мечта идиота, а сам только тем и занимаюсь, что ловлю рыбу. Попробуй тут разберись в людях на грузчицкой подработке, президентах и приживалках. Поэтому я решаю, что если я им прочту этот рассказ, они меня возненавидят, потому что это будет значить, что они уже умерли и для них закрылась возможность развитья, что всё ещё может быть наоборот и иначе, и они правы. Поэтому я решаю, что как хорошо, что я служил в армии в 20, через 20 лет. Что в учебке все меня сначала любили за то, что я умел говорить красиво, а потом презирали за то, что чуть было не поверили мне, что есть что-то ещё, кроме умения держать удар, когда сержанты стали бить перед строем в целях назидания строя. Поэтому я решаю, что надо держать отдельно литературу и жизнь, а тот, кто может вместить, пусть он решает на рассказ, стукачество или юродство. Пусть мой рассказ будет теперь советской армией, посвященьем подростков, достигших половой зрелости в таинства смерти и бессмертья, лабиринты одиночества смерти я. Что только после тупика и озаренья, когда каждый станет единственным и предельным, Финлепсиныч послеконцасветцем, Белогвардейцев президентом, Красноармейцев монахом, Героиничиха искусством, Димедролыч языком, откроется возможность видеть зренье, быть глазом рыбы. Что была советская армия, ещё раньше была зона, ещё раньше была литература, а теперь стало юродство. Что ситуация всё больше катастрофична, а впрочем, нам ведь другого и не обещали, «се, Аз при дверях». Но это ведь не значит, что глаз рыбы это нечто, что не должно себя презирать, ненавидеть на свитой в свиток вселенной, на загоревшейся звезде, грея руки о горячий кофе, давление всё время скачет, то + 5, то – 10, понимать и жалеть, потому что он другие люди, и это так понятно, ранним утром после грузчицкой подработки. Вообще, если быть точным, это ведь не рассказы, а элегии в определении жанра, на самом деле, а соответственно, не повести и романы, а сборники элегий и од, то, что я пишу. Но кому важно, что будет написано под заглавьем, тому, кто кормится литературой, кто снимает ток-шоу «Русская литература мертва?» и пляшет в конце краковяк в назиданье, пусть она там барахтается, а мы посмотрим, потому что нам по барабану. Мы ведь не кормимся литературой, мы ею дышим, её пьём, как воздух и водку, но если расширять метафору из прозаических жанров рассказа, повести, романа в поэтические жанры элегии, оды, песни, а это на наш взгляд будет вполне реалистично, потому что катастрофично, потому что модернистично, литературу мы не только дышим, едим, пьём, а просто ничего, кроме литературы нет, глаза рыбы, про это мораль рассказа «Рыба». В раннем катакомбном христианстве существовала мысль, пришедшая к ним от древнегреческих софистов, а к ним с востока через месопотамских раввинов, буддистских гуру, тибетских далай-лам, китайских преждерождённых. Что тот единственный, которого одного можно называть учителем, создал человека для собеседования, для литературы, для дружбы, любви, веры, для ненависти, войны, несчастья, для молитвы, для жанра. Ты скажешь, твои исследования очень важны для народного хозяйства, кормушка тебе даст денег для жизни, крыша тебе даст социальный статус для славы. А кто даст рыбе глаз с ртом как буква «о», с рыбаком, который сидит у неё на спине с удочкой. Исследователь Хренов. Се, аз, худой, многогрешный, гугнявый, слюнявый, недостойный, туговыйный, сладострастный, неумный, монашек Никитка, руку приложил, переписчик. 2004. © Никита Янев, 2009 Дата публикации: 29.12.2009 16:49:27 Просмотров: 2590 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |