Улыбка Джоконды
Вионор Меретуков
Форма: Рассказ
Жанр: Любовно-сентиментальная проза Объём: 12048 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
...Лидочка в больнице. В Москву ее привез перепуганный Вася Бедросов. Я взял такси и помчался в Измайлово. Вася встретил меня в больничном парке. Он был бледен. Мы обнялись... — Ну, ты мужик крепкий, – сказал он, и в голосе его была отчужденность. – Дело худо. Она всё спрашивала о тебе... Я побежал к входу в больничный корпус. Когда Лидочка увидела меня, она скривила губы в какой-то особенной мудрой улыбке, как будто уже знала то, что мне знать пока было не дано, потом, сделав усилие, попыталась что-то сказать и потеряла сознание. ...И потянулись бесконечные черные дни... У Лидочки отдельная палата. Я получил высокое разрешение главврача – постарался влиятельный нынче Вася – находиться при Лидочке даже ночью, и для меня поставили в палате раскладушку. Я почти не отхожу от Лидочки, только изредка выползаю в парк посидеть на скамейке, погреться на солнышке и покурить. Иногда я брожу по этому унылому и грустному парку, похожему на хорошо ухоженное кладбище. Походка у меня изменилась, я однажды, проходя мимо большого зеркала на первом этаже у гардероба, подсмотрел за собой. Вялый, изможденный высокий человек шел, сгорбившись и подволакивая ноги. Когда я возвращаюсь в палату, то вижу бледное лицо девушки с заострившимся профилем. Она с трудом дышит. Ее прекрасные глаза закрыты... Я сажусь на стул рядом с шатким больничным столиком, на котором стоят графин с водой и стеклянная банка из-под маринованных огурцов с поникшими цветами, и сижу так часами. На тумбочке замер, опершись на глиняные копытца, игрушечный конь в серых яблоках, рядом лежит растрепанная книга без титульной страницы, но я знаю, что это великий булгаковский роман, призванный спасать людей, когда им плохо и их беспокойные серд-ца нуждаются в утешении... «Эта болезнь, голубчик, к сожалению, неизлечима. Они, – состроив профессионально скорбное лицо, сказала мне лечащий врач об умирающих, имея в виду и Лидочку, – они уходят быстро». Сказала, отстраняясь, как о людях другой породы... Сил гневаться у меня не осталось, но все же я подумал, что когда-нибудь и она дождется подобных слов. Мстительно надеюсь, что долго ей ждать не придется. Я вижу, что души у большинства врачей и сестер черствы и холодны... А может, так и надо?.. Иногда я подхожу к окну. За бетонным больничным забором стоит страшный после зимы лес. Там, на юге, где я совсем недавно пьянствовал с Алексом и барышнями, уже давно настоящая весна, и деревья стоят голубые. Здесь – черные скелеты деревьев... На их костлявых сучьях, нахохлившись, замерли большие продрогшие птицы. По далекому шоссе медленно движутся машины, и я вижу, как они в одном и том же месте влетают в лужу, выбивая из нее фонтанчики грязной воды. С небес беспрестанно сеет дождь, похожий на водяную пыль. Кажется, что все эти дни над больницей висит одна и та же прохудившаяся туча, и это она поливает землю противным холодным дождем. Мерзкая туча не дает мне покоя даже ночью, она снится мне, когда удается сомкнуть глаза и продолжительной молитвой вызвать сон... Лидочка находится в полубессознательном состоянии. Она стала часто и громко стонать. Когда ее стоны становятся совсем уж жалкими, я бегу за сестрой, и та делает ей укол. Я уже знаю – чаще уколы делать нельзя, иначе они перестанут действовать. В палату сестры заходят редко. Им, несмотря на молодость, опыта не занимать. И им давно все ясно... Я учусь обходиться без них. По несколько раз в день меняю простыни и какие-то тряпки, называемые здесь пеленками, сам хожу к умывальнику и стираю их твердым, как камень, мылом, а потом высушиваю на батареях. Дни и ночи я просиживаю у постели Лидочки. В отупевшей от усталости голове ворочаются мысли – тяжелые, как мокрая глина под тупой лопатой. Пакостная, жестокая жизнь, думаю я, перелопачивая эти мысли, и никакого просвета! В дневнике, который я продолжаю вести, появляется запись: «Когда-то я верил в себя, вернее, в свое почти божественное предназначение, верил в свою исключительность. Как я мечтал стать знаменитым художником! Но многолетнее пребывание в ироничном, полудремотном состоянии отгораживало меня от реальной, царапающей сердце, жизни. Я защищал себя напускным, фальшивым равнодушием, как панцирем. Я спасался под этим панцирем от жизни. Так спасает себя улитка, прячась в раковину. Так улыбка Джоконды, якобы мудрая и загадочная, спасала ее от необходимости мыслить. У меня была внутренняя, придуманная жизнь и был внутренний, придуманный мир, который я охранял, как заповедную зону. И вот этот мир, девственно чистый и совершенный, в котором действовали далекие от реальной жизни законы, распался, рассыпался, раскололся, как гнилой орех. Я даже вижу этот проклятый орех и слышу звук, глухой и тошнотворный, когда он раскалывается... Но этот выдуманный мир защищал меня от страха, который во мне сидел неискоренимо вместе с неуверенностью в сегодняшнем и завтрашнем дне, вместе с извечной неудачливостью и нравственным дискомфортом. Мы развращены страхом – страхом перед грязными подворотнями, страхом привычного бесправия, страхом постоянной зависимости от «свинцовых мерзостей жизни», страхом неизвестности, забитости и пошлости». Я понимаю, что слова получаются фальшивыми, неискренними, ненужными... Но я все равно их пишу, пишу, пишу... Дневник этот, говорю я сам себе, я веду для того, чтобы не свихнуться окончательно в этом предвечном приюте скорби и чтобы не растерять разлетающиеся мысли, которыми приходится дорожить, потому что других мыслей нет... Так проходят дни и ночи, дни и ночи... Так тянутся недели. ...Я давно все понял. И еще я понял, что до самого конца буду рядом с Лидочкой. И теперь мой долг – сделать все, чтобы она как можно меньше страдала от боли. Иду к заведующей отделением. Сидит за столом капитальная красномордая тетка, доктор медицинских наук и профессор, и с серьезным видом листает толстую тетрадь. Окидываю взглядом кабинет. Чистенько и почти уютно. На тумбочке, за спиной медицинской дамы, стоит, как дань времени, небольшая икона. Узнаю неброскую манеру самодеятельных иконописцев начала двадцать первого века. На иконе изображен неведомый святой, своей окладистой бородой и шальными глазами напомнивший мне известного диссидента Льва Копелева. Стараясь быть спокойным, задаю вопрос. Его суть сводится к тому, что мне хотелось бы знать, как долго... тут я делаю паузу, как долго будет мучиться Лидочка. Ответ предсказуем. — Мы делаем все возможное, – бодро отвечает заведующая. На меня при этом не смотрит... Похоже, ее не пробить. Я прошу ее убрать капельницу, но в ответ получаю взгляд, полный ледяного непонимания. Я встаю, молча киваю и выхожу из кабинета. Однажды под утро Лидочка приходит в себя: — У меня отобрали лошадку, – жалуется она. Я протягиваю ей маленькую, величиной со спичечный коробок, глиняную игрушку. — Вот бы ускакать отсюда на ней... – тихо произносит она, глядя на игрушку. – А я сегодня ночью чуть не умерла... Я была там! Там страшно! – она заплакала. – Я не хочу умирать... Как ты будешь жить, Андрюшенька? Я чуть не задохнулся, когда пытался проглотить комок, застрявший в горле. Слезы кипели в моих глазах. Срывающимся голосом я стал говорить Лидочке слова, в которые она не верила, но ждала, чтобы я их произнес. И я говорил, пока на ее лице не появилась слабая улыбка и она не уснула. Минут через десять она опять очнулась и, хитро прищурившись, сказала: — Сейчас я видела огромных, невероятно красивых рыб, и я плавала с ними. Это было так прекрасно!.. – и она опять закрыла глаза. ...А нескончаемые дни и ночи все тянулись.... Врачи выполняли медицинские предписания и продлевали жизнь страдающей девушки.... Ее крики, не сдерживаемые сознанием, разносились по больничным коридорам. Она умирала мучительно, и доктора врачевали ее мучительное умирание. Для этого у них всегда под рукой имеются средства.. . И отчетность в ажуре, и больница может рапортовать по инстанции, что все возможное для такого-то больного сделано, и он прожил благодаря капельнице и уколам ровно столько, сколько надлежало прожить в соответствии с инструкцией. При этом все отлично знают, что речь идет о страдающем перед неизбежным концом человеке. И ему нужны не лекарства, а что-то совсем другое... Эту тему можно десятилетиями обсуждать всем миром, и так и не прийти к какому-то решению... Вопрос не простой. Но нельзя уходить от этого вопроса, прикрываясь словами о возможных нарушениях врачебной и человеческой этики. Да, этих нарушений не избежать. И что? Мы должны спокойно смотреть, как в муках умирают наши близкие? Вспомним умирающего в муках солдата. Он воет от боли... Он умоляет пристрелить его. Кем назвать того, кто сделает это? Убийцей? А как же Левий Матвей с его ножом из хлебной лавки?.. Не каждый решится выстрелить в товарища... А уж прирезать... Деятельно сострадать... Для этого, знаете ли, надо иметь известное мужество... Булгаков устами Иешуа сказал, что волосок, на котором висит человеческая жизнь, может перерезать лишь тот, кто подвесил... Понятно, кого, говоря об исключительном праве подвешивать, имел в виду писатель. Кто-то скажет, что, перерезая волосок, мы занимаемся не своим делом. Своим, не своим... Кто это определяет?.. И вообще, может, Господь иногда делегирует кое-кому из нас свои полномочия?.. Большая доза снотворного... Я ложкой истолок таблетки, долго размешивал их в стакане с водой... На какое-то время мне показалось, что не Лидочка умирает, а умираю я... И не она, а я лежал на койке, истерзанный болью и изуродованный хирургами, которые чистили мое тело от смердящей гнили, поразившей спину, руки, ноги – почти всего меня... Я видел, что они делают все от них зависящее, чтобы я мучился подольше. Передо мной было окно, я видел далекие фиолетово-черные стволы деревьев с грустно нахохлившимися птицами на ветвях, над лесом нависало серо-вишневое вечернее небо. Было тихо. Жизнь замерла, остановилась перед чем-то огромным, страшным, неведомым, неизбежным. Я почувствовал, как я бесконечно, безнадежно одинок в этот скорбный миг... В растревоженную смертной тоской душу внезапно вошел покой. Я понял, что должен лелеять этот покой – так будет легче умирать. Потом понял, что покой отныне уже никуда не уйдет и что он разлит во всем – в глухой тишине, в пространстве между окном и дверью, и в пространстве за окном, где находится в вечном движении мир живых людей, который существовал до меня, будет существовать и после, – как странно! – но я ничего этого не увижу. Это было страшно, но покой быстро захватил меня целиком, и страх исчез... «Жизнь так «прекрасна и удивительна», что порой мысль о смерти не кажется такой уж нежелательной, а скорее она видится заманчиво-сладостной и соблазнительной, как воспоминание о первой ночи с девушкой». Так я записал тогда в дневнике. На первый взгляд, сказано банально. Впрочем, почему на первый взгляд? Но тогда дневник спасал меня от окончательного сползания в мир абсурда и сумасшествия... Все. Конец... Лидочка умерла... Вместе с ней умерла часть моего «я». Большая часть. Это я знаю точно... Я бы с удовольствием умер весь, целиком... Но что-то мешало мне умереть до конца. Я уже не боялся смерти, как когда-то. Отстраненное равнодушие заполнило сердце. Испарились все желания, остались одни потребности. Я кис, скисал, закисал. Иногда в мозговую пустоту врывалась неожиданная мысль – ради чего мне жить? Я не находил ответа, раздавленный безразличием абсолютно ко всему. Из близких у меня оставался брат, которого я нежно любил, но видел я его редко: у него давно была своя жизнь, и мне не хотелось нагружать его своими проблемами, испытывая на прочность наши отношения. Мои дети?.. Тут было слишком много «но»... Работа? Творчество? Я был не в силах что-либо делать... Мне не за что было зацепиться, чтобы себя вытащить. Я крепко сидел в болоте хандры и отчаяния. У меня были волосы на голове, но не было изобретательности барона Мюнхгаузена... (Фрагмент романа «Тринадцатая пуля») © Вионор Меретуков, 2011 Дата публикации: 20.01.2011 18:31:05 Просмотров: 2834 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |