Паки и паки
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 30195 знаков с пробелами Раздел: "Назидательные новеллы" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
1 Если совсем честно, надо было почистить скрежет зубовный и лечь спать. Но не получалось. Хотелось лукаво выпить, тайком от себя, чтобы потом уже провалиться так провалиться. Без снов. Не получилось. Выпить – да. А провалиться – нет. Он был то ли сильно расстроен, то ли разгневан и орал так, что пространство сна сотрясалось. - Паки и паки! – орал. И снова. – Паки и паки! Я просил его объяснить, просил не орать, потому что – говорил – так он меня разбудит, и я ничего не пойму. В ответ он только трясся и снова орал: - Паки и паки! Щёки его, на свободном от бакенбардов пространстве, отливали сизоватой синюшностью, седые пышные бакенбарды мелко дрожали, и казалось, что пенсне держится только на раздутых от гнева ноздрях, а от тёмного суконного сюртука вот-вот начнут с треском рвущейся нити отлетать выпуклые блестящие золотом пуговицы – до того дяденькины пожилые телеса раздувались. Так орал, что в себя не вмещался: - Паки и паки! Проснулся я не из-за него. Сердце притормаживало, как не смазанное. И пришлось встать, потому что невыносимо стало ворочаться под двумя одеялами. Встать и обнаружить, что это подступающая ночная гроза давит на сердце. Все мои убогие воспоминания о грозах отменялись. Мерцающая лампочка в подъезде да стук упавшей на кухне сковороды – вот чем они были по сравнению с этой. Окно, выходящее на море, вдруг становилось раскалённо белым, чернело и снова вспыхивало, и изнуряюще долго не было грома. Неспешно добравшись, он начинал колотить кувалдой по крыше дома, потом уходил к соседним домам, в соседние районы и пьяно буянил там. Утром глянул я на себя мельком в зеркало и растерялся. Благословите, пробормотал, матушка. Вылитая потому что был мать Тереза. 2 Нам, конечно, приходилось принимать неизбежность, но, в те времена, здорово – чуть не сказал, нездорово – истощённую. Она ещё пугала, но уже сама опасалась. И тому, кто варился в этом бульоне, казалось, что блюдо в итоге получится если не гомогенизированным, как яблочное пюре для детского или старческого питания, то вполне себе однородным. Те, кто варился в одной кастрюле, дружили – не разлей портвейн. Наливай. Геша был светло-русоволосым и светло же сероглазым, плотнотелым, носил звучную, хотя и немного странную фамилию Маркитащенко и серый – под цвет глаз – костюм, а очков не носил, хотя был близорук и постоянно щурился. Прищур придавал ему – я бы не без удовольствия продолжил, написал бы: уверенности или там, к примеру, самоуверенности, или наглости, и там есть ещё куча слов, более-менее подходящих. Но неохота. Пусть так остаётся: прищур придавал ему. Увы – на этом месте с авторским произволом надо кончать. Иначе он повлечёт в сферы незнаемые, непонятные, смутно предположительные и станет связывать неожиданный инсульт, убивший Гешу, со склонностью растолстевшего депутата кое-какого парламента господина Маркитащенко к панславянизму, с утверждением им, депутатом, превосходства славянской мужской дружбы над неславянской ввиду отсутствия в первой гомосексуальной составляющей и с публичным признанием, что в Баварии он чувствовал себя плохо, а зато тут, на славянском востоке Европы, – вполне себе хорошо. Ну и стремиться надо, стало быть, на восток. Всем дружно. В Баварию он ездил к Вене Штайнеру, своему беззаветному другану без единого признака гомосексуальности, хотя и немцу, и визит не удался, потому что Вене, старому неврастенику и язвеннику, влачившему скупое существование иждивенца при молодой жене, был невыносим он сам, Веня прошлый, – но это останется за кадром, за строкой и абзацем, вне рамы. Для разнообразия можно какую-нибудь забавную мелочь нарисовать в чёрном квадрате жизни, вроде светло-серого, под цвет глаз, BMW, на котором Геша рулил в ненавистную Баварию. Недели две после признания вредоносности западных областей Германии для панславянского здоровья он будет чувствовать себя хорошо на славянском востоке Европы, а потом вдруг вовсе прекратит чего-либо чувствовать. Дед Гешиных внуков не дожил до старости. Во всяком случае, до глубокой. Вот куда заведёт авторский произвол, оставив, правда, невысказанной навязчивую мысль о том, что искусственно вызывать инсульт у кого бы то ни было – плохо и недостойно. Но с другой стороны – а что делать? Даже не вслух поинтересоваться, а просто подумать такое – уже как будто бы оправдать или одобрить. А куда двигаться без произвола, непонятно. Советоваться насчёт сюжета и фабулы с самим собой, давно и прочно прошедшим, канувшим, но когда-то дружившим и с Гешей, и с Веней – бессмысленно. Я-он прошлый пишет стишки от руки, печатает их на машинке и даже готов читать вслух кому ни попадя. Мечтает добраться до девушкиных сосцов, а для храбрости пьёт портвейн № 72. Что у нас общего со мной-ним осталось? Только необоримая тяга к девушкиным сосцам. И, кстати уж, если между мной и мной такая расщелина, то чего я могу хотеть от других? Умный он был, Веня Штайнер, с цепкой памятью, книг перечитал немерено. Росточком не удался, был тускло-рыж, худ, стремителен в ходьбе, не угнаться, и невероятно, жутко, раздражающе медлителен в простых вещах, требующих внимания, но не такого же пристального. На бритьё у меня уходило, уходит, будет уходить две минуты. У него час. Будто каждый волос он намыливал и сбривал по отдельности и по два-три раза, то ли с немецкой тщательностью, то ли с русской тщетностью. А может, с собственной своей щепетильностью. Отправляясь пописать, Веня никому никогда не говорил, куда идёт. Если в общежитском коридоре случайно натыкался на однокурсницу, любезно здоровался, превозмогал себя и поворачивал обратно, не добравшись до пахучего туалета. Чтобы та, не дай бог, не подумала, что Веня пошёл пописать или ещё что-нибудь пострашнее того. Я бы просто сказал любому, кому это интересно, что иду ссать. И половине тех, кому это не интересно. Да. Ещё Веня носил белый плащ. Почти белый. Раньше. Носил. Да. 3 Два одинаковых светло-серых кирпичных корпуса университетского общежития стояли в глубине пространства, с одной стороны прикрытые четырёхэтажным, массивным оштукатуренным домом с балкончиками, пилястрами, эркерами. По двум другим сторонам были расставлены, будто их рассыпали, блочные пятиэтажки; стоявшие параллельно самим себе корпуса общежития одним торцем выходили на обширный вытоптанный газон, летом зараставший травой, зимой превращавшийся в один большой сугроб с парой протоптанных студентами дорожек – от крыльца до автобусной остановки. Проку от автобуса, длинного, жёлтого, с гуттаперчевой гармошкой посерёдке, студентам не было никакого – его маршрут с их маршрутами не пересекался. От автобусной остановки надо было идти или налево на трамвай, громыхавший, или направо на троллейбус, завывавший, но тропы всё равно выводили сюда – как к реперной точке. Общежития стояли под углом к дороге – вероятно, для того, чтобы хоть чем-то выделиться, показать себя. Больше совсем не было чем. Без балконов, с невысоким крыльцом под шиферным козырьком, мелкими форточками в окнах, они сразу выдавали свой невысокий статус. Окна девчачьих комнат для уюта пестрели занавесками, окна мужских прикрыты были изнутри газетами, прикнопленными к раме, или мятыми простынями, висящими на мелких гвоздях, вбитых в. У девчонок даже небольшие телевизоры встречались, стоявшие на шатких столах, и можно было сходить к ним посмотреть кино и заодно пообжиматься, вплоть до потрахаться, если никто не мешал. А так чтоб спокойно посиживать да за пыпыську себя подёргивать – такого не было. И компьютеров никаких в помине не было, ни мобильников, а только телефон на первом этаже, рядом с вахтёршей, и на весь город два информационно-вычислительных центра, каждый в два этажа, с огромными бобинами магнитной ленты, с перфокартами из тонкого картона и прочей забытой лабудой. На случай если кто-то вдруг остро осознавал необходимость свободы, за дорогой на первом этаже жилой пятиэтажки ютился махонький гастрономчик, где можно было отовариться пузырём портвейна, или двумя, буханкой хлеба и парой плоских жестянок с килькой в томатном соусе. Потом ещё раз сходить, добавить, но уже без буханки и кильки. Когда не было денег, то и такая свобода оказывалась недоступна. Денег чаще не было, чем наоборот. Но зато когда они хоть какие-то были, а сессия кончалась, и за последний изнуривший экзамен в зачётку вписывалась гарантия грядущей стипендии, тогда свобода начиналась задолго до и за далеко до серого, пахнущего окурками и носками общежития. Не в квёлом гастрономчике, а в центральном гастрономище по прозвищу Стекляшка. И чтобы сыр на закусь, и колбаса, а не килька в томате, изжога от которой начиналась в нежном юном горле или гордой грудине. 4 Молодое-то ссаньё, оно бодрое, задорное, турбулентное, само наружу так и рвётся. Мы отмечали окончание месяца колхозных трудов, грязных, изнурительных и духоподъёмных,– половины скудной зарплаты за них хватило на то, чтоб отпраздновать в ресторане с белыми скатертями и пышными хрустальными люстрами. Потом потянуло на что-нибудь без ресторанной наценки, пускай под простонародной крышкой из толстого полиэтилена в тёмно-зелёной простонародной бомбе 0,8. Начало октября двигалось к первому снегу тяжёлыми шагами командора, неспешно и неотвратимо. Полы расстёгнутого Вениного плаща метались туда-сюда вместе с порывистым ветром. В сквере, тянувшемся посреди главного проспекта города, под подошвами шуршали сухие листья. Идти не в резиновых сапогах, а в полуботинках, по асфальту, а не по деревенской глубокой грязи или вязкому комкастому чернозёму картофельного поля, да плюс ещё поддатым до состояния невесомости, было легко до полной незаметности усилий – как по ровному пологому склону на велосипеде. Ни я, ни Геша не обратили внимания в ресторане с белыми скатертями и пышными люстрами на то, что Веня ни разу за неспешное время обеда с харчо, лангетом и двумя бутылками крепленого грузинского вина из-за стола не поднялся. Вокруг было полно народу. - Пойду поссу, – зычно сообщал я. - Пойдём вместе поссым, – хорошо поставленным баритоном, годным для диктора радио, предлагал Геша, и я легко соглашался на взаимовыгодное сотрудничество. А Веня не мог. Кто-нибудь, посетители или крупная тётка-официантка в заляпанном белом переднике и белом чепце, посмотрел бы и подумал, что он, Веня, идёт в туалет, чтобы попысать или ещё чего пострашнее. Мысль об этом была ему невыносима. Чтобы он, неотвратимо вежливый немец двадцати с небольшим лет, – и вдруг такое. Нет. Лучше терпеть болезненное нытьё в низу живота или в конце конца, чем этот невыносимый позор. На том перекрёстке, где нам надо было свернуть к троллейбусной остановке, сквер прерывался. Открывалось пространство более широкое, в те времена ещё не сильно загромождённое машинами. Фонарей тут было понатыкано гуще, чем в других местах, и под одним из них, на углу, мы сочли за благо остановиться и покурить. Может быть, рассчитывали поймать такси – это было для нас недешёвой редкостью и могло сойти за часть праздника. - Подождите, – сердито сказал Веня, впавший к тому моменту в угрюмую задумчивость, на которую мы тоже внимания не обращали: впал и впал – дело личное, никого не касается. И размашистым шагом, не глядя на редкие машины и медленно ползущие по холодным чёрным рельсам трамваи, на текущую, как дерьмо по спокойной реке, толпу на тротуарах, ринулся через дорогу к кинотеатру «Октябрь», бывшему «Колизей», будущему «Колизей», к углу его, рядом с афишей, на которой размашисто, будто широкой кистью махали, написано было «Не может быть!» и смеющаяся, всем тогда знакомая, рожа нарисована достоверно. Конечно, деталей мы с другой стороны улицы видеть не могли. Только, в просветах толпы, белый плащ, согбенную фигуру процентов в восемьдесят от среднего роста, ссутуленные плечи. Хороший адвокат легко опроверг бы мои показания. Ну да – стоял гражданин Штайнер на углу кинотеатра «Октябрь», ссутулившись, раздвинув полы плаща, сложив руки в паху. И всё. Сверлил взглядом угол кинотеатра «Октябрь», теперь «Колизей», и думал о судьбах родины. Видел свидетель турбулентную, мерцающую в свете фонарей желтоватыми искрами струю? Не видел. Может описать пыпыську гражданина Штайнера – размер, особые приметы? Не может. Показания свидетеля обвинения следует признать ничтожными и не учитывать в приговоре. И ладно. Я же не обвиняю. И про то, что, вернувшись к нам в застёгнутом по дороге плаще, Веня облегченно выдохнул громкое «Фуххх!», вообще промолчу. Лет через тридцать, во враждебной Геше Баварии, Веня сказал мне решительно и сердито: - Да ну, не было такого. Ладно, пускай. Но говоря правду, как она, падла, есть – было. 5 - Да ну, не плевал, – отпёрся постаревший лет на тридцать Веня. В торце общежития на каждом, кроме первого, этаже кухня с несколькими электрическими плитами соседствовала с туалетами и душевыми, мужскими и девчачьими. С одной стороны коридора кухня, напротив – туалеты и душевые кабинки с выломанными дверями и трубками душей, лишенными рассекателей. Ничего – струили, нормально. Дислокация подсобных помещений давала Вене небольшой тактический простор. Иногда можно было сделать вид, что идёшь на кухню, а не поссать. Проделывать трюк часто было рискованно. Обязательно нашлась бы девушка, которая вслух удивилась бы: - Опять Веня Штайнер на кухню заходил – чего ему тут надо? Веня, по крайней мере, был уверен, что такое не просто возможно, а практически неизбежно. И совершенно непереносимо. Хуже могло быть только одно: что кто-нибудь хотя и смолчит, но всё-таки догадается, что Веня идёт ссать. Что он способен на такую низость. Кухня притягивала готовившейся на плитах в девчачьих кастрюльках едой. Такое случалось редко, но случалось. Невыносимый голод при отсутствии денег можно было заглушить парой ложек чужого борща. Если кастрюлек несколько, а на кухне никого, получался целый обед, без заметного ущерба для угощающих. Благая мысль заглянуть со своей, спёртой из университетской столовой, алюминиевой ложкой на кухню посетила Веню в один ужасный вечер, когда состояние его по причине выпитой без закуси водки было размазанным, как манная каша по тарелке. Проблема была в том, что с водкой в гости друг ко другу по комнатам ходили, абонентской платы за выпитое не требовали, но приносить закусь считалось дурным тоном. Беломором закусывали если что. Покачиваясь и не заботясь о том, кто что подумает, если увидит, Веня повлачился на кухню, подгоняемый голодным спазмом в желудке, который уже тогда надумал отрастить себе язву. На кухне никого не было. И три эмалированные кастрюли бодро кипели. В большой тёмно-синей Веня сквозь поднявшийся пар с огорчением увидел белое постельное бельё. Вторая, цыплячье-жёлтая, была поменьше и поэтому обещала побольше, но обнажила только белые же, как в первой, вафельные полотенца в гнусно пахнущем мыльном растворе. Веню обуял гнев. Тотальная девчачья глупость, провонявшая горячим раствором наструганного хозяйственного мыла, настолько была циничной и гнусной, что слов для описания не находилось – да и найдись они, сказать было некому. Но надежда ещё оставалась. Маленькая белая кастрюлька с красной земляникой и зелёными земляничными листьями на борту определенно обещала суп. Не стали бы девчонки, при всей глупости своей, кипятить в ней девичьи узкие трусы. А кроме пары трусов, ничего б туда не влезло. Ну пара пар. И пар, вырывавшийся из-под чуть сдвинутой крышки, не вонял хозяйственным мылом. Щами, правда, тоже не пах. Левой рукой Веня подцепил крышку кастрюльки, в петлю которой вставлена была пробка от бутылки, чтоб не обжигаться. Ложку правой рукой занёс над. Предвкушая. Снял крышку и застыл неподвижно. Потому что ни такое горе, ни такую злобу движениями не выразишь. Кастрюлька набита была бигудями – бессмысленными круглыми в сечении железяками сантиметров пяти – шести в длину. С дурацкими дырками. Веня глубоко вдохнул через нос, собирая в единый ком всё тщательно скрываемое слизистое, что у него было, харкнул в бигуди, шлёпнул крышку на место и сказал в пустое пространство кухни: - Теперь у них будет харчо. 6 Сейчас пыпыська-то, вишь ты, поумнела – и в жару хранит живительную прохладу. А раньше и в тридцатиградусный мороз горячилась, на рыбалку зимой без коловорота ходить можно было – лёд прожигала. Особенно когда выпьешь. Кто во что горазд свою использовал. Веня ссал на кинотеатр «Октябрь» при скоплении свидетелей, правдиво утверждавших, что ничего не видели: пьяных мужиков полно, ссат где приспичит, разглядывать никому неохота. Да никто ж и не знал, что этот мужик особенный и что прилюдно попысать – для него целое событие. Для Геши ссаньё событием не было, и спьяну он пробуждался для всепоглощающей страсти, имея в виду сношаться. Со своей будущей вдовой, которую нашёл тут же, в общежитии, Геша заранее договорился, что та ничего знать не будет. - Хорошо, – тонкая, с виду хрупкая, гибкая, с такими же, как у Геши, светло-серыми глазами и славянским, самую малость картошечным, носом, она и не думала сопротивляться. – Только чтобы я ничего не знала. И не надо путать мудрых девушек с малахольными. У внебрачной, но стало быть и не вдовьей, Гешиной партнёрши Риты в роду определенно была лошадь, но не породистая – кляча. Костлявая, с вытянутым лицом гнедой масти, впечатление она производила отталкивающее, но Гешу почему-то притягивала, а спьяну прям таки заводила. - Вы не понимаете, – снисходительно объяснял он мне и Вене, – она в постели пожар. - А ты пожарный, – кивал Веня, прикрывал узкие бескровные губы ладонью и хихикал, будто хрюкал. - Знак ГТО на груди у него, – объяснял я. Комната в общежитии – не совсем комната. Даже, пожалуй, совсем не комната. Не изолированное пространство, где можно спрятаться, чтобы почитать, подрочить, потрахаться, выпить скотча, покурить трубку – для любой возможной из домашних радостей, требующих спаривания или уединения. Но. Алкоголь создавал ощущение свободы если и не безграничной, то сильно раздувшейся. Изгородь тонула в тумане, сеновал манил, соседи временно слепли, глохли, утрачивали значение. Так казалось. Так казалось Геше, когда они с Ритой забрались в чужую комнату и заперли дверь изнутри воткнутой в дверную ручку ножкой стула, почти что венского, хотя и не. И в самый разгар обоюдных ласк, в разгар короткой до молниеносности молодой прелюдии, когда соитие вот-вот должно бы начаться, в дверь стали ломиться и требовать: первое – впустить, второе – выметаться. Голая гнедая встрепенулась так, что Геша, будучи головокружительно нетрезв, с грохотом свалился с узкой кровати на пол. Стул, сунутый ножкой в ручку, сотрясался и грозил развалиться. Ручка обещала отлететь, как уже делала в похожей ситуации в прошлом. Глядя с пола, как гнедая Рита натягивает на себя всё, включая капроновые колготки со швом, Геша принял тактически и политически правильное решение: ни к чему напяливать трусы, силясь попасть ногой в должное отверстие. Всё равно потом, в другой пустой чужой каморке, трусы снова снимать. Так они и вышли в широкий, но затхлый общежитский коридор на поиски иного пристанища – чуть не сказал, прилёжища – правой рукой Геша обвивал гнедую за тонкую талию, чтобы не упасть, а в левой сжимал трусы. На следующий день Геша проходил по коридору со своим однокурсником Витей, в меру худым, сгорбленным, с темпераментом медлительно спокойным. Трусы на полу в коридоре тот прокомментировал равнодушно и кратко: - Совсем оборзели. Геша презрительно отпнул трусы подальше в сторону, под чугунную отопительную батарею, и пространно высказываться тоже не стал. Просто как бы сыграл в как бы футбол как бы чужими трусами и пробормотал что-то про болванов. Трусы тогда были у всех одинаковые: чёрные или тёмно-синие сатиновые, зовомые семейными. Опознать владельца могла бы только криминалистическая экспертиза. Будущая Гешина вдова ничего не узнала. 7 Не, не – я же не возражаю. Да, тоже самозабвенно сражался в лилейных частях. Просто сейчас это не к месту, и я боюсь собрать толпу прошлых себя (меня, мней – нужное подчеркнуть) – пишущих грустные стишки, глупо хихикающих, потных и похотливых, равнодушно циничных, зовущих к покаянию. Если последние найдутся, конечно. Вряд ли. Многое надо было бы оставить для объяснения в сносках, не заморачиваться особо. Не начинать путано объяснять, какое это счастье было для человека – купить целый вкусный том Акутагавы. Держать в руках – новый, типографски пахучий. Открывать, вчитываться в аннотацию, название издательства, год, заглядывать в самый конец и изучать всё, что там мелким шрифтом написано, понятное и не очень. И предвкушать, предвкушать. И содержанием любоваться - увеличения счастья для. Монголы в общежитии жили отдельно, в своей части своего этажа, потому что были иностранцами. Других иностранцев у нас не было. Или – для нас, тоже подходяще. В какой-то забытый момент какому-то забытому человеку пришло в голову, что благом было бы сочленить своё и дружественное чужое, чтобы монголы, сплошь батыры, заговорили бы по-русски легко и непринуждённо. Что, в сущности, и произошло, но не совсем так, как было задумано. Совсем не. Это только кажется, что у монголов с томом Акутагавы нет никакой связи. Есть. И с прозой Пушкина. В искусстве всё связано невидимыми нитями. - Свердловск – большой город, – охотно и дружелюбно признавали монголы, оказавшись в. – Совсем как Улан-Батор. - А Гренадёр-Батор у них, наверно, ещё больше, – единожды меланхолично отозвался на это Витя, никогда не бывший многословным в трезвом состоянии. Сочленению с чужим, но дружественным подверглись самые безропотные, тактичные, щепетильные, то есть Веня Штайнер – первым. Два других его соседа по комнате женихались, в общежитии ночевали редко, им было всё равно. Так Веня оказался в одном узком пространстве – длинной в две кровати и шириной в ширину двух кроватей плюс письменный стол – с Баатачулууном. Или что-то вроде. Не самое ужасное из имён, но обращаться к соседу Веня тщательно избегал, чтобы не осрамиться с фонетикой и случайно не обидеть человека. Друга Баатачулууна, навестившего его в неподходящий момент, звали так, что для краткости и понятности лучше просто обозначить его как Батыра, не заботясь о точности. Совпадения бывают настолько замысловатые, что ощущение, будто кто-то решил пошутить, преследует неотвязно. И что шуточки у этого кого-то сплошь глуповатые. Ровно в тот день – это выясняла потом целая комиссия, удивляясь, – группа дружественных монголов читала на семинаре вслух «Дубровского» и билась над смыслами и фонетикой. - Храпит бестия француз, – подумал Антон Пафнутьич, - Батыр медленно вёл пальцем по строке, спотыкаясь. Не кому-нибудь досталось – было их в группе человек около двадцати, – а только и именно ему мучиться с Пафнутьичем и бестией французом. Читай они в тот день Лермонтова и достанься Батыру осетин-извозчик, нечего бы было потом разбирать комиссии. Или – не купи в тот день Веня сборник Акутагавы. Не приди вечером пьяный в сиську Батыр к своему другану Баатачулууну. Не зайди Геша к Вене в ту же комнату. А дальше уже всё как по писаному, с заданной неизбежностью. Купив том Акутагавы – нельзя было не похвастаться, излучая счастье обладания и предвкушения. Дружба Батыра и Баатачулууна, если брать более позднюю, предсмертную Гешину классификацию, была славянского типа, никак не баварского: пить с джентльменами, сношаться с леди. Геша в своей предсмертной классификации монголов не упомянул. Счёл за благо сделать вид, что никаких монголов вообще не бывает. Сидя на узкой кровати с жесткой сеткой и трубчатыми спинками, снабженными трубчатыми же прутьями, Веня похвастался: - С иллюстрациями Бисти, – и показал Геше книжкин фронтиспис. И тут Батыр отвлёкся от живого нетрезвого общения с Баатачулууном и направился от двери, где они вдвоем сидели на кровати, к окну, где у стола на кроватях напротив друг друга сидели Веня с Гешей. Он, Батыр, остановился у сидящего на кровати Вени, сунул ему под нос неплохих размеров кулак, поводил им из стороны в сторону и спросил, с явной угрозой и почти без акцента: - Кто сказал «иностранцы»? Веня попытался уверить Батыра в том, что не-не-не, никто ничего. Тогда тот повернулся к Геше и стал водить монгольским кулаком под славянским носом: - Ты сказал «иностранцы»? Кроме весовой категории детей, существовала куда более важная, хотя и другого рода, весовая категория родителей. Батыр-младший, сын Батыра-старшего, привык на родине к боязливо-уважительному к себе отношению. И знать, что Гешин папаша тоже тот ещё батыр, ему было неоткуда. Веню, исключить нельзя, могли, если что, исключить. Геша сам был исключением. Профессора, завидев его, расплывались в доброжелательных улыбках, потому что хотели публикаций. А Гешин папаша, живший в столице, в славянском Гренадёр-Баторе, мог им их легко устроить, потому что тоже был неслабым батыром. Так что ничем, кроме сокрушительного удара в челюсть, для Батыра история кончиться не могла, благо Геша был своего противника сантиметров на пять пониже, да ещё с кровати встал, как подпрыгнул, так что эффективно получилось и результативно. Батыр отлетел, ударился затылком о стену над кроватью, где сидел Веня, перепугав того до полусмерти, но тут же, крепкий был парнишка, вскочил, пообещал скорое возмездие и унесся, прихватив по дороге Баатачулууна, собирать орду. Ладно, ладно – всё. Сам ненавижу этот унылый нарратив. Завершаю. Собрались в коридоре общежития две группы, поорали, драться не стали. Примчалась, как могла скоро, то есть медленно, тётя преподаватель, которая курировала орду, развела орущих, а всё остальное уложилось в куцую стопку бумажек: объяснительные, протокол заседания факультетской комиссии, протокол комсомольского собрания, выговор злодею Геше без занесения в. Плюс пара лишних публикаций для декана и тёти-куратора. Первому – попышнее, в «Вопросах литературы». Второй – поскромнее, в тощем журнале «Азия и Африка». Но тоже хорошо. Батыр признал себя виновным. Объяснил, что был пьян, не расслышал и понял так, что в его, Батыровом, присутствии иностранцев обозвали бестиями. Монголов, от греха подальше, снова поселили отдельно и кучно. 8 Главного-то никто не заметил. И не мог заметить, потому что кто ж через почти сорок лет вспомнит о такой ерунде. Недели через две после подозрительно внезапной кончины депутата Маркитащенко, младшая его трёхлетняя внучка Ирэнка, поднятая мамашей с утра и одеваемая, подёргала мать за рукав белой хлопчатой блузы и спросила шёпотом: - Мам, а мам. А кто такой монгол? А дедушка был монгол? Варварский звук Ы ребенку не давался, и конечное эль получалось мягче, чем надо, и вышло: биль монголь. - С чего ты взяла? – в присутствии Ирэнкиной бабушки, совсем потерявшейся после Гешиной смерти и на время переехавшей с пригородной виллы к дочке в городскую квартиру, она говорила только по-русски, хотя как раз в этот момент с неловким облегчением подумала, что учителя русского языка для своей старшей, семилетней Иланки, можно больше не приглашать. Раньше отец платил за уроки и очень на них настаивал. А теперь всё, хватит. Гешина вдова, Ирэнкина бабушка, не хотела возвращаться на опустевшую виллу. В первые два-три дня после Гешиной кончины к вдове подступались журналисты, а ей нечего было им отвечать. Во-первых и главных, от горестного ощущения нереальности происходящего. Во-вторых и второстепенных, ей задавали и вопросы, ответы на которые она всю совместную с Гешей жизнь старательно не знала. И в-третьих, ей всегда нравилось то же самое, что нравилось Геше, взгляды на политику у них совпадали тоже, но убитая горем, она не способна была вспомнить, что нравилось её умершему мужу и как тот взглядывал на политику. - Мне дяденька во сне приснился, – объяснила Ирэнка. – Он сказал, что дедушка был монгол. Только он сказал бабушке не говорить, чтоб она ничего не знала. - Какой был дяденька? – Гешину дочку не сильно интересовал ответ, но пока Ирэнка шепчется, она не дёргается и не мешает себя одевать, а молнию на её красном в жёлтых цветках платье как назло заело и ни туда ни сюда. - С волосами на лице, – объяснила Ирэнка и похлопала себя мягкими ладошками по пухлым щекам. – И ещё в очках с цепочкой и без палочек за ухами. А ещё у него пиджак и золотые пуговы. А ещё он старенький. - Ну всё, – молния наконец застегнулась. – Пойдём умоемся, причешемся, скажем бабушке доброе утро и будем завтракать. - Ладно, – безропотно согласилась Ирэнка. – А дедушка был монгол? - Нет, – Гешина дочка вздохнула, подумала о том, что самой ей о смерти отца даже и погоревать толком не дали, поплакать. – Твой дедушка был русский, и не говори больше глупостей, а то бабушка услышит и обидится. - И дяденька тоже сказал, что бабушка обидится. И Ирэнка вздохнула – точь-в-точь как её мать. Post Scriptum Нет, нет и нет. Автор не желает ничего объяснять напоследок. Автор убеждён, что объяснения всё только испортят – ещё больше, чем автор уже. Смерть депутата Маркитащенко наступила от естественных причин. Смерть не может наступить от причин неестественных. Депутат Маркитащенко, публично посокрушавшийся напоследок о том, как плохо ему было в Баварии, умер не от выпитого с надёжным соратником по партии кофе и не от влитых в него – сначала в кофе, а потом в Гешу – прозрачных капель, а по совершенно естественной – чуть не сказал, благоразумной – причине инсульта. Веня Штайнер, к слову сказать, умер в Баварии, разрушившись комплексно – там тебе и язва желудка, и камни в почках, и в мочевом пузыре что-то, чего ни исследовать, ни вырезать уже и не потребовалось. По естественным причинам умер, а не потому, что всю жизнь неестественно долго терпел, прежде чем незаметно от всех поссать или ещё чего пострашнее. Сны, конечно, можно придумать. Хотя можно и не придумывать. Они и так придуманные все – по природе своей. Самое распронаилучшейшее – просто не придавать им значения. Совпадения случаются, и случайности совпадают. Для чего кричал на меня дядька во сне, чего хотел, я так и не понял. Паки и паки не угадаешь, в какую сторону кого поведёт, кто как замысловато изменится. Угадаешь только, что все рано-поздно помрут. Если из-за этого незнакомые дядьки начнут каждую ночь сниться и орать на меня, тряся бакенбардами, остаток дней моих будет напрочь испорчен. Это ж так просто. Хочется же, обернувшись назад, застывать соляным столбом со счастливой улыбкой. А получается дурацкая кривая ухмылка. © Евгений Пейсахович, 2017 Дата публикации: 20.05.2017 20:43:46 Просмотров: 2891 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |