тамарин день
Анатолий Петухов
Форма: Повесть
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 127979 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
ТАМАРИН ДЕНЬ. Если когда - нибудь, Шубину, вздумается писать мемуары, то начнет он их обязательно с Нижегородского туалета на вокзале: с вахтенной кассирши, вытолкнувшей его из турникета за надорванные деньги. "Бабуля! - жалобно просил Шубин, - мелких больше нет, но так хочется..." Ждал, что сердобольная смилостивится ("Ну что поделать с тобой, сердешный!", - и тогда он, облегченный, быстренько разменяет крупную купюру и возблагодарит ее сторицей. Но та просверлила глазенками в его животе два злых, с нижегородским говором, девятимиллиметровых отверстия, и не пропустила раненого. Шубин выполз из подвала на сиреневую поверхность вечера, огляделся, высматривая средь желто-красных металлических палаток обязательную мужскую тропинку, - как обходились женщины в подобных ситуациях, он и представить себе не мог, - и, доверяясь инстинкту, быстро задвигал башмаками по сложной кривой, пока не застрял в щели между забором и задней стенкой магазинчика. До отхода поезда оставалось более двух часов. Все вокзалы России в последнее время обустраивались под копирку: грибы - палатки, в них бутылки, красочные этикетки, скрывающие примитивные подделки, и лица людей, индивидуальность которых угадывалась только при близоруком рассмотрении, и на которое у большинства не находилось ни отваги, ни желания. Шубин находил это время - страшным. На планете Земля, на ее микрошечной части, выстеленной газетой, сидел мужичонка в кирзовых, не одной версте подаривших свои следы, сапогах, в ватнике поверх цветной рубашечной капусты, в шапке, тайком подвыпившей от хозяина и передразнивающей ушами тощую сучку напротив - самоходную, словно прикрытую ветхим половиком, "отопительную батарею", от которой зимой, конечно же, не было никакого проку. Хозяин знал это, потому и заготавливал скрюченной фигуркой от бесплатных остатков лета тепло впрок. Он держал на левой ладони запеченную картофелину, правой щепоткой медленно отправлял кусочки в щербатый рот, - через раз, - поровну с собакой. - Чево сморишь? - беззлобно скосил он в сторону Шубина странные глаза, - али тоже хоца?.. Странные - потому что так и напрашивалось на язык типичное выражение: "подернутые жиром" - так невязавшееся со всем его настоящим обликом. Шубин, осознав бестактность своего поведения, извинился, направился прочь, но тут же, споткнувшись о не такое уж и далекое свое прошлое, вернулся, протягивая мужичонке крупную денежную банкноту. - Возьмите!.. - и, прекращая недоверчивую паузу, требовательно сунул ее в черную щель между пальцев. - Сучке! А то сдохнет... - Не сдохнет, каленая!.. - мужичонка, не отрываясь от газеты, съехал с тротуара на проезжую часть, облегчая коленям хрустящее выпрямление, потянулся. - А чево! Смотаем?.. Сучка согласилась. В ее опущенных серых глазах не было заискивания, голода, собачьей преданности, - ей не впервой мотаться по белу свету, - и она затрусила за хозяином, заметая следы, грязной сосцовой бахромой, за колонны, мимо киоска с мороженым, за угол. Налетел ветер, схватил чужую газету, потрепал над площадью, и совсем неожиданно, сложив вдвое, припечатал ее к лицу Шубина так быстро, что тот не успел увернуться. "За что? - спросил Шубин себя, - не ветер же было ему спрашивать. Значит есть за что! - ответил себе Шубин. - За то, что сожалеешь о деньгах..." И это было грустной правдой... Потеряв отца, они с мамой купили домик на последние деньги. Стояла жаркая погода, и чрезмерно тощий Павлик в шароварах (тогда он еще не был настоящим Шубиным), перекатывая в карманах блестящие диски, направился в магазин за продуктами, - монет хватило на буханку хлеба и почти целый круг ливерной колбасы с веревочным хвостиком и слюнеточивым запахом. До ужина оставалось каких-нибудь метров двести, когда навстречу Павлику выдвинул черную, квадратную морду огромный (из "Огниво" угрюмый пес. Колбаса исчезла быстрее павликовой мысли, хлеб медленно проплыл в горьких волнах его слез. Дома плакали вместе: Павлик над продуктами, мама над чем-то несомненно большим, ставшим понятным уже только настоящему Шубину. Сейчас же он искренне устыдился собственной жадности... Шубин в последний раз окунулся взглядом в лиловое, с розовым отблеском по краю, небо, в площадь на донышке остывающей кофейной чашки, в мягкие крадущиеся тени, присваивающие себе чужие звуки, откинулся от внезапно слетевшего с фронтона прожекторного луча в простуженно шаркающую вереницу. Рюкзак необычайно высокого господина впереди чиркнул по носу наждачной кожей, обагрив обоняние прокисшим дорожным потом. В самом решительном месте его плотненько подправили со всех четырех сторон и вытолкнули внутрь здания - в теплотехнике такой процесс назывался дросселированием. К сожалению, у Шубина не было тонкого слуха, способного выразить отличие колоритного владимирского "о" от наиболее характерного нижегородского звука, но что такой был, он чувствовал, и видел его эховые полеты вверх под своды и обратно, в пришибленную вокзальную гущу. Переступая через невидимые, но конкретно обозначенные вешки вокруг частнособственнических интересов: мешков, ног, чемоданов, - Шубин с сожалением думал, что у людей, которым все это принадлежало, нет лиц, таково наверное свойство человеческой психологии: когда чего-то чересчур много, того для человека нет, - он решил по приезде домой записать эту мысль в дневник. Приземляя (или приводняя?) уставшее тело на единственно свободную, бледную, изогнутую - кувшинкой - пластмассу, он попрыгал по рядам еще другими, совсем неопределенными мыслями и задержался на последнем у стены с игровыми автоматами. Хлопки выстрелов, уханье снарядов, противный писк электронных клопов Шубин целиком отнес на счет бурного жестами "футбольного мяча", вросшего в кожаные, двухэтажные, друг на друге, иксы. Идентичная фигура проживала в его доме, под прямым углом к его двери, постоянно что-то жевала, и донимала его ухающими деби(без опечатки)беллами. "Шпана, - рассудил он сакраментально, - в любом городе шпана..." Черные вокзальные окна неожиданно прозрели бегущей желтизной, замедлились, перевоплощаясь в скудные витрины для полок, зеркал и матрасных рулетов, - там же где двери купе были приоткрыты, там, в глубине, были еще другие рулеты - и уже за ними серебряные от искусственных лун хитросплетения вокзальных конструкций. Одновременно подали два поезда, на первый путь - шубинский... "Сразу не пойду", - сказал себе Шубин, предвкушая задорящую тревогу чуть-чуть опаздывающего человека: "а если часы? а если раньше? а если вдруг?.." Он остановил себя на первом варианте сверлящей мысли, ощущая приступы легкого озноба с каждым нервным прыжком минутной стрелки на перебинтованных побелкой часах. И только когда из поднебесной предложили провожающим покинуть вагоны, Шубин сорвался с места, и... пожалел, потому что он успел не только отыскать свой вагон, предъявить билет проводнице, подняться по ступенькам, но и помочь суетящейся чете в транспортировке бесчисленных коробок, не считая того, что поезд несколько раз дергался и останавливался, прежде чем лежащие на боку темные трапеции вместе с Шубиным уверенно заскользили по перрону, не причиняя неудобств провожающим. Командировочные города, как правило, Щубин покидал цветными: утром розовыми, в полдень оранжевыми, вечером голубыми, Нижний Новгород же оставался за спиной ночным, черным, табачным... Шубин мысленно поделил недополученные в кассе злосчастной табачной фабрики деньги на приблизительную стоимость одной пачки "Прима", результат - на количество пачек в коробке с еще большей приблизительностью, и получил цифру выше ступенчатой пирамиды, принадлежащей оборотистой чете. И продолжая с возмущением возражать директору с ранним животиком: "Мы же договорились, я делаю работу и получаю всю сумму наличными сразу..." - Шубин выдавился тем же животиком из кабинета в... купе, - от неожиданности попятился, не находя ничего общего между вырезанной из слоновой кости директорской секретаршей и домашней, спрятавшей под себя ноги женщиной в халатике, одновременно цепляясь взглядом за номер посадочного места и ставя знак равенства между ним и тем, что держал в своей памяти. - Извините! - сказал Шубин металлической пластинке, - но я не ошибся! - А ваше место свободно!.. Кем бы это ни было сказано, но значило определенно, что "туда" и "обратно" на железнодорожном билете не гарантировало желанного одиночества туда(уже использованного) и обратно. - Извините! - повторил Шубин всем, кому это могло быть интересным. Поверх съехавших на кончик носа льдинок, с вмороженной дужкой, в его сторону выпорхнула каряя, ресничная часть улыбки, остальную, прикрытую книгой, он достроил сам: вытянул помаду в линеечку, кончики губ подтянул кверху, и в ответ, тоже улыбнулся. - Мы вот с Борькой из командировки... - С Борей?.. - книга упала на колени, обнажая испуг, разочарование, и даже увертюрное вы-уважение, устремленное мимо Шубина за дверь, с поворотом в коридор, насколько это позволял оптический раздел физики. Шубину предоставлялась возможность тут же, "по горячим следам", проверить свои художественные возможности. Мраморная, без намека на содержание пищевода, шейка легко поддерживала парящее в искусственном освещении, как в зеркале, автотворение Зинаиды Серебряковой, и для удаления ничтожных разногласий с оригиналом требовалось - то всего ничего: сфокусированным прищуром растопить льдинки, подрезать до уровней плеч темно-русые волосы, чуть-чуть выпрямить грифелем черные брови, кое-что убрать, добавить - в общем, Шубина устраивало такое почти классическое, серебряное соседство. Он нежно провел ладонью по рыжему боку саквояжа. - Да! С Борисом Борисовичем, если угодно... Она обнажила эталонные зубы, другими они и быть не могли, как бы троеточием хохотнула вслед удачному анекдоту, и Шубин решил, что если вот сейчас придет проводница и скажет, что он ошибся номером, и даже прибегнет к силе, то все равно не сможет выковырнуть его из купе. И проводница пришла... Вытекая розовым тестом из куцей униформы, она мягко присела на краешек полки, развернула на дрожжевых коленях кожаную клавиатуру со множеством кармашков, исполнила в миноре должностную инструкцию. Уходя, понимающе прихватила с собой цепким взглядом значительную долю расстояния между улыбками внезапно обескураженных пассажиров. Смущенный Шубин, прихватив спортивный костюм, полотенце выбежал в туалет и там, балансируя над залитым полом, как над пропастью, увидел в зеркале перепуганное детское лицо. Он стыдливо скосил глаза в сторону, совершая множество совершенно ненужных, тщательных, движений... Пришло время, когда ему стали сниться женщины. Знала бы любимая учительница по литературе, что ночью с ней проделывал ее ученик, несомненно бросила бы мужа, из-за Павлика Шубина, потому что так любить мог только он, - по ночам, - днем же краснокожим индейцем он продолжал гиком покрывать лесную опушку, пока не наткнулся на полянке на трех бледнолицых из женского рода. Рыжая, отправив подружек погулять, притянула за руку Павлика к себе: "Какой красивый мальчик! Что ты здесь делаешь? - прижала его ладошку к упругим грушам. - Ты уже умеешь обращаться с девушками?.." Во сне все было куда как проще, поэтому он надолго запомнил вишневую температуру на щеках и мелкую, голодную дрожь в коленях, настолько ослабевших от неожиданного реального перешагивания из ночи в день, что зафантазировал о партизанской школе, в которой он учился на одни пятерки. Веснушки на ее рыжих щеках, шушукаясь, разбились на две кучки, наливаясь уничижительной спелостью, готовились лопнуть и покрыть несмываемыми пятнами позора его мужское одеяние. Но рыжая сжалилась, с ее улетающих ноготков соскользнула обидная, но не лишающая надежды на будущее фраза: "Нет! Ты еще не умеешь обращаться с девушками..." Вот с этой - то фразой, спустя столько лет и возвращался влажный Шубин в купе на цыпочках. К счастью, и в купе за время его отсутствия тоже произошли изменения: в воздухе, вероятно, плавала чужая память, и как следствие - уравновешивающее смущение. - А я решила вас накормить! Не возражаете?.. Шубин не возражал, удивляясь чудесам, происходящим вокруг него: на мгновение опережая его желания, под рукой оказывались соль, салфетки, кусочки хлеба, неостывающий чай; его рассказ о командировке поддерживался лаконичными, ненавязчивыми комментариями, - значительная часть всего объема купе была отведена ему. Он как бы облачился в новый, доселе неизведанный, комфортный костюм, тревожась одной только мыслью: как бы неосторожным движением, словом не посадить на него предательского пятнышка. - Ну что вы? - она избавляла его и от этих опасений. - Все хорошо, все нормально... Быстро и ловко прибрав со стола, она вышла из купе, вернулась нескоро, застав Шубина в горизонтальном положении поверх одеяла с закинутыми под голову в замке руками. Дрожащие веки предавали его неспящего... Щелкнул выключатель, гася своим звуком неоновые веточки, Шубин открыл глаза, и обнаружил себя в центре темного циферблата, по которому бесшумными стрелками неслись сумасшедшие светлые тени, на полустанках купе вспыхивало, стрелки, громко бранясь, хоронились под пол, и только тогда Шубин обнаруживал на противоположной стороне мягкие, под бледной простыней, линии. Тени возвращались, стекло в подстаканниках возобновляло прерванную колыбельную песню... Шубин вздрогнул от неожиданного в висок, жаркого шепота: - Я больше не могу сдерживаться! Не хочу... Влажное, горячее дыхание медленно заскользило вниз по течению его тела, игнорируя слабое ворчание спортивной молнии, паузой вспенивая кожу перед податливыми резиночными порогами. Тело Шубина зазвучало в малой октаве... Когда солнечные зайчики запрыгали по его лицу, он проснулся... нет-нет - это были ее зрачки. Она стремительно отвернулась к окну, наполняя солнцем щеку, ухо, шею до самого воротничка, до пунцовой яркости. - Вы меня осуждаете... - то ли спросила, то ли утвердила она. Он запутался в ворохе подкорочных записей, пытаясь побыстрее отделить собственные домыслы от фактического материала, и так как спросонья это сделать было нелегко, выдал нелепое: - Да нет! - между прочим интонационно имея в виду маленькое "да" и огромное "нет". - Ну и пусть! - она оказалась неразборчивой, внимательно всматриваясь в наручные часы. - Для осуждения у вас осталось не более двадцати минут! - Она выбежала из купе. "Сейчас, - решил Шубин, - привожу себя в порядок, открываю дверь, беру ее за руку, усаживаю напротив, и объясняю, что все произошло как раз наоборот, что ничего подобного в жизни ему еще не приходилось испытывать..." Дверь приоткрылась, но... но в щель просунулся вчерашний перочинный нос слабой? половинки четы с коробками, с акающим, искусственно - жалобным тарахтением о помощи. Шубин не нашел воли отказаться - в зеркале остывали контуры Курского вокзала. Он стоял среди коробок на платформе, когда она, сбросив с плеча ремешок, вовремя перехватила сумку за ручку, но фразу, одновременно сорвавшуюся с ее губ, удерживать не стала, и та, мячиком отпрыгнув от асфальта, больно ударила его в ухо. - Прощайте!.. Она уходила, - она уходила в коричневых, плотно облегающих изящную фигурку вельветовых брюках, она чуть изогнулась в сопротивлении вечному закону земного притяжения. Шубин отвлекся за очередной коробкой и неожиданно потерял ее из виду: он не учел того, что современные вокзалы умеют внезапно поглощать людей в свои чрева, переваривать и выплевывать их на совсем другой стороне света. Проводница зевнула с пониманием типичности человеческой трагедии на железнодорожном транспорте, - ей предстояла дорога в обратную сторону, с обязательным (таковы уж психологические издержки ее профессии) прочтением очередного, скучного романа... Не вслушиваясь в перочинное сопение благодарной попутчицы, Шубин и впервые, и в последний раз, и молча, и вслух, и себе, и всем, сказал: - Прощайте!.. На человеческой карте, если таковая существовала, он находил себя точкой, где-то на ее северо-западе, движущейся по прямой (для простоты восприятия) в сторону юго-востока, а свою спутницу точкой на юго-западе, движущейся в сторону северо-запада, и вот где-то в точке между Нижним-Новгородом и Москвой их судьбы пересеклись, и без задержки потекли дальше, ставя как бы символический крест на их кратковременных отношениях. И одновременно, в глубине души, Шубин не соглашался с такой начертательной геометрией. Спустившись в туннель, и проделав несколько необходимых поворотов в сторону пригородных поездов, Шубин почувствовал локтем чье-то прикосновение: это была она, с выпавшей на личико сырой осенью. - Ну постойте же! - она по-детски шмыгала носиком. - Носитесь как угорелый... "Угорелый" в ее исполнении прозвучало настолько сочно и рельефно, что он увидел подпаленного лохматого домового, несущегося вдоль деревенской улицы с непоспевающими следом пожарниками на самоходной деревянной бочке. Шубин улыбнулся домовому, но она приняла улыбку на свой счет. - Я смешная!.. Но я вот, что хотела сказать! - она нашла пуговицу на его пиджаке занимательной, в ее волосах тонко распускалась знакомая? "Франция". - Вы даже не знаете моего имени... - Зинаида! - Шубин отыскал на донышке "вчера" чужую (это теперь становилось ясным) Зинаиду Серебряковой, и, не найдя ничего, кроме вчерашних ощущений, поправился. - Не Зинаида... - Я такая же Незинаида, как вы Непьер... безухий и безглазый... "Она еще и умненькая!" - оценил Шубин скорострельную ее лаконичность в определении того, с кем ежедневно беседовал он в зеркале во время бритья. - Пожалуйста, если можно, оставьте мне на память свой телефон, - ее карие глаза снова готовились к бурному плаванию, - на всякий случай, я не сделаю вам ничего плохого. - И совсем упавшим голосом, как бы соглашаясь на унижение, прошептала. - Я Тамара, из Коломны... Шубин называл цифры вместо необходимых слов, так и не найдя ничего, кроме знаков пунктуации, потянулся губами к влажной щечке. - Теперь! - она, отстраняясь от него, так и вскрикнула - с восклицательным знаком, - вы, Павел, не имеете на это права!.. Трясясь в вагоне пригородной электрички, Шубин предавался неясному, эфирному рассеянию: в окно, к белому инверсионному следу реактивного самолета, к маршрутной схеме, треть которой осталась позади, к молочной змейке на полу, отставшей от родительского пакета, пока не обнаружил преследовавшего его по пятам ритмичного мотива старого рок-н-ролла: та-ма-ра... та-ма-ра... та-ма-ра-фа-фа-ра-ма-та, его губы складывались в трубочку, ритмично спотыкаясь о шлепки ладоней по коленям... Пречистая. В эту деревню Владимирской области Павлик прибыл между двумя экзаменами: выпускными и вступительными в институт, на неделю, редким листочком скромного шубинского древа. Проглотив положенную маминой инструкцией кружку парного молока и пройдясь по тулье холма, поросшего колючим темным кустарником с неожиданными в глубине, совсем не пахнущими цветочками, он пересек расслабленную дорожную ленту, по которой час назад поднялся на телеге с завораживающим леопардовым крупом "схарактерной", по определению добродушного возницы, кобылы. Внизу, на полях до самого горизонта, только угадывалось присутствие человека, и в этом реальном его отсутствии чувствовалась могучая природная самостоятельность, и одновременно на вздохе, вполоборота, щемящая ранимость: сломанным крылом на земной припухлости лежала церковь - ее останки. За крапивной оградой наблюдалось какое-то движение, проложив дорогу прутом, Павлик обнаружил грустный, и светлый детский садик: гибкая воспитательница с косой и загоревшими икрами ползала на коленях между серых надгробных голышей с лишними твердыми знаками, щипала траву. - Ой! - вскочила она на ноги, протянула руку. - Вы Шубин! Об этом вся деревня знает... Мама тоже мечтала встретить его из деревни таким же, как она: здоровым, крепким, красивым, оправдывающим "кровь с молоком", - к молоку он уже приступил... Представителем цивилизации Павлик чувствовал себя недолго, все более и более увлекаясь чистой, непосредственной ее натурой, и даже расстроился, узнав о ее скором отъезде домой во Владимир. В последний раз они сидели на поваленном дереве долго: до окончания рок-н-рольных танцев в клубе, до смешных, а капелла, петухов, до зыбкой, утренней дымки... - Хочешь, я буду твоей? - она доверчиво опустилась грудью на его колени, пахнула росой. - Хочу... - ответил, или не ответил, он ей? - Только не сегодня, а в следующий раз, ладно? - Ладно... - снова промолчал? он. Расставались же они смущенно, по-пионерски, боясь прикоснуться друг к другу. Засыпая в углу под иконами и лампадкой, он думал о чем-то тревожном, а когда проснулся, обнаружил подле кровати, на табуретке, наручные часы "Восток". Тетя объяснила, что приходила племянница соседки, просила не будить, передать часы, и что подвода уже часа три, как выехала на дорогу. До конца недели Павлик пил молоко, на бревне у часовни готовился к экзаменам, прислушиваясь к летящему к закату рок-н-роллу, ощущал росный запах Томы - так звали эту девушку. Летели годы, унося с собой желтеющие страницы, - остались нетронутыми только некоторые из них: "Пречистая", рок-н-ролл, "Восток", Тома, - первые три выглядели более свежими, наверное потому, что подвергались периодическому, хотя бы ассоциативному, обновлению, исчезающая же Тома - вот так, неожиданно, Тамарой, напомнила о себе... Двери электрички убрались за щеки; состав, шумно испустив дух в половинку последнего раза, сник, вытянув усталую тень вдоль платформы - конечная остановка. Шубин, описав "п" над дорожными колеями, опустился в сердце цветочной "клумбы" - встречали его дружно и радостно, но за деньги, и голубенькие, маленькие цветочки - васильки - тоже. Приобретя букетик и пролетев несколько метров над тротуаром, Шубин вдруг остановился, с удивлением всматриваясь в покупку и тяжело вращая, так могло казаться со стороны, лобными жерновами. Пойманная где-то совсем рядом нужная мысль осветилась улыбкой, подталкивая Шубина к очаровательному юному созданию. - Это вам! Девчонка выразительно округлила глазки. - Мне? За что? - За то, что вас зовут Тамарой! - Откуда вы знаете? - Я все зна-ю...- Шубин вытянул фразу за второй конец, так как первый был уже в ее руках, а он уже удалялся... "Все знать невозможно, - думала Шубину вслед девчонка, - какой странный дяденька". "И ничего странного в этом нет, - отвечал ее мыслям Шубин, - просто сегодня всемирный праздник, о котором никто кроме меня, не догадывается. Сегодня Тамарин День!.." 2 - Шесят первый километра, следующая шесят пятый... - устало пробубнило радио, но привычного щелчка, выключившего микрофон, не прозвучало, после шипящей паузы продолжило, - чайку что ля! - И только после этого заключительного уведомления наступила привычная тишина, насколько возможная в спешащем поезде - сознание послушно не фиксировало неизбежного шума скрежещущего и стучащего металла. Тамара представила полную, втиснутую в черную железнодорожную шинель с блестящими желтыми пуговицами пожилую женщину с эмалированной кружкой в руках, из которой вверх тянулся парок, с уютными домашними движениями и немудреной жизненной философией в остановившемся взгляде на черном стекле пролетающей мимо ночи. Там, в голове состава, добры молодцы уверенно переключая рычаги и кнопки, едут точно по расписанию, обсуждают вчерашний футбол или эстрадную красотку по телевидению. Им есть о чем поговорить - молодым, цветущим, несущимся на огромной скорости впереди поезда, а она одна в самом конце, на потертом стуле, с проложенным для тепла и удобства ватником, с эмалированной кружкой в руках. У ног хозяйственная сумка с перештопанными ручками, с крутыми от провизии боками, - "чай одной ногой в столице работает", - на черном стекле пролетающей ночи - остановившийся взгляд. Конечно, ее ждут дома, а может быть, и встретят, и она обязательно оттает среди тех, ради которых на старости лет ей и приходится кататься, - хоть и не мудреная работа, да за так деньги нигде не платят... Тамара, раскладывая чужую судьбу по полочкам, сама того не замечала, как пыталась обязательно привести ее к счастливому концу. Она мечтала быть очень! счастливой, и наверное потому искренне желала счастья той простой и усталой женщине в самом конце мчавшегося в ночи поезда. Шаталов сидел напротив, читал. Вернее, держал газету на тот случай, если она вдруг откроет глаза, то обязательно найдет его увлеченным чтением, и ему не придется искать оправдания за свою откровенную бестактность. Но не смотреть на нее он не мог, - это была магическая сила,- и, пожалуй, первая возможность за все время их знакомства. Она сидела, откинувшись на спинку скамейки: голова чуть наклонена вперед так, что подбородок утопал в высоком воротнике толстого свитера, свободно спадающие волосы обрамляли тонкое, нежное лицо, если не считать полосок слегка потемневшей кожи под глазами, может быть, тени от падающего тусклого света на длиннющие, слегка загнутые кверху ресницы? Вагон качнуло, качнулось ее лицо, тень неотступно проследовала за ним. Значит, устала. Не удивительно: уже два месяца напряженной учебы после каникул - до госэкзаменов рукой подать... и как там у них все сложится? Знать бы, как она себе представляет? Не открывая глаз, она развернула голову к окну, пядь волос съехала еще дальше вниз и на лицо, прикрывая глаза, и обнаруживая при этом совершенно не тронутое загаром ухо. Словно сработанное тонким мастером из слоновой кости, утверждало оно свою белизну на шелковистом каштановом полотне. Взгляд по руке соскользнул к бедру, выразительному даже под одеждой, потом еще ниже, полы плаща разошлись в стороны, обнажив круглые колени, обтянутые сиреневыми колготками, затем по упругим линиям вверх! но тут же разбился о наседающую сверху шерстяную юбку, - вернулся, чуть задержался, и снова повторил безуспешную попытку. Воображение предлагало дорисовать то, что было неподвластно взгляду, но он гнал его от себя: сегодня все должно произойти по-настоящему - без иллюзий и миражей. Он нащупал в кармане ключ... - Шесят пятый километра!.. Шаталов тронул ее за коленку. - П - проснись! В - выходим! Что это? Звучал чужой голос: шершавые слова с каким-то скрипом продирались через пересушенное горло, вытягивались, местами рвались от напряжения. Знобило. На соседней скамейке во все стороны растекался еще не старый товарищ с кипящим малиновым лицом и тройным подбородком. Рассупоненный до последней майки, он шумно заглатывал окружающий воздух, можно было только диву даваться, что другим тоже еще достается, и с не меньшим шумом, вперемешку с кислым хлюпаньем, выбрасывал наружу липкий пар. Окружающие пассажиры изредка бросали на него затравленные взгляды, явно не находя в нем собрата по несчастью: топили в вагоне нещадно, - скорее наооборот, видели в нем источник всех бед. Он и впрямь казался перегретым паровым котлом, приближение к которому не предвещало ничего хорошего. Абстрактно представляемая килокалория сейчас приобретала для Шаталова реальное, физически ощущаемое, определение теплоты. До какого состояния может себя опустить человек, и виной-то всему - попустительство обыкновенному низменному желанию, а попросту говоря, обжорству. Вот и Тамара с ее максимализмом, может быть, еще не до конца понимает его, но настанет время - поймет и будет благодарна за его настойчивость и терпение. Шаталов старался как можно скорее выйти из того, растравленного состояния, в которое вогнал себя ожиданием предстоящей близости, понимал, что озноб выдает его мысли, и потому пытался сосредоточиться на чем-то отвлеченном, в надежде обрести привычную уверенность в голосе. - Приехали, - продолжил он осторожно, проверяя себя на слух и, убедившись в восстановленном равновесии, заговорил совершенно свободно. - Ты во сне так счастливо улыбалась, что, право же, не хотелось будить. Тамара молчала. И было не ясно: то ли она еще не проснулась, то ли сознательно не хотела покидать радужного состояния. Улыбка постепенно исчезала, и на ее лице обосновывалось вызывающее раздражение. Шаталову не раз приходилось испытывать на себе ее теперешнее состояние,- такие встречи были тягостны, - но отступать было поздно. Оставалось одна надежда на непредсказуемость ее настроения, с внезапно приходящими на смену друг другу подъемами и спадами. Он осторожно забалансировал на узенькой опоре, тщательно вывешивая на вытянутых в сторону руках каждое слово - любое из них могло оказаться последним. - Проедем... Будем в лесу ночевать... - Значит, не судьба! - мягкие очертания ее губ резко вытянулись в одну глубокую линию, но затем снова смягчились. - Встаю уже, встаю... Платформа встретила их абсолютной чернотой, с единственным тусклым, не то красным, не то желтым фонарем посередине. Четыре одинаковые долговязые фигуры неподалеку висели на перилах. Слева, вдалеке, виднелись редкие огни дачного поселка, к которому как раз и лежал их путь. Если видны огоньки, значит, опали листья, летом их разглядеть невозможно было бы при всем желании. Тамара как бы заново удивилась мудрому наблюдению классика: "Прозрачный лес один чернеет..." Действительно, - черный и действительно, - прозрачный. Сопричастность прикосновения к великому и настоящему накрыла ее лирической волной осознания уникальности бытия на этом свете. Она вспомнила о старушке с эмалированной кружкой в руках, обернулась, - электричка была уже далеко, обозначив себя сонными огоньками. Тамара подняла руку и так долго держала ее в прощальном приветствии. Долговязый появился перед ней совершенно неожиданно, словно привидение. Понадобилось время, чтобы она смогла вернуться из сомнамбулистического мира снова сюда, на эту черную платформу. Наконец до ее сознания дошло, что это один из тех четырех, висящих на перилах бельем для просушки. Впечатление усиливали вихляющие некоординированные движения соломенной фигуры, надломленной где-то посередине и в коленках, болтавшейся во все стороны от набегающего ветерка. Казалось, выдерни из подмышек веревку, невидимую из-за темноты, и груда белья горкой распластается у ее ног. Наседающие друг на друга белки над торчащим носом и мокрым ртом усиливали чувство отвращения к тощему сопляку, - именно сопляку, ибо "шпана" для него звучало бы комплиментом. Скорее всего, из маменькиных сыночков, - решила она, - или студентиков, толкущихся в институтских коридорах и пропустивший вместе с рюмкой пилюлю групповой храбрости. Напротив Шаталова стоял второй из загулявшей компании, - остальные, не меняя позы, лениво проявляли интерес, выраженный в небрежно закинутых в их сторону лицах. Бойким выглядел тот второй, да и в физическом развитии ему можно было отдать предпочтение. Засучив руки в карманы и покачиваясь на носках, он авторитетно выстроил фразу: - Выбирай!.. А у тебя другого выхода нет! Или каждому по яблочку, или... твою красатуличку на ночь... Тамара совершенно не испытывала страха, - не бояться же этих подонков! - скорее наоборот: ей был интересен Шаталов в этой непривычной ситуации. "Как он поступит? Заставит его извиниться перед ней? Нет, вначале просто проучит... - Пауза затянулась. Она почувствовала напряжение от ожидания развязки. - Вот сейчас! - Шаталов медленно склонился над сумкой. - Вот сейчас!.. Но что это? Он достает из сумки яблоки? Он выбрал яблоки! Он хочет заплатить за нее! Яблоками?! Что он делает?" - хотела крикнуть! все равно что, но только остановить его, удержать от позора. Не успела. Костлявый холод пальцев долговязого на подбородке перехватил дыхание. Прокисший изо рта запах, довольная ухмылка, а главное, - стыд, переполняющий душу, вызвали острое желание к стремительному очищению. "Скорее! Скорее избавиться от этого липнувшего, мокрого, омерзительного платья! Я сама! Сама смогу постоять за себя!" Тамара сжала пальцы в кулаки, уперлась в грудь долговязого и с силой, на которую только была способна, толкнула его от себя. Увидела выпростанные вверх крылья падающий птицы... Потом все происходило помимо ее воли, память записывала на свои ленты только окружающие звуки: глухой удар у самых ног, вскрик! звон разбитого стекла, многоголосое ругательство, тяжелые, спешащие к ней шаги... Смутное осознание происходившего стало доходить до нее уже на окраине перелеска, когда подслеповатые дачки, окруженные редким забором, услужливо подкатили под их ноги проселочную дорожку. Они продолжали бежать, но теперь их сопровождала тишина, прерываемая только тяжелым сопением Шаталова. Тамара остановилась. "Этот сочный хруст в ушах! Это дыхание! Что это?.." Ответ находился где-то совсем рядом, она сделал несколько шагов, прислушалась... Только мерное дыхание Шаталова, - и снова дохнуло близким и сокровенным. Тамара закрыла глаза, сосредоточенно напрягла память, при необходимости пользовалась этим нехитрым приемом, и... получилось! Она увидела окруженную со всех сторон горизонтами казахскую степь, бездонное небо над ней, с размытым раскаленным диском в центре, бегущих строем, тяжело дышащих солдат в коричневых от пыли сапогах, себя, повисшую на отцовской руке. Так вот откуда знакомый хруст - последнее соло каждой в отдельности и угрюмый хор всех вместе пересушенных, а потому не гнущихся под тяжелой подошвой, травинок, превращаемых в обыкновенную пыль. В первое лето пребывания на той далекой земле они частенько с мамой выходили за пределы военного городка послушать зиму. Удивительное чувство! - слушать зиму при сорокоградусной жаре и нещадно палящем солнце над головой, - они делали по очереди большие шаги и слушали, как скрипел "снег" под ногами. Представляли, что о них думали стоящие навытяжку суслики, фантазировали и громко смеялись вслед трусливым животным. Тамара сошла с дорожки, прошлась по обочине. Так и есть: они бежали напрямик по полю, и прихваченная морозом трава невольно вызывала в ней ностальгические чувства, связанные с детством. И не только светлые, но и те - перед отъездом из Казахстана. Она и отец простились с самым близким для них человеком, оставшимся один на один с беспощадным солнцем и лютыми зимними морозами, отгороженным от невзгод только невысоким холмиком. Тамара подняла глаза на Шаталова. Увешанный сумками, он стоял к ней спиной и, видимо, почувствовав на себе взгляд, обернулся. Темнота скрывала лицо, но она и не хотела его видеть. Представила размазанную от слез тушь вокруг глаз, - конечно же, это было не так, - но и другим сейчас он для нее не существовал. Нервно рассмеялась. - Та - ак!.. - протянула она, - сумки на месте. - сделав круг, придирчиво осмотрела ту, в которой находились яблоки. - Сколько же заплатил за мою непорочность? А? - Ты думаешь, я испугался? Просто не хотел скандала... Если она и предполагала его ответ, то именно таким. Собственная догадка еще более усилила чувство омерзения, возникшее на платформе. Передернула плечами. - Ну ладно. Проводила почти до ворот, дальше, думаю, безопасно. А мне пора... - Тамара! - Шаталов опустил сумки на землю, схватил за руку, повторил просяще - Тамара! Ты не права. Я хотел для тебя, - понял, что лучше не продолжать, осекся, и совсем упал голосом, - просто не хотел омрачать нашу встречу. Придем, ты успокоишься, и будешь смотреть на происшедшее другими глазами... Она сделала движение, чтобы вырваться, отмечая силу стиснутых пальцев на кисте руки, хотела съязвить и по этому поводу, но нарастающий шум за деревьями переключил ее внимание на совсем неожиданные мысли. Электричка проходила по пути, на который она столкнула долговязого. "Их там было много, наверняка помогли,- и все же зародившееся беспокойство не хотело исчезать, - они пьяны и могли не успеть! Нет-нет, времени прошло предостаточно. Электричка простояла совсем недолго, как обычно..." Ей необходимо избавиться от сомнений, и слова, которыми она собиралась в последний раз отхлестать Шаталова, стали казаться мелкими и бесполезными: он больше для нее не существует. "Все!" Она резко рванула в сторону, не удержалась на ногах, скользнула в придорожную канаву, Шаталов бросился к ней на помощь, но протянутая рука так и осталась свободной висеть в воздухе. Тамара уходила, бежала, пытаясь быстрее избавиться от жужжащих словесных мух. Поднялась на платформу, осмотрелась - матовым холодком блестели рельсы. Тишина, ни души... Когда садилась в последнюю по расписанию электричку, заметила на конце платформы мужскую фигуру. "Наверное, Шаталов. Скорее всего, он, больше некому..." В вагоне было пусто, только в центре над скамейками покачивалась женская голова, огромная от чалмой накрученного пухового платка. Заранее избавляя себя от шаталовской трескотни, - он, конечно же, сейчас появится, - подошла к женщине, попросила разрешения сесть напротив. Та ответила не сразу. Выдвинула из-под лавки скрещенные ноги с толстыми икрами под кручеными чулками, впрессованными в "прощай молодость" таким образом, что молниям отводилась скорее бутафорская роль. Не вылезая из карманов, руки развернулись в стороны, еще больше укрупняя и без того мощное тело. Не прикрытый платком глаз, одинокий и свирепый, описав вокруг Тамары окружность, застыл на неподвижном лице. Все в ней, включая сложенные гармошкой губы и разбухшее пальто с торчавшим воротником, осуждало Тамару с остервенелой прямотой. Тамара поежилась, и только тут ее взгляд упал на собственные ноги, - стала ясна причина столь нелюбезного приема. Исполосованные глиной полы плаща истекали коричневой жижей, такого же цвета колготки обнажали местами бледную кожу, столь же красочными были и рукава по самые локти. Тамара ужаснулась. Бормоча извинения и не в силах справиться с нахлынувшим смущением, направилась в купе, расположенное за спиной молчаливого обвинителя, и тут же вслед услышала густой с мужскими хрипинками голос: - Тесно! - прозвучал он с ударением на второй слог, - после профсоюзного собрания? Она опустилась на скамейку, пытаясь хоть как-то, сразу намокшим носовым платком, привести себя в порядок. Тот же голос заставил ее поднять голову, женщина в чалме, теперь уже с двумя неподвижными глазами, стояла рядом. - Была б моя! Зарубала бы сразу, и дело с концом! - Развернулась вполоборота, выстрелила ей под ноги коричневым, с бело-голубыми прожилками, сгустком и, яростно стукнув дверью, прошла в соседний вагон. Некоторое время Тамара как заколдованная смотрела на ее плевок (вряд ли она смогла бы объяснить, зачем это делает?), пока отвратительный комок не подкатил к горлу. Ее вырвало. Весь оставшийся путь Тамара ревела, открыто, по-бабьи, да и как еще она могла реветь? не стесняясь, да и кого было стесняться? - одна - одинешенька в вагоне. Хотела, и не хотела, чтобы появился Шаталов, но он не появлялся, не появился и на платформе Курского вокзала. А если бы появился, тогда что? Она и сама не знала ответа на этот вопрос. Таксист долго не трогал с места, пережевывал губами адрес, кряхтел при упоминании Перловки, - насмотрелся на своем веку всякого и сейчас не испытывал желания влипнуть в очередную историю с сомнительным пассажиром, так что было над чем подумать, - но деньги вперед и за оба конца прибавили решимости. Подстраховался, проехал на сотню метров дальше, чем требовалось. Выпал первый снег... Тамара нажала кнопку звонка, выдержала паузу, как обычно, отпустила. Так звонила только она, и отец всегда отличал ее приход от других. "Наверное спит уже", - хотела взглянуть на часы, с удивлением отмечая, что в первый раз за сегодняшний вечер испытывала такую потребность, но не успела, дверь неожиданно быстро открылась, - конечно там, за дверью, - давно и с нетерпением - ждали ее звонка. Высокий седой человек в пижаме сделал два шага назад, пропустил Тамару, закрыл дверь и устремил на нее голубые, но такие уставшие глаза. Это был ее любимый и единственный папка. Тысячи морщин основательно и бессистемно устроились на его лице, дружно подпирая глубокий шрам на левой щеке. Такое лицо может быть только у мужественного человека - у такого, как ее отец. Ладная не по годам фигура угадывалась даже под свободной пижамой, правую руку, если его заставали без протеза, он всегда держал за спиной, стесняясь показывать безжизненно болтавшийся рукав. - Не спал? Разве тебе не звонили? - бодро спросила она. Он ответил не сразу: - Звонила подружка... Еще не было одиннадцати. Сказала, что ты заснула в общежитии и ей жалко тебя будить. - И ты все-таки волновался? - Тамара увидела себя в зеркале во весь рост, во всей красе, вспомнила реакцию на себя пассажирки, водителя такси, представила, что может сейчас творится в душе отца, отсюда и непривычная для него неуверенность, поэтому решила продолжить совсем в другом ключе. - А знаешь, папка! Ты вот что! Ставь чайник, а я пока приведу себя в порядок. - Отвернулась, с чрезмерным усердием стягивая с себя плащ. Пробегая из комнаты в ванную и обратно, украдкой следила за отцом. Он сидел на кухне, спиной к двери, задумчиво мял в руке папиросу, и когда она наконец, закончив дела, села напротив, то увидела в руках все ту же нераскуренную папиросу. - Ну что ты, папка? Ну нет причин для расстройства... Он поднял на нее глаза, внимательно всмотрелся. Тамара поняла: не будет никаких вопросов, нужно просто рассказать, но что? Не рассказывать же о том, как вспомнила Казахстан, маму, о том, как провалилась в придорожную канаву... И совсем неожиданно для себя вдруг спросила: - Если бы маму оскорбили в твоем присутствии, то..? - она долго подбирала нужные слова, и он сам прервал паузу. - Ты же знаешь. Она всю жизнь со мной по аэродромам да по зонам, в лесах, в степях. Вокруг одни свои, военные, так что некому обижать было... Говорил и чувствовал, что застарелая тревога сродни незаживающей ране снова бередит душу. Вот она - примета отсутствия материнской ласки и доброты, того, чем он, мужик, так и не смог одарить свою дочь. Давно заприметил в ней тот негнущийся стержень, без которого мужчина не мужчина, но ей женщине, будущей жене и матери, он был ни к чему. В свое время жениться ума не хватило, - превратить единственную дочь в падчерицу? - да и кому инвалид нужен был? а потом было уже поздно. А как ему хотелось! Чтобы однажды дочь получила двойку и со слезами на глазах пыталась оправдаться перед строгим отцом. Но нет - были одни пятерки и всегда сухими глаза. Трудно ей будет, очень трудно. Вот и сейчас, девица на выданье и ребята подходящие наведываются, но не замечает он того бесноватого огня в ее глазах, который нет-нет да и выдаст с головой девичью тайну. Тамара осталась недовольна ответом отца: догадался, о чем идет речь, темнил, и она решительно с вызовом ответила сама: - Ты бы его в порошок превратил! Оба надолго замолчали. От неожиданного громкого смеха он вздрогнул, - да и не смех это был, а уродливая гримаса, выдавленная непослушными губами. - Понимаешь, папка! Вышли мы с Шаталовым, с Евгением, как ты его любовно обзываешь, на одной очень темной платформе. И тут откуда ни возьмись десять разбойников бросились отымать у нас яблоки. Нет, не десять, а пятьдесят, и даже не пятьдесят, а сто и один, и не разбойников, а кровожадных бандитов, и не яблоки, а... да! часы... Но не на тех напали. Евгений! - имя произнесла с необыкновенным воодушевлением и почитанием, - устроил им такую баню! Я не успевала оттаскивать их тела и делать перевязки, дабы сохранить им жизни для правосудия. Наши потери, как ты видел, невелики: грязный плащ и рваные колготки... Снова долго молчали. - Тамара! Я не могу представить, чтобы Евгений струсил и оставил тебя одну, - он хотел еще что-то сказать, но она прервала его. - А он и не струсил. Просто откупился яблоками, причем выгодно! Не более одного на каждого бандита, - она встала из-за стола, поцеловала его в щеку, - и не сердись, пожалуйста, сон в общежитии придумала, чтобы ты не волновался. Пожелав ему спокойной ночи, она направилась в свою комнату, в дверях обернулась. Отец держал в руке спичечный коробок. Тамара любила наблюдать, как он, заученными до автоматизма движениями, одной рукой зажигал спички. Зажимал коробок между большим пальцем и мизинцем и, перехватив тремя остальными спичку посередине, ловко чиркал ею о шершавую поверхность. Она не могла припомнить случая, чтобы ему это не удавалось, но сейчас уже вторая сломанная спичка лежала у его ног, - отец все еще не мог справиться с охватившим его волнением. ... В комнате полки до самого потолка, книги, книги, старинный двухтумбовый стол с зеленым лоскутом, пианино, кресло с толстым пледом в крупную клетку, аккуратная кровать у противоположной стены, на ней во всю стену - осенняя березовая роща, сбрасывающая на эту кровать желтую листву. Это было смело, но такие качества здесь ценились... Оранжевый абажур с бахромой, тяжелые на окне шторы, цветы в горшках на подоконнике, и, главное - над креслом, в невесомой металлической рамке - портрет женщины - очень похожей на девушку, входящую сюда с обязательным приветствием. Тамара подошла к полке, из книжной ниши выудила толстую, в кожаном переплете, тетрадь. Забралась с ногами на кровать, уселась поудобнее, как раз напротив кресла с висящим над ним портретом. Солидная, тесненая обложка скрывала за собой стопку аккуратно сшитых обыкновенных листочков в клеточку: пожелтевших и потертых по уголкам. Назвать эту тетрадь дневником было нельзя. В ней не было дат, дробящих жизнь в хронологическом порядке, не было описания событий, фактов, которыми так полна любая человеческая жизнь, здесь звучал диалог матери с дочерью: откровенный, тихий и громкий, спокойный и яростный - диалог мог незаметно перерасти в длинный монолог одной из них или... оборваться на полуслове и возобновиться через значительное время. Первые его страницы были заполнены округлыми буквами, выстроенными в единственное, с до и после точками, слово - мама. Некоторые строчки разбежались кругами в разные стороны, размылись по краям, словно от крупных дождевых капель, так и застыли с рожденными с ними в одно время болью и тревогой. Женщина привычно покинула металлическую рамку, уютно устроилась к кресле, укуталась пледом, скрестила руки на груди, застыла под внимательным взглядом своей дочери. - Ну вот, мама, и все. Нет больше Шаталова. И пожалуйста, не возражай. Мне совершенно все равно, что это было? Трусость или расчетливость. Он хорошо меня знает и не имел права так поступать. Не имел! - Тамара! Не горячись! Давай по порядку. Во-первых, ты поехала. Зачем? - Мне стало его жалко... - Допустим. Тогда почему ты требуешь от него героических поступков? Тамара отложила тетрадь в сторону. Разволновалась, не заметила как заговорила вслух: - Но проводить - то был обязан. Ночью, одна в электричке. Что, он этого не сознавал?.. - Думаю, он был где-то рядом. Но после стольких оскорбительных слов не решился объявиться. И во-вторых. Мы уже не в первый раз говорим о твоем истинном отношении к Шаталову. Ты обещала разобраться в своих чувствах, но оттягиваешь, боишься развязки? Тамара раздражалась. - Ничего я не боюсь. Просто недосуг! - Тогда я расскажу. Шаталов - умный, красивый. Любая девочка из группы, да что там группы, из института была бы польщена его вниманием. А он предпочел тебя... Конечно, приятно сознавать свою исключительность, но без настоящего чувства счастья не обретешь. Не находишь его достойным себя, но и другим уступать не желаешь... - Желаешь, не желаешь! Опять ты об этом! Я его не привязывала! И что мне прикажешь? Одной существовать среди этих слизняков! Где они? Эти Мартины Идены? - Дело не в них, дело в тебе самой... - Ну ладно, хватит на сегодня! - Тамара решительно захлопнула тетрадь. - Спокойной ночи! Мама послушно заняла свое место в металлической рамке над креслом. Тамара подошла к фотографии, нежно провела ладонью по стеклу. - Слышишь? Мама, прости меня. Устала, да и тяжко на душе как-то... Проснулась она необычно рано для воскресного дня. Всю неделю мечтала выспаться как следует и вот пожалуйста, часы не дотягивали еще до полных семи, а сна уже не было. Нахлынули перипетии вчерашнего дня - отмахнуться от них не удалось, память настойчиво проявляла в сознании пережитые картины: платформу с четырьмя оболтусами, старуху в электричке, угрюмого таксиста... Громкий шепот на кухне привлек ее внимание, заслоняя собой сразу ставшие мелкими остальные ощущения. Только тетя Нина умела вот так тараторить вперемешку со смешливым прысканьем, не давая собеседнику вставить ни слова, ни полслова. Слабые попытки отца угомонить ее: "Тише - тише - тише, пожалуйста!" - если и имели хоть какое-то воздействие, то не надолго. Такой знала Тамара тетю Нину - старшую сестру отца. "Дорогая тетя Нина! Неужели правда? Она сейчас там, на кухне? Как это здорово... Приехала тетя Нина!" Тамара приготовилась вскочить и помчаться на кухню, но не успела, дверь приоткрылась и в ней появилась улыбчивая во весь рот головка. - Ах, ты моя красатулечка! Серденько мое! Уж и не спишь?! - Она вихрем ворвалась в комнату, навалилась всем телом на Тамару, покрыла поцелуями лицо, шею, руки. - Ласточка моя! - Отпрянула, внимательно всматриваясь в ее лицо и вдруг резким движением сорвала с нее одеяло. Тамара не успела его перехватить, стыдливо прикрыла скрещенными руками обнаженное тело, на минуту задержалась, и с радостным возгласом в растяжку: - Те-тя Ни-на! - бросилась к ней на шею, прижалась всем телом. А та гладила ее холодными руками, заставляя трепетать мелкой дрожью , ласково ворковала на украинско - русском: - Совсем взросла жинка! Така гарна! Пора и чоловика, и диток, и племяшков... - снова отпрянула от нее, оценивающе осматривая. - Ну что ты, тетя! Нельзя же так! - Тамара спряталась за стол, быстро одела халат. - Ничого! Ничого! Не пропадать ж такому добру! - Взяла Тамару за руку, притянула к себе, усадила рядом на кровать.- Слухай, что расскажу, теперь можно, про папулечку твоего любимого. Такого нагородили... И смех! И грех! Тогда тебе годков четырнадцать было. Улеглась я, Семена своего под бок подоткнула, вдруг слышу, Полкан места себе не находит. Испугалась. Семена растормошила, чтоб на улицу вышел, кого-то Бог принес. Вернулся с телеграммой. Срочно выезжай! Так и ахнула. Думала, беда. Бросила на Семена все хозяйство. Прилетаю... И надо же, только твой папочка мог такое придумать. Скорую, говорит, вызвал, дочь моя, выяснилось, девушкой стала. Выручай, говорит! - она расхохоталась мелко, дробно, в присущей только ей манере. - Не знаю, что и делать. - Остановилась, перевела дух. - Ох, и задала ему тогда... - испытующе заглянула Тамаре в глаза. - А теперь вовремя сама приехала, - откинулась назад, в восторге зажмурилась, - слыхала, космонавт! - Уже проболтался... Тетя Нина бурно возмутилась: - Как это проболтался? Да никак я тебе чужа! Тю! Про родну тетку такэ сказать. Ну як же ж так можно!.. - казалось, еще мгновение - и слезы ручьями понесутся по ее тугим щекам. - Целый год прожить душа в душу и надо же секреты от меня. Не стыдно?.. Тамара и не пыталась угомонить тетю, знала, что бесполезно. Сразу после смерти матери отец доверил дочь сестре. Жили дружно. Тетя, ее маленький и такой надежный муж - дядя Семен, их два сына, и Тамара. Небольшое село под Черниговом она всегда вспоминала с необыкновенной теплотой, а уж о тете и говорить нечего. И та, конечно, осталась верна себе: поправила рукой туго сплетенную косу на затылке, как бы с помощью этого жеста переводя себя в другую тональность. - А помнишь Вишенку? Молочко парное? Долго тебя не подпускала. А ты наверное совсем уж и доить разучилась... Семен тебе привет и гостинцев прислал. У Григория дочь уже большая. Иван жениться собрался на Мариночке, соседка напротив. Мать ее литературу тебе в школе преподавала. Тоже забыла? - Речь ее все больше замедлялась. Видно было, что не все воспоминания радовали душу, но о горечи вслух ни одного слова. Только об отце совсем уж тихо обронила. - А Сергей выдержал. Молодец. Гляди, какой справный. А что руки нет, так не в ней дело. Я б ему и без нее таку хозяйку нашла. А он все для тебя. Береги его, Тамара. Ой как береги... Они прильнули друг к другу, долго молчали, пока из кухни не прозвучал голос отца: - Пора, сударыни, к столу! У вас еще будет время посекретничать! Усилия его оказались напрасными. Тетя Нина, не спрашивая, смахнув все со стола, принялась за сервировку в соответствии со своим вкусом. Действовала уверено, ладно, красиво и говорила без умолку, - говорила, говорила... А они слушали ее и улыбались. По словам тети, она приехала "сюрпризом", и они не скрывали радости от такого сюрприза. В понедельник Тамара специально опоздала на семинарские занятия. Не хотела выслушивать оправдательные шаталовские слова, во всяком случае, пыталась убедить себя в этом, и поступила так, как спланировала еще по дороге в институт. Опустив голову, чтобы не встретиться с ним взглядом, быстро прошла в конец аудитории, уселась за одинокий стол. Место рядом с Шаталовым казалось необычно пустым, его постоянная обитательница находилась на заднем ряду и, конечно же, притягивала к себе всеобщее внимание: каждая головка, с понимающей ухмылкой, повернулась в ее сторону. И прошло некоторое время, прежде чем преподаватель у доски снова почувствовал себя центральной фигурой. Тамара держала себя абсолютно равнодушной, была очень внимательным слушателем, но, пожалуй, в первый раз не воспринимала учебного материала. Пусть думают о ней как угодно. Ей все равно. И Шаталову это известно, и он тоже демонстрирует свое равнодушие. Он единственный, кто не прореагировал на ее приход. В перерыве она сразу уйдет в буфет и вернется с опозданием. А может быть, сейчас уйдет с занятий и не появится целую неделю. Вот тетя обрадовалась бы.... Тамара боролась с неодолимым желанием поднять голову и посмотреть туда, влево, в сторону Тани. Зачем? Она долго уходила от ответа и все-таки сдалась: украдкой взглянула на нее. О! Лучше бы она этого не делала! В ней закипела кровь!.. Впрочем, ничего особенного не произошло: ей и ранее приходилось перехватывать тайный взгляд, устремленный на Шаталова. Но сейчас... От нахлынувшей слабости она никак не могла унять тревожные мысли. Туманный взор неестественно широко раскрытых таниных глаз растворял в себе Шаталова целиком, без остатка. И главное! Главное - он не встречал никакого сопротивления. Нет. Этот взгляд говорил о многом. Но что? Что могло произойти за прошедший выходной день? Неужели предательство? Воспользовался ссорой и предал? И почему она волнуется? Для нее Шаталов больше не существует, сама ему сказала об этом. Говорил, что любит и так сразу предать? И с кем?.. Нет... Это просто ее больное самолюбие и, как результат, больное воображение. Ей просто показалось. Ничего, конечно, не было, и не могло быть. Тамара открыто посмотрела на Таню. В ее взгляде звучал прямой вопрос: "Все, что я думаю, правда?" В ответ увидела откровенную "Правду!" Прозвенел звонок, и Тамара, по заранее составленной программе, побежала в буфет, - при виде пищи за витриной ее затошнило, она остановилась, не совсем представляя, что же делать дальше? Таня появилась специально. - Ты где пропадала? Мы так здорово провели выходной!.. - Она не скрывала ослепительно белых, в малиновой губной оправе, зубов. Сначала маленькие, они постепенно увеличивались для Тамары в звериный оскал, - ядовито - желтый туман растворил в себе окружающий ее мир. Тамара покачиваясь вышла в коридор. Очнулась от ощущения холода на плече. Инстинктивно опустила руку на него и почувствовав чьи-то пальцы, нервно передернула плечами: еще памятен был им костлявый холод долговязого на платформе. Она сбросила чужую руку, повернулась. Перед ней стоял Шаталов с неуместной, омерзительной улыбкой на пошловатом лице. И этим сальным губам она позволяла прикасаться к себе? Позволяла шептать слова любви и преданности на всю жизнь? Как она могла просто находиться с ним рядом? Она ненавидела его, и теперь - по - настоящему. От осознания, наконец, обретенной уверенности, ей сразу стало легче. Не надо убеждать себя в том, что этого человека для нее больше не существует - его действительно не существует! Тамара улыбнулась. Обошла Шаталова осторожно, словно свежевыбеленную колонну, о которую можно нечаянно испачкаться, не оборачиваясь, направилась к выходу. Тетя Нина устанавливала в доме свои порядки: переставляла мебель, меняла скатерти, занавески, стирала, мыла, вконец извела отца хождениями по магазинам и даже пыталась конфликтовать. - Разве может быть у девушки на выданьи така нора? - горячилась она. - Сельпо, да и только! Одни полки и стол канцелярский! Ни цветастых занавесочек, ни приличного покрывала. Какая - то рекрутская казарма!.. Но против ее нашествия в Тамарину комнату дружно восстали и отец и дочь. Тете Нине пришлось отступиться, но в желании поворчать по этому поводу отказать ей не могли, да и не старались, наоборот, с удовольствием вслушивались в мелодичный, певучий, голосок. Затихала она поздним вечером, с вязальными спицами в руках, перед обязательно включенным телевизором. Не вникая в суть происходящего на экране, она изредка спохватывалась, требуя помощи в преодолении порогов в многосерийном любовном течении. - Тамарочка! Вот ты Ленинский стипендиат! В аспирантуру готовишься... Конечно хорошо все это, но счастье в одних книгах не найдешь. - Сокрушалась тетя Нина. - Трудная ты для нашей женской доли. - Сочувственно смотрела на Тамару и замолкала, видя, что не падают ее слова на благодатную почву, не дают желанных всходов. "С двумя сыновьями нелегко, да и Сергею с одной дочерью не легче, - видно время нынче такое". Через неделю тетя Нина уезжала к мужу, своему Семену, к сыновьям, к внучке, к домашней живности, - не справятся они там без нее... Уже больше месяца Тамара не расставалась с письмом - положительным отзывом на ее запрос о распределении на завод тяжелых станков в Коломну, - уехала бы еще дальше, но и об этом решении долго не решалась сообщить отцу. Аспирантура на родной кафедре, вполне реальная защита кандидатской диссертации предопределяли, особенно для стороннего взгляда, счастливый, обкатанный путь. Какой мужчина отказался бы от такой радужной перспективы, а тут женщина... Но Тамара приняла решение и менять его не собиралась ни при каких обстоятельствах. Отец чувствовал ее тревогу, но как всегда - вопросов не задавал. "Он доложен понять, что не может она не уехать! Остаться здесь, значит продолжать вариться в опостылевшем котле, среди этих сережек, женек, танек, и так на всю жизнь, без свежего ветра?.. Нет уж!.." Вот сейчас она позвонит и скажет ему по телефону о письме, - не хорошо конечно получится, - но пусть уж лучше так... Услышала возбужденный голос отца: - Тамара, не пропадай пожалуйста, у нас гость. Ждем тебя! "Просто рок какой-то, - отметила про себя Тамара, но почувствовала облегчение, неприятные минуты снова отодвигались на какое-то время. - Самообман! Все! Решила! Сегодня же вечером произойдет откровенный разговор..." Дверь открыли двое: отец и крепко сколоченный, румяный, улыбчивый человек, - гость галантно ухаживал за Тамарой, беспрестанно шутил, отец с готовностью подчеркивал его авторитет, оба были навеселе. - Тамарочка, вы должны сами догадаться, что за важная птица перед вами - гость продолжал ухаживать и за столом. - Мое присутствие, факт, так сказать, де юре, но нет желания быть фигурой нон грата! А зовут меня Василь Василич. Приехал на выставку со своими поросятками, и забежал вот на огонек... Тамара внимательно всмотрелась в него. Выглядел он моложаво, хотя кожа на руках выдавала значительные годы. "Пожалуй он и постарше отца будет. Фронтовик? нет, скорее, служили где-нибудь вместе, но причем тут поросятки?.." - Вот и медаль вручили, - гость не унимался, - решили отметить. - Все честь по чести! Тамара не узнавала его, да и не пыталась особенно напрягать память: за смешливостью и балагурством угадывался недюжинный характер сильного человека, видела, что и отцу гость по душе. Вечер проходил весело и тепло. - А я и есть папа Евгения Шаталова! - слова прозвучали резким диссонансом ее настроению. Как же она сразу не догадалась? Именно таким его и представляла со слов Шаталова, председателя колхоза - миллионера, - читала о нем статьи, и вот он перед ней. Возникшее было напряжение постепенно улеглось. Шаталов старший посерьезнел, говорил медленно с расстановкой: - Вы уж простите мне, Тамара Сергеевна мою военную хитрость. Представился бы сразу, гляди и разговора не получилось. Вот и папа ваш не возражал против этой самой, военной хитрости. А инициатива познакомиться с вами целиком моя, так уж, к сыну моему, в этой части, пожалуйста без особенных претензий... - Уж чего-чего, а претензий никаких, и быть не может! - Тамара чрезмерно внимательно вгляделась в пустой бокал, задумалась, и дерзко вскинула на него глаза, - Просто все! Вы это вы! А о сыне вашем говорить не будем! До сих пор молчавший ее отец попытался что-то вставить, но поймав на себе характерный дочерний взгляд, замолчал, но и Василий Васильевич не думал сдаваться, мудро продолжил словно ничего не видя и не слыша: - Горячимся по молодости, а потом, подчас всю жизнь, приходится расплачиваться, - нетерпеливым движением, пресек попытку Тамары возразить. - Да-да! Настроение еще ни один раз изменится, но перечеркивать, своим трудом заработанные преимущества, считаю неразумным. Отказываться от аспирантуры, можно сказать от своего настоящего будущего... это при ваших - то способностях - преступление!.. "Что он делает? Что делает? - Тамара в страхе скосила глаза на отца. Он был спокоен. - Значит знает ! И ничего! Все понимает! Молодчина! Это мой папка! Только мой папка может быть таким! - Тамара вскочила, бросилась к отцу, - звякнул разбившийся на счастье бокал, - она тискала его, что есть силы, висела на шее и целовала, целовала его в такую мудрую седину. И уж совсем торжествовала при виде растерявшегося, а минуту назад такого уверенного в себе Василия Васильевича. - Куда им Шаталовым понять их Кузнецовых!" Тамара схватила бутылку вина, разлила по бокалам. - Предлагаю тост! За людей настоящих! За Сергея Ивановича Кузнецова и за Василия Васильевича Шаталова!.. Выпили, она метнулась к проигрывателю, мощность усилителя установила до "сотрясения потолка", вместе с Челентано увлекла в центр комнаты Василия Васильевича. Предложила такой темп, на который была способна только молодость. Но партнер уже снова был прежним: лихо закатанные по локти рукава, мятущийся вокруг шеи галстук и вообще весь его облик авторитетно закреплял брошенную громко фразу: "Знай наших!" Отец добровольно присоединился к танцующим, с движениями мягкими, старомодными, какими-то дамскими, и в тоже время преисполненными необыкновенного достоинства. Тамара поймала себя на мысли, что украдкой любуется им. В перерыве между мелодиями зазвонил телефон, заволновался Василий Васильевич: - Это меня! Я уверен! - он не ошибся. - Сын звонил. Завтра уезжаю, а поговорить как следует не успели, так что уж не обессудьте... Прощался многословно. Медленно одевал шарф, пальто, шляпу. Неожиданно обнял Тамару за плечи. - Скажи старику только честно. Обещаю, ему ни слова... Ты смогла бы выйти за него замуж? - Нет! - Она ответила так быстро, словно только и ждала этого вопроса. - Но тогда уж совсем глупый вопрос: - Почему?... Тамара задумалась. "В двух словах и не скажешь", - и неожиданно для себя нашлась: - За вас бы вышла! - Да-да. Понимаю. Пожалуй лучше и не ответишь... Правда. Я действительно вас понял. - Василий Васильевич, снова перешел на "вы", как бы увеличивая, на миг укороченную между ними, дистанцию. От предложения отца, проводить его, решительно отказался. Евгений ждал отца у подъезда. Две отрешенные от улицы, от города, от всего мира, мужские фигуры медленно двинулись к троллейбусной остановке. К счастью, или к сожалению, тот не заставил себя долго ждать. Отец пригласил Тамару к окну. - Ты уверена, что тебе так будет лучше? - Да папа, я хочу что бы так было... ........................................................ Поезд нехотя тронул от платформы. Медленно остывали за окном двое провожавших: отец, с побледневшим в последний момент лицом, и Шаталов. Тот явился без приглашения, положил чемодан на полку, перед уходом судорожно сжал двумя руками ее пальцы, но так и не проронил ни слова, - теперь криво и глупо улыбался. Поезд долго не мог вырваться из обустроенной человеком теснины. Взгляд цеплялся за знакомые строения по обе стороны от железной дороги, мысли также медленно растекались во времени и пространстве. Август. Сытый, колоритный, немного уставший, с желтоватой проседью листьев вперемешку с пылающими красными гроздьями звучал финальным аккордом сухого и жаркого лета. Ей уже двадцать четыре года... Почему уже? Может быть еще? Нет скорее все-таки уже... Двадцать четыре на два, сорок восемь, - впереди больше половины, - а если на три? то семьдесят два года, - позади треть отпущенной жизни. Много это или мало?.. Большинство девчонок из ее курса успели выскочить замуж, - уже август, - а она еще и не любима по - настоящему... Ну и пусть август! У нее все впереди! И настоящие люди, и настоящая любовь! Она открыла книгу, углубилась в чтение. В Коломне для Тамары все складывалось на редкость удачно, без традиционных для молодых специалистов мытарств: начала она с должности юрисконсульта, но уже через три месяца начальник юридического отдела запенсионный, добродушнейший Пал Палыч, вышел на директора с предложением уступить свое место Томочке - юристу от Бога. Одновременно с приказом она получила и ключи от новой однокомнатной квартиры с окнами на Оку. На сердечном же фронте все выглядело традиционно, без изменений: взгляды, цветы, ухаживания, слова, слова, с постепенным перевоплощением ее в очень нужный для завода "тяжелый, карусельный станок". Закорючка "Синего Чулка" на проекте любого приказа ценилась выше протокола со множеством подписей. Наступал новый год. Снежинки в юротделе опускались по ниточкам стройными шеренгами, но когда входная дверь, справа, в тайне, открывалась они волновались и становились очень похожими на те - за окном. Чужой приход вспенивал голоса подчиненных, - мужской вызывал особенное оживление, - но до второй, открытой двери в Тамарин кабинет дошагивал редко. Но сегодня и здесь отстучали уверенные, тяжелые, но по летнему сухие и звонкие, директорские итальянские ботинки, простуженно откашлялись наши отечественные: начальников цехов и отделов. На телефонном столике, оттеснив хозяина с черным хвостиком на самый краешек, лежали цветы, коробочки, и... долгий директорский взгляд, - голос его властвовал селектором здесь нередко, но вот след от серых, молчаливых глаз оставлен был впервые. Тамара вышла в отдел, поздравила сослуживцев с праздником и досрочным окончанием рабочего дня. Радостные голоса вспорхнули, пощебетали и улетели. Падал снег. Почему-то крупные снежинки всегда падают грустно... Тамара обернулась, завод грузно погружался в дрему, от проходной к ее ногам елочкой тянулся одинокий, неровный след. Подошел знакомый трамвай, недоуменно похлопал дверьми перед носом, а она, почему-то, перебежав на другую сторону остановки, едва успела зацепиться за подножку чужого, переполненного, катящего в противоположную сторону, к вокзалу. Электричка милостиво (все-таки праздник) ждала всех опаздывающих... Молодой человек в купе - напротив - читал газету, при переворачивании страницы задерживаясь на Тамаре дольше, чем того требовала технология чтения, и недостаточное количество печатных листов его тоже не смутило: он надеялся на свою неразгаданность. Он ошибался, она сняла шапочку, кокетливо тряхнула головкой, веером распуская волосы поверх воротника, томный взгляд приклеила к его переносице. С теплом в вагоне не скупились, и с батареей под ним случилось еще что-то дополнительное - он побагровел, заерзал, ища прохладного посадочного места. Желтое лицо его худосочного соседа под очками перекрылось нервной диагональю, Тамара улыбнулась. Молодой человек, отшлепав растопыренными пятернями печатную проказницу на коленях, спрятал переносицу в окно, Тамара последовала за ним, и там, в размеренно вздрагивающем зеркале, взгляды их встретились. "Берите меня за руку и ведите, я согласна!.. - она сосредоточила лицо в гипнотическом? токе - Я со-гла-с-на!!" Несостоявшийся кавалер дружно топнул нечищенными сапогами, развернулся носками, и выстрелился всем телом за ними в дверь, задевая пуговицами лицевой нерв соседа. Тамара расхохоталась, и... сникла, возвращаясь в унылый, размеренный ряд, совсем не спешащий в Новый год. "У папы не бывает унылых гостей, и я сюрпризом с сюрпризом..." - о сегодняшнем, пусть еще не до конца прожитом дне, она уже сказала себе - "вчера", предвкушая уже сегодня еще не наступившее "завтра!" Дверь долго не открывалась, после второго звонка проявилась тихая щель и за ней - растерянный отец, в пижаме, без протеза... - А где гости? - чмокнула его в щеку. - Пора уже... - она сняла шубу, а предполагала покружиться в ней под восторженными, пусть и нарочитыми, мужскими взорами. - Я тут тоже с кое-чем! - тяжело, копируя ощущения мостового крана в сборочном цехе, двумя руками (а надо бы еще двумя), оторвала сумку от пола, подняла на него глаза, и...медленно опустилась на тумбочку для обуви. - Прости меня, Тамара. Не будет гостей, да и некого приглашать, в такой праздник я хотел, чтобы ты с молодыми, с коллективом... и лег спать. Прости, пожалуйста... Совсем не важным было то, что он говорил, - перед ней стоял сутулый, седой человек - ее отец, менее полугода назад казавшийся ей эдаким молодцом, он и оставался бы таким, если бы не его единственная дочь. Как только она могла поверить тому странному телефонному звонку, в котором он просил ее не приезжать из-за многочисленных гостей, раскладушек, подушек и прочих нелепостей? Как она могла подумать, что ее отец мог добровольно оказаться от встречи с ней? Как она могла оставить его одного на все эти месяцы? И как ей не стыдно носиться по миру со своим неисчерпаемым эгоизмом? - Папка! - она бросилась ему на шею, впервые почувствовав, как он покачнулся под ее тяжестью. - Это ты меня прости, папка! Я заберу тебя с собой, или сама здесь останусь, в аспирантуре, папка! Прости меня, папка... Он нежно гладил ее по спине единственной рукой, и она чувствовала, что он тоже плакал, и терся глазами о ткань на ее плече, потому... потому, что ему нечем было смахнуть с лица первые... нет вторые, после смерти мамы, слезы. Они накрыли стол под ее портретом, и бой курантов встретили со слезами, и он снова плакал, но уже не стесняясь дочери, и в них она, сквозь свои, видела прежнее, неиссякнувшее мужество. Они решили летом, недели на две, съездить к маме на могилку: он отверг ее предложение сразу выехать вдвоем. - Какая гостиница, Тамара? Ты забыла, что это за место. Я выеду первым, обустроюсь и вызову тебя телеграммой. На том и порешили; она выудила из-за книжной стопки тетрадку в черном переплете, и они впервые, после очень долгого перерыва, втроем провели праздничную ночь. Зима, наконец-то, отступилась, и май, взяв с низкого старта, в майках и трусиках, стремглав пронесся в первую очередь по правому берегу Оки, нанося ступнями изумрудные мазки на свободно ниспадающее к воде коричневое полотно. Тупоносые баржи рыли волны, нескромно обнажая задницы перед принюхивающимися катерками. А вот на их задних палубах, в свою очередь, смотрелась совсем другая - веселая и бельевая - праздничная жизнь. В Тамаре звучала неопределенная, весенняя песня, она загадывала желания: ее дом делает сто, или двести шагов к берегу, опускается в воду и плывет по течению, а она, вывесив на балкон белье, машет руками изумленным зевакам. Тамара нагибается, на ее ладони выпадают нежные, желтые цветочки, ветерок забивается в складку между пуговицами кофточки, ласкает грудь мужскими? прикосновениями. Тамара чувствует температуру на свои щеках: ей стыдно признаваться себе в том, что все ее мысли в последнее время, самым невообразимым, изощренным образом сводились к томящему, трепетному ожиданию. Она вздыхает и направляется к дому... У подъезда, между прошлогодними автомобильными, кленовыми или осиновыми? листьев прохаживается мужчина с портфелем, в другой руке плащ, подбородок задирается рывками по балконным ступеням, на последнем не задерживается, плавно взбирается на отставшее от стаи облачко, - облачко замирает на месте, иначе мужчина опрокинется на спину, - Шаталов? Она устремляется к нему. - Женька!.. Ее мысли опережают бег тела: шагами вычитаются из прожитого глупости, мелкие обиды, гордыня - она ждала его: жда - ла, жда - ла, жда... на последнем - ла - впилась в его губы. Шаталов ошарашен: совсем необыкновенный случай, когда из заоблачных высей не падают, а воспаряют еще выше, туда, где вопреки земным законам, без кислорода, может заново родиться жизнь. Она его любит?.. Портфель жалобно, но с пониманием брякается на асфальт, Тамара взлетает на его руках выше, выше, последние сомнения растворяются в бездонном космосе: она его любит!.. Он нечаянно лицом касается ее груди, замирает в испуге, но ощутив раскрывшуюся навстречу желанность, обнимает дыханием рвущуюся из-под одежды навстречу влажную упругость. Она его любит! В прихожей, в зеркале - ее глаза, в них он, в его глазах она, то же в зеркале, и снова в зеркале ее глаза... Они, не сговариваясь, хохочут! - Предок твой, - рассказывает он, - чемоданы собирает, туда, где, говорит, правую оставил. "И левую тоже!"- молчаливо поддакивает она. - Ждет твоего отпуска. - Ты о себе расскажи, - она за обе руки увлекает его на кухню, усаживает так, чтобы ни на минуту не терять его из виду, хлопочет. - Обыкновенный, народный судья по гражданским делам... - Она понимает его: он не хочет признаваться в обыкновенности, но и она рядовой юрист на рядовом производстве, да и вообще, она уже совсем другая, неужели он этого не замечает? Пряча за спину нож, она нагибается, нежно целует его в щеку, мысленно укоряя отца за чрезмерную восторженность дочерью, заочно проквасившую лицо ее гостя. - Живу в коммуналке, пока... - "Ах, вот в чем дело!" - она еще нежнее целует его в другую щеку. - На очереди первый!.. Она заливается хохочущими слезами, и от Женьки, и от лука, и от лукового горя. Он подыскивает рассказик, подходящий ее настроению: - Был еще такой случай. Разводятся двое, все поделили, остались карандаши. Я вытаскиваю свои из стола, говорю, возьмите мои, а он мне, - чужого не надо, дело в принципе... - он расходится, а она, наоборот, успокаивается, он чувствует, что теряет чудесную волну, замолкает. Поужинали. Его взгляд, поблуждав по карнизу, шторам, холодильнику, опасливо пристроился на маятнике часов, - за стеной хрюша завершает "Спокойной ночи малыши", щелкает выключатель, включая странный тембр тамариного голоса: - Можешь идти в ванную... Прячась под изумрудное, с мыльными барханами, по-домашнему уютное одеяло, Шаталов рассуждал о превратностях человеческой судьбы, схлопывающие пузыри шептали о том, что происходило за двумя стенками, в завораживающей комнате. Тамара разложила диван, постелила простынь, две подушки, сняла халатик, бюстгальтер, ажурные трусики... Он глотнул мыльной воды, давясь, и не позволяя себе прокашляться, нырнул... - Женя! Выныривая в яви, и рыбой хватая воздух, Шаталов по-настоящему слышал свое имя, прислушивался, не ошибался ли?.. Не ошибался! ... По выходным Тамару будил солнечный лучик на коврике: таково было ее требование накануне перед сном. Она специально оставляла тоненькую щелку в шторах, ложилась, а когда просыпалась, то долго всматривалась в золотую, медленно плывущую микробную жизнь. Ей казалось, что Кто-то вот так же просматривает ее, парящую в воздухе, и думает, и решает, и легким взмахом мизинца может вспенить мир, и вовлечь ее в невообразимые кульбиты. Часы показывали семь. В девять она позвонит отцу и сообщит о том, что произошло ночью - осуществилась его давняя мечта: у него будут внуки. Тамара вытекла на кухню, сварила кофе, сервировала стол так, как будет теперь делать всегда - не только для себя и теперь уж не кое-как. В комнате проснулись звуки: Шаталов, одетый, сиротливо сидел на краешке стула, первоклашным ноготком вычерчивая на столе грустные вензеля, нервно дергаясь скорее на только ему ведомые раздражители, чем на ее появление. - Я у тебя первый? Тамара быстренько пробежалась по предстоящему диалогу, и, удаляя все лишнее и ненужное, задержалась на последней возможной фразе: - И последний! - и все же пояснила, - не волнуйся, я без претензий, я теперь другая! - Нет-нет! Ты не все знаешь, - он поднял на нее глаза. О-о! Что она там увидела... Два маленьких, беспомощных существа, мелко перебирая ручками, ножками, и еще лишними конечностями, лежали на спине, прогибаясь мерцающими брюшками под лезвиями дневного света,- чуть усилия и... Тамара затаила дыхание, отшатнулась. В комнате внезапно потемнело, от набежавшего облачка? от беды? да! пахло бедой. Она исчезла из двери, на кухне забилась в уголок между холодильником и мойкой, съежилась иголками внутрь, ждала обреченно. На едущие по полу тапки вскрикнула: - Ничего! - кулем съехала на пол. - Ничего не говори! Уходи, пожалуйста! - Я еще ничего не сказал! - в его голосе подготавливалась бодрая неправда, и она боялась ее больше самой мерзкой информации. - Уходи! - закричала она в истерике. - Ухожу - ухожу... Щелкнул замок на входной двери; она метнулась следом, и увидела в исчезающей щели нечаянно выпавшую из его глаз благодарность! За что он ее благодарил? За невысказанные слова, или? - сжала ладонями марширующие виски, - за подаренную ночь?.. И как быстро он ушел! И как он хотел уйти!.. Зазвонил телефон - длинно, по-московски. Красная пластмасса полыхала раскаленным жаром, Тамара обошла ее по широкой дуге, касаясь плечом зеркала, обоев, споткнувшись о ленивый носок зимнего сапога - боялась обжечься... 3 Проводник имел круглое подгоревшее лицо, черные, скобочкой, усы, карнавальный айболитовый нос, но без очков, две глазные щели с холодной блесной или лукавинкой, в зависимости от конкретных материальных обстоятельств, два больших уха и тюбетейку, выше которой были только тюбетейка сменщика и небо на остановках. На поясе вверенного ему вагона с наружной стороны болталась бляха: "Ташкент - Москва". И вагон, и проводники, и сам Шубин с ежеминутно возрастающим волнением спешили на Восток. Но Шубину, в отличие от других, предстояло, отмерив ровно половину от конечного пути, глубокой ночью высадиться теперь уже на территории иностранного государства - Казахстана. Около тридцати лет назад колеса такого же поезда "Ташкент - Москва" вращались в противоположную сторону, и так же волнами набегала тревога, но лица вокруг были светлыми, занавески на окнах веселыми и чистыми, в них с удовольствием зарывался хоботком спелый чайник, в пиалах раскачивался зеленый чай, зубы увязали в рахат-лукуме, из-под такой же тюбетейки лился заботливый голос: "Кушай, кушай дарагой! Балшой будеш, силный будеш!" И все гласные в словах - теплые, мягкие, сладкие... "Что это было? - спрашивал себя Шубин, отвечал - детство, - и спрашивал, - только ли детство? - отвечал - нет, - еще спрашивал, - ностальгия? - отвечал, - да, но не только... Спрашивал, отвечал, спрашивал, отвечал; спрашивали и отвечали колеса... Бесконечная зеленая лента лесопосадок потемнела, почернела, превратила изъеденное пылью, исцарапанное множеством глаз окно в усталое зеркало. Искусственное солнце под потолком чуть коптило, не грело совсем, за что ему было огромное спасибо. Жара спала, нервный каприз пустых бутылок из-под пива задохнулся в пуховых пальцах проводника. Колготная сударыня в соседнем купе, громко и прилипчиво потчующая священника домашним пирогом, наконец-то затихла, превратив свернутую калачиком под простыней попутчицу Анечку - искусствоведа по профессии - в припудренную сдобную ватрушку... Колеса на стыках мерно подталкивали стрелки часов к полуночи. Окно вспыхнуло раз, другой, отмерив вспышками длину железнодорожного переезда, электрические колокольчики всполошились и затихли; в купе протиснулся серый, фирменный живот проводника с пришпиленным сверху трамплином из черного галстука. - Опаздываем! Стоять коротко будем! Шубин сунул во влажную ладонь денежную бумажку, через паузу еще одну, еще через паузу - длинную, вынужденную - еще одну, и все-таки не удержал в себе каламбура. - Это тебе за холодный кипяток! Проводник понятливо усмехнулся. - Потом поедем, чай будет, вино будет, - ткнул пальцем в сторону Анечки, - женщина лучше будет... Все будет! Сменщик проводил Шубина авиационным храпом, откидная площадка пропела ржаво и визгливо; Шубин покидал передвижной Узбекистан - одна, две, три ступеньки - и, как бы босыми ногами, ощутил горячую землю - землю Казахстана. Он обернулся, чтобы попрощаться и, неожиданно натолкнулся на равнодушно исчезающую дверную щель. Возникшую досаду Шубина усиливал единственный фонарь над облупившейся вокзальной табличкой "КАНДАГАЧ". Впрочем, он не был единственным: фонарная дорожка убегала вправо вдоль рельсов, фонарная дорожка убегала влево вслед за поездом, впереди, в шершавой глубине, чуть выше тусклого горизонтного браслета, мерцали еще несколько огоньков. Дорогу Шубину освещали собственные белые туфли. Когда-то здесь прошел дождь, потом проехали машины, прошли люди, и солнце, накрепко высушив оставленные следы до следующего дождя, заставило Шубина приноравливаться к этой дороге. Да, с солнцем здесь приходилось считаться не только днем, но и ночью. Компас памяти мог только приблизительно определить детские шубинские стороны света: где-то там стояла школа, он втянул в себя воздух из той стороны, через градус - дом с бабушкой Акулиной и родителями, еще через градус - магазин с длинной очередью за хлебом..., баня..., огромные емкости для мазута, за ними - степь. А воздух на все стороны света, на все триста шестьдесят градусов, лился - степной, теплый, горьковатый... Внезапно Шубина ослепили автомобильные фары, "Москвич" из ниоткуда прополз совсем рядом, задевая крылом висящую на плече спортивную сумку, развернулся, снова ударил снопом света, но уже в спину. Шубин как бы расщепился, большей, темной своей частью распластался в направлении своего пути. Испугался ли он? Нет, не испугался. Быть может, эта его спокойная уверенность и погасила автомобильные фары, быть может, но за Шубиным сейчас следили те же звезды, которые дежурили в небе в канун дня его рождения, они приветствовали его, и, конечно же, готовы были прийти к нему на помощь. Часы на руке высвечивали один час тридцать минут. Ровно через десять часов на свет должен будет появиться сам Шубин, но, увы, только за вычетом уже прожитых сорока пяти лет. Впереди вырос забор (при первом же прикосновении Шубин, кажется, заполучил занозу), за ним угадывалось низкорослое строение; колени Шубина упирались в скамейку. Устроился он основательно: вытянул ноги, сумку подоткнул под локоть, застегнул молнию, по уши влез в куртку, закрыл глаза. Ноздри широко захватывали вкусный воздух: степной, теплый, горьковатый. Во сне Шубин видел только звезды. Проснулся он по-книжному: от ласкового прикосновения солнечного луча, выскользнувшего из-под синего небесного краешка - именно так он и охарактеризовал свое пробуждение. Строение оказалось нежилым, полуразрушенным, саманным домиком без окон, без дверей, со вспоротой во многих местах рубероидной лысиной. Таких домов оказалось несколько, но были и похожие, и живые, хотя и с разной степенью инвалидности: с костылями под крышами, с растяжками по углам, с пластырями на оконных веках... Особняком держались три сравнительно новых, четырехэтажных дома с бородавчатыми балконами, обвешанными цветным бельем, с общей нерешенной канализационной проблемой (ветер, видимо, изменил направление) - три иноплеменных обветренных странника. Пахло и мазутом - трудовым железнодорожным потом. Заноза напоминала о себе злым - красно - зеленым пятном на ладони: Шубин отложил на некоторое время хирургическое вмешательство с помощью перочинного ножа и туалетной воды "ДАЛИАС". То, что ночью пересекали шубинские белые туфли (теперь уже серые), могло быть большой центральной площадью, подведи под ноги ровную бетонную или асфальтовую твердь, обнеси периметр пылающими огнями, воздвигни в центре постамент с исторической фигурой, посади хотя бы несколько живых, трепещущих листочками, зеленых пятен. И тогда пересохший, истекающий из нее глиняный ручеек превратился если бы и не в проспект, то в настоящую улицу. Шубин казался себе Гулливером. А вот и дом! В котором он!.. Да-да! Если согнуть ноги в коленях, наклонить голову вперед, то можно было бы протиснуться в дверь и сразу упереться в выбеленный, с глубокой продольной трещиной, столб, с висящей под потолком керосиновой лампой. Впрочем, к дому тянулись два провода, и надобности в лампе сегодня уже не было, но пол определенно должен был остаться глиняным. Из двери выглянуло заинтересованное детское личико, - скрылось, снова выглянуло, подталкивая впереди себя улыбчивое, открытое, тоже юное, но уже с претензией на женственность, лицо казашки. Приглушенный окрик прижал их к косяку, мимо них, шаркая резиновыми остроносыми галошами на босу ногу, прошествовал согбенный старик к дымящейся печи в центре двора. Когда-то двор отгораживался от улицы деревянным забором и кленами, под которыми Шубин зубрил нотную грамоту, но вот шахматная стенка из кизяка осталась, и кизячный дымок знакомо вытягивался в перышки облаков на голубой небесной глади. В этом месте на Шубина должны были нахлынуть тончайшие воспоминания, и они нахлынули... Далекий ужин. Родители, бабушка Акулина и он, Шубин, в одних трусиках на черном от длинного безнадзорного дня теле усаживаются за стол, на котором... ну, наверное, стоит кастрюля с горячим картофелем, и обожженные пальцы торопливо тянутся к прохладным овощам. Хлеб черный, грубый, нарезался крупными ломтями, но бывало, хотя и крайне редко, вкусное пирожное трубочкой, купленное мамой в вагоне - ресторане проходящего поезда. Стол упирался в единственное окно, за которым врастал в землю такой же саманный домик, с фасадом на противоположную сторону, а прогал между жилищами использовался соседями - казахами для туалета на открытом воздухе. В самый неподходящий момент перед окном появляется старуха с чайником в руках вместо туалетной бумаги, задирает подол, усаживается на карточки; отец, ругаясь, выбегает на улицу, камнями сгоняет ее с места, в ответ несется казах с воздетыми к небу кулаками. Тогда Шубин не осуждал отца, предпочитая, между прочим, метод подобного испражнения другому - сидению в душной, грязной, вонючей, набитой до отказа жирными зелеными мухами деревянной будке. Не мудро ли приспосабливались казахи к родным условиям? Тому подтверждение - три несчастных дома на привокзальной площади. "Но клены - то, клены зачем вырубили? А они погибли, их обглодали козы, ишаки... Зачем тогда убрали забор? Все равно бы погибли от жажды. Но я-то, я, лично, здесь же, находил для них воду..." Шубин прожил среди казахов почти десять лет: сидел с ними за одной партой, гонял мяч, изучал, правда без ощутимого результата, казахский язык, не помнил имени первого учителя, но на всю жизнь запомнил учительницу казахского языка - Марику Рибжаровну, пробовал курт, пил кумыс, но жилища их посещал редко; ни разу, даже краешком глаза, не наблюдал за похоронным обрядом. Мусульманские кладбища - эти строгие, загадочные, лабиринтные городки, в отличие от сверстников, обходил стороной, не пытаясь даже приблизиться к ним. Мир в черном плаще, со вторым полумесяцем в ночи, отчуждался от Шубина вечной тайной, вечной и жестокой до материализующегося в сознании кривого клинка за поясом. Лунные серпы вместо глаз, лунный серп вместо рта, и всегда рогами вниз: в празднике, в радости, в искренней благодарности. Казахов раскулачивали особенно жестоко - вольный, степной скот не выдерживал коммунистической идеологии, сдыхал, а свекольной ботвы не хватало самим названым братьям, и уменьшались числом казахи, а у оставшихся в живых серпы становились уже, острее... До торжественного момента оставалось чуть более трех часов; Шубин спустился по глиняному ручейку вниз, к самой балке, на дне которой, если поковыряться, можно было найти чертовы пальцы - кварцевые цилиндрики, слюдяные пластинки, белые скелетики "мамонтенков". У противоположного берега в испуге заметались ласточки, Шубин устроился на этом - на треснутой глиняной мозоли. Когда-то небо здесь, впереди, опускалось на землю - теперь же вынужденно перегибалось через нефтяные вышки, и за ними застегивалось на шоссейную молнию. Пыльные завесы длинно тянулись по ней за автомобильными жучками, унося Шубина и к своим, и к его началам. Поздним вечером, или уже ночью, маленький Шубин приоткрывает входную дверь и от страха вскрикивает - вдоль улицы медленно плывет огромный, огненный шар. Бабушка прижимает его к себе, успокаивает. - Не бойся, Павлик! - А ты не боишься? - И я не боюсь! - Никого, никого? - Никого, кроме Бога! - И фашистов не боишься? - И фашистов не боюсь!.. Шубину сегодня бы, сейчас, продолжить тот давнишний диалог. То, до чего он сам теперь доходил с таким трудом, тогда лежало на поверхности: в руках бабушки находился кончик ариадниной нити, который почему-то, какая нелепица! никому не понадобился. И как бы хотелось сейчас спросить своего отца: - Ну почему у такой набожной матери такой атеистический сын? - Не знаю, - ответил бы он. - Но жил-то по заповедям! - По совести жил, - наверное ответил бы он... Впрочем, никогда не любил его отец разговаривать на душещипательные темы - закуривал, отходил в сторону. Солнце интенсивно разогревало Шубину ухо, затылок, плечо, спину, в воздухе витала сладкая смесь звуков, порождаемых невидимыми, но живыми и поющими существами. Прошедшая ночь - нереализованной своей частью - навалилась на шубинские веки, клонила нос книзу, Шубин вяло сопротивлялся, пока мерцающее двоеточие часов не сорвало его с места - до знаменательного момента оставалось менее пяти минут. Он скорым шагом добрался до облюбованного ранее пятачка, положил сумку на землю, в одиннадцать часов тридцать минут по московскому времени (как утверждала мама!) закрыл глаза, поднял лицо к небу, прислушался... Ничего не произошло, не происходило и, кажется, не собиралось происходить! Те же запахи, звуки, ни грома, ни молнии, ни колыханий земли под ногами, ни внутреннего голоса, никаких душевных откровений - ничего! Мерное, равнодушное течение Вселенной мимо Шубина нарушил глухой голос. - Э-э! Кто надо?.. Шубин открыл глаза. Вопрос задавал согбенный старик, еще несколько маковых головушек, вылупившихся по кругу из глины, ждали ответа. - Извините! - Шубин вытолкнул себя из созерцательного состояния. - Я здесь родился и вот ... - беспомощно развел руками. - А-а... - равнодушно протянул старик, направляя галоши к двери дома, - ходи, ходи туда, - он безразличной рукой отталкивал воздух и его от себя. - Ходи! Ходи! - закричали детские голоса. Шубин уходил надолго, наверное, навсегда... Поездка сюда, вопреки радостным ожиданиям, оказалась бессмысленной, и само его рождение тоже казалось бессмысленным - то есть в том, что он сейчас шагал по этой истрескавшейся земле, не было никакого смысла. Шубина никогда не было на свете - и эта мысль не воспринималась сомнительной. "А бабушка? Бабушки тоже не было?.. Ну нет!" Против этой лжи протестовало все его шубинское нутро. За православным кладбищем старательно ухаживали солнце, ветер, дождь и время - холмики уменьшались и даже исчезали вовсе, деревянные, да и металлические кресты заваливались, оградки ветшали, но не наблюдалось варварского прикосновения человеческих, вернее, не - человеческих рук. Свежие могилки держались немногочисленным особняком. Шубин назвал их молодежью и почувствовал мурашки на спине от такого сравнения. После долгих поисков, на пирамиде, сваренной из арматурных прутков, объявилась почерневшая металлическая табличка, с еле различимым, написанным электродом, именем - Акулина Ивановна, и рядом отцовский холмик с крестом из металлического уголка. Стальная проволока вместо замка на ограде рассыпалась от первого прикосновения, дверца боязливо вскрикнула, но напрасно, петли постарались не подвести ее. Шубин опустился на колени: - Здравствуйте, мои родные!.. Простите, что долго не приходил к вам... Он знал, что у сорняков нужно обламывать только верхнюю часть, чтобы корни сохраняли землю от вымывания во время дождей, и, не найдя ничего подходящего, пальцами вгрызался в желтую глину, ломал ногти и не чувствовал боли. Обихаживая могилки, Шубин сообщил им последние новости из его ничем не примечательной жизни. Что Казахстан теперь заграница, и что их родина - Украина - тоже зарубежье, и что могилку мамы он посетил перед самым отъездом... Шубин положил у подножия пирамидки несколько карамелек, раскрошил яйцо (так всегда делала мама), попрощался, поймав себя, как бы со стороны, на довольно странном обещании: жениться и подарить им доброго внука - правнука, - и назвать его в честь деда. До вечернего поезда оставался немалый отрезок времени: первая его половина планировалась на прогулку в сторону от кладбища к возвышенности, за которой в весеннее время года простирался тюльпановый ковер, вторая - на возвращение. Между двумя половинками еще выкраивалось время для завтрака - обеда - ужина с бутылкой сухого вина, с сыром, с чем-то арабским в консервной банке. Вот такую концовку пребывания на казахстанской земле наметил для себя Шубин. При воспоминании о пище он вспомнил о грязных руках, о мерзкой занозе на правой руке... Но заноза исчезла! Не оказалось ее и на левой ладони. Предположение о том, что земля абразивным кругом срезала ее, не оправдывалось: при самом внимательном рассмотрении ладоней - ранки, царапины - не обнаруживалось. Свершилось чудо! - был подан знак?... Но не там, где он его планировал, эгоистически претендуя на центр Вселенной, а на кладбище, где он исповедался, и где, конечно же, бабулька молила за него Спасителя. Шубин почувствовал себя в начале какого-то нового, светлого пути. Словно длинное, долгое кружение вдруг прекратилось, и его взору представилась яркая звезда... Из задумчивого состояния Шубина вывел волнами набегающий шум моторов: в его сторону, съехав с дороги, по целине, медленно двигалась кавалькада из двух автомобилей. Чувствовалось, что медлительность для нее носила принципиальный характер - это настораживало, тем более что первый, голубой "Москвич", повторил свой ночной прием, проехав совсем рядом. Второй - "УАЗ", затих впереди Шубина; здоровый, матерый казах в мятой шляпе, в не застегнутой на копченом животе рубахе, с неоправданно преувеличенным чувством собственного достоинства вывалился из кабины. Краешком глаза Шубин пересчитал крепких гогочущих молодцов позади себя - их было пятеро - таким образом он оказался в окружении. Военный совет на открытом воздухе проводился громко, весело, на казахском языке - это как бы гарантировало секретность информации для противника. Но Шубин все-таки понял, что матерый будет справляться один и что их встреча после успешной операции состоится где-то за макушкой возвышенности. "Москвич" уехал; матерый замер, заложив руки за спину... Климат в этой местности имел одну прелесть: одежда здесь ни одним лоскутком не приклеивалась к телу, зато ветер изрядно докучал далеким от изысканности представлением о косметике, извозщицкой преданностью вездесущей пыли. Матерым матерого сделали мама, папа, и этот ветер, продувавший, в первую очередь, его мозги. И сам Шубин, и сверстники, и соперники по далекому рингу, и шпана в микрорайоне, где он проживал, знали о впечатляющей увесистости шубинских кулаков. Время ограничило подвижность его тела, притупило реакцию, но в кулаки добавило свинца, и как результирующую - сдержанности. - Эх! - с сожалением выдохнул из себя Шубин. - Какое было настроение... Послушайте, дорогой! "Дорогой" прозвучало весьма кстати, так как в широких приплюснутых отверстиях камболового носа мигали в такт тяжелому дыханию изумрудные сопли. Не хватало еще вляпаться в этакую прелесть, отметил про себя Шубин, предощущая костяшками пальцев неприятную, липкую слизь. - Я здесь родился, давно. Я твой сосед, земляк! Понимаешь? Ностальгия, так сказать... Утром приехал, а вечером, через два-три часа, ту-ту, понимаешь?.. В драках есть свои неписаные, интернациональные, законы: много говоривший - трусит, слабеет, проигрывает. Матерый твердо знал эти законы - подобие улыбки наехало на его самодовольное лицо. Пожалуй, впервые Шубин сожалел о двойках по казахскому языку. - Рубашка давай!- матерый двинулся вокруг Шубина. - Сумка давай!- его покусанный, грязный ноготь опускался конкретными, крупными шагами по винтовой невидимой лестнице. - Брюка давай! Ботинка давай! Оренбурга ходи... Шубин почему-то подумал, что вот он, Шубин, никогда не видел, как растет перекати-поле: имело ли оно когда-нибудь корни, цветы, зеленые листья, отличало ли весну от лета, осени, зимы, имело ли запах, или так сразу, рождалось сухим обескровленным скелетом, которое, как и сейчас в цепочке, за таким же другом, гонит по кругу ветер. Джентльменское, на первый взгляд, поведение банды объяснялось обыкновенным примитивизмом: ее интересовали только целехонькие вещи. - Может выпьем, а? - Шубин черпал себя у самого донышка. - У меня бутылочка... закуска... Ноготь матерого нырнул в бездонную штанину, по самый локоть, замер, вспучивая ткань на уровне колена, пополз обратно, прирастая темной, костяной ручкой, широкими кожаными ножнами, холодной, металлической полоской под мышечным кистевым желваком... Стоп! В подобных ситуациях Шубин, помимо воли, мгновенно переходил на режим "автопилота", превращая сознание в немого свидетеля работы мышц, движений, событий, записывая на пленку памяти все подробности, мелочи, для последующего анализа и разборки. Правая рука стремительно скользнула большим пальцем по груди, сталкивая с плеча лямку сумки, облегченное плечо подалось назад, отбросив широко в сторону левую руку, тело, смещаясь центром тяжести вправо, за опорную ногу, крутнуло вокруг своей оси, увлекая за собой тяжелую ладонь и одновременно поручая ее великой центробежной силе... Удар пришелся по уху; матерый как-то буднично охнул, возвращая Шубину - шубиново, мягко завалился набок, придавив рыхлым, жирным пузырем живота судорожно вибрирующие пальцы. Другая рука провалилась в брючину до неприличия, как бы ощупывая источник ползущего по серой, истрескавшейся земле мокрого пятна. Отвращение вытеснилось жалостью. Шубин развернул его на спину, "изумрудная" лыжня изменила направление, накатилась на губу, накопив силенок, безрассудно спрыгнула в напряженно распахнутый, известковый провал рта. Нижняя челюсть не подчинилась шубинской руке, при большем усилии привела в движение всю голову с рассеченной, но сухой мочкой, с желтыми шторами на опоздавших закрыться глазах. Нокаут! - Вот так, земляк, - извинился Шубин, подталкивая под остриженную наголо голову матерого свернутую в трубку шляпу, - сам виноват. А с челюстью придется повозиться... Шубинский взгляд запрыгал по редким растительным кочкам - этим степным родинкам - к горизонту, задержался там, выигрывая время для принятия единственного возможного решения - бежать! Огибая макушку, уже пылил заподозривший неладное "Москвич". "Куда? В степь, или в поселок? К людям или от людей?" Вопрос звучал далеко не праздно - на карту ставилась жизнь. Люди не будут разбираться, степь не сумеет укрыть, но и сдаваться, бездействовать было не в характере Шубина. "УАЗ" матерого - все-таки российская машина - подчинился Шубину беспрекословно, рванулся вперед, едва успев отвернуть от неподвижного тела, взял круто вправо, к дороге. И все-таки Шубин выбирал людей... В студенческие годы, на картошке, полюбил деревенский Борька Веронику. Любвеобильным тот слыл с молодых лет, и Веронику, самую очаровательную девушку курса, атаковал самым активным образом. Другие студентки посмеивались, одновременно завидуя тому, что не только московские пижоны, но и матерый козел с седой, клином, бородой, с грозными, как ятаган, рогами не дает именно ей прохода. Завидя ее, Борька раздувал ноздри, брызгал слюной, вставал на задние лапы, приводя в восторг мужское население деревни. От долгой безответной любви козел совсем озверел, и как-то на лужайке, на импровизированной волейбольной площадке, пошел в решительное наступление. Вероника спряталась за спину Шубину, и тот, стянув с себя красный свитер, опрометчиво сунул его в морду Борьке, с криком: "Тор-р-р-а-а!" Школа, в которой располагались студенты, находилась приблизительно в ста метрах, и чтобы потянуть ее входную дверь на себя, не нарушая законов физики, необходимо было остановиться, что гарантировало металлический удар борькиным лбом ниже поясницы. Шубина спас завхоз, выносивший из школы огромную, алюминиевую кастрюлю с супом; зрелище оплатилось тогда студентами довольно мелкой монетой: несостоявшимся ужином, Шубин же в тот вечер, в ту ночь добился того, чего не смог сделать никто, даже Борька. "Вот и расплата, - спокойно рассуждал Шубин, следя в боковое зеркало за прилипшим "Москвичом", - за Веронику, за все разом!.. - Он верил в великую силу слова, и находил не случайным такое пересечение двух "козлов" - деревенского Борьки, и прозванного так в народе автомобиля "УАЗ". - И опять погоня! Мне бы, - Шубин внимательно шарил глазами по всему возможному для обзора сектору, - здание углом, чтобы спину прикрыть, да кол покрепче, и мы еще поборемся..." Автомобиль, тем временем, вынесло к железной дороге, к единственно возможному повороту налево, к внезапно вздыбившемуся перед бампером земляному валу, готовому к проведению оборонных действий стрелковым оружием, но не к кулачному бою, пусть даже купца Калашникова. "И могилу копать не надо! - отметил про себя Шубин, ковыряя носком истрескавшуюся глину, словно удостоверяясь в реальности предполагаемого. - А если назад, в машину, и задним ходом прямо в лоб!" Он сделал шаг и тут же остановился, осознавая утопичность задуманного. "Не успеть! Ах! Если бы не склад, и не этот поворот!" Из-за угла вынырнул нос "Москвича", захлопали дверцы, и Шубин, перемахнув через ров, рванул изо всех силы вдоль железной дороги, не пересекая ее, так как за ней стелилась все та же степь. Расстаться с сумкой он не решался - в ней лежал нож. Редкие свидетели пробежки Шубина реагировали спокойно: ну что из того, что человек опаздывает на поезд... И действительно, впереди Шубина неожиданно обнаружился хвостовой вагон пассажирского поезда, - Шубин прибавил, прибавил еще того, чего уже не было, - он не думал, не просчитывал вариантов, он видел только ступеньки хвостового вагона, и поезд, видимо, из сочувствия, набирал скорость медленнее Шубина. Руку подал курильщик, верно оценивший ситуацию. - Догнали бы, каюк! Злые они теперь. А с тебя пузырь за спасение, эта стервоза, - он сощурил глаза и далее заузил их оттягиванием кожи указательными пальцами, - ни за что бы не открыла. А у меня ключики, свои, персональные... Шубин долго не мог отдышаться, тратя на физическое восстановление времени значительно больше, чем этого требовала физиология; оказывается, его недавнее спокойствие заимствовалось не из набора настоящего мужчины, где рядышком аккуратно укладывались сила, ловкость, владение собой, и еще многое, из чего рисуют девочки героев в своих дневниках, а из страха, - явилось обыкновенной защитной реакцией организма на стрессовую ситуацию. Со стервозой Шубин не сговорился, прошли к бригадиру поезда, тот наваривал не стесняясь. - Бригада нада, ревизора нада, дети нада... Всего, чего было "нада", Шубин не слышал, вытаскивая из коричневой кожи венгерского производства бумажку за бумажкой, пока вдоль амбразурных щелей не проскользнули сытые белки. Шубин ухватился за дверную ручку купе... 4 Утро. Сонная степь лениво освобождалась от туманной паутины: под самым окном вздрагивал ее влажный, неравномерно загорелый подбородок, с редкой, особенно неприятной на женском лице, растительностью. Чуть дальше, над мягким, губным изломом оврага, угадывался серый холмистый нос, еще дальше и выше, замешивались на розовой рассветной краске широко расставленные глаза - облака. Рожденные хилыми, тени постепенно окрепли, озорными малышами забегали по купе: топали бесшумными невесомыми ножками по столику, по стенам, по чемоданам и сумкам, прыгали по безжизненным лицам попутчиков, носились по раскаченным вагоном плечам Тамары. Тамара шепотом прощалась с ними... Поезд посчитал несолидным задерживаться на маленькой станции Батыр больше одной минуты, тем более, что высаживалась на ней одинешенькая барышня с желтым чемоданом и растерянными глазами. Тамара проводила его с подобающим почтением, и как только скрылся в голубом мареве последний огонек, глубоко вздохнула один, другой, третий раз... Пахло мазутом. Единственная колея ненужной лестницей лежала рядом с полуразрушенным глиняным домиком, который можно было при желании перепрыгнуть. У входа непринужденно беседовали два деревца, лениво обмахивая друг друга многочисленными полураскрытыми зелеными веерочками, мимо них, горбясь и заложив руки за спину, степенно шествовал старик в сапогах, темных шароварах, в такого цвета пиджаке, в светлой шапке, напоминающей детский бумажный кораблик. На его собранном в гармошку черном клиновидном лице вообще отсутствовало какое-либо выражение, а узкие щелки для глаз подчеркивали неприступность. Лучше, чем: - Товарищ! - Тамара выдумать не могла: папаша, сударь, отец, дедушка, гражданин, - никак не вписывались в окружающий ландшафт, только интернациональное - товарищ! - повторила она, делая несколько шагов навстречу, - Шевченко! Место такое рядом, а?.. Старик, не меняя скорости движения, безразлично отмахнулся от Тамары... - или все же показал на перелезающую через огромный холм разбитую дорогу? Она хотела еще раз переспросить старика, но тот опередил его аналогичным движением, добавив долгожданные звуки: - Там! Совхос Шипченка, там... Тамара почувствовала твердость почвы под ногами: только сейчас она окончательно покинула тревожно постукивающий поезд. - А километров? Километров до него сколько? Старик расцепил руки, показал десять скрюченных пальцев. - Всего десять! Мелочи жизни!.. Тамара, поблагодарив старика, легко зашагала в указанном направлении. Холм оказался не холмом, а краем слегка взволнованного плато, за которым внизу и пробегала железная дорога. Через десяток метров Тамара ощутила себя в центре первозданного мира, ограниченного возможностями человеческой плоти, и бесконечного - в познании человеческим разумом. Первая фраза, прилипающая на язык человеку, идущему по пустынной городской улице, - ни души вокруг, - здесь, в степи, видимо, не имела никакого смысла. Что значит душа там, где ее и не должно быть? Почему не должно?... А эти мириады разноцветных толстых, тощих, острых, тупых, хитрых, шустрых и обалдевших от жары жучков, паучков, червячков, снующих в мудрых извилинах испепеленного чела матушки - земли, разве не имеют души? А иссушенные соломинки, понурые стебельки, изможденные листочки, образующие мужественные островки на пути воинствующей пустыни, не имеют ли души своей? А коршуны, барражирующие бездонную синь? - Тамара поднялась с коленей и... расхохоталась во все легкие, во весь голос, на всю степь: в кресле из нагартованного песка, возложив ручки на полосатый животик, вальяжно восседал усатый начальник - губернатор всея Казахстана, его величество - суслик! Как в детстве! Тамара с бурной радостью бросилась к нему. - И ты! И ты имеешь! Куда же ты, хозяин?.. Суслик, совершив несколько военных перебежек, скрылся из виду, предоставив вниманию Тамары свою норку, телескопом развернутую к центру земли. Солнце, оранжевое, круглое, яростное, довольно скоро перебралось с левого уха на затылок, Тамара осторожно прикладывала к нему ладонь, как к чайнику, недавно снятому с плиты, - в подобных случаях она отказывалась от повторного разогрева. Чемодан, увеличивая привесы при каждом шаге, в конце концов превратился в жирную свинью с никому ненужной требухой: фотоаппаратом, транзистором, толстым шерстяным свитером, вполне пригодным для Северного полюса, консервами, - увы! не с минералкой, - и даже толстыми книгами... Она вспомнила о письме с угловатыми волшебными буковками, способными придавать ей дополнительные силы (так было уже не один раз), безжалостно оседлала хрюкнувшего под ее тяжестью мучителя, развернула листочек. "Милая доченька! Прости, что так все получилось. Будь осторожна! Я тебя люблю. Я буду за тебя молиться вечно! Твой Папка". Строчки писались наспех, вероятно, на чем-то подручном: непрерывная тонкая вязь периодически прерывалась на одном уровне, словно именно в этом месте чернила вдруг обесцвечивались, и вместо точек перо, не находя твердой опоры под собой, насквозь прошивало бумагу, обильно окропляя ранку черными слезами. Печатная буква "П", обведенная несколько раз, претендовала на особую значимость, и Тамара, пытаясь выжать из нее что-то очень важное для себя, поднесла листочек к носу. И степь, и листочек, и "П", и ее руки пахли одним горячим воздухом... Тамара повернулся лицом на запад и, собрав под языком всю оставшуюся в организме влагу, принялась громко, чтобы он мог услышать, писать звуковой ответ: - Дорогой папка!.. Во-первых, сообщаю тебе, что я жива и здорова и что скоро - скоро встречусь с нашей мамой... Откуда - то появились слезы; Тамара хотела подхватить их кончиком пересохшего языка, но они исчезли где-то на половине пути... Разорвав белозыбкое кольцо горизонта, неожиданно по следам Тамары покатился огромный белый шар, толкающий перед собой маленькую черную точку. Точка вскоре превратилась в блестящего жучка, затем в черный мотоцикл с коляской: белый шар - в грозовую тучу и в обыкновенную, круто заваренную пыль. Мотоциклист оказался молчаливо сговорчивым: ткнул пальцем в сиденье коляски... Нет... Может быть, и ехал на мотоцикле! молодой казах в красном шлеме и с закатанными по локти рукавами клетчатой рубашки, но Тамара ехала в наждачных брюках по стиральной доске! с беснующимся на коленях чемоданом, норовящим, то и дело, нанести сильный удар снизу в челюсть. Наконец все стихло настолько, что стали слышны лай собак, кудахтанье кур, унылый скрип ползущей неподалеку телеги... Еще в поезде перед взором Тамары возник огромный стеклянный холст, загрунтованный, как на стройке, меловым раствором. Посреди холста, на постаменте, во весь рост стоял крутолобый, со смятой каракулевой шапкой в руке, Тарас Шевченко. От него лучами разбегались широкие улицы, разрезающие единый цветущий яблочный торт на аппетитные кусочки. Где-то там, в центре, и находилось административное здание с приветливой девчушкой - хранительницей необходимой информации... Тамара платком провела по правому краю воображаемого холста - часть яблоневого сада исчезла, и на его месте проявилось комбайновое кладбище с непогребенными в землю поржавевшими останками. Взмахнула еще раз, и еще раз, закрыв глаза, нащупала ведерко с водой, швабру, и заработала так интенсивно, что через минуту, открыв глаза, холст представился ей абсолютно прозрачным... Оказывается - и так могут жить люди... Если у земли есть лицо, а на лице есть оспины, то они, эти оспины, образуются следующим образом: нужно, чтобы кто-то очень осторожно с изнаночной стороны лица, надавил маленьким, слегка похожим на параллелепипед со сглаженными углами, предметом, и когда с наружной стороны земля несколько вспучится и осыпется по краям; покрыл ее шлаком или кусками рубероида, обмазал глиной и высадил на ней растения с листиками и метелками, между ними устроил трубу... Еще сделав в ней два маленьких подслеповатых отверстия, и одно большое, - большое прикрыл тряпицей, - это дверь, маленькие, - кусочками стекла - это окна. Если полученные оспины обтычить железками с самым невероятным профилем, если возле некоторых из них вылепить прокопченные приземистые печурки, а вокруг других посадить несколько чахлых кустиков, и все это вытянуть в две приблизительные линейки, то получится единственная улица совхоза Шевченко. На зов Тамары откликнулась крепкая, коричневая от загара, некрасовская женщина, - говорила, как тетя Нина: - А ви допитатися у Гришка! Гришок усе знае... Вин тут, как ровесник революции...Ось он! - она вытянула указательный палец с черной, вместо маникюра, полоской под ногтем, в сторону вывернутого соломенными ребрами (кажется, шпангоутами?) наружу сухопутного кораблика. Шпангоуты, в свою очередь, используя вместо весел подтопленные в земле костыли, с неимоверным усилием сдерживали от взрыва оседающее глиняное брюхо - у хаты ховатится!... Гришок сидел на лавочке, в наглухо закупоренной темной одежде, и в глубоко посаженном на глаза картузе. Что-то в его облике напомнило Тамаре оставленную дома соседку: быть может, выныривающие из коротких рукавов, увитые сосудистым плющом руки, быть может, эти серые, усталые, переувлажненные глаза? Дед на приветствие не отвечал; Тамара примостилась рядом и, тяжело вздохнув, пустилась на военную хитрость. - Из Москвы я... Ни казахской, ни украинской речи не знаю. Что делать?.. Дед медленно поменял ноги в крестике, верхнюю коленку подтянул двумя руками с усилием. - Був бы чоловик, то да, а баба?.. - А если деньгами? Закуска есть, да не знаю, как быть?.. Маневр оказался стопроцентным в своей надежности, дед оживился: - А ми тут зараз и кацапы, и киргизы, и нимцы, и энти як же ж? чичены! и хохлы... Уси було... Гроши давай... Заполучив деньги, он запылил на другой конец улицы, а Тамара, обойдя сиротливый, заросший бурьяном дворик, толкнула ногой дверь в хату. Металлическое кольцо охнуло, и четыре неоструганные доски, хором, перебирая все ноты от малой до пятой октавы, медленно отвалили в сырую темноту. Вокруг двух, отталкивающих от себя дневной свет, пузырей, постепенно вырисовалась коровья морда с сопливыми ноздрями и короткими рожками; в бок от морды, чтобы уложиться в ограниченном закутке, заворачивало пегое туловище. Дальше за невысокой перегородкой, на "шведской" стенке, восседали куры, из-под них тянулись навстречу гусиные шипящие головы. Тамара, придержав дыхание, прошла еще дальше ко второй двери; за ней расположились личные апартаменты деда Гришка, со столом, чайником, закутанным в паутину приемником, кроватью с набалдашниками и грудой грязного белья; все электричество у деда Гришка уходило на одну лампочку. Запаса кислорода больше не оставалось, и Тамара спешно, насколько позволяла скользкая солома под ногами, выбралась наружу. Дед вернулся с мутной бутылкой, соленым огурцом и счастливой беззубой улыбкой. - Бачила Маруську?.. - Дедушка... - Тамара замялась, не зная, как к нему обратиться, - Гришко! - и видя, что не вызывает протеста, дед любил не только Маруську, но и белую головку бутылки, продолжила увереннее, - нельзя ли по-русски, я не совсем вас понимаю... Дед прищуром выровнял столбики жидкости в стаканах. - Я и говорю по-кацапски,- залпом выпил свою долю, загнал колечко из огурца за щеку, - Арак! Водка значить! Добра телиця!.. Он упорно отказывался от консервов; после принятия очередной порции набрасывался вместо закуски на директора совхоза, ограничивающего Маруськину свободу козлиным выпасом, затихал, и добросовестно, ориентируясь по наводящим вопросам, забирался в глубь собственной жизни. Говорил на каком-то искореженном языке, лишенном и русской образности, и украинской певучести, часто пересыпал не имеющими перевода словечками, по просьбе Тамары останавливался, не обижаясь, по несколько раз повторял отдельные моменты. Его жизнь была настолько же искореженной, насколько и язык, и он говорил о ней бесстрастно, не чувствуя боли... - Дедушка! - Тамара несколько раз осторожно пыталась повернуть разговор в нужное ей русло. - А воинская часть здесь где-то стояла. Вы ее помните, а?.. - Аж геть за Чапаевску гору... - у старика хватило сил только на взмах руки... Тамара перепрыгнула через врытую наполовину в землю автомобильную шину, выбежала на середину улицы, осмотрелась. Услужливая тень качнулась вокруг ее ног и уверенно побежала впереди, прокладывая дорожку к черному мотоциклу, к знакомому, видимо, не снимающему даже на ночь красного шлема, молодому казаху. Легкий, как пушинка, дед разместился в коляске, Тамара села сзади, отмечая необычайную ширину плеч водителя. Солнце на горизонте перевоплотилось в рисованного, добродушного, красного ежа, уползающего на ночь в теплую, голубую нору, воздух заметно посвежел и даже поседел в поросшей кудрявым кустарником низине - там, где была когда-то речка; удивительно белые на коричневом фоне, бегущие навстречу островки, оказывались скелетами, наверное, удивительных животных, но Тамара старался на них не смотреть. Дед окончательно проснулся, требовательно застучал кулачком по бедру мотоциклиста; гул цивилизации стих, и степь стала наполняться необыкновенным, причудливым звучанием: говорили дед и молодой казах. Вспененные зубной эмалью почерневшие губы, порождали длинные очереди однообразных (для нетренированного уха) звуков, в которых последующие звуки, будучи стремительнее, догоняли первых, подставляли ножки, заставляли спотыкаться, и если губы вовремя не останавливались, то образовывался такой завал, что разобраться в нем было невозможно. Среди этой кучи - малы Тамара узнавала только одно слово: "Москва", - говорили о ней, - и она старательно (что ей еще оставалось делать?) поддерживала беседу глупой улыбкой. Но казах расценил эту улыбку по-своему: из бронированных глазных щелей метнул в нее таких два кинжала, что Тамара, почувствовав под самым сердцем холодный страх, отступила назад, машинально нащупывая руками твердую опору, но так и не найдя ее, вынуждено опустилась на карточки,- у нее кружилась голова. Дед снял с себя картуз, обнажив маленькую седую головку, отмахнул два направления по разные стороны от дороги: на глиняно - соломенные остовы от вытянутых в линеечку когда-то строений, на тонущее в истрескавшихся волнах кладбище... - Ни куды ни блукай! Мы туды и назад! Картуз натянул на самые уши, осенним листочком выпал на черный мотоциклетный перламутр. Во всем мире остались только Степь и Тамара... и ее мама... На всем кладбище, как и предупреждал отец, была единственная ограда - вокруг ее мамы. Тамара опустилась на колени, положила руки на холмик. - Мама! Это я! Узнаешь меня? Я тебе писала, и вот еще и приехала сказать тебе, что наш папка умер... от инфаркта. Там, в Москве. Мы собирались вместе, но он не успел. Ты меня слышишь, мама?.. Солнечный ежик исчез, оставив на горизонте только слабые отсветы от своих иголок, озябшая степь, пытаясь согреться под темным покрывалом, прислушивалась к ее словам - плакала. Ее слезы выпадали на все, чего касались пальцы Тамары. Высыпали звезды - огромные, яркие... Условились так: если мать соглашалась с дочерью, то ярче загорались звезды, уложенные в две буквы - "ДА", если не соглашалась, то в три буквы - "НЕТ". Беседа длилась долго: им было о чем поговорить - избегали только одной темы - о Шаталове. О странном же попутчике из Нижнего Новгорода Тамара говорила очень долго: предполагала, сомневалась, спрашивала совета - и при этом на небе постоянно пламенело - "ДА"... Впереди замаячило зарево, порожденное беспомощно мятущимся по небу снопом света. Постепенно сноп успокоился, опустился вниз, и, основательно зацепившись за макушку горы, подтянул к себе тарахтящий мотоцикл, полыхнул в последний раз по лицу Тамары и бесследно исчез вместе с шумом двигателя. Ослепленная Тамара пыталась нащупать в темноте знакомую фигурку деда, но услышав: - Э-э-э! Москва! - наконец - то разглядела идущую к ней одинокую черную тень молодого казаха. - Давай! А?.. - требовал его голос, и ей было ясно, чего он требовал... Тамара оторвалась от земли, шагнула навстречу, - ей нечего и некого было бояться - с ней рядом была ее мама. - Не валяйте дурака, молодец, - она говорила ему совершенно спокойным голосом, - сейчас заедем к деду за вещами, и сразу же отвезете меня на вокзал, в Батыр. Я вам хорошо заплачу. Договорились? Э-э-э-э... - обреченно согласился казах. 5 - Извините... - поверх съехавших на кончик носа льдинок с вмороженной дужкой, в его сторону выпорхнула каряя, ресничная часть восторженного? удивления, остальную, прикрытую книгой, ему не пришлось достраивать: он ее помнил... - Тамара?.. - А!.. Вы?.. Она уронила книгу на пол, как бы тронула руку вслед за ней, но тут же замерла, затем медленно опустила ноги на коврик, выпрямилась, вагон качнуло, и она, как бы благодаря его за помощь, сделала шаг в сторону Шубина, и на следующем такте волнующего движения повисла на нем, прижимаясь всей грудью, сцепив кисти рук на его шее, и там же пряча свое лицо. Все было быстрее, чем виделось Шубину, но в сравнении с мыслями, заново пробегающими прошедший год, воспринималось медленным и дискретным, и только бригадир, ошарашенный такими космическими скоростями стыковки, как-то неопределенно (возможно, осуждая) покачивал головой. - Невероятно, - шептала она, - это невероятно... А он, ощутив еще разгоряченной шеей покалывающую слезную дорожку, говорил ей правду: - Я так мечтал... о минералке... О минералке? - так, по-мужски, чтобы уж очень не обнажать первую половину фразы, потому что он мечтал о девушке Тамаре из Коломны. Тысячу, миллион раз он ругал себя за то, что не успел? не сумел? записать ее координаты. Тамаре из Коломны - на деревню дедушке. - Невероятно, - шептала она, - это невероятно... - Невероятно, - вторил он ей, - это действительно невероятно... - Где же Борька? - спросила она. - Остался там, на станции. Полчаса назад он спас мне жизнь. Она отпрянула от него, внимательно всматриваясь в его глаза. - Это правда? - Она выплескивала из своих глаз искренний испуг. - Аг-га... - Он тонул, захлебывался в них от счастья. Потом они пили чай; она подробно рассказывала ему о себе, о том, как взяла отпуск за свой счет на неделю, как каждое утро встречала Шубина у подъезда дома и провожала до проходной, как детективом наводила о нем справки, как ревела ночи напролет в скверике, и чуть было не выцарапала голубые глазки более удачливой сопернице, после чего решила о нем забыть, но увы... Его слушала внимательно, изредка перебивая восклицанием: - Невероятно! Как много у нас общего!.. За окном замедляла движение белая станция; Шубин громко и часто анонсируя извинения запаздывающим ногам пассажиров, пробрался к выходу, с необычайной легкостью выпрыгнул из вагона и, хлопая ладонями по ляжкам, мелко затрусил вдоль свежевыбеленных, обрамленных зелеными изгородями, вокзальных строений. В тени главного из них приседали пышные фруктовые барышни с набирающими силу райскими плодами. Бесхитростные русские лица под серыми картузами и белыми косынками с пониманием отслеживали курс застоялого пассажира, а круглолицая, кустодиевская купчиха, разметавшая спелые телеса на картонных коробках в багажной тележке, в ответ на его воздушный поцелуй лениво покрутила указательным пальцем у виска. Среди этой тихой благодати, стоящий на углу площади милиционер воспринимался родственником далекого пращура, оставленного предками для чисто познавательных целей. Шубин поднял кверху голову в надежде прочесть название чудесной станции, но, отринутый яростью солнечного свечения, понял, что у счастья не бывает названия, что счастье - это состояние, в котором он сейчас находился: он благодарил судьбу за ее бескорыстную щедрость. Шубин вернулся в купе с огромным букетом роз, и еще больше заряжаясь от ответной радости Тамариных глаз, выпалил не стесняясь бурной радости: - Тебе!.. А эту! Самую красную! Отдельно, за любовь!.. - А ты знаешь? Сегодня исполнился ровно год с нашей первой встречи! - Тамарин день! - Как хорошо ты его назвал... Стемнело... Зажегся тусклый фиолетовый фонарь под потолком, напоминая об индивидуальных переключателях; Тамара поочередно ознакомилась с ними - Шубин лежал с закрытыми глазами. Задергалась дверная ручка, и в щели закивал вопросами подбородок проводника, - Тамара ладошкой отказалась от чая. Буфетчик просунул пластмассовую в дырочках корзину с кефиром и шоколадками, и тоже получил молчаливый отказ. По коридору, тыча локтями в перегородки, прошествовала пьяная, громкая компания, за ней потянулась длинная тишина, нарушаемая металлическим поскребом вероятной кочерги в конце вагона. Тамара, щелкнув дверным замком, склонилась, поправляя съехавшую на пол простыню... И это свершилось, как и должно было свершиться: она ощутила сильные Шубинские ладони на своих бедрах. С замиранием сердца поднялась в воздух, развернулась, по - змеиному освобождаясь от халата, бессвязно отмечая исчезание бледных пятен из нижнего белья. Шубин с силой одел ее на себя, и почувствовал обреченный, горячий выдох в лицо. Тамара затрепетала, утончаясь до кленового листика, прильнула к его влажному, сильному телу, скрестив руки на шее, доверчиво копируя каждый бугорок мышцы. И она, и Шубин отгородились от всего мира страстными, сладкими губами... Тамара еще блуждала в ночи счастливой улыбкой, когда Шубин вышел из купе, тихонечко прикрывая за собой дверь. Коридор разбегался от него в обе стороны пустынными дорожками, блестел хромированными ручками управления, высвечивал на пластмассовых щитах цифровую информацию, - летел на вздутых занавесках - парусах навстречу неизвестности. Экран светился ровным зеленым светом, с периодически пробегающими по нему вертикальными полосами, отсчитывающими преодоленное расстояние. Шубин положил обе руки на панель управления и, подавшись всем туловищем назад, слегка повернул рычаг вокруг оси, и тут же, ослепленный огненным диском на экране, вернул его в прежнее положение. Диск пропал, но зрительная память добросовестно восстановила исчезнувшее мгновение: классический овраг, с нарезанными на жирные куски боками, змеился хвостом до самого горизонта. Его правый берег выстилался нежно - салатовым ковром, прошитым белыми тропинками, сплетенными у подножия лысеющего холма в один упругий канат, надежно удерживающий от сползания с макушки белую часовню. Ее-то золотая луковица и ослепила Шубина. Ему послушно повиновалась... машина времени? и, чтобы проверить свою догадку, он повернул рычаг на целых пол-оборота. Зеленая пелена сползла с экрана, открывая вид на серебристую ленточку речушки, с приткнувшимся к ней одиноким хутором, с обнесенным редкими жердями загоном для скота, поверх которых в его сторону смотрели две буренки. Шубин лбом прижался к стеклу, пытаясь проникнуть в глубину добротно сколоченного дома, и увидел то, что хотел увидеть. Большая-большая комната добродушно делилась площадью с русской, в изразцах, печью, имела четыре окна с веселыми занавесками на две стороны света, массивные лавки, строго соблюдающие положенную дистанцию между ними и заглавным дубовым столом. За столом сидел отец семейства с тяжелыми загорелыми руками, напротив - круглолицая и полногрудая мать, между ними четверо озорных детей: три мальчика, один из которых под стать отцу, и девочка - добрая помощница матери. На столе стоял чугунок с торчащим половником, вокруг него тарелки, вилки, ложки.. Обед! На стенах фотографии бабушек, тетушек, дедушек... Семья! В том, что семья является основной ячейкой общества, Шубин полностью придерживался теоретиков и практиков марксизма, но на то, как она должна жить, развиваться, входить в отношения с другими ячейками, как вливаться в коллектив и как выливаться из него, имел собственное мнение, независимое от того, тянуло ли оно на статус открытия, или, наоборот, отдавало крестьянским примитивом. Семья, - считал он, - должна иметь дом, большая семья - большой дом, и участок земли вокруг него, и все, что находится над этой неприступной крепостью: воздух, небо, звезды, - тоже должно принадлежать этой семье, а уж об асфальте, о проводах электрических, телефонных, хозяин позаботится сам, и жена будет гордиться им, и уважать соседи, и дети будут любить, - не на пустом месте жизнь начинают... И неправда, что всем не хватит... Хватит! Незаметно хутор вытеснился знакомой грыжей - четырехэтажной "хрущобой", и тогда он нехотя вернул рычаг в нейтральное положение. Под частую барабанную дробь поезд перепрыгнул на другую колею и, оттолкнув от себя в лесную чащу заросшую по колено божью коровку - дрезину, стремительно понесся к небольшому населенному пункту, стараясь не расплескать заранее ушат со смесью из свистка, металлического грохота, пыли, равнодушного созерцания... Обессиленная жарой и перезревшими сосцами беременная сука печально завалила набок опаленную морду: голодными, горькими глазами следила она за голоногой женщиной в темном пальто и красной форменной железнодорожной фуражке, предлагающей машинисту желтое "эскимо" на палочке. - Это и есть жизнь! - выдохнул из глубины Шубин. © Анатолий Петухов, 2009 Дата публикации: 10.03.2009 10:18:13 Просмотров: 3937 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |