Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





яяяяяяя. Часть 14. 100000007.

Никита Янев

Форма: Роман
Жанр: Экспериментальная проза
Объём: 33762 знаков с пробелами
Раздел: "Все произведения"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


Содержание.

1. Друг.
2. Как на божественной драме жизни.
3. Телепортация.
4. Роман про приключения героев.
5. Инопланетяне.
6. 1+1=1.
7. Сны.
8. День рождения.
9. Федорчук.
10.Загробная компенсация.
11.Юродствовать общину.
12.Оживить мёртвое дитя.
13.Толстой.
14.100000007.
15.Остров.
16.Пластмассовый заяц-барабанщик спешит на помощь.


100000007.



Лестница.

Я думал, я сравнивал, Соловки со своей жизнью, свою жизнь со временем. Сейчас любят мистические передачи, я последние 2 дня щёлкаю пультом, после очередного несчастья, которые регулярно с 10 лет.

Когда тебя ударят, отвечать
Не сможешь ты, и чтобы не ударить
Наговоришь ещё так много слов,
Что ты один не будешь верен миру.
И будешь рваться от людей туда,
Где только тишина и размышленье
Тебя спасут от сумасшедшей мысли,
Что ты здесь лишний, потому что нет
Ответа на проклятые вопросы,
Повешенные в небе мертвецами.

В 10 лет приехал цинковый гроб и контейнер книг из западной группы войск, что жизнь на самую драгоценную жемчужину в здешней природе человека разменять велено, кем велено?

Предсказатель Уильям Кейси предсказал в начале 39 года, что 2 мировая война начнётся осенью, победят Советы, Европу разделят на части, в Японии будет ад. Напечатали в газетах в рубрике «Курьёзы». Осенью началась война.

Бурятский далай-лама умер 40 лет назад во время медитации, всё цело, кожа, глазное яблоко, тело сгибается в сочленениях, от тела исходит приятный аромат. Сказал, что вернётся через 75 лет.

Вы много писали про Соловки, что там происходит? На Соловках есть самый значительный экскурсовод из тех, кто остались, не уехали, не умерли. Он всегда говорил, остров – модель страны.

90-е – искушение нищетой, что мы так больше не можем. 2000-е – искушение корыстью, что мы слепоглухонемые для благополучья. 10-е – искушение фарисейством, не надо близко. Это уже я.

В 90-х на Соловках выживали на 100 рублей по спискам в месяц. Пачка сахара, пачка соли, кирпич чёрного, булка белого, блок примы, упаковка спичек, банка тушёнки, банка сгущёнки. Остальное из леса, из моря, из огорода.

В 2000-х пришёл новый дядечка и поднялся туристический бизнес. Одна ходка на катере 10-20 тысяч в день. Прогнали интеллигенцию, москвичей с острова, прослойку сложных между дном, опустившимися, и простыми, новой элитой.

И лестница с земли на небо рухнула, которую строили 2000 лет и до этого. Дальше понятно. Если вы говорите кому-то, вас не надо, то всю жизнь вы боитесь, что вам скажут, вас не надо, и устаёте от износа, и вам говорят, вас не надо.

Где-то должна быть лестница брошенная, потому что человеческая природа не только Чехов, но и Толстой. Я продолжаю. Я рассказывал Марии, за всё детство единственный друг, женщина на 6 лет старше. Мария не верила, что это не любовь, а дружба.

Это очень важно, всё говорить, не всё на свете, всякие детали и подробности, а самое главное, и знать, что тебя понимают. Актёрский капустник «Неоконченная пьеса для механического пианино», дебютный фильм режиссёра Никиты Михалкова, где отчаяние испытывают не только персонажи, но и актёры, потому что они герои Чехова.

Нобелевская повесть Хемингуэя «Старик и море», где исповедуются, причащаются, отпеваются, воскрешаются не только старик и море, но все, это пипец что такое, потому что дружба. Дружба это когда чмо и Бог дружат.

Если сравнивать со страной. В 90-м женился, родилась дочка, ушёл с 4 курса института, чтобы по-настоящему учиться, сидел с дочкой, всё, что знаю, знаю из этих лет, писал книгу. Страна боялась голода и строила пирамиду власти по зоновским законам.

В 95 пошёл на завод, потом на остров уехал, потом вернулся. В 2000-м стал писать книгу «Как у меня всё было» про то, что любовь это когда тело спасает. В 2005, когда лестница поломалась и рухнула с неба вместе с глобальным потепленьем, уже было противоядие, но никогда в слове, потому что это зренье.

Что надо искать героев и давать им тексты, как актёрам. Что это загробный театр. Ничего не получалось, потому что кругом ток-шоу, в литературе, театре, кино, музыке, Интернете. А под ним психушка и зона.

Я подумал, помоги напечатать книги, поставить спектакли, заработать деньги, купить дом в деревне. И понял, что это сценарий для лестницы. Как когда приезжали на остров за своим домом и стали островом, потому что исповедали, причастили, отпели, воскресили в своей квартире, которая появилась, потому что должен быть выход и потому что перестали бояться неблагополучья.

Это уже про веру. Про лестницу с земли на небо. Вера это когда всё наоборот. Когда глядишь с лестницы на землю с неба, всё становится с головы на ноги. Остров ныряет в глобальную катастрофу в поле от Франции до Канады с тоской в животе, и выныривает из жёлтой воды внутри хромосомы, и отдельно из личности смотрит, как с того света.

Как все виды, которые вымирают, потому что один вид выживает, чтобы он их запомнил и рассказал всем нашим про ненаших и про жертву. Это и есть загробный театр, лестница, остров. Как Уильям Кейси во сне всё видел. Как бурятский далай-лама через 75 лет вернётся.



Илья Ильич Обломов.

Не пойду я сегодня на Интернет. Наелся. Ток-шоу про Интернет, что все – куклы, под которым психушка, что человек одинок без Бога, под которой зона, человек человеку – сатана.

Сценарий на день. Редактиры «Толстого». Редактиры «Телепортацию». «Телепортацию» в журнал «Писатель». «Толстого» в журнал «Читатель». И тому и другому всё равно. Ладно, поехали дальше.

Напечатать новую пьесу. Как называется? «После Толстого»? «Лестница»? «Остров»? Рабочее название. «Опыты на себе». Из жёлтой воды внутри хромосомы отдельно видно зренье с той стороны неба.

Это хорошо, вот это хорошо. Мама, мученица, как я устал. Если б ты знала, да ты ведь и знаешь. Женщины-парки, жена, дочка, тёща, в поле от Франции до Канады с тоской в животе снимают вещмешок на привалах.

Из него глядит всегда с глазами. Нетяг, лежень, чмо, приживалка, юродивый, Мариин муж, тёщин зять, дочкин отец, битый эпилептик из Мелитополя, Илья Ильич Обломов. И говорит стихами.

И отрывать у небытья значенья,
Копить слова, как небо копит звёзды,
Как плод в саду накапливает влагу
Всем телом жизни, что сочна и ярка,
Она внутри него, его творит снаружи.
И узнавать, и узнаванье будет
Зачерпнуто в колодцах бытия
Пригоршнями, глотками, задыхаясь.
Но успокоивши глубокое волненье,
Как воздух пьются, и земля, и небо,
И отчуждённая волнением вода
Глухого понимания природы
Всего того, что мы зовём мгновеньем.
Ты ненавидел лишние тона,
Но ты поймёшь, что только в них ты полон,
И ты не находил себя в пространстве
Слепого задыхания простором.
Но ведь не ты, а небо катит волны,
Которыми упьётся всё живое.
И ты не обессудь, в его глазах
Ты только человек один, и только.
И что, что знаки кровного родства
Тебя обескураживают в мире,
Где быть живым есть быть живущим болью
Для понимания, а говорить слова,
Привычка и ненужная, быть может.
Когда тебя ударят, отвечать
Не сможешь ты и чтобы не ударить
Наговоришь ещё так много слов,
Что ты один не будешь верен миру.
И будешь рваться от людей туда,
Где только тишина и размышленье
Тебя спасут от сумасшедшей мысли,
Что ты здесь лишний, потому что нет
Ответа на проклятые вопросы,
Повешенные в небе мертвецами
И нет ответа на твои призывы.
Но разве так с людьми не посылает
Тебе вся жизнь всю жизнь без измененья,
И разве не в аду ты бродишь жизни,
И разве не прекрасен этот рай
В минуту совпадения ударов
Его сердец с твоим, прикосновенье
Неуловимо и полно как боль.
Ты чувствуешь дыхание вселенной,
И сразу на губах, когда целует
Тебя любимая, ты отдаёшь ей возглас
Принятия всего сполна навеки.



Дом в деревне.

Сценарий если по годам расписать и если вспомнить, что в 48 собрался помирать, потому что после 48 ничего не видел: 2011 – напечатать книги, 2012 – поставить пьесы, 2013 – заработать деньги, 2014 – купить дом в деревне. То станет ясно, почему ничего не видел, потому что 2014 – после 48.

Дом в деревне это тема для Ильи Ильича Обломова, и не только. Для Антона Павловича Чехова, с его счастьем только рыбу ловить. Для Льва Николаевича Толстого, с его работой быть странничком Божьим и новоевропейским государством.

И уходить в смерть как в бесконечное странничество, передвижной дом в деревне, с выматывающей службы описывать кому-то, кому этого не надо, читателю, зрителю, новоевропейскому государству, зоне, психушке, ток-шоу, Интернету, что нужно через это пройти.

Через этот отрицательный опыт, что человек человеку – сатана, что человек одинок без Бога, что когда он кукла без звезды, которая на него смотрит всё время как жена, дочка, тёща, мама, папа, новоевропейское государство. А он им играет, как он спасся. Но это уже другое.

Вот почему я не видел после 48. Это уже и не работа. У буддистов продвинутый даос после медитаций 7 по 7 лет может в 49 смотреть с этой стороны неба на ту, может с той стороны неба на эту, всё равно это одно и то же будет – дом в деревне.



100000007.

Огромный холод, пепельные звёзды,
Ещё, застывшая и мёртвая от ночи,
Как фотография безжизненная, площадь.
Лотки, ларьки, витрины магазинов,
Решётки ярмарки, фанерные домишки,
Покойный лист в квадратной чёрной луже,
Обнажена от листьев ветка клёна,
Глухая осень, капли на плаще.
Здесь хорошо, и слава Богу, помнить
Никто не должен, разве бытиё
Не превратило время в мертвеца,
В густой, тягучий отпечаток места,
Которого и не было в помине.
Никто ведь не докажет, что он был,
Тот мальчик с голубым сияньем неба
В нетронутых смятением зрачках.
Те листья пали, кисти тех акаций
Не барабанят в тёмное стекло.
Они укрыли дом с макушкой, время
Неумолимо, но не в этом дело,
А в ускользанье, впрочем, ничего
Уже не сделаешь. Песочные часы
Есть памятник трамваям и столовым,
Кинотеатрам, баням, съездам бонз.
Неточно заведённый механизм,
Как колосс с перебитыми ногами
Обрушивает небо на предмет
Сухого подражания природе.
Но человек и люди просят Бога
Продлить страдание. Да не приходит смерть!
О, Геркулес, каменотёс пространства,
О, дядя Вася, кочегар котельной,
О, Цой с гитарой, мальчик Хой с виной
На кончике лица, о, дядя Мастодонт,
Работник министерства, дюжий малый,
Наивный хам, больной подагрой Сытин,
В прокисшей комнате кочующий Гамлет,
К вам не приходит смерть, та лучшая из женщин,
Которою дано вам насладиться,
Сперва измучившись, как записал поэт.
Когда его застала в час владенья
Прозрачным словом женщина сия,
Он так устал, и быть всё время сильным
Не значит ли открыть ворота смерти.
Крыло не выдержит любого ветра с моря,
А он хотел любого и когда
Запахло гарью и большие птицы
Несли в долину чести и любви
Слепой порыв неугомонной крови,
Он был растерян, ибо влага крови
Уже опустошала и влекла
Такие искажённые черты
В портрет пространства, сдавленного болью,
Что люди умирали от вины.
И кровь смешалась с кровью, каждый видел
Осколок неба с каплею зари,
И ничего, и дым, и скрежет смерти.
Прошло сто лет, а может быть не сто,
Земля зарубцевалась, место раны
Обожжено петлёй или огнём,
Затянуто ромашками и дёрном.
И вот в одной квартире городской
Глухонемой встречает описанье.
За шторой солнце, снег и воздух жизни
К которому привык он до того,
Что умирать не хочется, но люди
Его оставили, ведь людям нужен свет.
А он склоняется к ночной прохладной мысли,
Что красота, душа, лицо, одежда,
Особенно одежда, только звук
Перед его прозрачным тонким словом.
Действительность пред ним обнажена,
Как женщина любимая, и что-то
Почудилось ему в прожекторах
Холодного и медленного света.

Прошло 100 лет. И каких лет. За которые умерли не своей смертью 100 млн. человек. Которые должны были найти ключ и разгадать жизнь. Огромное время шарахалось по полю от Франции до Канады с тоской в животе со 100000007 неоткрытых дверей и 100000007 ключей от жизни. Надо было что-то сделать. Это ключ.

Мне повезло. Мне с самого начала везло. Это важно. Хотя, мне с самого начала страшно не везло. Мама и папа. Познакомились в парке, утром расписались, через 10 лет, когда из западной группы войск приехал цинковый гроб и контейнер книг, пошла к знакомой, чем болел Гарик? Ты так ничего и не поняла, он кололся.

Мама, завет 33 русских поколений, быть жизнью возле жизни. Папа, завет 33 византийских поколений, быть тем, что случилось. Дальше всё. На тебя показали. А, этот. И присмотрелись. Может. Этот может. Что они там увидели в жёлтой воде внутри хромосомы, цифру 100000007?

Гасилин и Старостин нос разбили, себя пожалел, как это всё будет, а меня не будет? Наябедничал маме. Обзывали женщиной 2 недели в 5 классе. Бойкот объявили. Не все. Гасилин и Старостин устроили зону в классе, второгодники. Сегодня бьём Бенду - Бездетный, Квартин и все, завтра Бездетного - Бенда, Картин и все. Девочки вообще не участвовали в этом.

Короче, через 2 недели всё прошло. Но не для всех. Был один, который поверил, что он – чмо, а они – Бог. Тут ещё цинковый гроб и контейнер книг наложились. И я в 10 классе не мог попасть по мячу на футболе. Он летел ко мне, я размахивался, и он пролетал мимо. Все футболисты катались. Ну, Чибан даёт. У меня уши были оттопыренные, как у Чебурашки. Я стоял и плакал, какие же они красивые, и что же мне делать с этим?

Прежде, чем я увидел, что там есть явный план, он сам по себе осуществлялся. Когда я увидел? Ну, естественно, что набросок я увидел. Я говорил потом, единственный друг за всё детство, женщина на 6 лет старше. Раздатчица инструмента в инструментальном цехе на заводе «Автоцветлит» в поле от Франции до Канады с тоской в животе. Я – токарь 1 разряда.

Мария не верит, говорит, ты сам не понимаешь, что это была любовь. Неправда. Любовь это когда тело спасает, а дружба это когда чмо и Бог дружат. Мы не были женщиной и мужчиной. Я был маленький. Это важно один раз за детство суметь всё назвать, не всё на свете, а всё самое главное. Потом детство сразу закончилось.

Армия, обряд посвящения подростков, достигших половой зрелости, в лабиринт одиночества смерти я, проведения через круги смерти и воскресения. Вот почему было важно, чтобы ключ, набросок поступка, главное, уже хотя бы раз за жизнь был проговорен. Тогда поймёшь ради чего надо терпеть, потому что тот, кто бьёт – чмо и тот, кого бьют – чмо. А рядом жизнь расположилась со своими тщеславием, самолюбием, тусовкой, клубничкой и бездной.

В 24 я решил, что проживу 48, потому что слишком явный пик и перепад. До этого армия, институт, тусовка, случайные связи, размышления в прокисшей комнате. После этого книга стихов, женитьба, рождение дочки, переезд в дом тёщи. Ушёл из института, чтобы учиться, 5 лет занимался литературой, пока страна боялась голода, политики строили вертикаль власти по зоновским законам, тёща с женой на кухне сражались, что я паразит, что я её папа, пока из вентиляционного люка вываливались голые мышата, не ссорьтесь, девочки, он и то и другое.

Потом когда всё было прочтено и записано, нужно было проверить на жизни. В жизни всё в подробностях подтвердилось. Только сначала нужно было отработать. Там не обошлось без ловушек. Я не мог быть мужем тёщи и папой жены Владимиром Леонидовичем Барабашом, следователем по особо важным делам в областной прокуратуре, который был последним героем, как его нам описал Цой. Упал возле подъезда, инфаркт миокарда, в 38.

Я не мог быть даже Григорием Афанасьевичем Яневым, моим папой, врачом на скорой, потом батей в медсанчасти, который заснул и не проснулся в 38 в одинокой квартиры в западной группе войск. Мама не выдержала, забрала меня и уехала, запивал жменю таблеток пивом и делался как тряпочка, у него начиналось счастье.

Я мог быть только собой, тем, кто смог сначала сказать главное, а потом записать главное, перед тем, как следующей волной накрыло. Прилагается рассказ «Про дядю Толю и бабушку».
Я ехал после армии в Москву за тремя вещами: за тусовкой, за любовью и за посвящением. Это и есть – поэзия, философия и вера. Это и есть трехипостасность Бога и мира. Бог-отец, Бог-сын, Святой дух. Грубо говоря.
Дядя Толя хмельной бьет крышкой кастрюли восьмидесятилетнюю старуху мать. Несильно, от озлобленности своей на мир. Но она старая и скоро умрет, а он как-никак сын, и рядом, и ухаживает, хотя бы тем, что рядом. Вот это и есть Бог-отец. И я это тогда почувствовал, когда был последний раз в деревне. Ветхий завет. Со всем, ничтожным, низким, жалким, подлым, гнусным и вместе, почти тут же, великим, нежным, мягким, заботливым, жалостным, тонким, даже умным, всегда помня о том, другом. Всё это есть сейчас в кондовейшем русском общежитье, но кто опустится на такую глубину праха, рассмотрит, покажет свету, что он еще силён, не весь еще сгнил. На манер того, вспомненного Розановым, обычая с вывешиваньем рубашки невесты и простыни на свадебном застолье, во свидетельство силы жениха и непорочности невесты.
А я тогда не выдержал, психичка, этого постоянного подглядывания друг за другом и диктата, давления друг над другом. Влезания в душу друг другу. Хотя и понимал, что всё это «фюзис», цветок, который так распустился теперь. Армия, метафизика, нигил. Всё схвачено и всё в связях. Нет ничего, кроме меня и я блюду всю прилегающую местность. Что это и есть Бог-отец, страшное и вместе, внутри ласковое рощение отцом сына, доморощение, домостроение.
И всё это на нервном срыве. Не выдерживаю, сам блудник и психопат, подноготник ещё пуще дяди Толи. С его двадцатью пятью годами службы водилой-сержантом в милиции, пьянками, драками, замученной женой, умершей от рака. Дочерью – московской советской царицей блюстительницей бала женщиной хлебосолкой матерью.
Профессиональным алкоголизмом, золотыми руками. Все делает сам, работая в милиции, шпаклевал богатым заказчикам полы, клал паркет, делал ремонты. В деревне выделывал все что нужно: грабли, сохи, мебель. Перекапывал два раза в год, весной и осенью, огород, огромный надел земли «лопаткой», все лето глудья на картошке разбивал деревянной самодельной колодой. Все это при полнейшем равнодушии к результату, урожаю, итогу. Лишь бы была бутылка или на бутылку и тема о чем поговорить, тот же урожай. С непременным переходом от благодушия «у дугу» к ненависти и драке, «кила болит, гудня б…..я» после.
Потому что в свое время, лет с одиннадцати, все лета проводил в деревне, и он меня выдрессировал на постоянной трясучке, ознобе, когда друг мимо друга проходили. Причем, ясно за что ненавидит, за то, что рядом. Был бы рядом столб, и столб ненавидел, но живой человек лучше, больше поводов к ненависти. Он и рот раскрывает, и за себя когда-никогда постоит, чем еще больше раздражит, до швыряния камней, топоров, ведер, плевков в лицо. Удивительно, что еще будучи одиннадцатилетним мальчиком (я всегда был довольно хил), я всегда его побеждал, забарывал и сидел на нем в конце драки. Вот оно – бессилие гнева, перегорание всего организма в сухом огне самосожжения гнева.
Да еще и моё нынешнее невоплощение, тоже уже исконно русское с возрастом. Неприкаянность, неприспособленность, ненужность меня жизни этой с людьми. Не выдержал и когда в очередной раз был «послан». Якобы помогал, картошку пропалывали. Хотя никакой помощи эмпирической, материальной ему не надо, но буквальная, чтобы кто-то был рядом. Он в этом нуждается больше других, один не может вообще, по крайней мере, раньше не мог. Может быть, теперь со смертью бабушки (матери) останется в деревне и привыкнет. Но вряд ли. Хотя, это было бы хорошо. По человечески. Но он бы спился окончательно. С соседями. Один по правую руку, Синель. Заросший густым синим волосом мужик, похожий на лесного духа, какого-нибудь кикимору или лешего раскорякой. Другой, по левую, Сербиян. Лет тридцати пяти. «Работать не хочет». «Не служил». Сбежал. Оба сидели, в деревне все пьют и спиваются. Люба, дочь, его заберет в Москву и дядя Толя будет пить и смотреть за детьми.
И вот когда послал в очередной раз, я не выдержал этого мнимого унижения и послал его тоже. Хотя года четыре уже не мог слышать мат, сидел дома и ненавидел вокзальную современность. Он бросил в меня комлем, я бросился на него и в прыжке сбил ногой, повалил на землю, вывернул голову, зажал рот, чтобы не смог плеваться, сел сверху, держал руки пока утихнет в буйстве бешенства и ненависти. Как будто и не было этих семнадцати лет. Армия, институт, одиночество, работа, литература. Ясно помню точный расчет движений в неподвижности мысли, когда бежал, когда прыгнул, когда толкнул ногой, чтобы упал. И полная неподвижность, как будто нет ничего, кроме этого «ничего» и узкой как нитка стрелы задачи – обезвредить.
Не заступался, когда ругался матом при мне на бабушку, потом видит, что я ничего, а может и не следил, а само по себе, раз не останавливают, не говорю, стал вести себя как обычно, кривляться, гримасничать, бить, толкать. И бабушка плачет, и ясно видно, что всё это по злобе и не по злобе одновременно. Так получилось. Бог-отец. И моё: пусть будет так, как будет. Это хорошо и глубоко, нет ни малейшей силы, другой, поворотить, изменить что-либо. Но вот когда коснулось меня, только меня и одного меня и сам уже озлобился, что не дали почитать ночью и следят все время. Как будто и нет меня, а есть только они. Когда «оскорбили», так сразу бросился разоружать, заступаться за себя в себе.
Сразу стало все легко, хорошо, понятно и ясно, как слез с дяди. Надо уходить. И весь простор, глубина и свобода «уходить» открылись. О, это моё всегдашнее уходить. Я всегда только ухожу от всех вещей и людей мира и жизнь свою построил так, что единственно твердым в ней осталось: еда, сон, редкие любовь, чувство, тетрадь (письмо), книга. А все остальное, другое, оставшееся почти всё – уход, надвигающаяся пустота – уход от которой только к этим твердым вещам.
Спасительны мысли, воспоминания, чаянья, но это так редко приходит, а по-другому построить свою жизнь не могу.
А уходя, сказал бабушке, что подрались с дядей Толей. Садизм любопытства, бестактность тона, что то, что произошло сейчас с тобой космически важно для всех других. Бабушка заплакала и сказала, а как же она останется, и стала собирать что-то на дорогу. Я совсем без чувства стал «забирать её с собой». Понимал, что все это пустое. А она стала извиняться передо мной. Что она перед всеми виновата, восьмидесятишестилетняя старуха, родившая всех. Что она теперь это понимает и перед всеми извиняется. И я почувствовал, была в ней, в её словах, и жалость к себе, но уже очень мало. Но главное, большое, не усталость даже, желание на всё махнуть рукой, кинуть всё, тем более что ничего и не осталось, все попралось грубостью, жестокостью и холодом жизни. А Бог-отец. Как мы все со всеми нашими отношениями и несказанным перемешиваемся вместе с другими вещами мира в какого-то сказочного Бога-отца, который всё время здесь, всё время рядом, где-то сбочку, туточки, возле лица, за спиной, как смерть, на затылке, на темечке, как нимб священного сияния, за створом двери, за поворотом, за деревом, на ветке. В общем, везде и нигде конкретно, как вещь, как общая радость, на которую бы все могли придти, и показать пальцем, и надорвать животики, и облегчиться.

Потом очутился на острове, дальше будет всё важнее. Остров был 100000007 лет до нашей эры лабиринтом одиночества смерти я. Потом 500 лет был на сохраненье, как роженица перед родами. Потом 20 лет жертвоприношеньем. Потом 60 лет общиной, самой верной в мире. Потом меня подвели и впустили.
Перед этим мы все обнялись. Они похлопывали по плечам и скрывали слёзы. Легче дворником в ядерном взрыве, Ионой в чреве китовом, рыцарем на коренном зубе дракона. Я легко отделался, предэпилептическим коллапсом, никто не понял почему я уехал на месяц раньше договора, раз всё так удачно завершилось.
Но я вернулся за 2 дня до того как потерял сознанье. Ну и началась размотка, что я там видел. Даже дом свой нашёлся, раз мы острова не испугались. Все женщины успокоились наконец, что до смерти жизнь будет, и после смерти жизнь будет, наживётесь.
Вы идёте по лабиринту одиночества смерти я и упираетесь в стену, и стучитесь головой о стену каждый день 30 лет. 60 • 60 • 24 • 365 • 30 = 100000007. И один раз стена расступается и впускает. Дальше вниманье. Вы Владимир Леонидович Барбаш. Вы Григорий Афанасьевич Янев. Вы голые мышата из вентиляционного люка. Вы 100000007 закланных в жертву. Вы 100000007 рожениц с мокрой кудрявой головкой из лона.
Дальше вниманье вниманья. Вы отдельно. Вы чмо и Бог. Вы тело, которое спасает. Вы всё наоборот.
Дальше внимательное вниманье вниманья. Вы могли всё сделать.

100000007 (2).
Ну, не знаю, мне вдруг пришли в голову такие цифры. 100 млн. умерли в 20 веке не своей смертью. Империалистическая, гражданская, коллективизация, колхозы, голод, террор, лагеря, переселения, отечественная.
Современное население России 100 млн. Что это они живут. Почему же их так колбасит? Они же мученики. Ну, они же разные. Что, может быть, давно бы ничего не было, столько было вины. Если бы не они.
Все сказали, да, конечно. Им надо. И началось то же самое. Лакейщина, дедовщина, на которые Чехов морщился. И рядом другое, на которое Толстой плакал и говорил, слаб стал на слёзы. Воскресение.
И в этой связи, представьте, сидят вокруг костра индейцы, и курят трубку мира, и решают вопросы. Для кино представьте, что они сидят на голой нитке горизонта в тусклом пейзаже в местности без названия в квадрате вселенной, которому всё равно с какой он стороны, с той или с этой.
Для литературы представьте, они сидят в нас, и следят всё время, что правильно, что неправильно мы сделали, зорко, как ястреб в осеннем небе. А теперь про правильно и неправильно. Я вдруг вернулся к стихам, которые писал 20 лет назад, в начале дороги, которая меня завела в этот квадрат.
На что я здесь имею право,
Как я могу людей злословить,
Как я могу казаться нищим,
Когда любить не прикасаясь,
Пусть не закон, пусть лишь догадка,
Меня в одежды одевает
Любимца, короля, инфанта.
В кривозеркальном королевстве
Прямых надежд на вечность чувства
Ладонью в черноту опущен
Реки, подвешенной под небом,
Пустым наитием случайных
Прикосновений в неизбежность.
Нужно отдавать себе отчёт, что вы возвращаетесь как зэки с зоны, как солдаты с войны и вам всё равно, где будут опубликованы ваши воспоминания, на космосе крупными бриллиантовыми буквами, каждая больше всех сбережений всех русских воров в законе, видными всем, или в журнале «Заметки маргинала», которые прочтут он и ещё полтора сумасшедших.
Всё равно, потому что ему надо пройти назад в утробу, и он глядит своими глазами, что он здесь понаделал. Это удивительное кино и самопубликующаяся литература на космосе саморазворачивающимися буквами, которые как мысли, чем больше ты в них входишь, тем больше ты в поступке, которого ты боишься, и всё равно входишь, потому что это ты. Это удивительное описание любви, которое не объяснить ни одному любовнику, пока он не одряхлеет от любви.
Значит надо подождать, ну, может быть, 33 года, жизнь поколенья. С тех пор как в 11 лет из западной группы войск приехал цинковый гроб и контейнер книг иллюстрацией притчи, что жизнь на самую драгоценную жемчужину в здешней природе человека разменять велено, кем велено?
И, кажется, они прошли. Потом было 44 года. Потом был ещё год. Этому, наверно, учат во ВГИКе на режиссуре. Это когда в «Ностальгии» «Феррари» сначала проезжает на переднем плане, потом за кадром, потом на заднем. И сразу невидимому в темноте зрителю становится ясно. А может быть, на сеансе, как в советском кинотеатре, нет ни одного зрителя? А ну и что, всё равно нужно всё делать, как будто бы там всё ломилось, потому что зритель - ты.
Бросается в глаза, в мозг - огромность пространства сцены, феноменальность, вдохновенность. Что это даже не поле от Франции до Канады с тоской в животе, даже не 100000007 закланных в жертву и 100000007 рожениц с мокрой кудрявой головкой из лона. Это просто он со страданьем, зашифрованным в группе крови, выколотой на запястье.
Сброшенный на удачу в этот квадрат с парашютом и дневным запасом питанья. Может быть, и сможет. Ведь все же до него смогли. И индейцы глубокомысленно кивают на трубку мира, и глядят сквозь. «Что-что смогли? Ну, говори, военнопленный». «Посмотреть». «Посмотреть, и что»? «Посмотреть и всё». «Не понял».
Праведники Толстого становятся понятны только после бесноватых Достоевского. Уставшие Чехова только после праведников Толстого. Мученики Шаламова только после уставших Чехова. Восхитившиеся Вени Ерофеева только после мучеников Шаламова.
О чём базар, подхожу я, не стесняясь своего фанфаронства, к ничего не говорящим индейцам, вернувшись в утробу. Эта информация, которую ты предоставил, говорит трубка мира, это пипец что такое, не стесняясь сленга, без фальши. Потому что это 100000007 вернувшихся после восхитившихся Вени Ерофеева, мучеников Варлама Шаламова, уставших Чехова, праведников Толстого, бесноватых Достоевского, ну и так далее.
Это немного скучно, как возле настоящего мавзолея, на котором вместо букв Ленин и Сталин цифра 100000007 с группой крови, выколотой на запястье, в которой зашифровано возвращенье, что все дети всех, которая дорога только тем, кто видел всю дорогу, что ничего нет на самом деле всё равно.
Когда я догадался, что этот технический выверт что-то дал? Ясно мне стало с «Федорчука». Т.е., именно тогда, когда механический приём с пьесами и персонажами, т.е., с текстами и героями, был брошен, потому что была написана настоящая пьеса «День рождения» с живыми героями, актрисой, актёром, режиссёром, драматургом. Единственное, что надо для настоящей пьесы, всё остальное от жизни.
Что жизнь – пьеса, просто ты так поворачиваешь «Феррари», что он проезжает на переднем плане, за кадром, и на заднем плане, и всё сразу становится пьесой. Можно не «Феррари», а прохожего попросить. Или самому прохаживаться с газетой бесплатных объявлений в руке или с собакой Глашей на поводке.
И это случилось в день сорокапятилетия через год через после сорокачетырёхлетия, я ведь говорю с математиком? Через 33 года после одиннадцатилетия. Вот так подарок, подумал я и показал палец вверх рекламе «Билайн». Нет, не тот палец, который всех за падлу держит, а тот палец, который, всё – заподлицо, считает.
Как в столярном, слесарном и прочем ремесленном деле. Тютелька в тютельку, значит. Что мы пригнаны друг к другу как однояйцевые близнецы в утробе. Странная мысль, когда подставляешь оппонента, или когда оппонент подставляет тебя. Ещё лучше, когда занимаешься созерцаньем того и другого.
Собственно, это и есть жанр, лирические отступления, которых столько понабиралось за 33 года у 100000007. Которые, кстати, имеют большее народнохозяйственное значенье, чем распад ядра, создание кремниевого процессора, синтез искусственной живой клетки. К чему я всю жизнь стремился, принести пользу.
20 век, век катастрофы и технологий, одной из которых в журналах по домоводству представляют создание нового жанра – режиссуры. Это когда менеджер среднего звена, посредник между автором и зрителем, кричит на ток-шоу, что он с трудом вспоминает во сне, что он не аутист, а нормальный.
Что 100000007 закланных в жертву и 100000007 рожениц с мокрой кудрявой головкой из лона у него на ладони в пьесе.

Пьеса на ладони.
Даже если предположить, что у одного дядечки руки по локоть в крови, а у другого в землянике, нужно знать вообще не об этом.
Фанат, застреливший Джона Леннона, чтобы он не изменил себе, 20 лет отсидел в одиночке с Джоном Ленноном, и сказал в интервью, что понял, что хотел славы.
Всё, можно отпускать, потому что всё уже другое. Никто не помнит ни Джона Леннона, ни фаната. Все помнят ничего.
И на этом ничего, как на ладони, 20 лет мучительно вспоминают, как фанат и Джон Леннон.
Антигона Московская старшая рассказывает. Аякс с пузцом, русский американец, программист, преподаватель в престижном университете, сын. 15 минут ходьбы до работы, садится за руль, не зря же машину покупали.
Летели на родину. Пилот «Боинга» по громкой связи, просим соблюдать спокойствие, пожар в двигателе, будем возвращаться, делается всё возможное.
Одни хохочут в истерике, другие выкрикивают, с нами Ди Каприо. Аякс с пузцом с женой играют в шашки, велено было соблюдать спокойствие.
Вспомнил как звезда Голливуда, игравшая бэтменов, отказалась от поездки в Москву во время теракта. В Москве живут 15 млн. небэтменов.
Другой сын Антигоны Московской Старшей, Одиссей с веслом, ушёл по ненаселёнке на 2 месяца. Уходил седой, вернулся золотистый. Питаться пришлось одной сёмгой, заблудились. Протеиновая атака, как в рекламе средства от потливости ног.
Мы один раз в деревне в гостях у Антигоны Московской Старшей, глухой медвежий угол на границе Тверской, Псковской и Смоленской области пошли за грибами. Отошли километров 5, смотрим, в луже след собачий, только раз в 5 больше.
Оглядываемся, за нами следит кто-то, как всю жизнь, только сильнее. И мы стали вспоминать свою жизнь, и мы вспомнили эти глаза совсюду, и как мы им рассказывали про славу, берёте, вычитаете из славы ничего и получаете пьесу на ладони, и глаза покрываются слезою для кинематографичности.
На Евроньюс рассказали, 2 мальчика и девочка из Новой Зеландии попали в шторм на лодке с кокосами. 2 месяца искали, потом отпели. Потом сейнер в Индийском океане свернул не на ту тропинку и вдруг видит, 2 мальчика и девочка едят кокосы и рассказывают, что с ними было после смерти, немного аутисты от истощенья.
Магеллан пошёл к португальскому королю в 1460 году и говорит, если всё время плыть на запад, приплывёшь на восток. Он ему говорит, да пошёл ты. Он тогда к испанскому королю, он оказался авантюристом и выдал 5 каравелл и пиастров, обнял и прослезился, был слаб на слёзы, как Лев Толстой в старости.
Магеллан доплыл до Карибского моря, каравеллы говорят, куда дальше? Магеллан отвечает, на юг, пацаны. Пацаны взбунтовались, поворачивай взад, предатель. Пролилась кровь.
Через 5 лет вернулась 1 каравелла с востока, потому что на ней сидел один способный молодой человек, соблюдал спокойствие и всё записывал, про землю, про небо, про кровь, про деньги. Магеллан сказал перед смертью последнее слово над своей могилой в Индийском океане, жизнь это поступок, вообще-то. Про Магеллана взято у Юрия Буйды в ЖЖ. Только у него без моего фанфаронства.

Ноябрь 2010.








© Никита Янев, 2011
Дата публикации: 21.04.2011 10:43:16
Просмотров: 2734

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 60 число 4: