Милая картошка
Юрий Копылов
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 88376 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Милая картошка Честно говоря, или, как там ещё говорят, положа руку на сердце, я не на шутку обиделся. И даже немного расстроился. Ну не то чтобы уж совсем надулся, как мышь на крупу или как незаслуженно побитый пёс на хозяина, но всё же мне стало явно не по себе. Как будто мне в глаза сказали, что у меня не все дома. Во всяком случае, недвусмысленно дали понять, что я не достиг ещё того уровня, когда общественные нагрузки могут тебя не касаться, и что ты не такая уж большая шишка, как тебе до этого казалось. Я понимал, конечно, что наш равнобедренный треугольник подошёл к этому щепетильному вопросу объективно и доказал на живом примере, что в нашей стране в основной массе все равны; и у меня не было никакого морального права опротестовывать его решение, хотя и очень хотелось. В самом деле, в нашем Управлении работает всего-навсего пятнадцать сотрудников, не считая, разумеется, его бравого начальника, который к тому же является членом коллегии, а это кое-что значит. Но в тот злополучный день только трое, а именно: я, ваш покорный слуга и одновременно заместитель начальника, Лёня Тришкин – старший инженер производственного отдела, и Олег Савинов – архитектор из группы экспертизы, не имели радикулита, гипертонии, стенокардии, язвы двенадцатиперстной кишки, аденомы простаты, а также других модных болезней; не были беременными или кормящими матерями; не достигли преклонного возраста и не находились в командировке. А один из членов нашего дружного коллектива, тот вообще временно не был работником по причине того, что почти неделю как пребывал на больничном листе по поводу пищевого отравления пирожками с мясом. Все же остальные имели одну, а то и сразу несколько из перечисленных выше своеобразных индульгенций и поэтому обладали по сравнению с нами явными преимуществами. Не скрою, мне казалось очевидным, что моё служебное положение тоже является в некотором роде преимуществом. И это следовало бы нашему треугольнику, и в первую очередь, конечно, его вершине, принять во внимание. Однако с этим не посчитались, и это как раз и было обидно. Ко всему прочему, я имел неосторожность в своё время получить второй разряд по лыжам, неоднократно защищал спортивную честь нашего министерства (однажды даже занял первое место на районных соревнованиях ДСО «Спартак») и заслужил обернувшуюся на этот раз против меня славу, по мнению моих подчинённых, физически очень крепкого человека, а по мнению начальства – здорового бугая, что, впрочем, одно и то же. По правде сказать, с этими мнениями трудно спорить, ибо судьба действительно ни здоровьем, ни силушкой меня, кажется, не обделила. В этом месте, кажется, полагалось бы трижды плюнуть через левое плечо, но я, слава богу, не суеверен и пока воздержусь. Но, на всякий случай, подержу некоторое время указательный и средний пальцы левой руки скрещёнными наподобие лиан. Чем чёрт не шутит! Однако все указанные выше так называемые объективные причины не могли уравновесить моего уязвлённого самолюбия. И даже не очень-то помогала внушённая мне ещё в детстве моими дражайшими родителями нравственная установка, что смирение паче зазнайства. И на душе у меня скребли кошки задетой гордости. Ибо если заместителя начальника управления с месячной зарплатой в триста рублей (двести шестьдесят – оклад, плюс сорок персональных) посылают наравне с обычными машинистками, бухгалтерами и рядовыми инженерами на плодоовощную базу для переборки гниющего картофеля, то этот, с позволения сказать, вопиющий факт даже у самого завзятого оптимиста вызовет муторное чувство неполноценности. Значит без такого «ценного» руководителя могут вполне обойтись без ущерба для дела, значит ты не такой уж нужный и незаменимый работник, каким себя воображал, и твой служебный авторитет кажется тебе безвозвратно попранным. Несмотря на то, что это важное мероприятие проходит под эгидой райкома партии и освящено, так сказать, пресловутой осознанной необходимостью. Подобные кампании стали у нас делом обычным, но привыкнуть к ним довольно трудно, если не сказать вообще невозможно. Головотяпство никогда не служило для проявления даже слабого воодушевления, не говоря уже о трудовом энтузиазме, какую бы экономическую, хозяйственную или идеологическую базу под него ни подводили. Тем более что гнилой картошки от таких авралов не становится меньше. А если даже и убавляется, то, смею вас заверить, лишь чуть-чуть. Во всяком случае, та незначительная победа на картофельном фронте, которая, возможно, и достигается за счёт переборки гниющих клубней не мозолистыми руками дипломированных инженеров, экономистов, юристов и других чиновных специалистов, по моему глубочайшему убеждению, несоизмерима с потерями в общенародном славном сражении за коммунизм. Впрочем, удивительная лёгкость, с которой руководители отраслевых министерств и ведомств порой соглашаются с разнарядками райкомов, могут свидетельствовать ещё и о непомерной раздутости штатов, таинственная борьба с чем, как известно, безуспешно проводится из года в год, из года в год, из года в год. Прежде мне самому приходилось, чертыхаясь, «выделять» сослуживцев на картошку, но на этот раз я сам неожиданно оказался в их числе. Что, естественно, никоим образом не предрасполагало к хорошему настроению. Внешне я не показывал вида, что угнетён, и даже энергично, правда, несколько демонстративно, потирал друг о друга ладони в знак того, что мне вполне улыбается радостная перспектива потрудиться физически целый рабочий день и славно попотеть, так сказать, на благо массового покупателя Свердловского района. Хотя, ещё раз повторяю, настроение у меня было пасмурное, как низкое небо в осеннюю дождливую погоду. Дабы не наносить существенного урона основной службе, нас троих планомерно разделили поровну на каждый день разнарядки, то есть по одному на понедельник, вторник и среду. Мне выпала среда. Хоть в этом я увидел для себя некий благосклонный знак судьбы, попросту сказать, везенье, поскольку среда, как известно, является срединным днём рабочей недели и, таким образом, моя нудная чиновничья пятидневка дробилась удачно на два сравнительно коротких отрезка: два дня после воскресенья и два дня до субботы. Это позволило мне немного приободриться и воспрянуть духом. Да и вообще, уныние не украшает советского человека. Ещё одно обстоятельство неожиданно послужило мне утешением: Лену Бородину тоже в этот день направляли на картошку. В отличие от Маркса, который, как известно, был экономистом, Лена работает старшим экономистом в Центре научной организации труда и управления производством (сокращённо ЦНОТУП) нашего министерства. У Лены прекрасные томные глаза, роскошные вьющиеся волосы, пышная грудь и самые красивые стройные ноги во всём министерстве. Женские ноги никогда не оставляли меня равнодушным, и мужчин, делающих вид что они им безразличны, я безоговорочно отношу к самым заядлым лицемерам. Уже скоро год как, то угасая, то вспыхивая с новой силой, тянется наш грустный служебный роман, который мы тщательно скрываем от посторонних глаз, делая вид, что едва знакомы, ибо оба не любим лишних грязных сплетен. Он, этот роман, замыкается сам на себя, не имеет никакой особой предыстории и, по-видимому, особенного лучезарного будущего. Именно такая неопределённость в наших амурных отношениях нас вполне устраивает, ибо мы оба не стремимся что-либо менять в каждом из собственных семейных положений. И если бы не утомительная необходимость быть постоянно настороже, дабы не привлекать внимания благородных анонимщиков, радеющих о незыблемости семейных уз, наши чувства друг к другу можно было бы с некоторой натяжкой назвать любовью, точнее плотской любовью. Ну не то чтобы уж совсем – один только секс на уме. Но близко к этому. Во вторник мы условились по телефону, что встретимся утром на автобусной остановке возле станции метро «Ботанический сад», с тем чтобы дальше уже вместе продолжить путь до плодоовощной базы. Далее по ходу дела надо было исхитриться как бы нечаянно попасть в одну и ту же бригаду, притом желательно без участия в ней других представителей нашего министерства, а затем постараться пораньше удрать с картошки и смотаться тайком в кинотеатр «Ударник» на новый фильм Франко Дзеффирелли «Ромео и Джульетта». Кто-то сказал мне, что они там совершенно голые, поэтому интерес к фильму был вполне оправдан. Поход в кино был у нас с Леной запланирован давно, но уже дважды срывался по семейным обстоятельствам. Как всегда, я замешкался, потому что долго не мог сообразить, какой из трёх моих костюмов, никоим образом не рассчитанных для работы на плодоовощной базе, был мне менее остальных жаль. При этом я пытался, впрочем, без особого успеха, утешить себя наивными рассуждениями о том, что всё в мире относительно и что не в костюмах счастье. Наконец после долгих разглядываний и ощупываний, я остановил свой выбор на том, который, учитывая специфику бюрократической службы, больше других лоснился, на локтях и, извиняюсь, заду. Когда я выскочил из дома, прихватив с собой по привычке видавший виды портфель, старинные настенные часы пробили восемь раз, что означало почти катастрофу. Эта постоянная спешка, в которой мы живём, к сорока годам ничем не примечательной жизни так меня измотала, что я сделался неврастеником и перебираю ногами, даже когда сижу в вагоне метро. Портфель, строго говоря, мне сегодня совершенно ни к чему, в нём всего-навсего пара приготовленных женой бутербродов - один из них, как всегда, с пахучей ветчинно-рубленой колбасой, второй с не менее пахучим пикантным сыром – и захватывающие жизнеописания великих людей известного зарубежного автора, которые я читаю урывками уже третью неделю. Можно было бы распихать всё это по карманам демисезонного пальто, но без портфеля я чувствую себя как бы не совсем одетым, словно на мне нет привычной шляпы с обвислыми полями и модного галстука в мелкий горошек по тёмно-синему фону. Живу я рядом со станцией метро «Юго-Западная». Это очень удобно, так как она является конечной (или начальной, кому как больше нравится) на «красной линии», протыкающей напрямую, через центр города, подземное пространство столицы от юго-западной её окраины до северо-восточной и, стало быть, всегда имеется реальный шанс занять сидячее место в вагоне. Для меня это очень важно, потому что в метро я читаю. И вообще, с тех пор как я устроился на престижную работу в министерство, обзавёлся семьёй и получил отдельную квартиру в типовом крупнопанельном доме, общественный транспорт сделался практически единственным местом, где я приобщаюсь к ценностям духовной культуры. Из-за хронической нехватки свободного времени я давно уже не посещаю концерты и художественные выставки. Стыдно в этом признаваться, но я не помню, где находится Третьяковская галерея, и забыл, как выглядит Большой зал консерватории. Музыку я слушаю через воткнутые в уши маленькие чёрные штуковины, от которых тянутся тонкие гибкие проводки к миниатюрному кассетному магнитофону, спрятанному в зависимости от времени года в боковой карман пальто или пиджака. При этом, естественно, одновременно читаю. Знакомство с изобразительным искусством сводится для меня к беглому рассматриванию весьма посредственных полиграфических воспроизведений живописных полотен в недорогих альбомах, что я делаю также в метро. На какие только ухищрения ни приходится идти, чтобы не отстать, не погрязнуть и продолжать считаться культурным человеком. Иначе можно незаметно превратиться в обывателя. В том, как занять исходную позицию на перроне, а затем и выгодное место, оказавшись уже в вагоне, у меня выработалась определённая технология, которой я охотно поделился бы с остальными, похожими на меня пассажирами, если бы подобная, в известной степени циничная, откровенность не осуждалась бы общественным мнением. С другой стороны, вовсе ничего не сказать о подробностях означало бы проявить неуважение к читателю, для которого как раз интересны именно детали. Кроме того, чистосердечное признание, как известно, освобождает душу от гнёта стыда. Да и то лишь в некоторой степени. Поэтому всё же постараюсь изложить эту технологию в меру подробно и одновременно по возможности кратко. Я быстро прохожу в центр просторной станции неглубокого заложения и останавливаюсь как раз у той колонны, где, как мне уже известно, должна очутиться дверь прибывающего поезда. Эту колонну я заприметил давно и запомнил сразу, потому что прихотливые прожилки её бело-розового мрамора образуют примерно на уровне немного ниже пояса нечто вроде буквы Х, наименование которой в старом русском алфавите превратилось ныне в грязное ругательство. Бывает, что дверь по неизвестным мне, но явно злокозненным причинам останавливается не там. Я это очень не люблю и принимаюсь в душе ругать отборными словами машинистов, обвиняя их в непрофессионализме. Иногда даже приходится ждать следующего поезда. Но, как правило, всё же выбранное мною на перроне место соответствует поставленной задаче, и я почти всегда оказываюсь строго против входа. Такая исходная позиция позволяет мне без особого труда одним из первых проникнуть внутрь вагона сквозь раздвигающиеся с шипением двери. В два скачка я прохожу в середину вагона и усаживаюсь по возможности в центре лоснящегося дивана, с левой по ходу движения поезда стороны. По моим расчётам, поток остервенелых пассажиров, врывающихся в вагон на следующих станциях, особенно на «Университетской», должен неминуемо отбросить их к противоположной стороне, и я, таким образом, оказываюсь как бы в мёртвой зоне. При этих условиях около меня могут оказаться лишь самые проворные и, следовательно, почти наверняка молодые люди, которые образуют передо мной живой заслон, нечто вроде футбольной стенки, избавляя меня от борьбы с собственной совестью. Подобная тактика позволяет надеяться, что я сделал всё от меня зависящее, чтобы свести к минимуму вероятность появления перед собой престарелых граждан, пассажиров с детьми и инвалидов. Если предоставляется возможность выбора, сесть рядом с молодым или пожилым человеком, я всегда предпочитаю первого, так как вероятность того, что место при необходимости уступит сосед, в этом случае увеличивается. На этот раз мне явно не везёт, что не предвещает на весь последующий день ничего хорошего. У меня есть даже такая примета: если сразу не задалось, то не жди в этот день удачи, всё пойдёт кувырком; а если, напротив, с первого шага повезёт, удача будет тебе сопутствовать весь день, поэтому старайся сделать как можно больше нужных дел. Первый прибывающий поезд тормозит как-то издевательски неопределённо, медленно тащится, заставляя меня судорожно метаться от одной проезжающей мимо двери к другой, и останавливается, дёрнувшись, когда я оказываюсь как раз между двумя вагонами. Я молча ругаюсь, посылаю машинистам чертей и долго жду, уже раздражённый, когда подойдёт следующий состав. Со вторым поездом взятие вагона завершается более-менее благополучно. Я занимаю своё обычное место, извлекаю из портфеля книгу, раскрываю её на заложенной странице и пытаюсь отыскать в тексте то место, где я прервал чтение в прошлый раз. С трудом нахожу его, но погрузиться в события, описанные в книге, пока не удаётся. Сразу же после остановки на станции «Проспект Вернадского» в мои колени с вызовом упираются остренькие, как худые локти, коленки маленькой сухонькой старушонки, непостижимым образом просочившейся сквозь тугую толпу стоячих пассажиров. Внутренне чертыхаясь, я вынужден уступить ей своё нагретое место. Но я не унываю, всё ещё надеясь, что примета на этот раз не сбудется. Одной рукой я крепко хватаюсь за тёплый от чужих ладоней никелированный поручень над головой, а в другой кое-как изловчаюсь держать перед носом и портфель и раскрытую книгу одновременно. Состав сильно раскачивает, и мой потрёпанный портфель начинает усиленно колебаться, вступая время от времени в сомнительную резонансную связь с вагоном. Средних лет дама в каракулевой шапочке, сидящая передо мной, с недовольным видом пытается отстраниться от моего раскачивающегося портфеля и шипит возмущённым голосом: - Молодой человек! Уберите, пожалуйста, вашу вонючую сумку прочь от моего лица! Я молча гляжу на неё сверху вниз и не нахожу слов, чтобы достойно возразить. Наконец обретаю дар речи и вежливо заявляю: - Мадам, это не сумка, а портфель. От бессмысленных дальнейших пререканий я добровольно отказываюсь и убираю портфель вниз, крепко зажав его между ногами. Об него с крепкими выражениями спотыкаются перемещающиеся сзади меня пассажиры, но я не думаю отказываться от запланированного чтения. Теперь я держу в левой руке одну только раскрытую книгу. Мой средний возраст даёт о себе знать, главным образом, в трёх основных проявлениях. Первое – это изрядная, тонзурного вида лысина на макушке, которая должна свидетельствовать, как принято считать, о бурно прожитой молодости. Однако моя плешь является в этом смысле досадным исключением. Второе – всё более увеличивающееся влечение к молоденьким девушкам, что, к моему глубочайшему сожалению, не имеет перед собой никакой реальной перспективы по причине уже свершившегося семейного положения и крайней занятости. И третье – развивающаяся дальнозоркость в прямом, медицинском, смысле этих печальных слов. Это, последнее, вынуждает меня относить книгу на расстояние вытянутой руки, что не приносит особой радости даме, по-прежнему сидящей передо мной. Когда моя рука под воздействием силы тяжести и отсутствием с моей стороны должного контроля опускается до критического уровня, дама брезгливо отталкивает тыльной стороной своей руки, затянутой лайковой перчаткой, мою книгу обратно кверху, полагая, очевидно, что я позволяю себе слишком много. Так происходит многократно. Каждый раз я извиняюсь, но, стараясь держать книгу как можно выше, продолжаю упорно читать, ибо твёрдо решил выполнять намеченную программу эстетического самообразования во что бы то ни стало. Если бы не толчки в спину, которые вынуждают мои глаза то и дело сбиваться со строчки, то этот совмещённый читальный зал-вагон меня вполне бы устраивал. Вот уж поистине: искусство требует жертв. Я читаю «Литературные портреты» Андре Моруа. От того, что читать приходится урывками, как сейчас, например, все эти портреты перемешались в моём мозгу, как города и страны во время длительного круиза. И я теперь, право слово, не знаю, кто из них Шатобриан, кто Марсель Пруст, а кто Поль Валери. Все они сделались на одно лицо, будто египетские фараоны или римские императоры: и Лабрюйер, и Жан-Жак Руссо, и Стендаль, и Бальзак, и уже не помню кто там ещё. Мне нравится умный и добротный слог, которым написана книга, а в памяти остаётся лишь то, что все эти великие французские писатели и поэты были, оказывается, чересчур большими любителями женщин, или, проще говоря, порядочными бабниками. Это неожиданное и, не скрою, приятное открытие мне явно импонирует, так как оправдывает в какой-то степени мои собственные небольшие амурные грешки. Я делаю пересадку на станции «Комсомольская» и потом ещё раз на станции «Проспект Мира». По переходам меня влечёт неудержимый людской поток, который напоминает суетливо прущее по мосту большое стадо озабоченных овец. Наконец меня, изрядно помятого в толпе, распаренного от духоты, раздражённого бессилием что-либо изменить, без одной, оторванной с мясом, пуговицы, лучшее в мире метро судорожно выплёскивает, словно освобождается от рвотной массы, на площадь перед Выставкой достижений народного хозяйства. Часы на фонарном столбе показывают без пяти минут девять. Машинально отмечаю про себя, что за час успел прочитать почти двенадцать страниц «портретов» - это совсем неплохо для метро. Тут же спохватываюсь, что думаю совсем не о том, так как до меня, наконец-то, доходит мысль, что я безнадёжно опаздываю. С нелепой надеждой на то, что, возможно, ещё не всё потеряно, бегу задыхаясь к дальней автобусной остановке, через грязный скверик, по водянисто-серой, раскисшей под сотнями тысяч ног снежной жиже, обдавая крупными брызгами ни в чём не повинных передо мной спешащих прохожих. Успеваю на ходу подумать, что бы такое правдоподобное соврать Лене, чтобы не услышать от неё всегдашнее: «Ты неисправим!». Однако ничего свежего придумать не могу, так как уже вот она - остановка. Лены, конечно же, нет, она, по-видимому, меня не дождалась – это логическое заключение мне пока ещё вполне по силам. На всякий случай, но уже без всякой надежды, скорее, для очистки совести, пропускаю два автобуса и в третий сажусь. Минут тридцать он тащится, натужно фырча, по каким-то мрачным, огороженным монотонно-серыми типовыми бетонными заборами, улицам, переулкам, проездам, то и дело проваливаясь и взрёвывая на колдобинах. В автобусе я не читаю, потому что, во-первых, сильно трясёт и качает, а во-вторых, люблю бездумно смотреть в окно, особенно когда еду по новому для меня маршруту. Просторное стекло покрывается лёгким туманом конденсатной испарины, и я протираю его рукой. За окном начинает моросить дождь. Извилистые струйки воды косо стекают снаружи по мутному стеклу, словно окна тихо плачут от бессилия показать мне что-либо достойное внимания. Мимо ползёт унылый однообразный пейзаж фабричных окраин, будто написанный на дешёвом грубом холсте бедным, озябшим художником, в распоряжении которого на палитре, кроме свинцовых белил и жжёной кости, было всего-навсего две-три недорогих краски из жёлто-коричневого ряда. Грязная кора не растаявшего льдистого снега лежит панцирем на небольших глухих пустырях, которые нельзя отнести ни к городу, ни к полям. Весна, весна – пора любви! Кажется, Пушкин. Между тем, это самое грязное время года. Откуда-то начинает вылезать наружу невообразимое количество мусора, который до поры скрывается под пристойным белым ковром снега. Непостижимо, куда весь этот хлам: обрывки бумаг, полиэтиленовые пакеты, бутылки, пустые ржавые консервные банки, железки и деревяшки, кирпичные обломки и всевозможные тряпки – девается летом! Может быть, зарастает зелёной травой-муравой? В автобусе пахнет бензином, и от этого начинает болеть голова. Не скрою, я люблю некоторые искусственные запахи. Например, мне нравится жирный запах керосина. Он мне напоминает далёкое безрадостное детство военных годов, когда я бегал с жестяным прямоугольным жбаном в керосинную лавку на Тихвинской улице, посланный уставшей мамой за этим универсальным для того времени топливом. Но удушливый бензиновый чад, проникающий во все щели автобуса, смешанный с выхлопными газами, заставляет меня раздражённо морщиться и недовольно потягивать носом. Автобус сворачивает на Алтуфьевское шоссе, и вскоре водитель объявляет в хрипящий микрофон мою остановку. Я выхожу вслед за несколькими жизнерадостными молодыми людьми, по виду студентами, одетыми в какое-то подобие рабочей одежды защитного цвета, которых тоже, по-видимому, бросили на картофельный прорыв. Они громко и глупо острят, потому что молоды, потому что рядом девушки, потому что жизнь для них пока ещё весёлая игра, будь то лекции или короли с капустой, или даже гнилая картошка. Теперь становится абсолютно ясно, что я окончательно и бесповоротно опоздал: уже без двадцати минут десять. Перед высокими железными раздвижными воротами огромная лужа, в которой беспорядочно плавают и торчат кое-как, вкривь и вкось, серые пластинки льда, похожие на осколки толстого матового стекла. По краям лужи видны глубокие, заполненные частично грязной талой водой, следы от больших колёс. Вокруг ни души. Я хмыкаю, оттого что мне на ум приходит смешное восклицание, которое любит повторять Лёня Тришкин, когда удивляется, что нет очереди при сдаче делового письма в экспедицию: «Наро-оду! – никого». В окошке проходной виднеется заплывшее, заспанное от скуки лицо сторожа. - На картошку, что ль? – спрашивает он. - Да, - отвечаю я. - Что-то ты припозднился. - Да уж, - сокрушённо вздыхаю я. - Валяй, дуй! - говорит он и отворяет нехитрый скрипучий турникет. – Метров через пятьдесят справа контора. Недалеко. Увидишь. Там – регистрация. И наряд выдадут. Я миную проходную и оказываюсь на территории плодоовощной базы. Наши, министерские, уже, наверное, давно вкалывают, и я внутренним взором вижу в их глазах осуждение и укор. Поэтому семеню торопливо, чтобы показать, что мне стыдно. Я действительно чувствую себя виноватым, хотя это может показаться кое-кому смешным. Чувство вины за всё, «в чём был и не был виноват», укоренилось в нас так глубоко, что, кажется, мне так и не суждено избавиться от него до конца жизни. Территория базы обширна и сплошь, насколько достаёт взор, застроена низкими складскими зданиями, тянущимися далеко вглубь двора. Я не сразу соображаю, куда мне следует идти. Двигаюсь по инерции, озираясь по сторонам. Почти сразу же за воротами, чуть в стороне, возвышается унылое сооружение, напоминающее триумфальную арку, заколоченную досками для проведения многолетней реставрации. Проходя мимо, я догадываюсь, что это огромные весы, способные определить вес гружёной автомашины с точностью плюс-минус тонна. Моя несложная догадка тут же находит себе подтверждение, поскольку появляется первая машина; её кузов заполнен по самую крышу кабины бледно-зелёными кочанами капусты, упакованными в сетки. Пол этого сооружения представляет собой обширную, окантованную металлическим, изъеденным ржавчиной уголком, деревянную платформу, которая заметно проседает, когда на неё въезжает грузовик. Мне на ум приходит забавная мысль, что для этих весов подошла бы надпись: «Оставь надежду всяк сюда въезжающий!». Но на фронтоне прибит выцветший плакат с мокрыми разводами, на котором не очень ловкой рукой белым по бывшему красному выведен привычный, набивший оскомину бодрый призыв: «Претворим в жизнь решения XXIV съезда КПСС»! Хотел бы я близко взглянуть на тех людей, которые всё это сочиняют. Посидеть с ними за одним столом, выпить, закусить, поговорить по душам, посмотреть им в глаза и задать пару вопросов на засыпку: «Дорогие товарищи, друзья, братья по жизни! Я, конечно, вас уважаю, но неужели вы искренне верите, что такие призывы и лозунги могут реально что-то изменить? Неужели вы, в самом деле, считаете, что они похожи на песни, которые строить и жить помогают? Неужели без них нельзя обойтись?» Не верю, не верю, не верю. А может, и не им вовсе следует задавать подобные вопросы? И вообще, если хочешь услышать ответ, надо спрашивать что-нибудь полегче. Я замедляю шаг и бреду машинально по мокрому грязному асфальту, ещё не приняв окончательного решения, как следует дальше поступить в моём положении. Если я сейчас пойду в контору, в отдел кадров, и стану выяснять, где работают наши, то в этом есть определённый риск, поскольку меня могут влить в чужую бригаду. Не обязательно преднамеренно, но по обычной, привычной для нашей жизни халатности. Тогда прости-прощай Ромео и Джульетта. С другой стороны, искать Лену наобум в этом хаосе строений дело тоже почти безнадежное. Здесь может помочь только случай. Впрочем, не совсем наобум: вчера я краем уха слышал, как Олег Савинов говорил что-то Лёне Тришкину о двенадцатом то ли тринадцатом цехе. И я решаюсь сначала предпринять самостоятельные поиски, а там будет видно. У какого-то встречного с газовым ключом в руках, в нахлобученной помятой шапке-ушанке, промасленной стёганой телогрейке без ворота и заляпанных грязью кирзовых сапогах я спрашиваю, как пройти к цеху N13. Он на ходу, не останавливаясь, машет рукой, показывая мне направление. И я шлёпаю по лужам кажущегося нескончаемым проезда, вдоль которого с левой стороны тянется глухой бетонный забор, а с правой – длинная, застывшая вереница приземистых зданий с погрузочно-разгрузочными рампами сбоку. Это овощные склады, возле них стоят впритык к рампам, прижавшись к ним задними бортами, одинокие автомашины, в которые люди, мало похожие на грузчиков, неумело затаскивают сетки с капустой. По-видимому, это те, кто, как и я, прислан сюда по разнарядке райкома партии, чтобы размять затекшие на канцелярской работе члены и способствовать ударным трудом решению неизменной продовольственной программы. Надо - значит надо, значит необходимо, значит - следует осознать. Водители сидят в кабинах, укрывшись от дождя. Некоторые опустили боковое стекло и равнодушно курят папиросы. Другие откровенно зевают. У всех них такой вид, как будто торопиться им некуда, дома у них всего полно и оплата труда за перевозку овощей отнюдь не сдельная. Повсюду валяются изуродованные ржавые контейнеры, измятые мотки проволоки, насыщенные влагой доски, давленые капустные листья. Моё прорезиненное импортное пальто намокает и лоснится, как шкура морского льва, только что вынырнувшего из вспененной его ластовидным хвостом воды. Со шляпы падают отдельные тяжёлые капли. Перешагиваю через железнодорожные пути и попадаю, наконец, в тринадцатый цех. Брожу со своим нелепым портфелем по гулким пустынным помещениям, где прямо на цементном полу, возле стен, покрытых разводами свежей плесени, свалена картошка. Ах ты, милая моя, я тебя заждался! Но это ещё не было назначенное свидание, а лишь первая мимолётная, но в то же время многообещающая встреча. Силюсь придать себе вид озабоченного человека, который пришёл сюда по важному делу, а не просто так, с бухты-барахты, пришей кобыле хвост, шалтай-болтай. В согбенных позах, будто на прополке грядок, а то и просто сидя на корточках, над картошкой склонилось, словно неумело совершая намаз, несколько женщин, среди которых я не могу опознать ни одного знакомого лица. На меня никто не обращает внимания, и вскоре я покидаю этот несчастливый цех, как говорится, несолоно хлебавши. Двенадцатый, казалось бы, по всем правилам должен находится где-то рядом с тринадцатым, но мне его вообще не удаётся найти. Словом, я сдаюсь, выбрасываю окончательно белый флаг, убедившись, что мои поиски обречены на неудачу. Видно, не случайно мой день сегодня начался с того, что пришлось в метро уступить место той злосчастной старушенции. Ничего не остаётся, как вернуться назад и начать всё сначала. Мой путь обратно отличается от первоначального лишь тем, что я шлёпаю по лужам в противоположном направлении, и забор теперь тянется справа, а здания с рампами – слева. Чувствую, как спина и грудь начинают холодеть от сырости, проникшей сквозь непромокаемое пальто, и, возможно даже, простужаться. Поля шляпы поникли и приобрели тоскливую, волнообразную конфигурацию. К моему изумлению в отделе кадров, хоть и небольшая, но очередь. Кто бы мог подумать! Впрочем, было бы странно, если бы её не было. Машинально спрашиваю кто последний, не замечая некоторую комичность ситуации. Мне никто не отвечает, и я молча становлюсь в коротком хвосте. Очереди уже давно не вызывают во мне возмущения как бывало. Они так же неизбежны, как политчасы или профсоюзные собрания. Я не знаю, что бы мы делали без очередей. В нашей сумасшедшей жизни стояние в очереди – это, пожалуй, единственная возможность перевести дух и собраться с мыслями. Я даже полюбил очереди. Здесь можно поболтать с равными тебе людьми, которых ты не знаешь, и которые не знают тебя, но зато все вместе ощущают себя скованными одной цепью. Здесь все одинаково лишены привилегий, как в бане; здесь можно услышать такое, чего нигде не услышишь и нигде не прочтёшь; здесь можно учить и учиться и вообще познать жизнь. За обшарпанным однотумбовым столом, накрытым толстым, варварски исцарапанным оргстеклом, сидит на венском стуле женщина в вязаном платке. Когда она взглядывает пустыми глазами, обведёнными чёрным жирным карандашом, на безропотно стоящих возле её стола печальных ожидальцев своей участи, у неё возникает такое тоскливое выражение бледного лица, точно она устала навеки-вечные и уже никогда не сможет отдохнуть. Перед ней, на стекле, лежит раскрытым пухлый журнал с размочаленными углами, напоминающий амбарную книгу, в который она заносит огрызком карандаша (возможно, тем же, который ей служит для подводки глаз) какие-то ей одной понятные значки, крестики-нолики, определяющие нашу судьбу на сегодняшний день. Я смотрю, как завороженный, на эти значки, и они мне кажутся волшебными. Как будто это не простые каракули, а знаки зодиака или древние письмена «Каббалы». Вот сейчас моя фамилия под трёхзначным порядковым номером будет вписана торопливым неразборчивым почерком в этот гроссбух, в эту книгу жизни. И ко мне протянется невидимая нить, которая будет держать меня на привязи до конца рабочего дня, и прочнее которой я ничего не знаю, потому что название этой нити опять-таки не до конца осознанная необходимость. Когда наступает моя очередь предстать пред страшным судом, женщина окидывает меня, словно новобранца, бесстрастным, моментальным, точно жужжащий щелчок фотоаппарата, взглядом, и я понимаю, что она успела уже оценить мои физические возможности. «Наверняка в грузчики!» - обречённо думаю я. Но одновременно неожиданно ловлю себя на том, что мне это даже нравится. Распрямляюсь, набираю в лёгкие побольше воздуха и развожу в стороны могучие плечи. Стараясь придать своему голосу мурлыкающие интонации, которые, по моему глубокому убеждению, основанному на многолетнем опыте, должны неотразимо действовать на женщин, я как можно вежливее спрашиваю: - Будьте любезны, товарищ начальник! Не соблаговолите ли вы, о, несравненная Дульсинея, ответить на мой скромный ненавязчивый вопрос: где тут у вас, на передовой плодоовощной базе Свердловского района, трудятся по-стахановски наши товарищи из министерства? Я жду, естественно, что плотно сомкнутые тонкие губы её тронет сейчас снисходительная улыбка и Дульсинея игриво поинтересуется, из какого именно министерства, но она бровями, ноздрями и покатыми плечами, укутанными ватником, изображает неподдельное возмущение, приправленное лёгким презрением: - Какая вам разница! Действительно, какая мне, в сущности, разница? Не могу же я ей, в самом деле, объяснить при всех, что любовь - это не картошка и что мне необходимо, пока не поздно, найти Лену Бородину. - А всё-таки? – настаиваю я по инерции, а также из духа противоречия, которым отличался ещё в детском саду, как рассказывала мне мама. Чувствую, как за моей спиной нарастает нетерпеливое негодование. Кто-то шипит возмущённо: - Нечего задерживать живую очередь по пустякам! - Если вам нужны ваши женщины, - чеканит регистраторша, она же диспетчер, сквозь сжатые зубы, но достаточно внятно и громко, чтобы выставить меня на посмешище, - то вы найдёте их в тарном цехе. Но только после того, как вы отработаете положенное время там, куда я вас пошлю. Вот она непостижимая пресловутая женская логика! Я внутренне сжимаюсь, и в сознании мелькает: «Такой палец в рот не клади! По виду овца на лужайке, а чуть только тронь – во дворе злая собака». Вслух же бормочу в полнейшем смущении: «Мадам, вы меня не так поняли и, скорей всего, превратно истолковали мои слова…» - и ощущаю, как мои уже немолодые уши и щёки начинают предательски краснеть. Не иначе как в отместку (никак не пойму за что!) получаю наряд уж явно не в тарный цех. «Дульсинея» вручает мне листок бумаги и часто-часто тарахтит, куда и как пройти: прямо, налево, направо, вниз по пандусу, вдоль забора, мимо котельной, под козловым краном по дорожке, чтобы вышло покороче, ещё раз налево, под навес, в правые ворота – там спросить Семён Борисыча. Я её почти не слушаю и, запомнив только Семёна Борисовича, опрометью покидаю этот неделикатный отдел кадров. «Фу, чёрт!» - отдуваюсь я, словно после выволочки на «чистой половине» (так называют в нашем министерстве крыло здания, где восседает руководство), и сознаю, как никнет мой бодрый дух. Из упрямства направляюсь всё же сначала в тарный цех. Вскоре, правда, возникает подозрение, что я попался на удочку, и меня одурачили, как обыкновенного простака. Я говорю себе: «Погоди, идальго, подумай. Над тобой издеваются, а ты веришь простодушно. Никакого тарного цеха вовсе нет, а назвали тебе его просто так, чтобы от тебя отвязаться. Какая может быть работа в тарном цехе для женщин из министерства, которые умеют держать в руках только авторучку, в крайнем случае – телефонную трубку? Картошка – другое дело, куда бы ни шло, но только не тарный цех. Явный блеф! А может быть, это здешнее ругательство? В других местах говорят: «Пошёл ты куда подальше!», а на плодоовощной базе: «Шёл бы ты в тарный цех!». Однако, подозрения подозрениями, но что-то подсказывает мне, что в овощном деле без тары и впрямь не обойтись. На поиски этого сомнительного тарного цеха я трачу уйму времени, но установить его точное месторасположение мне так и не удаётся. Попробуй потом докажи это Лене Бородиной! По огромной свалке пустых, большей частью варварски разломанных ящиков я догадываюсь, что он находится где-то здесь, поблизости, совсем рядом. Но где же он всё-таки, чёрт бы его побрал! – никто не знает… В конце концов, я набредаю на двух женщин с внешностью, не характерной для плодоовощной базы. Одна из них высокая и худая, в шляпке, другая - полная, в платочке, и росточком значительно ниже. Их лица кажутся мне знакомыми. Женщины смотрят на меня так, будто ждут с самого утра, что я то ли о чём-то их спрошу, то ли скажу им, что можно идти домой. Они держат в руках лопаты и, сдаётся мне, не очень хорошо понимают, что с ними надо делать. - Вы случайно не из министерства? – спрашиваю я и судорожно соображаю, о чём говорить дальше, если они ответят утвердительно. - Да, из министерства. И совсем не случайно, молодой человек. А что? - В глазах у высокой чуть-чуть кокетства, но значительно больше ехидства. Во всяком случае, мне так кажется. - А то, что я тоже оттуда. Прибыл на картошку! - бодро объявляю я. - Серьёзно!? – преувеличенно манерно вопрошает высокая. – Скажите, пожалуйста! Кто бы мог подумать! Что-то мы вас не знаем. - Я недавно там работаю, - угрюмо говорю я. - А-а! Это другое дело… Разговор наш принимает опасный характер, и я трусливо ретируюсь. - Ну, я пошёл, - глупо лепечу я. - А мы тут двор убираем, - робко заявляет коротышка. – Надо снег почистить, который – лёд. Я неопределённо киваю головой, что можно истолковать и как согласие, и как сожаление, и как удивление, и как горячее сочувствие. - Между прочим, молодой человек! – кричит мне вдогонку, как мне кажется со значением, та, которая в легкомысленной шляпке. – Ещё несколько женщин из нашего министерства работают на капусте. Я удаляюсь с независимой спиной и не могу взять в толк, откуда ей, этой длинной, известно, что меня интересуют именно женщины. Опять та же непостижимая женская логика! Дождь усиливается, и, когда я потряхиваю, словно лошадь, головой, с моей набухшей, тяжёлой и холодной шляпы стекает струйка воды. «Ладно! – устало и обречённо думаю я. – Всё равно теперь не оправдаться. Пора и честь знать. В конце концов, ведь не сошёлся клином белый свет. Жаль только Ромео и Джульетту». Взглядываю на часы и с тяжким вздохом отправляюсь на поиски Семёна Борисовича, раз уж с Леной Бородиной ничего на этот раз не получается. Я иду, бреду, шагаю по территории плодоовощной базы навстречу чему-то неизвестному, возможно, новому для меня, шлёпая привычно по весенним лужам, как будто всю жизнь только так и ходил, не разбирая дороги. И всё происходящее вокруг кажется мне приключением, как в детстве. Глаза мои невольно заглядывают через раскрытые двери в различные помещения, встречающиеся на пути, освещённые внутри ярким электрическим светом. Вот, наверное, холодильник: там видны обросшие белым инеем большие фреоновые змеевики, и какие-то люди в ватниках, держа в руках инструменты, снуют по своим, по-видимому, важным, но далёким от меня делам. В одном месте в нос мне бьёт сильный запах аммиака. Прямо из кирпичной стены торчит наклонно ржавая труба, из которой вырывается пар и, плюясь, выплёскивается с шипением кипяток. В ледяной корке, лежащей непробиваемым панцирем возле стен, образуется промоина, и рождающийся радостный ручеёк пробивает себе узкое извилистое русло по уклону земли. Осторожно обхожу стороной трубу, промоину и ручеёк. И усмехаюсь весело от посетившей меня банальной мыслишки: вот примитивный пример тому, что все в мире связаны. Мне думалось, что дела ремонтников от меня далеки, а они меня коснулись близко. Казалось бы, пустяк - а смешно, право. Вот странное массивное длинное сооружение, похожее на дом, который ушёл глубоко в землю, будто провалился, и снаружи осталась только одна двускатная крыша. Здесь, скорей всего, фруктохранилище, потому что из приотворённых дверей ведущего из приямка вниз входа, над которым даже днём светит голая электрическая лампочка, отчётливо тянет лежалыми яблоками. Не исключено, что завтра или послезавтра я приду в овощную палатку покупать именно эти яблоки. Снова хихикаю и твержу себе: «Ах, идальго, какой вы, право, глупый дурак! Что за странные мысли лезут вам в голову! Что ли вам десять лет?». И чувствую, как мне становится безотчётно радостно, но от чего – не пойму. Какое-то шестое чувство приводит меня прямо к Семёну Борисовичу. Это высокий худой человек, с впалыми щеками и длинным носом, под которым, словно приклеена, полоска коротко стриженных седоватых усиков щёточкой. Тёмные глаза спрятаны глубоко и смотрят внимательно, словно их хозяин постоянно настороже и следит за тем, как бы чего не спёрли. На седеющей голове чудом держится распластанная «грузинская» кепка из серого вперемешку с оранжевым букле. Такие кепки были одно время модными в Грузии, и их в Москве называли «аэродром». Из-под телогрейки военного образца видны короткие полы тёмно-серого халата. Почему у него такая кепка? Вроде не грузин. Спросить? Пожалуй, не стану: вдруг ещё обидится. - Что, на работу? – отрывисто спрашивает он сиплым, прокуренным голосом, подозрительно поглядывая на мой неуместный портфель. - Да вот направили прямо к вам, в ваше, так сказать, непосредственное распоряжение согласно официальной разнарядке. - Что-то поздновато. - Никак не мог вас найти, - говорю я первое, что приходит мне в голову, и неуверенно протягиваю ему листок, выданный в отделе кадров. - Вот мой наряд. - Можешь им подтереться. Он нужен не мне, а тебе. После смены я сделаю в нём отметку, если ты не будешь сачковать. Понятно? - Предельно ясно! – громко и бодро отвечаю я, как будто рапортую, сделав шаг вперёд из строя: «Рад стараться!». - Не паясничай! Здесь тебе не цирк, а база. Из какой ты организации? Я называю, быстро сообразив, что шутить не следует. - Фамилия? Я с ужасом называю. Семён Борисович делает в блокноте какие-то важные пометки, а я готовлюсь отвечать на его дальнейшие каверзные вопросы, лихорадочно припоминая, с какого года я состою членом партии. Однако мои дальнейшие анкетные данные, которыми любой мог бы гордиться, его почему-то не интересуют, и он, отвернув полу телогрейки, прячет блокнот в наполовину оторванный карман халата. Поворачивается ко мне равнодушной спиной и бросает уходя: - Переодевайся! Некоторое время стою в нерешительности, силясь осознать его приказ, потом кричу ему вдогонку: - Э-э… Семён Борисыч! Постойте! А - во что? Он останавливается и смотрит на меня так, словно впервые видит. - А у тебя что, ничего нет? - Нет. - Как же так! Ты что, не знал, куда ехал? - Знал, - виновато отвечаю я, переминаясь с ноги на ногу, точно нашкодивший школьник. – Но у меня ничего такого нет. Вообще. – Молчу и после небольшой паузы добавляю: - В смысле из одежды. Я думал… - Думал! - обрывает он меня сердито. – Надо поменьше думать! Думал он! Много Емеле думалось, да мало сбылось. – Он разглядывает меня с интересом и спрашивает: - А портфель тогда за каким тебе хреном?! Я уж собрался было честно ему признаться, что в портфеле два бутерброда: один с ветчинно-рубленой колбасой, другой – с пикантным сыром, и ещё «Литературные портреты» Андре Моруа, но под буравящим меня взглядом его сузившихся глаз окончательно падаю духом и сокрушённо вздыхаю. Видя моё неподдельное замешательство и искреннее раскаяние, Семён Борисович вдруг добреет прямо на глазах, извлекает из кармана внушительную связку ключей, отстёгивает один из них и, протягивая его мне, говорит: - Ступай в каптёрку, там подбери себе что-нибудь. Только бери с полу. С гвоздей не трожь, то одёжка чужая, для вечерней смены. А на полу лежит