Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Стокгольмский синдром

Юрий Иванов

Форма: Рассказ
Жанр: Психологическая проза
Объём: 25964 знаков с пробелами
Раздел: "От лица должностного лица"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


— Егор, Егор!! Это ты? — женский голос дрожал на том конце трубки. Он был страшно знаком, но я не мог сразу вспомнить кто это. Почему-то заволновался, а сердце испуганно задрожало и затукало в груди громко и часто, — Егорушка, это я, Татьяна, Таня Ливанова, помнишь? Я звоню из Лондона.
— Таня? — просипел я в трубку вмиг осевшим от волнения голосом.
— Егор, милый, я нашла тебя! — она кричала и кричала, — Егорка, Егор…
— Таня, Танька, как ты? Откуда? — я вскочил со своего рабочего кресла и лихорадочно начал открывать окно в офисе и что-то говорил, говорил….
Мне вдруг стало трудно дышать, и мысли мои вспучились пузырями памяти, вскипев от фантомной боли.
Я вспомнил. Вспомнил все: от ужасного своей изощренной жестокостью начала и грустного, романтического окончания. Патологическая любовь. Любовь жертвы к своему палачу, любовь палача к надломленной кукле, в которую он превращал надменную, гордую красавицу. Надрыв, страсть, боль… Жуткая смесь из профессионального садизма и безумной жажды рабства, из жалости и человеческого всепрощения, из ненависти и порядочности. Все то, что психиатры называют стокгольмским синдромом.
Я вспомнил. Вспомнил, как все начиналось, вспомнил все…
Как герой Шварценеггера под воздействием гипноза вспомнил далекую планету Марс.

— Э-эй! Подруга! — я громко хлопнул ладонью по столу, — Просыпайся давай! Хватит в эротических грезах летать. Начнем все сначала.
Она вздрогнула и резко подняла свою породистую голову. Пышные, распущенные, чуть завитые волосы дрогнули вместе с ней и открыли печальное лицо. Очень женское лицо. Гордое, с прямым носом, высоко поднятыми скулами и сочными мягкими губами. На меня смотрели красивые серые глаза, и в них было горе и страх.
Там было и еще что-то. Впрочем, я знал что это. В них была невозможность перейти порог нравственности, за которым приходит спасение себя физического и поражение своего идеального сознания. Тут ты еще человек, а за «тут» — предатель и вечный раб.
Я играл. Привычно и буднично играл, потому что вся прошлая и нынешняя жизнь моя — игра в человечков. Пойманные мною человечки — вырваны из другого мира, вырваны моей жадной когтистой лапой существа, живущего на другой стороне Великого Зеркала. Я их поймал потому, что они либо чем-то нарушили стройный порядок бытия в резервации, либо знают о том, кто его нарушил, либо просто пробегали мимо и подвернулись под руку.
Татьяна Ливанова относилась ко второй категории. И, значит, по нашим неписанным законам, имела полное право подвергнуться любому испытанию.
— Когда ты познакомилась с Ковтуном? Где? Кто тебя с ним познакомил?
— Я же уже говорила вам много раз. Вы записывали в протоколы.
— Ничего, с тебя не убудет. Расскажешь еще. А протоколы…, — тут я взял их со стола, пристукнул стопочкой и на ее глазах разорвал, — вот эту вот хрень твою, вот эту вот «траля-ля» мне не жалко. Будешь рассказывать до бесконечности, пока язык не одеревенеет или пока я правды не услышу.
— Вы не имеете права, — она в сотый раз пролепетала эту фразу, но уже как-то неуверенно.
— Вот, блин, умные все стали, а! Право, долг… А у тебя было право на взяточные денежки шубу покупать, туфли, бельишко, а? Покупали — веселились, как поймали — прослезились? Теперь, Таня, у тебя только долг остался. Долг правильно отвечать на вопросы. И ты его все равно исполнишь. Хочешь ты этого или нет.
— Я вам уже все ответила. Мы встретились с Николаем Ковтуном на презентации нового модельного агентства Дины Огневой. Потанцевали, обменялись телефонами, потом он позвонил, и мы стали встречаться.
— Кто вас познакомил?
— Никто.
— Врешь, Ливанова. Все мне врешь! Даже здесь врешь. Чего ты боишься-то? Я и так знаю, кто вас познакомил. Евгений Задорнов, так?
Она хлопнула ресницами и опустила голову. Надо давить дальше.
— Смотри на меня, дура, смотри сюда. Я с тобой уже три часа потерял. Три часа из жизни следователя по особо важным делам стоят дорого. За каждый час даром потерянного времени ты заплатишь мне годом исправительной колонии. Ты знаешь мой единственный вопрос: где эти гребаные деньги, что передала тебе Ирина Задорнова для Ковтуна четырнадцатого февраля в пятнадцать тридцать? —Я знаю всё… Все уже давно раскололись. Ты одна тут сидишь, как Аленушка на камне, и целочку строишь из себя. Где они сейчас, дура?! Куда ты их дела?!!! — все это было сказано «душевным с нарастанием тембра» голосом
Затем я резко и громко ударил по столу ладонью. Контраст.
Жертва вздрогнула и откинулась назад. Каскад волос взрывом взметнулся ввысь и в стороны. Глаза прожгли меня ненавистью и страхом.
Боится. Боится до дрожи в коленях, зубами стучит от страха, но держится.
Я знаю, что ее держит. Знаю, потому что и меня в критических ситуациях удерживает то же самое. Это называется порядочность. Врожденная или приобретенная — не знаю. И знаю, что это очень страшная преграда для того, чтобы предать, предать пусть даже уже давно предавшего тебя.
Татьяна не может рассказать и открыть необходимую мне «тайну золотого ключика» — где хранится часть взятки, принадлежащая майору Коле Ковтуну — одиннадцать тысяч долларов из двадцати восьми, полученных им и еще двумя налоговыми полицейскими у нефтяного перекупщика Скуфина при посредничестве Евгения Задорнова? Ну, не может, потому что это — нехорошо, это — непорядочно, нечестно. Потому что с Николаем она была связана.
Чем? А чем связывает жизнь женатого мужчину и одинокую женщину. Его–то я знаю чем: красивая женщина, бывшая модель, по-своему добрая и наивная. Противоположность не следящей за собой, мятой провинциалке - жене со съехавшим вниз лицом в свои тридцать один.
А ее? Ее-то чем взял этот лысый пентюх, бывший военный финансист? — Мешок мешком, причем с дерьмом, трус и подлец. Неужели она этого не заметила за три недели знакомства?
Я этого «матроса» расколол ровно за пятнадцать минут. Он с готовностью вложил и своих друзей, и Задорнова с женой и ее, свою добрую подругу — Таньку Ливанову. Ту, что сейчас защищала его из последних своих слабых сил, до последней капли пота. Уже три часа полного отказа, и упорство ее было все сильнее и сильнее. Она словно черпала силы из моего бессилия.
Мне нужны были ее признания. Мне нужны были деньги Ковтуна, которые он отдал Татьяне на хранение — коробка из-под конфет «Ассорти», куда Скуфин упаковал взятку. Кто работал в системе — понимает зачем. Это объективные доказательства. Они — вещи материальные. На них есть следы, они совпадают с показаниями, что уже даны, подтверждая их, они — предметы, что являются частью объективной стороны уголовного состава взяточничества — преступления, коим мне приходится заниматься в последнее время слишком часто. Чем хуже в стране — тем больше взяток берут чиновники, в том числе и братья-менты, налоговики и даже прокуроры с судьями.
Почему так? — Черт знает! Чтобы довести все до абсурда? Чтобы стало еще хуже всем, всем, всем? Чтобы обычная русская ненависть к нам и привычное неверие в нас стали еще больше, еще громаднее? Чтобы боялись, чтобы пугали детей? Зачем и куда все идет? Все катится к черту, и страна, где воруют практически все, и где преступники получают индульгенции от того населения, что они обокрали.
Господи, что я делаю? И кому это в сущности надо?
— Хрен с тобой! — я обошел стол и поставил свой стул рядом с ней. Надо было дожимать до конца, до донца, идти до маразма, до подлости, до садизма. Время приближалось к десяти. А после десяти, согласно УПК, допрашивать людей нельзя, — Давай, подписывай протокол задержания. Я тебя задерживаю, как пособника во взяточничестве, совершенном группой лиц в крупном размере, сопряженном с вымогательством взятки. Вот здесь распишись — и в камеру….
Она невидящими глазами уставилась на заполненный мной бланк протокола задержания.
Я держал этот козырь до конца. Это была крайняя мера. Я имел на это полное и безоговорочное право. Более того, я получил бы и санкцию прокурора на ее дальнейший арест безо всяких проблем. Чего-чего, а санкции по делам о взятках заместитель областного прокурора выдавал мне без лишних вопросов, и даже не глядя в протоколы. Палки по выявленным фактам коррупции всем нужны. Будет чем отчитываться перед Москвой на генеральских коврах.
Но я не хотел эту красоту, эту женственность и добрую душу сажать в мерзкую тюремную камеру. Такой опыт у меня уже был. Эффект контраста и подсадные свое дело тогда сделали быстро. Только вот осадок от этого остался на всю жизнь. Все вроде было справедливо, а, блин, — несправедливо и подло, хоть убей.
— Что уставилась? Подписывай и шлепай. Теперь ты не свидетель, а подозреваемая, и имеешь право хранить молчание, только, сдается мне, не захочешь его долго хранить.
— Я ничего не понимаю. Тут написано, что я подозреваюсь в совершении преступления. Но я же его не совершала, — она медленно проговаривала слова. — Ничего не совершала. За что?
— За дурость свою! За тупое упрямство! Пиши, вот здесь свою фамилию и вали на нары. — Конвой! — закричал я.
Она сделала попытку вскочить и умоляюще поглядела на меня.
— Сидеть!!! — сделав страшное лицо, я заорал ей в лицо и одновременно пнул в ножку стула. Тот со скрежетом проехал по полу, и она схватилась за край стола. — Сидеть, дура!!! Не рыпайся.
— Как вы со мной разговариваете?! — женщина ойкнула, предприняв слабую попытку протеста.
— А теперь так с тобой разговаривать будут все и всегда. Ты попадаешь в рабство к жутким уродам с замороженной совестью, попадаешь в зависимость от других, и все теперь у тебя будет не по твоему собственному, а по чьему-то извращенному желанию. Ты сейчас в это не до конца веришь. А зря. Вот сейчас, в эту самую минуту, произойдет перелом твоей скучной, налаженной жизни. Ты попадёшь в зазеркалье, где все наоборот, все вниз головой и где нет людей, только жабы и злые волшебники. Смотри, сейчас вылетит птичка! Дай-ка мне твои руки…
Я достал из кармана наручники. Стальные зубцы замков, словно хищные зубы, плотоядно ждали своей жертвы. Татьяна инстинктивно прижала к себе кисти рук.
— Что, страшно? — я издевательски играл замками. Они проваливались с треском вниз в полукольца и возникали вновь с другой стороны. Тресь-тресь-тресь!!! Казалось, зубчики, проскакивающие через стопоры, чавкают и чмокают от предвкушения нового человеческого жертвоприношения. Они — суть несвободы, их щелчок, словно щелчок передернутого затвора в пистолете. После этого — только боль или смерть. Ибо взведенное оружие обязано стрелять, оно предназначено только для этого и больше ни на что не годится.
Женщина смотрела на мою игру, как кролик смотрит в глаза удава. Ее лицо то темнело, то бледнело, обозначились круги под глазами, и я видел, как она устала, как она ошарашена таким концом — ожидаемым, но всегда очень неожиданным. Задвинутое в сторону подсознание вдруг просыпается и визжит дико от нежелания боли, и готово на все, лишь бы не это, лишь бы не тюрьма, не цепи, не грязь, несвобода, боль и холод. Только не это, только не это!
Она отодвинулась от меня еще дальше, но стул уперся в стену, я нависал над ней со своей стальной игрушкой, и выхода у нее не было совершенно. Лак порядочности треснул и пополз с ее лица мелкими чешуйками. Все были против нее, всё было против нее. Господи! Что делать?!
А тут еще я. Тихим монотонным голосом я расписывал ей, как ее встретят в тюрьме. Как загонят под нары, как возможно изнасилуют или изобьют. Как она будет стучать в дверь, а ей никто не откроет, а если и откроет, то для того, чтобы ударить дубинкой по ягодицам и отшвырнуть к деревянному настилу, где ухмыляются подсадные, грязные шлюхи, протягивающие свои мерзкие черные пальцы к ее роскошным волосам, еще пахнущим дорогим шампунем.
Я тихо и нудно рассказывал ей, как ее четырнадцатилетняя красавица-дочь, вместе с бабулей сегодня начнут искать ее по знакомым, по моргам, по больницам и не найдут. А когда найдут — будут канючить у меня свидание, а я им его не дам. А потом вдруг дам, и они поплетутся в толпе родственников арестантов, медленно продвигаясь к заветному окошку, чтобы передать Тане передачку, которую у нее все равно отнимут. Как увидит доченька мать с нечесаной головой, с вытаращенными от страха безумными глазами, в порванной кофточке и со свежим бланшем под глазом. И как она будет рада, что мама променяла ее на дядю Колю Ковтуна, что давно ходит на свободе, успешно вложив всех по первое число.
Вдруг, стул, на котором сидела Татьяна, как-то поехал в сторону, и она повалилась на бок. Я успел ее поймать у самого пола. Женщина была явно без чувств и, скорее всего, не симулировала.
— Твою же м-мать!!! Докукарекался! — я осторожно усадил обратно ее на стул и похлопал по щекам. Сначала открылся один глаз, потом второй. В них было что-то из разряда «опять ты здесь, гад». По красивому лицу разливалась бледность — мертвенная и синюшная, делая его некрасивым и страшным. «Краше в гроб кладут» — тут же подумал я.
— Простите, — залепетала она еле слышно, — я нечаянно.
Я молча обошел стол и налил ей стакан теплой воды из дежурного графина. Не знаю, может, из него поливали цветок на окне, но ничего другого не было. Татьяна стала пить, стуча зубами по краю стакана, а я вдруг почувствовал себя жалким скотом, издевающимся над хорошим, порядочным человеком, попавшим в наши паучьи сети совершенно случайно и ни в чем, собственно, не виноватым. Что-то рвануло в горле, словно граната, и я не мог произнести ни одного слова. Лишь смотрел на нее и молчал.
Наше молчание длилось минуту или может быть час — я не знаю. Мне было плохо. Очень плохо. Я почувствовал, что раздвоился, и часть меня покинула тело. Она, эта часть, с укором и презрением глядела на меня — злого сухаря в галстуке, сидящего перед ворохом бессмысленных бумажек, изобретенных человечеством для издевательств над самим же собой.
Я — чурка, с отрепетированной сталью в глазах, маленький фюрер из карательной зондеркоманды, палач, перерубающий росчерком шариковой ручки за одиннадцать рублей человеческую судьбу, опуская её словно топор на шею, и оставляя в прошлом тихую счастливую жизнь, маленькие семейные радости и любовь людей, что имели неосторожность столкнуться со мной на узкой дорожке уголовного процесса. Всё — в прошлом. Ибо после меня — только боль, страдания, горе… После меня уже не жизнь — выживание в диких условиях русской несвободы — бессмысленной, безжалостной и холодной.
Татьяна тихо плакала, уткнув лицо в правую ладонь. Ее роскошные волосы вздрагивали, когда приходил новый прилив слез. А я молчал, глядя на упавшие плечи и ее скомканный платок…
И когда молчание разбухло, словно мыльный пузырь, до пределов кабинета, вылезая в открытую форточку и заполняя собой весь засыпающий город, ко мне пришел Бог. Тот Бог, что сказал однажды: да любите же друг друга!!! Любите, идиоты! Ведь любовь — это единственное, ради чего стоит жить!!! Ничто на земле не стоит любви.
Бог шепнул мне на ухо какое-то слово. Я не могу его вспомнить, но стыд и раскаяние схватили меня за сердце, и я понял, что так нельзя. Так никогда больше нельзя!!!
Внезапно мне захотелось просто по-мужски, или даже скорее по-отечески, помочь страдающему, утешить слабого, что боролся с огромной чугунной системой целых четыре часа.
Я встал, подошел к ней и положил руку ей на плечо. Она не отстранилась. Я слегка прижал ее голову к себе и стал гладить ее по волосам. Медленно, как ребенка… Я что-то говорил ей, какие-то глупости, типа все заживет, все пройдет, ничего и т.п. Это мерное бормотание и поглаживание, столь неожиданные здесь, в «пыточном» кабинете ФСБ, что-то сломали между нами. Она снова была женщиной, а я снова — мужчиной, обычными людьми, волей случая оказавшихся на одной подводной лодке. Я встретился с ее мокрыми глазам, что смотрели на меня с мольбой и искренней надеждой на спасение от меня же самого.
Я ничего ей не сказал. Поправил ей упавшие на лицо волосы и сел на свое место. Взял ручку и подписал ей пропуск на выход. Молча отдал и тихо сказал что-то типа: «Ты устала. Иди домой. Давай встретимся завтра в десять. Но не здесь, а у меня, в прокуратуре — Собинова, пять. Я буду ждать».
Потом взял ее за руку и вывел из кабинета в коридор. Она пошла как сомнамбула, покорно и спокойно. Там стоял молодой феэсбешник из моей опергруппы, я попросил его вывести ее из здания и передал пропуск. Он вопросительно посмотрел на меня и молча кивнул. Они ушли, а я вернулся. Свалил все бумаги в портфель, оделся и ушел.
По дороге я наслушался злобных упреков начальника оперативного отдела, что, шипя, грозил мне карами из-за освобождения Татьяны, но я смотрел в эти азартные глаза молодого волкодава и молчал. Мне было его жаль. Он еще не знал, что такое Божья любовь. А я уже знал. Когда-нибудь придет время, когда сломается и он. В том, что сегодня сломался я — я не сомневался ни на грош.
Что ж, видимо, я слишком рано начал — с восемнадцати лет. Батальон внутренних войск, потом милиция, потом следственная работа в прокуратуре. И так двадцать один год. Без продыху, без отпускания мертвого узла дежурного галстука-селедки.
Все! Хватит! Я просто человек, никакой я не бог, не дьявол, не фюрер и ни вождь. Я обычный, и я знаю, что я люблю, я знаю, что я ненавижу, я понимаю людей, я чувствую их, я хочу, чтобы они понимали меня. Все просто. И Родина-мать, ради которой мы тут все служим, тупо исполняя чью-то волю, здесь совершенно ни причем. Я не хочу такую Родину-мать, она мне — не мать. Моя мама давно умерла, а эта … Да такую мачехой-то назвать, и то — много.
Я шел домой. На часах было уже полдвенадцатого. Мартовские лужи разлились, словно моря. В них отражались желтые городские фонари и гаснущие один за другим окна многоэтажек. Я знал, что домой мне идти не хочется, но я шел, потому что привык. Потому что не только служба, а и вся моя нынешняя жизнь были служением кому-то темному, злому. Может быть дьяволу, что курирует над всеми нашими структурами, крутится вокруг богато уставленного человеческими жертвоприношениями стола? Может быть…
Дом, как и служба, тоже стоял на долге, на обязанностях, на какой-то вине, непонятно перед кем и непонятно за что. Также как и на работе, дома пользовались мною, извлекая из меня пользу, чтобы потом, наверное, выкинуть меня из дому, как опротивевшую обглоданную кость.
Не сомневаясь, что так оно все и будет, что тупая ревность злобно ожидающей дома жены, талдычащей мне о своей великой жертве и называющей меня при этом элегантным словом «убожище», преобразится в ненависть, и она с радостью расстанется со мной. И я буду гол и счастлив, оставив ей все без сожаления. Когда-нибудь это будет неизбежно. Ибо человек рано или поздно обязан посмотреть на себя со стороны и ужаснуться оттого, что жизнь стремительно проходит, причем совершенно не так, как когда-то хотелось.
Я устал жить по приказу. Я устал служить. За всю свою жизнь я не научился хоть немного жить для себя. Я перестал себя уважать, а тот, кто не уважает себя, вряд ли будет уважаем другими.
Да и за что меня можно уважать? За побрякушки за выслугу лет, за почетные грамоты генпрокурора, за большие звезды на погонах, за мою загадочную службу, за чужие тайны, за осведомленность о пороках уважаемых людей?
Ха-ха-ха!!! Самому-то не смешно?
Я какой-то неубедительный для знакомых и друзей. Все знают, что я по должности самый крутой следователь в области. Но никто не верит. В лучшем случае хитро улыбаются и говорят: взятки, наверное, большие берешь? Жена упивается детективными сериалами и книжонками, но ей даже в голову не приходит послушать о работе мужа. Ей заранее не интересно. «Вы все алкаши и б**дуны! Какие вы следователи? Вот, смотри в кино, — вот как надо! Не то, что в нашем Мухосранске».
Я никогда и никому не рассказываю о том, что я чувствую на этих допросах, осмотрах и вскрытиях убиенных. Никогда. Потому что мне не хватает слов описать бунт собственной души против всего этого — ненормального и нереального, чуждого обычной жизни настолько, что иногда кажется — так не бывает, и все это голливудские фантазмы.
Если задуматься, то вся моя успешная карьера построена на одном — на жутком чувстве интуиции и чувствительности к другим людям. Кто наградил меня ею — не знаю. Мне бы картины писать или стихи, а мой дар кто-то невидимый применил здесь, в Зазеркалье. Я словно актер могу перевоплощаться в преступников ли, в потерпевших ли, проживая с ними страдания, грязь, злобу, жадность и предательство. Но только сегодня я до конца осознал, как мне больно. Я сгорел — весь без остатка, стремительно, словно кто-то облил меня авиационным бензином.
Когда я пришел домой, там все было как всегда: ругань, истерики и слезы. Да пропади оно все пропадом!
Утро встретило меня солнышком у подъезда, и дорога в контору была легкой. Трамвай весело брякнул что-то типа: здрасьте-нь! Салон его был фантастически пуст, и, выходя на своей остановке, я зажмурился, словно мартовский кот, от предвкушения чего-то необычного, от ожидания чего-то радостного, хоть оснований к этому у меня не было никаких.
Я шлепал по играющим с солнцем лужам, куртка моя была распахнута и весна, казалось, звенела в обоих моих ушах, словно музыка из наушников, переливаясь звуками капели и пением, воспрянувших от стылого сна редких птичек. Укорачивая путь, я свернул между домами и буквально нос к носу столкнулся с ней. С той, с которой вчера началось мое падение или воскрешение.
Татьяна стояла у стены и держала в руках белый пластиковый пакет с какой-то полуголой красоткой на пляже и надписью «Аntalia» и смотрела прямо на меня.
Я подошел ближе, зная, что она мне скажет, и не ошибся.
— Здравствуйте, я деньги принесла, — тихо, одними губами сказала она и протянула мне пакет.
Больше ей ничего сказать не удалось, потому что я вдруг неожиданно для себя притянул ее к себе и поцеловал. Жарко, страстно и властно. Так, как целуют наложницу, не спрашивая у нее — хочет она этого или нет.
Меня вообще это не интересовало. Я был повелитель, хозяин, и она хотела быть моей. Я знал это. Знал, и все. Мне ничего не надо было от нее: ни признания, ни раскаяния, ни этих денег, ничего… Я целовал ее так, как не целовал никого уже много-много лет. И мир, и всё, что рядом с миром, не имело сейчас никакого значения. Лишь это податливое тело, лишь эти губы — мягкие и нежные, что она мне подставляла, вжимаясь в меня все ближе и ближе. Она отчаянно искала защиты от навалившегося на нее зла и безошибочно нашла ее во мне.
А белый пакет «Аntalia» валялся у нас под ногами, как бессмысленный и жалкий символ моей победы и моего поражения.
Женщина! Как многого ты можешь достичь, когда не умничаешь, когда молчишь, когда вспоминаешь, что ты — раба, что ты беспомощна, и сила твоя в слабости твоей. В каждом из нас — злобных псах этого миропорядка, собачьих детях и волчьих внуках живет искривленный ген спасателя-сенбернара. Мы должны помогать, нас искусственно выводили для этого, отбирая самых лучших для охраны, для наказания хищников. Суть наша — защищать. Но мы забыли об этом, ежечасно грызясь на охоте, на боях с дикими зверями, обуреваемые жаждой убийства и манией величия.
И эта женщина достала до самой моей сути. Она знала, что псы не трогают маленьких и слабых. Подсознательно найдя защиту, словно глупый Маугли у теплого собачьего бока, всколыхнула во мне память об основном моем жизненном предназначении.
И она не играла. Неизбежно влюбилась до спазмов в животе от моих контрастов, которые словно маятник раскачали качели женского ожидания.
Чего?
А женщина всегда ожидает счастья — тепла, ласки, нежности, защищенности. Любая, даже самая крутая на вид. Она получила их, пройдя через страдания. Пусть не Христовы, но ведь у каждого свой порог воли и свой порог силы.
Вчера она рассталась с невинностью, с глупыми предрассудками, с девичьими мечтами. Она познала мрак падения, только глянув в бездонный колодец жизненной правды. А потом увидела свет — тот, который видела всегда, но не замечала, не придавая ему особого значения. И вот качели дрогнули и стали вибрировать, дрожать, вонзаясь в небо с диким ведьминским визгом и резко опускаясь вниз, до дна, до унижения, до рабских коленей и разбитого об пол лба. И пошла новая жизнь, где существуют новые удовольствия, новое счастье, и нет в ней места для правил, и нет в ней места для системной упорядоченности и ожидаемых результатов.
Она, эта жизнь, пахнет кровью и потными телами, извивающимися в пароксизмах нереальных страстей, она пахнет порохом из ствола направленного на тебя пистолета и морозным снегом сугроба, в котором ты стоишь голыми ногами, приговоренная к казни. Она, эта жизнь, словно весеннее солнце, глоток долгожданного воздуха для спасенного утопленника, она — чудесное выздоровление после жестокого диагноза врача-онколога.
О, женщина! Твое сердце пылает в паровозной топке, и стальные колеса несут неумолимо твою никчемную жизнь то ли в юность твою, то ли в старость твою. Куда ты несешься, поезд нашей жизни, куда?

Татьяна давно жила где-то в Англии — фантастически далекой и нереально благополучной.
И вот позвонила. Она помнила все, потому что такое нельзя забыть. Ведь это был не какой-то там факт или эпизод: произошло событие — яркое и сильное, грубое и нежное, жестокое и справедливое. Падение и спасение одновременно.
Можно назвать это стокгольмским синдромом, можно психологическим опытом, можно и результатом воздействия кнута и пряника… Можно и назвать. Да что толку-то, если сам «воспитатель» так и не смог забыть это, если сам «террорист» сломался и упал именно здесь, у ног своей пленницы, для того, чтобы она подняла и спасла его.
Ее выбрал для меня Бог. Он хотел, чтобы ее серые глаза стали волшебным зеркалом, где бы отразилась моя пустая, придуманная каким-то неведомым чудовищем жизнь. Придуманная для того, чтобы я забыл, что я человек. Но я вспомнил.
Милая жертва моя, спасибо тебе за это.

***


© Юрий Иванов, 2011
Дата публикации: 07.09.2011 12:33:59
Просмотров: 3239

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 58 число 67: