Из воспоминаний. Детство.
Светлана Оболенская
Форма: Повесть
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 39360 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Посвящаю памяти моего брата, Валерьяна Осинского “Прошлое – это колодец глубины несказанной. Не вернеели будет назвать его просто бездонным? Так вернее будет даже в том случае, если речь идет о прошлом всего лишь только человека, о том загадочном бытии, в которое входит наша собственная, полная естественных радостей и сверхъестественных горестей жизнь, о бытии,тайна которого, являясь, что вполне понятно, альфой и омегой всех наших речей и вопросов, делает нашу речь такой пылкой и сбивчивой, а наши вопросы такими настойчивыми.” Томас Манн Вместо предисловия Я решаюсь выложить свои воспоминания, несмотря на то, что они носят по преимуществу личный характер – речь пойдет о судьбе моей семьи, погибшей в эпоху тоталитаризма. Но мне кажется, что сквозь описание частной жизни и частной судьбы всегда проступает характер эпохи. Небольшие отрывки из этих воспоминаний, касавшиеся в основном личности и судьбы моего отца, В.В. Оболенского-Осинского, публиковались в альманахе «Одиссей», в журнале «За рулем», в журнале «Вопросы истории естествознания и техники». Но мне хочется рассказать не только о моих безвинно погибших близких, но и о собственной судьбе, характерной для потомков «врагов народа»; о том, как беспощадной машиной сталинского террора были исковерканы и наши жизни. Недавно мне пришлось встретиться с тем, что люди, возраст которых сейчас колеблется между 20 и 30-ю годами, просто ничего не знают, не слышали о сталинских репрессиях. А ведь неудачи на пути перемен, произошедших в России в последние десятилетия, имеют глубокие, иногда трудно различимые корни в эпохе Советской власти, как бы ни ностальгировали многие по прошедшим «золотым» временам покоя и стабильности. Не могло быть покоя и стабильности, когда миллионы граждан – вдумайтесь: МИЛЛИОНЫ! – были расстреляны или стерты в лагерную пыль! Мы шли с красными знаменами под звуки сияющих труб и дробь барабанов, пели замечательные песни. А в это время умирали миллионы замученных наших ни в чем не повинных собратьев – рабочие и крестьяне, государственные деятели и полководцы. Нельзя же просто забыть об этом и, распуская слюни, вспоминать, как мы замечательно жили в родном Советском Союзе. И я считаю своим долгом перед страной и перед своими погибшими родными рассказывать о том времени правду, хотя бы она касалась истории одной только моей семьи и моей жизни. Детство. Гибель семьи Первые воспоминания Мои первые детские впечатления: совсем маленькой девочкой, лет трех-пяти, на подмосковной даче в Гильтищеве, я стою в залитой солнцем лощине. Впечатление роскоши природы: зелень, солнце, птицы поют, в воздухе разлита просто сладость какая-то. Но мне страшно: брата Валю укусила собака, льется кровь. Больше ничего. Другое: там же, на берегу маленькой заросшей речки я упустила в воду голубенькую лейку; медленно наполнившись водой, она утонула у меня на глазах. Еще: там же, в Гильтищеве, мы гуляем в большом цветущем яблоневом саду. Тогда же: учительница немецкого языка Беатриса Германовна по вечерам (заходит солнце) зовет нас: “Kinder, Schuhe putzen”!, и мы, гуськом – братья Валя, Рем (они старше меня на 2 и 3 года) и я идем чистить обувь. Только какая же летом обувь? Летом мы ходили босиком. Лет до шести-семи летом мне стригли волосы под машинку, наголо. Там же на даче в нас усиленно впихивали Диккенса, а также дочка маминой подруги Вера Большакова читала нам вслух книжку “Маленький Диккенс”. Рем сочинил стихи: “ Маленький Диккенс-балдикинс! Балда ты иванович рикинс. Балда ты балдою родился Балдою ты с неба свалился”. Очень уж надоела нам эта книжка. На чердаке, сухом, желтом, жарком, пропахшем чем-то сухим и вкусным, куда мы взбирались по скрипучим ступеням крутой желтой винтовой лестницы с перилами, мы рассматривали необычайно, казалось, красивые маленькие картинки гармошкой, привезенные отцом из Америки. Еще помню: глубокая ночь, я просыпаюсь; в дверях что-то происходит, няня Анна Петровна выходит с керосиновой лампой. Я вскакиваю, но она меня успокаивает и велит ложиться, говорит, что это приехал Валя. А Вале всего 6 лет, и он один добрался сюда из Москвы, из Кремля (Гильтищево – на станции Первомайская, теперь Планерная, Ленинградской железной дороги). Играя, он по неосторожности поджег занавеску на окне. Мама, вызывая пожарных, сказала ему: “Уйди, не мешай”. И он ушел, с кем-то прошмыгнул мимо часовых в Троицких воротах, долго блуждал по Москве, нашел Ленинградский вокзал и один отправился на дачу. Ночью от станции шел минут тридцать! В Москве его уже искали с милицией. Ни матери, ни отца в этих воспоминаниях нет. Первое мое воспоминание о маме такое. Я больна и в настоящем бреду. Мне чудится, что со всех сторон ко мне ползут змеи, тянутся, свиваются в клубки. Мама держит меня на коленях, пытается успокоить. Потом она несет меня через огромный коридор, на стенах канделябры, и я с ужасом вижу, что и на этих канделябрах змеи. Стоит вспомнить об этой квартире, где на стенах коридора были канделябры со свечами (в наше время, понятно, это были уже электрические светильники в виде свечей). В Кремле Я родилась в 1925 году, когда наша большая семья – отец, мать, старшие братья Вадим, Валерьян, Рем и я – жила в Кремле. Первая наша квартира была расположена в так называемой Детской половине Большого Кремлевского дворца. Сегодня, когда посетители Кремля входят через Боровицкие ворота, слева от них – Оружейная палата, дальше влево высокая решетка, за нее не пускают. В глубине, за этой решеткой, между Дворцом и тем зданием, где Оружейная палата, – надземный переход, где когда-то был зимний сад, а в глубине направо – высокое крыльцо и вход во дворец, не парадный вход, конечно. Тут и была Детская половина. 7 ноября и 1 мая по утрам на небольшой площади перед нашими окнами «выводили» парадно украшенную лошадь Ворошилова, на которой он вскоре ехал принимать парад на Красной площади. Маршал жил напротив, в том здании, где Оружейная палата. В наше время в Детской половине располагалась, так сказать, роскошная коммуналка. Коридор с канделябрами был длинный и широкий, перегороженный высокой белой дверью, всегда настежь открытой. По этому коридору можно было на велосипедах кататься. В глубине слева квартира Н.Н. Крестинского. На бухаринском процессе 1938 г. он был единственным, кто первоначально отказался признать себя виновным. На другой день признал. Что с ним сделали за эти сутки? Но я мало помню его. Крестинский был тогда заместителем наркома иностранных дел. Иногда к нему приезжали разряженные дамы и господа, они проходили в конец коридора; там находилась буфетная и, может быть, давались маленькие приемы. В такие вечера мы с любопытством выглядывали из своих дверей, а иногда подглядывали в замочную скважину квартиры Крестинских. Налево и направо по коридору наши комнаты. Направо детская. Тут мы спим, тут умываемся – в стене были кран и раковина, – строим из лыжных палок и одеял вигвамы; тут в стене огромная ниша, полки в несколько этажей; туда мы забираемся под самый потолок, а потолок высоченный, с лепными украшениями. Рядом с нами комната мамы, а налево от коридора папины комнаты и комната старшего брата Димы – Вадима. Отца в той квартире я не помню совсем, Диму тоже. Дальше по коридору живут Свердловы. Клавдия Тимофеевна, вдова Я.М. Свердлова, молчаливая, равнодушная, сухая, бесцветная, не запомнившаяся ничем, и ее взрослые дочь и сын. Андрей Свердлов, Адька, которого мы, дети, ужасно не любили, всячески дразнили и допекали, близкий друг и однокашник нашего Димы – предатель, гнусная тварь, очень рано завербованный НКВД, закладывавший, допрашивавший и губивший всех, кого прикажут. Напротив Свердловых квартира Орджоникидзе. Здесь живет дядя Серго с женой и дочерью Этери, одноклассницей нашего Вали. Несмотря ни на что, о нем приятно вспомнить! Добротой лучилось его большое, мягкое, усатое лицо с прекрасными черными глазами. Добрым было все его мягкое тело и руки, когда он сажал меня на колени; пряча конфету за спиной, ласково спрашивал: «а что у мэня есть?», учил каким-то песенкам и стишкам: «Огуречик, огуречик, не ходи на тот конечик...» В 1936 или 1937 году мы с Валей и Ремом были в гостях у Этери на даче в день ее рождения. Сидели за столом, его не было. Он вышел только к концу вечера, усталый, хмурый, грустный. Когда стали вставать из-за стола, я почему-то оказалась на террасе, куда вышел и он, а за ним несколько «агентов», как мы называли лиц известной профессии. Вдруг он как-то выпрямился, и гневно крикнул с сильным кавказским акцентом: «Оставьте меня в покое!» – и те моментально сгинули. В подвале той кремлевской коммуналки была гигантская кухня, метров 40, я думаю, с огромной плитой посередине, вокруг которой орудовали домработницы. По каким-то внутренним переходам и двору мы иногда ходили за кипятком. Куда, почему? Не помню. Величайшим наслаждением были прогулки в Кремле, особенно игры в Тайницком саду, справа от Боровицких ворот, под откосом. Жителям Кремля можно было там гулять и бегать где хочешь, свободно. Наверху по Кремлевской стене все время ходили часовые с винтовками, иногда они останавливались, наблюдали за нашими играми и даже давали советы играющим. В той части сада, что примыкает к Боровицким воротам, были разбиты цветники, поздней весной зацветали разноцветные тюльпаны, высокие, тверденькие наощупь, свежеполитые всегда. Там однажды к нам подошел Сталин в сопровождении шедшей гуськом длинной свиты, наполовину состоявшей из тех же «агентов». «Агенты» по двое-трое стояли в Кремле на всех углах. Сталин спросил нас, чьи мы. Там же я видела как-то его дочь, тихую девочку, сидевшую на скамейке со своей няней. Это так отличалось от нашего времяпрепровождения! Мы забирались на откос, весь зеленый и густо поросший одуванчиками, ложились на бок и скатывались вниз, бегали по саду, прятались в каких-то углах. Наверху, у Ивана Великого, лазили на кучи ядер, сложенных около пушек, забирались под Царь-колокол, хотя это и было запрещено. Около Спасских ворот бродили по пустырю, разыскивая красивые разноцветные камешки (особенно красивыми были золотого цвета!), а это были не камешки, а кусочки смальты. Здесь разрушили памятник Александру II и сооруженную за ним галерею, где цветной смальтой были выложены портреты царей дома Романовых. Летом в саду играли в теннис и волейбол, зимой устраивали катки, катались там и на лыжах, и на санках. У нас, во дворе нашей Детской половины тоже было интересно. Там стоял небольшой храм Спаса на Бору, окруженный высокими штабелями наколотых дров, откуда истопники носили их в помещения. Отопление в Кремле было печное. Когда начали перестраивать, перекраивать внутренность Большого Кремлевского дворца, этот храм снесли. Мы с интересом наблюдали, как вытаскивали из подвалов и просто из-под земли самые разные предметы, а потом и каменные гробы. В связи с этой перестройкой из Детской половины всех переселили в другие здания. Отец получил очень большую квартиру в Потешном дворце, справа от входа в Кремль через Троицкие ворота. Странное было у нас соседство! В соседнем подъезде была квартира Сталина. А из окон нашей столовой были видны находившиеся под углом к нам окна квартиры Бухарина. В одном из них мы видели колесо, в котором совершала свое вечное движение белка, а иногда мелькала за тем окном лисица. И сама наша новая квартира была интересная. Папин кабинет располагался совсем отдельно, на другой стороне лестничной площадки. Всего в квартире было девять комнат, из них одна – огромная столовая, посередине которой стояли две колонны. Из детской комнаты, где помещалась я с двумя братьями, лесенка в несколько ступенек вела вниз, и там высоко расположенные окна няниной комнаты выходили прямо на Кремлевскую стену, и однажды мы с моей школьной подружкой через окно туда и вылезли и прошлись по Кремлевской стене! А если пройти еще дальше по коридору, там была крутая лестница, которая вела в обширный подвал, где хранились, помимо книг, принадлежавших моему дяде Володе, маминому брату, арестованному и сосланному еще в 1927 г. и расстрелянному в 1937-м, рыцарские доспехи, корзины из-под цветов и еще всякие непонятные вещи. В квартире были три ванных и три уборных! Взрослые Кремль не любили. Пройти туда тому, кто не имел постоянного пропуска, как имели мы (даже у детей были пропуска с фотографиями), было очень трудно. Гости вечно маялись подолгу в комендатуре у Троицких ворот, а некоторых и не пропускали. А не дай Бог потеряешь пропуск – будет целая история! Из множества фотографий, сделанных моим отцом и исчезнувших с его арестом, сохранилось лишь несколько тех, что он снял в Кремле. Мы трое – Валя, Рем и я сняты на фоне Царь-колокола и в других местах Кремля. Я совсем маленькая, толстенькая, в белых бурках и кожаной шапочке с помпоном, щурюсь на яркое солнце. Рядом со мной няня, вырастившая Валю, высокая, как высокий мужчина, с пробивающейся и тщательно сбриваемой бородкой на красном лице, в прошлом сестра милосердия, старая дева, Анна Петровна. Когда мне было 7 лет, у нас появилась домработница Настя Соболева. Это была очень колоритная фигура и стоит того, чтобы о ней вспомнить особо. До нас она жила в семье крупного военачальника Шиловского. Ее хозяйкой была Елена Сергеевна, в те годы ставшая женой М.А. Булгакова. У Шиловских было двое детей – серьезный и положительный Женя и младший, неженка, легкомысленный Сережа. Когда Елена Сергеевна разошлась с мужем, Женя остался с отцом, а Сережу она взяла с собой в свой новый дом. А Настя, вся в слезах, покинула старого хозяина и перешла к нам. Женя с Сережей приходили повидаться с ней, она их нежно любила и ставила нам в пример по самым разным поводам. Лет 25 спустя Маша Алигер, которую потом вырастила Настя, говорила мне, что и я стала персонажем ее детства: теперь Настя ставила ей в пример меня. Настя была родом из Лебедяни, ее рязанская речь была очень яркой, хотя, конечно, и неправильной; ее словечки “займаться” (вместо заниматься), “чуток”, ласковое ругательство “змей” вошли в наш быт, и даже папа, помнится, говорил “кругалем” вместо “кругом”. Настя была нелегким человеком с властным и капризным характером, часто ссорилась с мамой, но и любила ее очень, отца почитала и боялась, в глаза называла чаще всего «хозяин», а за глаза – «Сам». «Сам пришел голодный», – сообщала она маме. После ареста наших родителей полгода до нашего отъезда в детский дом Настя прожила у нас, не беря никакой платы, потом за ничтожные суммы нянчила маленького Диминого сына Илюшку, дважды приезжала в Шую, где находился наш детдом, жила там по неделе в гостинице, привозила гостинцы, помогала, как могла, старалась приласкать. Это она там, в Шуе, сообщила мне необходимые девочке 13-ти лет сведения, которые не успела передать мать. Потом Настя ушла к Булгаковым, но невзлюбила Михаила Афанасьевича, огорчалась, что он любит пиво, дома ходит в пижаме. Во время войны она переселилась к Маргарите Алигер, вырастила двух ее дочерей, тяжело пережила смерть своего любимого воспитанника Жени Шиловского, а потом и Тани Алигер. Последние 10 лет она провела на покое, на даче Алигер в Мичуринце. Я с дочкой несколько раз навещала там Настю. У нее жили собака, кошка и коза. Там она и умерла в 1981 или1982 году. Отец Я приступаю к тому, с чего, вероятно, следовало бы начать рассказ о моей семье. Но я откладываю – боюсь. Боюсь, что выйдет неправда, боюсь и правду сказать, как я ее понимаю. Боюсь и объективности и необъективности, да и просто уж очень трагична судьба моего отца. Мой дед Валериан Егорович Оболенский был сыном мелкого помещика Орловской губернии, обедневшего и ничего не оставившего детям. Но дедушка все-таки выбился в люди, кончил в Харькове ветеринарный институт и стал довольно известным специалистом. У меня хранится его многократно переиздававшаяся книга «Коннозаводство и лечебник лошади». Его знали в кругах народников; сам он в движении не участвовал, но, будучи человеком общительным, мягким, ласковым, обаятельным и, конечно, демократического образа мыслей, в Харькове устраивал собрания у себя на квартире. Старший брат дедушки, Л.Е. Оболенский, народник, был известным в свое время журналистом и литератором, основателем журнала «Русское богатство». Валериан Егорович очень любил детей, их было шестеро; он заботился о них с большим пониманием и любовью, внимательно относился к их образованию. Благодаря его заботам, мой отец с детства говорил по-немецки и по-французски (потом знал, в разной степени, конечно, шесть языков). Умер дедушка в начале 20-х гг., еще до моего рождения. Сохранилась размытая пожелтевшая фотография: дедушка, большой, полный, в белом летнем костюме, нежно прижимает к себе крошечного первого своего внука – это мой старший брат Дима. Бабушка Надежда Павловна была дочерью военного инженера Петриченко, сына военнопоселенца из Чугуева. Она была учительницей пения, пела и сама. В противоположность своему мужу – величественная, властная, суровая. От нее пошли, похоже, главные черты нашего оболенского характера. Это люди сильные, работоспособные и очень трудолюбивые, энергичные, упорные, резкие и прямые, страстные, неравнодушные, порой подавляющие близких своей энергией и желанием действовать, действовать... В отношениях с людьми нет мягкости, терпимости, а есть зато уверенность, что надо поступать так, как поступают они. Отец мой, Валериан Валерианович Оболенский-Осинский (вступив в партию большевиков в 1907 г., он в качестве партийной клички взял фамилию погибшего на виселице во времена Александра II народника Валериана Осинского и больше был известен именно как Осинский, а Н. Осинский – это был его литературный псевдоним) родился в 1887 г. в селе Быки Льговского уезда Курской губернии, где дедушка был тогда управляющим конным заводом. Курские и орловские места привлекали отца всю жизнь. Когда представлялась возможность, он туда наезжал; читая нам вслух «Записки охотника» Тургенева, с особым удовольствием выбирал рассказ «Льгов». Он говорил, что эти места определили его пристрастия и вкусы в отношении к природе. О деятельности моего отца скажу очень коротко. Он учился в Москве, куда переехала семья для того, чтобы дети могли получить образование. В гимназии был членом литературного кружка, участвовал в выпуске гимназического журнала. Помню, как вспоминал свой первый рассказ, заканчивавшийся словами «О, проклятые деньги»! Там он подготовил и первое свое серьезное сочинение – реферат о восстании декабристов, а тридцать лет спустя говорил, что это одна из самых близких ему страниц нашего прошлого. Осенью 1905 года он поступил в Московский университет на юридический факультет (экономическое отделение). Во время декабрьского восстания 1905 года в Москве он был "летучим репортером" "Известий Московского Совета депутатов трудящихся", потом эмигрировал в Германию, где провел год, штудируя экономические труды и читая работы Плеханова и Ленина.. Вернувшись в Москву, возобновил занятия в университете. Как один из руководителей студенческой забастовки, организованной после смерти Л. Н. Толстого, был арестован и отправлен в ссылку. Только в 1916 году ему удалось сдать выпускной экзамен и получить университетский диплом. Вместе с молодой женой, моей матерью, Екатериной Михайловной Смирновой, сестрой его близкого друга Владимира Михайловича Смирнова, уехали в Тверь. Здесь они прожили до 1913 г., здесь у них родился их первый сын Вадим. Вернулись в Москву, но вскоре отца опять арестовали и отправили в ссылку в Харьков. Когда началась первая мировая война, отец лечился в Крыму: у него обнаружился туберкулез легких. Все же он был мобилизован, но благодаря сильной близорукости не попал в действующую армию, а был писарем в тылу. После Октябрьского восстания 1917 года Ленин вызвал его в Петроград. Он был назначен комиссаром государственного банка и сыграл важную роль в овладении им. Затем был первым председателем ВСНХ. В 20-х гг. в течение двух лет был заместителем наркома земледелия при том, что наркома не было. Затем отправлен был полпредом в Швецию, дважды ездил в Америку, изучал там сельское хозяйство, разъезжая по разным штатам, написал несколько экономических работ. Образованный и уже опытный экономист – он учился в Московском университете он в конце 20-х гг. возглавлял ЦСУ и вел там борьбу «за верную цифру», за что и был в 1935 г. смещен. Был первым директором Института народного хозяйства (нынешнего Института мировой экономики и международных отношений), очень активно работал в редакции Большой Советской энциклопедии. Отец был одним из первых организаторов автомобилестроения в нашей стране. «Американский автомобиль или российская телега» – так называлась одна из его книг. Большое участие он принимал в строительстве Горьковского автозавода, в одном из писем с гордостью называл его «мой завод». Он был председателем общества «Автодор», первым редактором журнала «За рулем», написал много статей о строительстве автомобильных дорог, о правилах уличного движения, сам отлично водил машину и не раз участвовал в автомобильных пробегах 20-30-х гг. По слухам, когда он уезжал из Нью-Йорка, после второй поездки в Америку (он изучал автостроение на заводах Форда), сам Генри Форд приехал его проводить, вышел из машины и подарил ее отцу. В газетах 30-х гг. я нашла десятки статей Н. Осинского по экономическим проблемам, о коммунальном хозяйстве, автомобильном деле, о литературе и театре. Я не чувствую себя готовой к тому, чтобы описать и объяснить ту сторону жизни отца, которая, исключая, вероятно, последние годы его жизни, была для него главной, – его деятельность и борьбу в партии большевиков. А именно здесь следовало бы искать объяснение многого в его жизни. Но я и жизнь-то его почти не знаю, поэтому ограничусь лишь тем, что сохранила моя несовершенная память, и тем немногим документальным материалом, который стал мне доступен в последнее время. В 1993 г. я получила возможность прочитать следственное дело отца, арестованного в 1937 и расстрелянного в 1938 г. Я читала его, сидя в очень тесном помещении на Кузнецком мосту, куда полвека назад мы, дети, приходили после бухаринского процесса в надежде что-нибудь узнать о его судьбе, и где мы не узнали правды да и вообще ничего не узнали. Теперь в маленькой комнате вокруг большого стола сидели несколько человек, занятых тем же, что и я. Душно и не очень светло, дела дают на два-три часа, делать выписки можно беспрепятственно. Человек, выдававший мне эти дела, любезно предложил сделать копию фотографий на дипломатическом паспорте, приложенном к делу. Фотографии отца, сделанной при аресте, в деле не оказалось. Кроме текста приговора и справки о приведении его в исполнение, в папке лежит лишь один протокол допроса от 16 ноября 1937 г. (прошел месяц после ареста). Разумеется, этот допрос был не единственным, и вся драматическая история следствия, не говоря уже о его палаческой сущности, остается скрытой. В основном протокол содержит длинную историю признаний обвиняемого, носящих тот характер, который так ярко выразил герой фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние» (удивительно – для нас этот фильм так много значил, а теперь почти забыт!), сообщающий следствию, что он рыл туннель от Бомбея до Лондона. Но есть в этом протоколе одно пронзительное место, поразившее меня прорвавшейся правдой. Л. Э. Разгон сказал мне, что, конечно же, в этот протокол включены фрагменты многих допросов, и содержащиеся в нем ответы на вопросы следователей отнюдь не плод живой беседы, а результат предварительной обработки допрашиваемого. Но звучит это место как живой диалог. «Вопрос: Вы изобличены, Осинский, в том, что являетесь врагом народа. Признаете себя виновным? Ответ: Мне даже странно слушать такие обвинения. Откуда взялись такие чудовищные обвинения против меня. Это просто недоразумение. Я честный человек, долгие годы боролся за Советскую власть. Вопрос: Советуем вам, Осинский, не жонглировать здесь выражением честный человек – оно к вам неприменимо. Прямо скажите: вы намерены сегодня дать искренние показания о своих преступлениях? Ответ: Я хотел бы говорить с вами. Все-таки я Осинский, меня знают и внутри страны, и за границей. Я думаю, по одному только подозрению меня бы не арестовали. Вопрос: Хорошо, что вы начинаете это понимать. Ответ: Я много раз ошибался, но об измене партии в прямом смысле слова не может быть и речи. Я своеобразный человек, и это многое значит. Я интеллигент старой закваски, со свойственным людям этой категории индивидуализмом. Я, возможно, со многим, что делается в нашей стране, не согласен, но я это несогласие вынашивал в себе самом. Можно ли считать мои личные мировоззрения изменой... Большевиком в полном смысле этого слова я никогда не был. Я всегда шатался из одного оппозиционного лагеря в другой. Были у меня в последние годы и сокровенные мысли непартийного характера, но это еще не борьба. Я занимался научной работой, ушел в себя. Я хотел уйти от политической работы. Вопрос: Слушайте, Осинский, перестаньте рисоваться. Уверяем вас, советская разведка сумеет заставить вас, врага народа рассказать о тех преступлениях, которые вы совершили. Предлагаем вам прекратить запирательство. Ответ: Хорошо, я буду давать правдивые показания о своей работе против партии». И дальше – складный и явно заранее подготовленный рассказ о том, как он, по поручению некоего «Правого центра», возглавлявшегося Бухариным, устанавливал связи с заграницей для осуществления злодейских планов в пользу фашистской Германии. В США вел переговоры относительно подготовки поражения СССР в возможной войне с Германией, во Франции – о действиях по развалу Народного фронта и борьбе против французских коммунистов. И еще о своей вредительской деятельности в то время, когда он был начальником Центрального статистического управления ( ЦСУ). Мне кажется, что в этом документе звучит последняя, может быть, надежда: «Я хотел бы говорить с вами...» И какая верная и даже совпадающая с моими детскими впечатлениями характеристика: «Я своеобразный человек... Интеллигент старой закваски со свойственным людям этой категории индивидуализмом... ушел в себя... хотел уйти от политической работы». И в ответ на зловещие уверения палачей, что они заставят его сделать все, что им требуется, убийственный в своей простоте переход: «Хорошо, я буду давать правдивые показания». И дальше: «Вопрос: Вы, Осинский, являетесь изменником родины? Ответ: Да, это так. Я признаю себя виновным в этом. Вопрос: Вы использовали доверие партии и Советского правительства для предательских целей? Ответ: И это верно. Я действовал как участник политической группировки, ставившей своей задачей захват власти в Советской стране. Вопрос: Не как участник политической группировки вы действовали, а как предатель и провокатор. Ответ: Ну, это уж чересчур. Ведь вы должны согласиться, что я человек определенного политического мировоззрения. Вот я как эмиссар центра правых и осуществлял поручения моих единомышленников. Вопрос: Вы, Осинский, эмиссар банды убийц. Не вы ли хотели потопить в крови трудящихся нашей страны, не вы ли продавали оптом и в розницу наши республики и богатства нашей страны»? Я помню, как отец радовался своей последней должности – директора Института истории науки и техники. Наверное, понимал, что тут скрыто изуверство (он сменил арестованного Бухарина), наверное, чувствовал, что всему приходит конец, и все-таки радовался тому, что отошел от партийной и государственной работы. В июне 1937 г. по распоряжению Сталина ему пришлось внезапно уйти с заседания ЦК, потому что, не объясняя причин, его вывели из состава кандидатов в члены ЦК ВКП(б). В этот день он тотчас поехал на дачу, а там Лева Разгон, бывший в гостях у Димы, спросил его, что же все это значит. «Ну что же, – ответил отец, – это хорошо. Спокойно займусь своей высшей математикой». Сталина он никогда не боялся, в последние годы ненавидел и презирал. В протоколе допроса записано его показание о замысле заговора против Сталина: подобрать человек пять-семь с крепкими кулаками, задержать машину вождя, когда тот ночью поедет с дачи в Зубалове в город, оглушить шофера и сопровождающего, отвезти Сталина и Молотова на глухую дачу и задержать их там на два месяца, а за эти два месяца удастся изменить то, что происходит в стране. Я не исключаю, что такая мысль, неоформленная и несерьезная, действительно бродила у него в голове: сказал же он как-то маме, что хорошо бы как-нибудь исхитриться и бросить на Сталина тифозную вошь! Мне безумно жаль моего отца... Думать о том, что могли с ним сделать в подвалах Лубянки, невыносимо, но и не думать невозможно. Один человек, сидевший с ним в одной камере в конце 1937 г., рассказал мне, как отец вернулся с допроса, лег на свое место и накрыл глаза мокрым носовым платком, некоторое время лежал молча, а потом вдруг закричал: «Что они делают с моими глазами! Чего они хотят от моих глаз»! Наверное, это была обычная и еще не самая страшная пытка – направлять в глаза свет сильной лампы. Но это было до процесса, на котором ему было суждено выполнить предусмотренную для него роль свидетеля (и он ее выполнил, давая показания против друга своей молодости Бухарина). А после процесса некто Р. Панюшкин сидел в одной камере с ним и Бессоновым. Он рассказал, как их выводили в прогулочный дворик на крыше Лубянки. Отцу разрешали брать с собой табуретку, потому что он был так измучен и слаб, что почти не мог стоять. Однажды они разговаривали о том, что же теперь им делать. «Что делать? – сказал папа. – Достойно ждать смерти». Когда я представляю себе, как его били, высокого, стройного, в пенсне с золотой дужкой, всегда подтянутого и чисто выбритого, любившего светлые костюмы... Конечно, всем больно, когда бьют, но это ведь был мой отец. Все это сдерживает меня теперь, когда я хочу вспомнить об отце то, что говорили мне о нем мои близкие, что видела и чувствовала я сама. Была в нем некоторая холодность и рационалистичность. Поразил меня как-то рассказ мамы: в юности две женщины были в него влюблены, сестры его друзей (одна из них – моя мама). По его признанию, он выбрал в жены ту, что была более здоровой и жизнерадостной – лучшую мать для будущих детей... Он почти не общался с братом и с сестрами, долгие годы был в ссоре со своей матерью и даже не пришел на ее похороны. Это не исключало, впрочем, всяческой помощи, которую он всем им оказывал. Очень трудными были для меня в годы юности размышления об общественной роли моего отца. Сейчас эти размышления еще труднее. Конечно, мы, дети, ни минуты не сомневались в том, что арестованные в 1937 г. папа, мама и брат ни в чем не виновны и никогда не были врагами народа. Если бы нам предложили, как предлагали многим, отречься от отца, мы этого не сделали бы. Много позже, когда после смерти Сталина, и особенно после 1956 г., я начала постепенно прозревать и по-новому оценивать все, что происходило при Советской власти, пришло понимание, которое окончательно оформилось в последние годы. Приходится признать, что мой отец был не только жертвой, но и соучастником ее преступлений. Но по роду своей деятельности он непосредственно никогда не был причастен к террору, никогда не был близок к Сталину, не входил в его «ближний круг». Поэтому, что бы ни говорили современные люди о том, что все коммунисты – преступники, я о соучастии моего отца в преступлениях Советской власти говорю лишь в общем смысле. Отец и мы Что помню я об отце в раннем моем детстве? Всегда занят, всегда нет времени, работает в своем кабинете, где у него на столе стоят на длинных ножках два флажка – наш и шведский. Здесь же огромная многоязычная библиотека, всегда он весь в книгах. Книги эти трогать нельзя. На его кровати лежит белое верблюжье одеяло. Папа работает, и ему нельзя мешать – вот главное, что мы, дети, знали о нем. Он требует абсолютной тишины, потому-то во второй кремлевской квартире его комнаты на другой стороне лестничной площадки, отдельно от нас. На даче его комнаты на втором этаже, тоже чтобы никто не мешал. Очень вспыльчив. Все немного его боятся. Папа выходил по утрам в столовую, читал газету, разговаривал с нами, но все же всегда был далек. Не помню, чтобы был ласков. Со мной – никогда. С нежностью и нескрываемой любовью относился только к Вале, составлявшем все его надежды. Он специально занимался его воспитанием, следил за его чтением, учил его составлять конспекты, писать сочинения, мечтал о том, что будет вместе с ним читать Маркса, называл его “Н.О. 2-й” (Н.О. – Н. Осинский). Впрочем, еще он любил компанию своего старшего сына Димы, охотно сиживал с его друзьями за столом, разговаривал, шутил и любил петь с ними хором. Он дирижировал этим хором, когда они пели песни его молодости – “Колодники”, “Замучен тяжелой неволей”. Он и нас, младших, учил этим песням: “Спускается солнце за степи, вдали золотится ковыль, Колодников звонкие цепи взметают дорожную пыль... Динь-бом, динь- бом, слышен звон кандальный, Динь-бом, динь-бом,путь сибирский дальний, Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут- Нашего товарища на каторгу ведут”! Папа хорошо играл на рояле. Играл, помню, Патетическую сонату Бетховена и Лунную тоже, полонез, вальсы и мазурки Шопена. Звуки этих произведений, запомнившиеся в раннем детстве, но сохранявшие характер неоткрытого воспоминания, долго терзали меня в детском доме напоминанием о прежней жизни. Вот незабываемое впечатление, связанное с отцом, подарившим своим детям несравненную радость. Не так часто, но и не так уж редко он читал нам вслух. Думаю, что он следовал традиции собственной семьи, вообще традиции семейных чтений в среде дореволюционной интеллигенции. Был разработан ритуал. Мы садились на диване, по очереди кто-то из нас троих сидел рядом с ним. Он сам заготавливал для нас какое-то питье, которое мы называли вином (думаю, что это был разбавленный фруктовый сироп), каждому давал стаканчик. Открывал книгу, и начиналось бесконечное наслаждение; в конце неизменно просили: “Папа, еще”! И папа не оставался глухим к нашим просьбам. Что он нам читал? Я не помню, чтобы это была специальная детская литература. Детские книги, может быть, читала нам мама, читали, конечно, и сами (я выучилась читать в три года, чем вызывала всеобщее удивление. Однажды при гостях мне дали газету, и, сильно картавя, я бойко прочла: “Новости рынка”) – Маршака, Чуковского, позже – Кассиля, Гайдара. А с папой? Помню, как читали Жюль Верна. Открывались огромные, в кожаных переплетах, тяжелые атласы, по которым следили путь кораблей и разыскивали места, где находился Таинственный остров или высаживались дети капитана Гранта. Думаю, что из дореволюционных времен пришла в наш дом особенная любовь к Диккенсу, которого читал нам папа. Он особенно любил “Записки Пиквикского клуба”, а мы – “Большие ожидания” с их смешным началом. Слова «То-то будит весила», обращенные Джо Гарднери к маленькому Пипу, стали нашими домашними, и Валя, уже студент, писал их маме в лагерь, надеясь приехать к ней на свидание. «Песнь о Гайавате», конечно, в переводе Бунина, местами я знала наизусть с папиных слов. Гоголь – «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Иван Иванович и Иван Никифорович», а потом и «Мертвые души», Некрасов, которого отец особенно любил, Тургенев, особенно «Записки охотника»; рассказы и «Степь» Чехова; Короленко; «Записки из мертвого дома» Достоевского, «Детство» Толстого, Оскар Уайльд, Гюго, Додэ, Гофман, Гейне (и на немецком языке тоже), Киплинг. Пушкина читали мало – «Капитанскую дочку», «Кирджали», «Песни западных славян». Пушкина он очень любил и собирался читать нам его серьезно. В феврале 1937 г. на юбилейной пушкинской сессии Академии наук он сделал доклад о великом поэте. Его слушали – не помню где – и мы, дети. Говорил он прекрасно. Доклад этот нигде не сохранился, хотя в газетах я нашла сообщение о нем. Папа очень хотел обучить нас языкам. По тогдашнему обычаю, начали с немецкого. Что касается моего отца, думаю, что не в последнюю очередь играла роль мысль о продолжении мировой революции в Германии. К 10 годам я говорила по-немецки совершенно свободно, читала, конечно, и даже писала фантастический роман на немецком языке. В двенадцать лет начались – и кончились – уроки английского. Что еще об отце? 15 лет назад, когда я начинала писать эти воспоминания, я напряженно размышляла над вопросом, который теперь кажется мне почти смешным:: был ли отец подвержен перерождению, нравственному или, может быть, бытовому, захватившему сильных мира сего, в том числе и бывших аскетов? В одном знакомом доме, как мне помнится из слышанных тогда разговоров, подвыпившие молодые люди, веселясь, поливали цветы шампанским. У нас такое было немыслимым. Я не помню особых изысков в еде или одежде, не только у детей, но и у взрослых. Нет, поправлюсь. Изысков в будничной еде действительно не было (это определялось, думаю, пристрастием отца к простой пище; он очень любил гречневую кашу и щи), но обеды, вероятнее всего, получали из кремлевской столовой. Что касается одежды, то в самые последние перед 1937 годом времена для поездки в Париж маме сшила два-три платья знаменитая Ламанова. Мебель вся казенная, довольно простая; ну, рояль, очень много книг. При постройке дачи в Барвихе (государственной, конечно) отец распорядился обнести огромный участок высоким забором – чтобы никто и ничто не мешало. На участке устроили теннисный корт, волейбольную и крокетную площадки, гимнастическую площадку для детей. Насадили целое поле клубники, фруктовые деревья, ягодные кусты. Дача утопала в цветах. На участке был небольшой лесок, где произрастали грибы; овраг, масса укромных мест. В отдалении от главного здания стояла, как ее называли, беседка, а на деле – маленький деревянный домик для занятий отца. А каков был главный дом! Деревянный, в два этажа, десять комнат, открытая и закрытая террасы, водопровод, канализация, ванная. Рояль в большой столовой. И все это было возведено в середине 30-х гг.! А вторая кремлевская квартира? Девять комнат, три ванных комнаты, три туалета.. . И все это в условиях всеобщего полуголодного, а порой и голодного быта. Думал ли кто об этом в нашей семье? Не знаю. Но жизнь была совершенно барская, и никакая интеллигентность этого не смягчала! Но я отвлеклась от мыслей об отце. Были ли у него друзья? По-моему, не было. Мне кажется, это объяснялось, во-первых, какой-то особостью его положения, человека, как бы случайно попавшего в круг людей, близких к власти. К ближнему кругу Сталина он, разумеется, не принадлежал и, полагаю, его презирал и не был дружен ни с кем из этого круга. С Бухариным их разделяли давние разногласия, приведшие в конце 20-х гг. к разрыву. А во-вторых, нелегкий характер отца, вероятно, делал его довольно одиноким. Помню, что мама, приглашая своих друзей, всегда опасалась, не выйдет ли какой-нибудь неловкости, если они ему не понравятся. Думаю, что папа дружески общался главным образом с приятелями Димы; они были ему приятны и интересны. (Продолжение следует) © Светлана Оболенская, 2008 Дата публикации: 09.07.2008 11:10:21 Просмотров: 3507 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |
|
РецензииМихаил Лезинский [2008-07-10 12:27:51]
В Сегежлаге , где я провёл своё детство , прихватив часть и юношеских годов , зэки (по-моему , заключённых так тогда не называли ! ) , собирались вокруг кострища на свои посиделки и разговоры разговаривали . Однажды я был свидетелем такого разговора :
"Выйду на свободу , создам марксистский кружок и буду выступать против Сталина !" А я слышал всё это и про себя думал : правильно вас посадили , против самого Сталина руку подняли ! И сегодня чувствую стыд за свои мальчишечьи мысли . Продолжайте , Светланочка Валерьяновна ! Ответить |