барахло для разных разгильдяев. Однако всё сухое. Хоть и не новое. Когда переоденешься, дверь закрой, ключ вернёшь мне. - Слушаюсь! – бодро отвечаю я. И весело шагаю в указанном мне неизвестном направлении. В маленькой полутёмной каморке вешаю на забрызганный побелкой свободный гвоздь, торчащий из стены, свой портфель, а сверху - набрякшее сыростью непромокаемое пальто и капающую шляпу. Порывшись в куче сваленного на полу тряпья, достаю рваную телогрейку неопределённого фасона и цвета, с висящим из прорехи холщёвым карманом, и с трудом напяливаю её на себя. Одна пуговица болтается на суровой нитке, двух вовсе нет, но всё же кое-как удаётся застегнуться. Одновременно усмехаюсь: «Есть парень из нашего города, а есть – парень без пуговицы». Нахожу пару заскорузлых рукавиц, обе на правую руку. Поразмыслив немного, не поискать ли какую-нибудь шапку, моя-то шляпа совсем промокла, всё же от этого намерения отказываюсь, ибо не могу побороть брезгливости. «Тоже мне горе организаторы! Устроители! – ворчу про себя. – Уж коли отрывать людей от дела, могли бы позаботиться о какой-нибудь спецодежде. Мало-мальски! Только и умеют, что лозунги писать! Разные!». Но замечаю, что раздражение моё уже не то, что было совсем недавно, а какое-то снисходительное и даже, пожалуй, сочувственное. К чему бы это? Одновременно с сухим и безжалостно-равнодушным щелчком тяжёлого амбарного замка до моего сознания доходит, что вместе с портфелем и промокшей одеждой я запер свою свободу, по крайней мере, до конца рабочего дня и удрать пораньше, как я рассчитывал, теперь явно невозможно. Лену Бородину искать в таком виде тоже глупо. Да и нужно ли? Возвращаюсь из каптёрки преображённым, похожим на всех остальных рабочих базы, чувствую себя гораздо больше в своей тарелке, чем за четверть часа до этого, и полностью покоряюсь судьбе. Я попадаю под начало Шуры, плотно сбитой приземистой бабёнки, которая, по-видимому, старшая здесь. Она командует несколькими штатными грузчицами, одетыми, словно в униформу, во всё одинаково невыразительное: на голове тёплый платок, повязанный по-деревенски, на покатых плечах телогрейка, на ногах резиновые сапоги. Почти каждую реплику они приправляют, будто посыпают помидоры крупной солью с перцем, отборным матом, но произносят они эти солёные выражения так озорно и весело, что это почти не режет слух. Поначалу, правда, откровенная матерщина, особенно, в женских устах меня немного шокирует, но вскоре я привыкаю и почти не замечаю её. То и дело слышно: - Шура, птвою мать! Принимай яблоки! - Где эта тра-та-табаная Шура? - Шура, поддоны кончились! А эта старая лядь не подаёт. - Позови Шуру, хрен собачий, птвою мать! - Да пошёл ты на тра-та-туй, в самом деле! Для начала Шура, не очень понимая, впрочем, за каким хреном я ей сдался, посылает меня на пару с Валей колоть лёд перед рампой. Зачем это надо делать, мне не очень понятно, потому что через неделю, от силы две, он и сам прекрасно растает без следа. Но я легко подчиняюсь, беру лом и спускаюсь по крутым ступенькам из-под навеса рампы на асфальт, покрытый толстой бронёй грязного льда. С наклонной крыши непрерывно лупит капель, вытачивая во льду светлые лунки, образующие длинную цепочку мелких воронок, будто от пулемётной очереди с бреющего полёта. Но мне не страшно и даже весело. Я пробую ударять ломом в лёд, тыкаю то тут то там, он крошится, но не колется. Моя напарница Валя, молодая деваха с широченными плечами и таким грандиозным задом, что мне неловко на него смотреть, и я непроизвольно отвожу глаза в сторону, когда она поворачивается ко мне спиной, незлобиво ворчит: - Да ты не части, парень! Бей в одно место. Не целкий, что ли? Дай-ка я тебе покажу как надо. Она приставляет свою совковую лопату к рампе и деловито забирает у меня моё персональное орудие труда, даже не думая дожидаться моего согласия. Я с изумлением смотрю на неё. Она легко, словно в замедленной съёмке, поднимает лом двумя руками строго вертикально перед собой вверх, где он на долю секунды зависает неподвижно, и одновременно со смачным выдохом: «Хх-ха!», резко опускает его вниз. Делает едва заметную паузу, как бы припечатывая лом, потом снова его поднимает и снова бьёт. В её движениях есть даже какое-то совершенство. Каждый последующий удар приходится почти точно в то же самое место, где образовалась ямка от первого удара. Лёд даёт трещину, от края откалывается неровная плита, которая легко сдвигается по асфальту. - Понял? – спрашивает она, и по её озорным карим глазам видно, что она не сомневается в ответе. - Понял, - говорю я, испытывая некоторую неловкость, и с кривой улыбкой забираю у Вали свой лом обратно. Теперь получается уже несколько лучше. Я стараюсь найти нужный ритм, чтобы не сбивалось дыхание, поднимаю, не торопясь, лом и ударяю им вниз перед собой. Некоторое время движения мои ещё неловки и скованы от непривычки, но постепенно они становятся всё более свободными и размашистыми. Вздох – удар, вздох – удар, вздох – удар! Валя поддевает широкой совковой лопатой, скребя по асфальту, куски отколовшегося льда, покрытые грязью с поверхности, а в местах скола похожие на мутное серое стекло, и косым махом кидает их на дорогу, где им предстоит таять. Вскоре передо мной образуется очищенное ото льда пространство, нечто вроде полыньи на тёмном асфальте. Тело моё разгорячается, я чувствую, как спина покрывается тёплой испариной, плечи начинают ныть от приятной усталости. - Передохни, - говорит Валя. Но я продолжаю колоть и колоть лёд, как будто сражаюсь за правое дело. Меня захватывает азарт физической мужской работы, и мне не хочется показать Вале, что я устал. - А ты чего без шапки-то? – замечает она. – Простудишься ведь. - Ничего! – выдыхаю я, коротко напрягая мышцы живота. – Я закалённый. На лыжах бегаю. И вообще. Валя небрежно, как-то даже нарочито безразлично, приставляет лопату к намокшей кирпичной стене и куда-то уходит, заслоняя своим бескрайним, могучим задним фасадом всю рампу. Через несколько минут она возвращается обратно и молча протягивает мне засаленный изнутри берет в далёком прошлом малинового цвета, на нём видны чьи-то вцепившиеся в ворсистую ткань длинные волосы. Нерешительно мну его в руках. Он давно, видно, растянут на чьей-то умной большой голове и со временем превратился в некий куполовидный колпак. В отличие от «грузинской» кепки Семёна Борисовича, которая действительно чем-то напоминает аэродром, Валин берет, скорее, похож на парашют. - Спасибо, - говорю я и, зажмурив глаза, словно окунаясь в ледяную воду, нахлобучиваю его себе на голову. Берет свободно насаживается, почти налезая мне на глаза. Я поправляю его и убеждаюсь, как бывает иногда удобно, если у человека уши слегка оттопырены. Валя критически оглядывает мой вид, склонив голову на бок, и, удовлетворённо хмыкнув, заключает: - Теперь другое дело. Выглядишь как огурец. Я похохатываю, оттого что мне становится тепло и весело. - Эй, лёдчики! – кричит Шура. – Идите на вагон! - Пошли, - говорит Валя. Я безропотно повинуюсь и неторопливо, чуть вразвалку (у меня уже появляется размеренная походка степенного рабочего человека) шагаю вслед за её неестественно широкой, без малейшего намёка на талию спиной. В голове нет решительно никаких мыслей. Она восхитительно пуста, как в парной, и беззаботна, как в школьные годы, словно вся моя прошлая жизнь отодвинулась куда-то далеко-далеко и скрылась в тумане. Мне кажется, я прилежный пионер, начинающий новую, совершенно чистую тетрадку, в которой, я уверен, никогда не будет клякс и помарок. В огромном, похожем на вокзальный ангар помещении стоит, будто отдыхает после дальнего пути, состав из наглухо задраенных, пыльных рефрижераторов. Под слоем дорожной грязи, которой густо зашпатлёван встречными ветрами состав, можно с трудом угадать белую окраску вагонов. Под сводами ангара гулко, как в банном мыльном отделении, отдаются эхом шаги и крики людей. По платформе вдоль состава снуют, подвывая, автопогрузчики с длинными, напоминающими тараканьи усы вилами, которыми они поддевают поддоны с ящиками. Эти маленькие, юркие, почти бесшумные машины похожи на деловитых жуков-скарабеев, толкающих перед собой груз, намного превосходящий их по своим размерам. На высоких сидениях погрузчиков восседают пухлые бабы с такими же раскляченными задами, как у старомосковских лихачей-извозчиков. Они виртуозно и слегка залихватски маневрируют по узкой платформе, заставленной гружёными и пустыми поддонами, ловко перехватывая руками крест-накрест баранку руля. Мы с Валей подходим к двум приземистым грузчицам, которые никуда не торопятся и терпеливо ждут, когда придёт слесарь и откроет вагонную дверь, запертую каким-то хитроумным механизмом. Они уже пытались сами открыть, но у них, как объясняют, ничего не вышло. - И надолго к нам? – деланно безразлично спрашивает одна их них, которую зовут Оля, оглядывая меня откровенным взглядом плутоватых глаз. - Не знаю, - отвечаю я. – Коли понравится, так и насовсем. - Демобилизованный, что ли? - Да как сказать? Скорее, наоборот – мобилизованный. - С картошки он, - прерывает допрос Валя, которой не нравится наш игривый разговор. – Из какого-то министерства. - Так бы сразу и сказал. А то я думала - демобилизованный. Люблю, признаться, дембелей! Они там заждались и страсть как охочие. Вон у нас сколь девок горячих, какую хошь выбирай. - Лишь бы по размеру подошла, - вставляет, хихикая, другая грузчица. Валя хмурится, садится на корточки, отчего её широченные бока ещё больше раздаются в стороны, и пытается, усиленно кряхтя, опустить ручку гидравлического запора. Он не поддаётся. - Качай, качай! - скептически замечает грузчица, которая приняла меня за демобилизованного. – Это тебе не Ваську Рыжего качать. - Я-то свово покачаю, - огрызается Валя, - а тебе, замухрышке, небось раз в месяц сладкой качки не достанется. - Ничего, мне хватает, - чуть растерянно парирует та. – А тебе… Она не успевает закончить не придуманную до конца обидную фразу, потому что внезапно возникает долговязый худой слесарь в промасленной телогрейке. В руках он держит обрезок газовой трубы. В уголке плохо выбритого рта приклеился мокрый жёваный окурок. - Ну-ка, пусти ты, кобыла! - ласково произносит он и гулко шлёпает ладонью по широкой Валиной спине. Та с готовностью уступает ему своё место. Слесарь надевает обрезок на ручку запора и принимается легко и часто, как мощным домкратом, поднимать и опускать удлинившуюся за счёт трубы ручку, этот простейший рычаг первого рода. Тяжёлая дверь отлипает от вагона и медленно подаётся вперёд. Слесарь сдвигает её плечом в сторону и говорит удовлетворённо: - Вот и все делы! Ясно? Эх, бабы-бабы, всё счастье у вас впереди! – Он держит заготовленную паузу. – А как нагнётесь, так сзади. Слесарь заливисто хохочет, как будто ржёт резвый конь при виде кобылицы. Отсмеявшись положенное время, он внезапно смолкает и гордо удаляется с хитроватой спиной, довольный сам собою. Перед нами, оставшимися, зияет чёрный прямоугольник вагонного дверного проёма, откуда на нас обрушивается, словно жар из печи в парной, яблочный дух. Валя сноровисто прилаживает внутри лампочку-переноску, Галя (так зовут третью грузчицу) шагает с проводом, чтобы воткнуть вилку в штепсельную розетку, а Оля тащит волоком поддон. - Эй, парень, становись! – дружно командуют они. Я подозрительно заглядываю в вагон, и меня берёт оторопь: неужели нам вчетвером предстоит одолеть эту невероятную груду громоздящихся до самого потолка ящиков! От долгой дороги они растряслись, и от этого кажется, что их ещё больше. Мы становимся попарно с каждой стороны и начинаем укладывать рядами, друг на друга вперевязку, ящики на деревянный поддон с прямоугольными продухами для вил погрузчика. Девчата работают легко, словно играючи. Для них это дело привычное, движения их экономны и точны. Я стараюсь не отставать. Мне поручается самая трудная работа: чтобы достать верхние ящики, приходится подставлять шатающуюся стремянку и взлезать на неё. - Молодчина! – хвалит Валя. Оля и Галя согласно кивают, а я самую чуточку задаюсь. Один из ящиков не удерживаю и роняю на железный пол вагона. От удара ящик перекашивается, несколько тощих дощечек отлетает, но он не разбивается полностью, так как его пока ещё скрепляют остатки обвязочной проволоки. Я смотрю вниз растерянно и виновато. - Не тужи, парень. Очень кстати ты его грохнул! – заявляют неожиданно девчата и отодвигают ногами полуразвалившийся ящик к сторонке. И мы снова дружно принимаемся за работу, как будто ничего непредвиденного не случилось. Когда мы укладываем пятнадцатый или двадцатый ящик (я уже потерял им счёт) подъезжает на погрузчике красивая девка в красном платочке, повязанном так, как изображали когда-то на плакатах задорных комсомолок, зовущих пополнить ударным трудом житницы и закрома Родины. - Вот и Зойка приехала! – говорит Галя и смотрит на неё с восхищением и плохо скрытой завистью. Красивая Зойка лихо поддевает поддон вилами, приподнимает его немного, одновременно чуть опрокидывая раму назад, пятится задним ходом, круто разворачивается и стремительно уезжает. Ящики качаются из стороны в сторону, кажется, вот-вот упадут, но они почему-то не падают. Отъехав метров тридцать, она останавливает погрузчик, оборачивается в нашу сторону и кричит, скаля ровные зубы: - Где такого бубнового валета взяли? Не трогте его, мне оставьте! - Ладно, весь тебе достанется, цел невредим! – смеются в ответ девчата. А меня подзадоривают: - Гляди, парень, как бы тебя наша Зойка к рукам ни прибрала. У ней ещё никто не срывался. Кипяток-девка! Поглядит – рублём одарит, поцелует – враз ошпарит. Не боисся? - Не боюсь, я не против, - улыбаюсь я. – У меня кожа дублёная. - Ну мотри… На душе у меня становится легко, радостно и свободно, как будто наступили долгожданные летние каникулы с походами и пионерскими кострами. Я чувствую, как беспрепятственно вхожу в жизнь этих милых забавных девчат с их бесхитростными житейскими заботами, наивными и грубоватыми шутками, простым, хоть и нелёгким трудом, требующим только сноровки и небольшого ветра в голове. Примериваю на себя роль демобилизованного, и она приходится мне в самую пору. Где-то в дальнем уголке мозга таится мысль, что надо бы всё же отыскать Лену Бородину, не то она разобидится и будет дуться, как всегда, недели две, а то и три. Но мысль эта глухая, она едва теплится и вот-вот готова погаснуть. «Ну и чёрт с ней!» - думаю я. Мы нагружаем очередной поддон. Работа мне начинает даже нравиться. Я подхожу вразвалочку походкой штангиста, собирающегося установить мировой рекорд, к штабелю ящиков, просовываю свои размякшие рукавицы, обе на правую руку, в щель под верхние планки одного из них, с коротким кряхтеньем поднимаю, чувствуя, как напрягаются мышцы брюшного пресса, и несу к поддону. Потом иду за следующим. И так штабель за штабелем, ящик за ящиком, поддон за поддоном. На торцах ящиков приклеены красочные картинки «Венгерские яблоки». Ловлю себя на мысли, что с нетерпением жду, когда появится на своём погрузчике Зойка. Она подмигивает мне и улыбается ярко накрашенными жадными губами, обнажая ряд крупных влажных желтовато-белых зубов. Когда мы освобождаем середину вагона и углубляемся в полутьму его чрева, до меня доносится жаркий шёпот грузчиц: - Погляди, Галка, «короля» не видно? - Нет. - Оль, давай пакеты! Оля вытаскивает из-за пазухи пачку сложенных бумажных пакетов и раздаёт их, озираясь, товаркам, будто прокламации революционного содержания, зовущих к вооружённому восстанию. Валя подходит к разломанному ящику, который я уронил, отдирает от него верхнюю планку. Я удивляюсь обнаружившейся картине: каждое яблоко обёрнуто тонкой папиросной бумажкой. Это надо же! Вроде тоже социализм, а посмотри, какой жуткий сервис! Девчата срывают бумажки, рассовывая их по карманам, и торопливо запихивают красивые красные яблоки в пакеты. Операция проходит успешно, мои смелые грузчицы воровато прячут набитые пакеты по углам и с самым невинным видом начинают пожирать оставшиеся яблоки, выхватывая их из разломанного ящика. Я смотрю на них в нерешительности, даже немного оторопело, но не выдерживаю искушения, беру робко одно крупное, жёлто-красное, прохладное, блестящее, словно покрытое воском, и жадно вонзаю зубы в сочное, душистое, хрустящее яблочное мясо. Чуть ломит от холода зубы, но я не останавливаюсь. - Ешь, парень! – одобрительно кивает мне Валя, громко чавкая. - Валяй! – поддерживают её Оля с Галей, аппетитно грызя и глотая. – Ты всё же тоже работал. К вагону лихо подкатывает на своём погрузчике Зойка и кричит весело в развёрстую пасть двери: - Эй вы, старые ляди! Про меня не забыли? - А то! - То-то. Ну как, валет, ничего? – подмигивает она мне красивыми бесстыжими глазами и забирает у Вали свой пакет. - Нормально, - отвечаю я, широко улыбаясь. Примерно через час с удивлением обнаруживаю, что мы разгрузили уже почти весь вагон. Ломит поясницу, но усталость мне радостна, как будто я и впрямь установил мировой рекорд по поднятию тяжестей. - Молодой человек! Валюха! – вдруг слышится повелительный голос Шуры. – Ступайте на мусор! Вот тебе раз! Только человек, можно сказать, приноровился к новой для него трудовой обстановке, разошёлся, поймав за хвост птицу-сноровку, только почувствовал сладкий вкус (съел всего-навсего одно яблоко!), как его – бац, на мусор! Никогда не следует успокаиваться на достигнутом. Иначе оплеуха судьбы тебе обеспечена. Валя цедит сквозь зубы ругательство, упоминая при этом почему-то Шурину мать, и засовывает за пазуху пакет с яблоками. У неё и без того могучий бюст (я с содроганием представляю себе, какие там, за пазухой, томятся огромные холмы тёплой мягкой плоти), но когда под телогрейкой скрывается набитый яблоками пакет, её фигура производит жуткое впечатление. Мне жаль расставаться с вагоном и красивой Зойкой, но я, прихватив напоследок в необорванный карман пару яблок, послушно следую за своей напарницей. Эх ты, Валя-Валюха! Тяжелоотвес! Оля с Галей остаются добирать оставшиеся в вагоне ящики, а мы с Валей выходим во двор, где нас ждёт уже около кучи мусора, время от времени нетерпеливо сигналя автомобильным гудком, тяжёлый автопогрузчик с ковшом. Дождь перестал. Серое небо поднялось кверху, и кое-где уже начали появляться голубоватые просветы. В кабине погрузчика, облокотившись на край окошка, сидит скучный пожилой водитель и безучастно смотрит, как мы надрываемся, тщетно стараясь поддеть лопатами смёрзшийся мусор. Валя шаркает по асфальту и молча посапывает. Ковш медленно заполняется от наших скупых бросков зловонной смесью гнилых овощей, щепок, кусков проволоки, обломков кирпича, тряпок, тающей грязи, комков заледенелого снега. Водитель выбирается из кабины и даёт совет: - С ломом надо, бестолочи! - И уходит. Валя бросает лопату на землю и тоже уходит. Наверное, за ломом. Она долго не возвращается. Некоторое время я продолжаю работать один, непроизводительно орудуя лопатой. Стараюсь, как бы незаметно для себя самого, захватывать побольше снега, чтобы побыстрей наполнить этот проклятый, кажущийся бездонным ковш. Наконец, самоотверженность без участия зрителей мне надоедает, и я решительно швыряю лопату рядом с Валиной. Что мне, в конце концов, больше всех надо, что ли? Оглядываюсь. Все люди вокруг куда-то исчезли. И тихо. Слышно только, как противно каркают вороны. Смотрю на часы и догадываюсь, что наступил обеденный перерыв. «Вот чертовка толстая! – беззлобно отмечаю я про себя. – Даже не предупредила, лядь!». Вдруг сознаю, что страшно голоден и, наверное, уже давно. Попробуй-ка теперь вызволить бутерброды, запертые вместе с портфелем в каморке Семёна Борисовича! Он, будьте уверены, тоже наверняка ушёл. Это уж как пить дать. Обеденный перерыв для рабочего человека – святое дело. И бреду усталой походкой разыскивать столовую, которая наверняка имеется на плодоовощной базе. Пожалуй, можно ещё встретить Лену Бородину, она тоже, не исключено, обедает. Но мне этого почему-то совсем не хочется. Я даже опасаюсь этой возможной встречи и озираюсь по сторонам, чтобы в случае чего незаметно улизнуть. И с внутренней улыбкой вижу, как моя Джульетта раздаётся вширь, одевается в ватник, повязывается платком и плотоядно смотрит на меня дерзкими глазами Зойки. Столовая расположена недалеко от проходной, в двухэтажном грязно-жёлтом здании. Терпеть не могу всё уныло жёлтое, в этом есть какая-то безысходность и даже обречённость. Перед входом стоит на покосившихся подпорках большой щит с надписью: «Не проходите мимо!». На щите под стеклом фотографии каких-то пьянчуг. В другое время я, возможно, и остановился бы, чтобы поглазеть - это всегда интересно, - но в этот раз безразлично прохожу мимо. Равнодушно взираю на ворота, через которые ещё совсем недавно собирался пораньше удрать вместе с Леной Бородиной, чтобы слить воедино нашу общую любовь к кинематографу. Сейчас эта культурно-просветительная тема меня, честно говоря, мало волнует. Мир, который существует где-то там, за пределами плодоовощной базы, кажется мне далёким, нереальным, с пустыми заботами, со всей этой вереницей монотонных, скучных, однообразных дней. Подымаюсь по тёмной лестнице, ведущей на второй этаж, и попадаю в просторный обеденный зал, где возбуждающе пахнет едой. Сбоку умывальная комната. И пустая вешалка, потому что снимать верхнюю одежду здесь, очевидно, не принято, так как некогда. Лены нигде не видно – это прекрасно! Я всё же раздеваюсь: снимаю и вешаю на крючок телогрейку, засовываю в рукав берет. Мою руки, намыливаясь грязно-коричневым обмылком, сушу их под струёй горячего воздуха и пристраиваюсь в хвост длинной очереди. Передо мной маячит коротко стриженый затылок дюжего парня в линялой, подпоясанной широким ремнём телогрейке с лычками от погон. Это, наверно, настоящий демобилизованный, не чета мне. Большими, клешнятыми, красными, будто ошпаренными, руками он держит неловко перед собой рыжий в чёрную крапинку поднос. Когда мы приближаемся к прилавку раздачи и двигаем по трубчатым направляющим вдоль него свои подносы, пышная молоденькая подавальщица в замызганном, когда-то белом, халате и с розовыми от жара из кухни щёчками смотрит преданно на парня и спрашивает с настоящей искренней нежностью в голосе: - Рассольник будешь? Её Ромео хмурится (возможно, стесняется) и басит что-то неразборчивое. Я вижу, как она старательно вылавливает алюминиевым половником из большой алюминиевой кастрюли куски получше и накладывает ему полную алюминиевую миску дымящегося гуляша. Как я им завидую! В обычные рабочие дни (не такие, как сегодня) я предпочитаю обедать в спецбуфете нашего министерства. Это небольшая комната, где питаются разные начальники, чтобы экономить драгоценное руководящее время и не мозолить глаза рядовым служащим. К тому же и пища здесь не столь примитивна, как в общей столовке, что позволяет допущенным сюда персонам обходиться без изжоги и, стало быть, сохранять бодрость духа, так необходимую для ответственных работников. Хотя я и не включён в официальный список лиц, которым по рангу положен харч в спецбуфете, я всё же, пользуясь попустительством милой, стеснительной официантки, изловчился посещать его, заметив время, когда крупные чины заканчивают свою ответственную трапезу. Я всегда довольствуюсь пол-порцией какого-нибудь супа, куском жареного мяса без хлеба и чаем без сахара. Такие ограничения я положил себе за правило, так как моя сидячая работа уже даёт себя знать в тучности фигуры, хотя, правда, пока ещё и небольшой, но всё же крайне нежелательной и явно преждевременной. На этот раз я с чистой совестью беру полную порцию густого рассольника, витаминизированный салат из свежей капусты с яблоками (не зря же здесь плодоовощная база!), двойную порцию гуляша с отварной картошкой, обильно политой коричневой сомнительной подливой, два стакана бледно-жёлтого компота с одиноко плавающими в нём несколькими изюминами и четыре ломтя хлеба-черняшки. Всё это я поедаю с непривычной для меня скоростью, почти не жуя. Вскоре ощущаю, как эта пантагрюэлевская трапеза камнем ложится в моём желудке и в теле возникает сонливая сытость. Напротив меня за одним столом сидит, низко склонившись над своей тарелкой, морщинистый работяга с заросшим седыми волосами лбом. Рядом, прямо на столе, лежит его шапка. Гладкая поверхность стола представляет собой так называемый гигиенический, голубой пластик; на нём видны влажные жирные разводы, оставляемые тряпкой, которой недовольная уборщица смахивает на поднос с пустыми мисками и тарелками остатки обеда. Дядька одет в густо промасленную, лоснящуюся телогрейку. На коже жилистых рук годами въевшаяся грязь, завершающаяся траурной каймой по обводу толстых ногтей. Он так же, как и я, жадно глотает обжигающую пищу, шумно вытягивает её из ложки вытянутыми вперёд трубочкой губами и, по-видимому, особо не различает вкуса. Добирает всё до последней крошки и долго ещё шваркает ложкой по дну тарелки, в которой, казалось бы, давно уже ничего нет. Я смотрю на него, и он совсем не вызывает во мне отчуждённости, тем более брезгливости. Для меня он не является загадкой: такой же уставший человек, как я сам. Мне кажется, я знаю его давно, и мне становится от этого легко и понятно. Человек ест, потому что его натруженному телу надо дать пищу, потому что наступил час его законного обеденного перерыва, после которого надо будет снова идти крутить баранку или таскать тяжёлые мешки с картошкой. Пора тут разбирать, вкусно, не вкусно ли! После обеда, выйдя из столовой, с наслаждением закуриваю сигарету. Я знаю, курение вредит здоровью, но готов поклясться, что тот никогда не испытывал истинного блаженства, кто, покончив с обильной сытной едой, от которой выпирает не сдерживаемая отрыжка, не пробовал глубоко затянуться полным глотком вкусного вредного горького дыма. Возвращаюсь к своему рабочему месту обмякший, размагниченный, плохо представляя себе, как я теперь, отяжелевший, осоловелый, дремотный, стану грузить мусор или ворочать ящики. Шура встречает меня приветливо и в знак расположения ставит на разгрузку огурцов. У рампы стоит автомашина с крытым утеплённым кузовом, потолок которого может подниматься, чтобы дать возможность грузчикам заходить внутрь кузова в полный рост. Валя, Оля и ещё одна незнакомая мне грузчица вытаскивают из кузова открытые ящики с длинными бледно-зелёными огурцами. Они блестят, как лакированные. Сразу видно, не наш сорт. На кончиках многих из них сохранились вялые желтые парниковые цветочки. Огурцы в это время года редкость, а стало быть, большая ценность, поэтому за их разгрузкой тщательно следят две пары внимательных глаз. Одна из них серая, неподступная, почти немигающая принадлежит строгой пожилой контролёрше, которая вслух считает ящики и делает в накладной пометки огрызком карандаша, привязанного бечёвкой к пуговице телогрейки. Другая – чёрная, пронзительная, вороватая, с жёлтыми белками – цыганского вида шофёру, который должен сдать товар на базу строго по весу. Мы трудимся молча, сосредоточенно, с таким видом, как будто колдуем или ждём подходящего момента. Видно, что у всех в голове одна и та же лукавая мыслишка: как бы изловчиться незаметно стянуть по огурцу. А то и по два. Но никто не делает даже попытки это сделать, потому что укрыться от зорких пар следящих глаз совершенно невозможно. Едва мы устанавливаем на поддон положенное количество ящиков, как тут же лихо подкатывает Зойкин погрузчик, поддевает поддон вилами и ставит его на платформу весов, вмонтированных в пол рампы. Контролёрша рывками двигает гирьку вдоль блестящего полозка и берётся за карандаш. Я украдкой поглядываю на Зойку. У неё тёмно-синие блудливые глаза, пухлые губы с остатками яркой помады, из-под косынки выбиваются чёрные волосы, пронизанные отдельными серебряными нитями седины. Она перехватывает мой заинтересованный взгляд, отрывается от сидения, тянется, тянется, наклонившись, далеко вперёд, достаёт из ящика, как ей кажется, подходящий огурец и озорно кричит: - Эй, Валюха-горюха! У твово Васьки шомпол такой-та? - Я не мерила, - серьёзно отвечает Валя. - На возьми, приложи, - с хохотом протягивает ей огурец Зойка. Шофёр оглядывается зло на Зойку, глаза его на секунду вспыхивают жёлтым пламенем, он кричит сипло: - Я тебе сейчас, курва лядь, приложу! Положь на место! - Молчи, нудила тра-та-туев! – огрызается Зойка, но всё же бросает небрежно огурец обратно в ящик. В дальнейшие пререкания шофёр не вступает принципиально, потому что ему не до того, он отворачивается и продолжает пристально следить за разгрузкой машины, в которой остаётся ещё десятка полтора ящиков. Когда кузов автомашины полностью освобождается от груза и шофёр, получив нужную ему подпись в накладной, залезает в кабину, из конторки выходит Семён Борисович и спрашивает сухо: - Всё завесили? - Всё, - отвечает контролёрша. - Лады. Он подходит к нагруженному, но пока ещё ждущему отправки в холодильник поддону, достаёт из кармана бумажный пакет и небрежно, сверху вниз, накладывает в него несколько отборных огурцов. Покончив с этим ответственным делом, степенно, неспешно, с сознанием выполненного долга удаляется в свою конторку. Зойка ловко поддевает вилами погрузчика последний поддон и увозит его, шутливо показывая остающимся знак пионерского салюта. Грузчицы и контролёрша, сорвавшись с места, опрометью спешат вслед за ней. Спустя несколько минут, они безмятежно возвращаются с изрядно пополневшими бюстами. Ко мне подходит Валя и незаметно суёт мне в руки три здоровенных огурца: - На-ка, возьми! Заработали. Смущаясь, показывая всем своим видом, что мне неловко, принимаю огурцы и суетливо прячу их за пазуху. Я понимаю, что это нехорошо: воровать огурцы, но подчиняюсь негласному закону круговой поруки. Мне даже приятно, что про меня не забыли; значит, считают меня своим. Водитель машины не торопится уезжать; видно, что он чего-то или кого-то ждёт. Возвращается порожняя Зойка, останавливает свой погрузчик у края рампы и резко говорит, обращаясь к шофёру: - Отваливай! Чего ждёшь? Тот плотоядно скалит рот в жёлтозубой улыбке и подмигивает нахальным тёмным глазом. - Ну, чего лыбишься? – Зойка недовольно хмурится. – Бабы что ли не видал живой? Али жена не даёт? Он делает ей знак рукой подойти поближе к кабине и показывает пальцем на свой рот, давая понять, что хочет сказать нечто интересное и заманчивое. Зойка неторопливо слезает с погрузчика, но с рампы не спускается, а просто подходит к самому её краю и вызывающе громко, чтобы все вокруг слышали, произносит: - Ну, что скажешь, герой труда? Говори, не стесняйся. У меня здесь секретов ни от кого нету, все свои. Попробовать хочешь? Ишь ты! Быстрый какой нашёлся! Поглядите девки, невтерпёж ему! Всех баб не перепробуешь. У меня на этот случай, может, свой валет имеется. При слове «валет» я внутренне вздрагиваю: уж не меня ли она имеет в виду? Кроме того, она сказала, что здесь все свои, не подтверждает ли это, что именно меня? Мне становится радостно и тревожно. Шофёр нисколько не смущается, выбирается из кабины, подходит близко к рампе и, задрав голову, говорит что-то тихо Зойке. Меня вдруг охватывает нелепая ревность, и я, не отдавая себе отчёта в том, для чего мне это надо, делаю несколько решительных шагов по направлению к ним, чтобы помешать фривольному (я уверен) разговору. Шофёр недовольно и даже грозно взглядывает на меня, потом смачно плюёт на землю, отходит к кабине, резко заводит машину и тотчас уезжает. Зойка поворачивается ко мне и говорит зло: - А тебе что надо? Подумаешь, какой ревнивый Отелло нашёлся! Какие вы, мужики, сплошь одинаковые. Коты и кобели! И все - туда же! Нет бы скромной девушке что-нибудь душевное предложить. Я растерянно улыбаюсь и вдруг говорю робко, запинаясь: - Может быть, в кино сходим? - А на какое? – спрашивает Зойка, и в глаза её возвращается озорство. - Ромео и Джульетта. - А я уже смотрела. - Тогда на другое какое-нибудь. - Не знаю. Поглядим на твоё поведение. - Может, я куплю билеты на вечерний сеанс и позвоню? - Позвони. - А телефон какой? - Да ты всё равно не запомнишь. - А я запишу. - Записывай. Я достаю из бокового кармана пиджака авторучку и записную книжку, и спрашиваю: - На какую букву записывать? - На зэ, конечно. Да ты не волнуйся так. А то вон дрожишь, как лист. Я и в самом деле немного дрожу. Листаю книжку, никак не могу сразу попасть на ту страничку, которую ищу, наконец, останавливаюсь на нужной букве и спрашиваю: - Ну? - Ноль три! – весело кричит Зойка, резко включает рычаг погрузчика и с хохотом укатывает, вращая лихо рулём. Я стою немножко обескураженный, но никакой обиды не чувствую, потому что мне тоже весело. К рампе, пятясь задом, почти одновременно, с рёвом подъезжают две автомашины: одна из них, как чуть позже выясняется, с апельсинами, другая – с картофелем. Шура что-то соображает, потом кричит в мою сторону строго: - Молодой человек, на картошку! Ага, вот, наконец, и картошка! А я-то уж было думал, что обойдётся без неё. Нет, без неё никуда. Картошка – наше всё. Мне даже вспомнилась старая пионерская песенка, и я начал её напевать про себя: Здравствуй, милая картошка! тошка, тошка, тошка… Бьём поклон тебе челом, лом, лом… Даже дальняя дорожка, рожка, рожка, рожка… Нам с тобою нипочём! чём, чём… Ах, картошка объеденье, денье, денье, денье… Пионеров идеал! ал, ал… Тот не знает наслажденья, денья, денья, денья… Кто картошки не едал! ал, ал… Пока ещё довольно ловко, можно сказать, по-спортивному, забираюсь в кузов машины, где лежат грудой сетки с пыльной картошкой. На этой работе нет никаких контролёров – бери сколько хочешь и ешь вволю. Чувствую, что зверски устал, ломит спину в пояснице, руки едва слушаются, ноги дрожат – работаю из последних сил. Но постепенно, мало-помалу, разогреваюсь, начинаю чувствовать ритм и даже вхожу во вкус. Картошка упакована кое-как в крупноячеистые сетки, которые, едва за них потянешь, тут же развязываются, клубни рассыпаются и катятся по полу кузова, как бильярдные шары, когда бьёшь напропалую по вершине пирамидки. Клубни с хрустом лопаются под ногами; бесстыдно обнажается их раздавленная сырая картофельная сущность цвета слоновой кости. Такое ощущение, будто наступаешь на живую плоть. Девчата матерятся, обвиняя во всём шофёра – пожилого, растерявшегося дядьку с пушистыми, рыжевато-светлыми, похожими на привязанный к носу клочок сена усами. Он часто, виновато моргает детскими васильковыми глазами и сокрушённо вздыхает: - Эт солдаты, мать честная, грузили. Я им сколько раз говорил: завязывай покрепче! Дорогой растрясёт - развяжется. Путь всё ж-таки не ближний. И кругом сплошные колдобобины. А они – кабы как. Приеду, ихнему лейтенанту скажу. Лодыри, мать честная! Сладу нету! Чтобы девчата поменьше ругались, он отгребает картошку из-под наших ног широкой деревянной лопатой. Практически каждую третью или четвёртую сетку приходится заново дополнять рассыпавшейся картошкой, потом эту сетку завязывать, продевая свободный край сквозь ячейку. В крытом брезентом кузове висит пыль, она забивает нос, рот и скрипит на зубах. Я снимаю рукавицы, чтобы было сподручней цеплять сетки. От этого пальцы вскоре начинают плохо слушаться и почти перестают разгибаться. Так я и работаю со скрюченными пальцами, сам согнувшись почти пополам, в пыли и темноте. Хватаю наугад сетку, рву её на себя, сваливаю на пол и, если она не развязалась, тащу волоком к рампе, где уже стоит очередной поддон. Чувствую, как судорожно сокращаются мышцы живота, когда взваливаю этот ячеистый куль поверх нагруженного до половины поддона. Возвращаюсь обратно, снова вытаскиваю очередную сетку из штабеля и опять волоку её по железному полу. И так повторяется десятки, сотни, тысячи, миллион раз – кажется, этой треклятой картошке не будет конца. Сколько машин мы так разгрузили, конечно, не помню, так как сознание было выключено. Когда мы, наконец, полностью освобождаем последнюю машину от сеток с картошкой, мне не верится, что всё кончилось. С трудом разгибаю спину и в полусогнутом положении, как будто дальневосточный краб вылезает на сушу, выбираюсь на рампу. Достаю дрожащими руками сигарету и вставляю её в рот не в силах даже размять табак. Зажигалка не слушается, но всё же я кое-как высекаю маленькое голубое пламя и от него прикуриваю. Если меня сейчас пошлют ещё на какую-нибудь капусту или свёклу, я зареву в полный голос без всякого стеснения. Подъезжает на своей таратайке красивая Лена…то есть, наоборот, Зойка. И с насмешкой смотрит на меня. - Устал? – спрашивает она. - Нет, - едва слышно отвечаю я, мобилизуя остатки воли, чтобы произнести это единственное слово. - Завтра придёшь опять? Я пожимаю неопределённо плечами, потому что говорить у меня уже нет никаких сил. - Приходи. Ты хорошо работаешь. Её скупая похвала действует на меня немного оживляюще. Я вяло улыбаюсь, стараясь не заснуть. Зойка забирает последний поддон с картошкой, разворачивается и уезжает. Напоследок кричит, обернувшись: - Нос-то вытри! Там у тебя чернота ночная. Я сморкаюсь прямо на асфальт рампы, прижав ноздри скрюченными пальцами, и выстреливаю чёрными сгустками. Как будто из тумана, появляется вдруг Шура. Она говорит мне, словно из-за перегородки: - Всё, молодой человек. Спасибо за работу. Вы потрудились неплохо. Получите вон в той конторке справку и можете идти. - Куда? – спрашиваю я тупо. - Домой. - Как так? - Чокнулся, что ли? Шура крутит, будто штопором, пальцем у виска. Только тут до моего сознания доходит, что всё действительно закончилось. Если мысль, неожиданно пришедшая мне в голову, не была бы столь плоской, я бы, возможно, решился произнести её вслух: «Как быстро летит время, когда занимаешься общественно полезным трудом!» Но я ничего ведь такого не сказал. Я только подумал. И это меня оправдывает. Послушно бреду, едва переставляя ноги, в конторку. Там сидит сухонький, строгого вида старичок в круглых старомодных очках, которые съехали ему на самый кончик носа. Пока он, низко склонившись над столом, пишет под копирку для меня справку, старательно выводя химическим карандашом (это я пока ещё в состоянии сообразить, так как он слюнявит его) аккуратные строчки с завитыми буковками, я стою, опершись всей левой половиной измученного тела о дверную коробку. Одна нога то и дело подламывается, и я проседаю. Но снова возвращаюсь в исходное положение. Из тумана сонного сознания выползает змеёй-искусительницей вдруг вялая странная мысль: а что если попробовать написать обо всём этом рассказ? Как ехал в метро, где пришлось уступить место злосчастной старушке. Как после долго тащился в автобусе. Потом искал Лену Бородину, разгребал мусор, ворочал ящики, таскал сетки с картошкой. Обедал в столовке. Задаю себе вопрос: а зачем это? Кому это нужно? И что здесь интересного? Или хотя бы нового? Что было, то и есть. Что есть, то будет. А что будет, то уже было. Чушь собачья! Да и вряд ли что-либо получится. Уж больно тема невыигрышная. И сюжет практически никакой. Старичок ставит с размаху лиловый штамп и молча протягивает мне листок, который, очевидно, должен придать официальный характер одному из моих самых необычайных, изнурительных и счастливых дней. Я смотрю на листок бестолково, а старичок, заметив мою заторможенность и, видно по-своему её расценив, объясняет: - Это для вашего учреждения, которое вас сюда к нам направило. А наряд для конторы нашей плодоовощной базы, с отметкой «короля» о проделанной работе, получите у него же. Я чувствую, что начинаю раздражаться. Меня злит не только дурацкая волокита, все эти ненужные бумажки и этот глупый «король», но, главное, тон, с которым всё это произносится. В конце концов, пусть режут, но зачем ведут? Как сказала Чапеку знакомая ему овца. Однако держу себя в руках, забираю листок, сухо благодарю и отправляюсь к Семёну Борисовичу не столько за нарядом, сколько за ключом от каптёрки. Он отдаёт мне ключ и собирается уходить. - Запрёшь – положишь сюда на стол. - Хорошо, - говорю я. – А вы случайно не увидите Валю? - А что? - Да вот, у меня её берет. - Давай! – Он забирает берет и уходит, не выказав никакого удивления и не попрощавшись. По мере того, как я неторопливо, чувствуя болезненную ломоту в суставах, меняю телогрейку на своё прорезиненное импортное пальто с оторванной пуговицей и не успевшую до конца просохнуть отяжелевшую, холодную шляпу, начинаю сознавать, с некоторой даже грустью, как снова становлюсь чужим этой базе и всем этим людям, грубым и милым, с которыми меня свела на этот странный день капризная судьба. Когда покидаю каптёрку, держа в руках свой нелепый портфель, замечаю, что никому уже более не нужен и никто не обращает на меня ровным счётом никакого внимания. Мне хочется, чтобы красивая Зойка ещё разок подкатила ко мне на своём драндулете и сказала что-нибудь. Всё равно что. Не обязательно что-то обнадёживающее или игриво-озорное, а просто что-нибудь человеческое. Но она лихо проносится мимо, меня не замечая. Осторожно, неуверенно спускаюсь на ослабевших ногах по ступеням вниз и бреду вдоль склада, где ещё совсем недавно убирали с Валей мусор. Возле забора командует Семён Борисович, а мои недавние товарки разбирают громоздкий завал из поддонов. Я громко кричу: - До свидания!! Они с удивлением смотрят на меня и непонимающе кивают. Дескать, чокнутый какой-то: орёт, а чего орёт, сам не знает. Мне делается не по себе, неловко и обидно, и я прохожу мимо с замкнутым лицом. Неожиданно меня окликает Семён Борисович. Я с готовностью оборачиваюсь, но идти ему навстречу, у меня нет сил. Стою и жду. Он подходит ко мне почти вплотную и с заговорщицким видом вполголоса говорит: - Если у тебя есть яблоки, прикрой чем-нибудь. Может быть проверка. Обида моя разом улетучивается. Я глупо улыбаюсь и бормочу: - Спасибо! Ничего. Всё нормально. Он вдруг становится мне необычайно симпатичным, и я спрашиваю: - Семён Борисович, а почему вас все называют «королём»? - Фамилия у меня такая: Кароль. Понятно? - Понятно! – весело смеюсь я. – А почему кепка у вас такая? Вроде вы не грузин. Он смотрит на меня внимательно, в глазах его появляется теплота. - Тебе, правда, интересно? - Правда. Семён Борисович с минуту молчит. Потом рассказывает: - Друг у меня был в Тбилиси. Вместе в окружении воевали. Без вести пропал смертью храбрых в глубоком плену. Геройски бежал в сталинские лагеря, где был со временем реабилитирован посмертно. Однако ещё раз воскрес и вернулся калекой в свой родной город. А недавно помер от передозировки кахетинского вина, которым врачевал свои телесные и душевные раны. Я ездил на похороны и привёз оттуда его кепку. И поклялся носить её, пока живой. Понятно? Я молча киваю. - Веришь? - Конечно, верю! - Врёшь! Никто не верит. – Он резко поворачивается ко мне спиной и идёт к своим девчатам. Спина его ничего не выражает. А я ещё стою некоторое время в глубокой задумчивости. Потом бреду дальше. На всякий случай перекладываю три огурца из кармана в портфель, где прикрываю их «Литературными портретами» Андре Моруа. Навстречу попадается бродячая собака. Свалявшаяся шерсть торчит клочьями. Облезлый хвост покачивается независимым крючком. Она озабоченно трусит по своим собачьим делам, тряся вислыми ушами и часто перебирая по асфальту грязными лапами. Заметив меня, останавливается и смотрит, подняв морду, совсем человечьими глазами. Я совершенно отчётливо в них читаю: «Ну дай что-нибудь пожрать! В конце-то концов! А то тут одна только сырая картошка да гнилые капустные листья». Достаю из портфеля свои нетронутые бутерброды и кладу перед ней на асфальт. Она жадно, почти не жуя, проглатывает бутерброд с ветчинно-рубленой колбасой, а второй – с пикантным сыром – долго нюхает и оставляет нетронутым. И бежит дальше – ни спасибо тебе, ни до свидания. Захожу в контору, сдаю наряд. Потом поднимаюсь в столовую, где мою руки под краном. Выхожу оттуда и ловлю себя на том, что беспричинно улыбаюсь. Собрался было даже напеть мысленно песенку: Пакеда, милая картошка, тошка… Но настроение совсем не то, и мотив в голову не лезет. Вдруг хмурюсь и говорю себе сердито: «Всё это – глупости! Сюсюканье и сопли!» И иду, ускоряя шаг, навстречу той привычной и немного опостылевшей жизни, которая ждёт меня за воротами плодоовощной базы. _________ © Юрий Копылов, 2009 Дата публикации: 01.04.2009 11:48:14 Просмотров: 2901 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |