20 лет сгрустя
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 15057 знаков с пробелами Раздел: "Ненастоящее продолженное" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
1 Они сзывали нас в актовый зал с тесными рядами лакированных фанерных стульев. Сосчитав задницами твёрдые концы подлокотников и ногами – колени сидящих, мы добирались до свободных мест, со стуком опускали сиденья, как крышки унитазов, и прилипали скудными ягодицами в лоснящихся брюках к недружелюбно-жёсткой плоскости. Секретарша секретаря парткома, дрогнув от волнения пышными перезрелыми грудями под розовой вязаной кофтой, предоставляла ему слово. Звеня и вибрируя. В зале сразу становилось потно – то ли от солидарного испуга, то ли от беззаветной любви. Сквозь запах вспотевшего коллектива пробивались личные ароматы дешёвого парфюма – губной помады, крем-пудры, духов. Они привлекали и отталкивали. Заставляли внюхиваться и морщиться. Секретарь парткома, то возвышая, то вознижая голос, говорил с трибуны на дощатой сцене о каких-то закрытых источниках, из которых он – сугубо только для нас – зачерпнул сомкнутыми ладонями живительную влагу знания и теперь даст каждому по глотку. И всем хватит. И останется. Это было не то изобилие, которого хотелось, но то, которое было. - Что за бред он несёт? - Саша отрывался от испещренной формулами тетради и шёпотом возмущался в моё молодое ухо. - Да нам-то какое дело, - тихо бубнил я. - Никакого, - соглашался Саша и снова начинал водить шариковой ручкой вдоль писанных в тетради формул. Смотреть со стороны - можно было подумать, что он конспектирует доклад, впитывает влагу знаний, чтобы высасывать потом этот уксус потрескавшимися от мороза губами. Припадать. Астма душила его. Саша большим и указательным пальцами хватал себя за нос и сипло вдыхал. - Господи, когда это кончится, - внятно говорил он. Сидевшие вокруг нас дядьки и тётки оборачивались и смотрели настороженно и недовольно. Саша объяснял: - Агрессия. Вы что – хотите, чтоб ей конца не было? - Не снискал ни одобрения, ни порицания, - комментировал я, оглядывая потный коллектив. - Да им-то какое дело, - Саша сердился, огорчался и был равнодушен одновременно. - Никакого, - подтверждал я. Отбивал подачу. - Но нельзя же запретить рыбам петь, - он снова брался пальцами за нос и сипел обреченно. - Нет, - я тосковал о заначенной дома бутылке портвейна. – Рыбы горды и свободолюбивы. Их не заставишь петь в клетках. 2 Вкус скотча из приветливой пузатой бутылки со светло-бежевой этикеткой будто вывернут наизнанку. Сначала чувствуешь то, что должно бы быть послевкусием, и только потом приходит радость узнавания – сумбурная, похожая на встречу школьных друзей в очереди к равнодушной чиновнице, оформляющей пенсионные удостоверения. Интимный восторг и горькая правда жизни. Как если б девушка позволила лизнуть самое нежное своё кое-что, а после начала обниматься по-товарищески и похлопывать по плечу. А потом оттолкнула бы: лизнул – и будя. Руки-то не распускай. И вообще - останемся друзьями. И ты в это, конечно, не веришь. Знаешь, что просто дружбы уже не получится. Надеешься на. Один раз позволили лизнуть сокровенное – позволят и второй, и третий, и счастье будет бесконечным. - Обалдеть, - говорю я. В пространство. – Это не виски – это поэма. Пространство молчит. 3 - Время вывихнуло сустав, - Саша сопел и шарил в кармане чёрного драпового полупальто, стараясь найти ингалятор. – И теперь хромые везде входят первыми. - Да хоть кто первым входи, - здраво рассудил я, - справедливости-то всяко нет. Мне такой сложный сон приснился. Столько всего. По голую девушку включительно. Неизбежно. А сбылся только дождь. - А автобус там был? – Саша оставил карманы пальто и полез, сминая драп, в недра пиджака. - Большой, пустой и приветливый, - кивнул я. – Но чо-то тоже пока не сбылся. - Наверно, в столе оставил, - неудача с поисками ингалятора распалила Сашину астму, и он коротко вдохнул, будто всхлипнул. Портвейн всё равно приближался, и настроение у меня всё равно улучшалось, хоть мы мокли под моросящим дождём на предзаводской площади, ожидая тёплый фырчащий автобус, который не появлялся и в который мы рисковали не поместиться. Медленно намокающей толпы на остановке хватило бы на два автобуса. Но и одного не было видно на мокрой улице с тёмным сквером посередине. Все смотрели в чернильно-фиолетовую перспективу, обозначенную фонарными столбами, которые скорбно клонили светлые головы над чёрной, блестящей от дождя дорогой, – смотрели туда, где из-за плавного бугра должен был показаться сначала мутно-жёлтый свет, а потом дружелюбные фары. Каждый раз, когда фары появлялись, толпа вздрагивала, как желе, в которое ткнули ложкой. И замирала разочарованно – опять троллейбус. Холодный и медленный. - Поехали бы сразу на троллейбусе, - бессмысленно сосчитал Саша, - уже были бы дома. - Я бы ещё нет, - осмысленно сосчитал я. Не такой, как во сне, но в конце концов автобус всё-таки сбылся – преддверием счастья. Когда он, тяжко сипя, будто тоже мучился астмой, подъехал, мы втиснулись в узкий проём - цепляясь за чахлые раздвинутые дверцы, за никелированный поручень, упираясь щеками и носами в чужие плащи, мокрые болоньевые куртки и сырой драп чужих пальто. Мы притесняли и были притесняемы. Боролись и победили, оставив на остановке под моросящим дождём горстку сердитых от неудачи тёток и одного скорбного мужика. По дороге Саша молчал, потому что мучительно мечтал об ингаляторе, - мучительней, чем я о портвейне. Когда автобус тормозил на красный, как портвейн, сигнал светофора, желе толпы жёстко тыкалось вперёд и отпружинивало покорно. Потом со скрежетом включалась передача, толпа резиново подавалась назад и снова пружинисто возвращалась к тесному равновесию. Дряблые и упругие титьки под вязаными кофтами, потные сморщенные мошонки, ягодицы, обтянутые брюками и юбками, зубы с пломбами, желудки с язвами и жёлчные пузыри с камнями – мы были едины в порыве, и казалось, что разъять нас нельзя - можно только ампутировать. Мы домчались, спотыкаясь о светофоры. И распались. Сначала с натугой выталкивали друг друга в узкие двери, потом выходили свободно, вальяжно, с облегчением вдыхая насквозь мокрый воздух, пахнувший бензиновым выхлопом. - Куда же вы, товарищи, - горестно возмутился Саша. - Никому верить нельзя, - поддержал я. Осудил. Мне тоже было жаль утраченного единства всех со всеми. К радости предстоящего портвейна добавлялась капля печали. 4 Задница у неё душистая. И сладкая - варенье можно варить. Чуть-чуть только сахара добавить. Столовую ложку, не больше - иначе загустеет. Засахарится. Когда она использует задницу, чтобы сидеть у компьютера и ходить, сидя, по бессмысленным сайтам или проверять почту, я чувствую, что время утекает бездарно и безвозвратно. - Новых писек нет, - говорит она. Не особо расстраиваясь. Или: - Одноногое письмо, - не особо оживляясь. Значит, её электронная почта пуста или в ней есть одно новое письмо. Иногда она предоставляет себя мне. Даже, кажется, с удовольствием. И если не начинает хихикать, всё проходит более или менее нормально. От обыденной средней до необыденной высшей степени. По ночам она смотрит японские мультики. Артхаус. Черепашки ниндзя. Полная режиссерская версия. Потом изнуряюще долго спит и, проснувшись, еще час-полтора сердится на необходимость жизни. 5 Ткань времени расползалась. Измахраченные продольные нити провисали в пустоте, окаймлённой лохмотьями. Можно было хлопнуть ладонью по пыльному слоёно-фанерному верху громоздкого телевизора, и мужчина, пытавшийся заштопать словами прорехи на ткани времени, становился из чёрно-белого мутно-жёлтым. Остатки волос, седеющих бодро и молодо, окаймляли блестящую в свете софитов лысину, как нити времени – прореху на нём. Только что не махратились так. Он сам задавал вопросы, от лица неопределенно-безличного, и сам отвечал на них. Утешительно. - Граждане спрашивают, почему зимние сапоги у нас стоят сто сорок рублей, когда зарплата сто двадцать. - Что за бред он несёт, - Дима приподнял захватанный граненый стакан, на треть наполненный крепленым молдавским вином Ауриу, и повёл им в сторону телевизора. - Нам-то какое дело – констатировал я. - Я уже с Пашей договорился, - соврал он, моргнувши белесо-русыми ресницами. – Завтра репетировать будем. Мне хотелось верить. Всем. И лысому дядьке в телевизоре, и Диме. - Тусклое будущее, - сообщил я, стараясь быть поучительным, - сверкает тем больше, чем оно дальше в прошлом. А которое сверкающее – сразу тускнеет. Не успеешь, б**дь, приблизиться - оно уже. - Ну да, - согласился Дима. Ему было всё равно, верить или нет. То и другое разрушало. – Может, кубики бросим? Я отрицательно помотал головой. Интенсивно. Решительно. Проигрывая, надо было платить, а выигрывая – получать Димины обещания расплатиться. Потом. После. Тогда, когда. Это тяготило. - Ну ладно, - он лучился готовностью соглашаться. – Давай тогда ещё выпьем. На откинутой крышке секретера лежала тощая стопка мятых листов с блекло напечатанными на машинке текстами. Моими. Я ждал неизбежного - когда Дима завтра, на слабо освещенной сцене, начнет перевирать их, разводя вверх-вниз бледные губы, растягивая звуки. - Неизбежного, - я вздохнул, разливая остатки вина по стаканам, - нельзя избежать. 6 Потом мужчина в телевизоре сменился. Видимых прорех на нём, новом, не было. Телевизор можно было больше не хлопать по пыльному верху – цвета умерли и больше не появлялись, сколько ни колоти. Мужчина без видимых прорех неспешно резал ладонью воздух вдоль и поперек, пробовал на вес отрезанные куски и задавал вопросы, на которые сам отвечал утешительно, останавливая движение ладони и загибая пальцы. - Вот продукты какие будут по фиксированным ценам? Хлеб, молоко, соль, водка. - Что за бред он несёт? – утверждал Мишаня. - Нам-то какое дело? – утверждал я. - Что значит – какое? - сердился Миша. – Моей жене, например, сапоги нужны. - Бог всё повторяет, - я виновато вздыхал. – И ничего не исполняет на бис. Из-под тяжёлых век Миша смотрел на меня – сожалея и осуждая. - В лаптях нынче долго не походишь, - поспешно оправдывался я. - В каких лаптях, Жакопо, - он мешал гнев с отчаянием, чтобы вырастить из него надежду и добыть денег на зимние сапоги жене. На мечтаемом настоящем меху. Недостижимые. - У Алика, - мучимый безысходностью, сказал я, устав от действия несовершенного продолженного, - какой-то знакомый продаёт серебро. Ворованное. Четыре кило. Подмороженный ноябрь с голыми серыми дорогами и тротуарами, с жесткой снежной крупой на пожухлой траве узких газонов сулил, не особо скупясь, долгую и равнодушную к нашим проблемам зиму. По март включительно. - Покупатель же нужен, - неуверенная, в Мишином голосе забрезжила и задребезжала надежда. – Ищи покупателя, Жакопо. - Ага, - я обреченно кивнул. - Не, ну я тоже поищу, - пообещал он. 7 Кофе кончается, и я выключаю компьютер. В нём скучно, а меня ждёт море. А мне ещё надо съесть утреннюю кашу и почистить утренние зубы. Любая необходимость изнуряет. Море после шторма - как девушка после приступа неврастении: виновато улыбается, ластится и делает вид, что ничего не произошло. Труп выброшенной волнами морской черепахи гниёт на песке, в тени обломка толстенной – крепостной, наверно, - стены из бог весть каких времен. Полусгнившая лапища-ласт опирается на мрамор лежащей древнеримской колонны, матово-белой, мелко изгрызенной песком. И оно, море, считает, что ничего не произошло. Шуршит по-родственному и старается лизнуть мою кроссовку. - Да, да, - ворчу я, отдёргивая ногу, - ты же у нас лапочка. Давно выучил: стоит зайти в него по голень, и оно тут же вздует волну, обнимет за бёдра, промочит дряблые гениталии, откатится и начнёт истерично хихикать, пуская пену. Зовёт оно к себе или, наоборот, не пускает – не поймёшь. Знаешь только, что слиться с ним можно один раз. 8 Из-под осыпавшейся грязно-розовой штукатурки двухэтажного барака воинственно торчала тёмная сгнившая дранка. Окна черно блестели – предостерегая. Я прижал локтем к болоньевому боку пустую чёрную папку, прихваченную для убедительности, и сделал серьёзное лицо. Брезгливое даже немного. Надменное. Чтобы войти в барак, надо было шагнуть по скользкой сосновой доске, вмёрзшей в пружинящую серо-бурую ледяную корку грязной лужи. Когда Миша грузно ступил на доску, лёд треснул, и на серо-бурую поверхность выступила освобождённо, со слабым звуком, похожим на харчок больного бронхитом, коричневая, с тусклым зеленым оттенком, вода. Деревянная дверь с облупившейся краской цвета засохшей крови была приоткрыта – не гостеприимно. - Наваримся, - ободрил Миша то ли меня, то ли себя самого. Я кивнул, немотствуя. Мне надо было привыкнуть к сгущенному аромату, а именно: жареной рыбы – из общей кухни в конце тёмного коридора, постиранного белья, мочи и хлорки. - Несёт непереносимо, - противоречиво высказался Миша, вглядываясь в тёмные глубины. – Идём скорее. Продавец ждал нас в полутьме глубин своей комнаты, напоминавшей купе. Тёмный, схожий с трехдневной щетиной, бобрик вкруг главы его, или, вернее, поверх, был сродни папке у меня под мышкой – знак, отсылавший к грозным несметным племенам, которые вмешаются в процесс, пойди он не должным образом. Ни я, ни он – мы не довели образ до совершенства. Его руки были недостаточно мускулисты и не покрыты татуировками. Мне недоставало пенсне в золотой тонкой оправе и русой бородки клинышком. - Ну чо? – Миша не был склонен к разглядыванию и обдумыванию деталей внешности - своей, моей, продавцовой. Его поглощала мысль о зимних сапогах для жены. Глодала. Лишала возможности беседовать медленно и дипломатично, сокрушаться о плохой погоде, неурожае пшеницы и предложном падеже скота. – Скоко там кило? Какая проба? - Четыре, - продавец серебра уронил слова с пренебрежительной солидностью. – Три девятки. Пренебрежением и солидностью он заменял серебро, которого у него не было, как Миша заменял поспешностью деньги, которых не было у нас. Кто-то один, большой и добрый, воровал серебро, а другой, ещё больше и добрее, покупал его, чтобы Мишина жена обрела наконец зимние сапоги по нефиксированной цене. - Ну, нормально, - огласил Миша. - Когда? 9 Знать бы – когда – может, всё было бы иначе. Или нет. Миша двадцать лет уже как умер. Саша в старости своей прозябает в непроданных гениях, обыденно и бесплодно надеясь, что внуки будут счастливее деда. Димин голос можно послушать, если захочется, – с сидишника или из интернета, жамкнуть мышью эмпитришный файл или – когда совсем скучно – позвонить на мобилу. Через пространства. - Я понял, - говорит наушник Диминым голосом. – Надо было «ввалившимся ртом» петь. А не «провалившимся». - Блядь, Дим, - моё сожаление о несбывшемся давно умерло, но я всё равно раздражаюсь. – За двадцать лет ты дохера чего понял. - Ну да, - соглашается он. Море то бесится, пуская белую пену, то плещется шёпотом. Девушка то плачет и сердится, то хихикает, льнёт и требует самозабвенной ласки. В пузатой бутылке с кремовой этикеткой терпеливо и дружелюбно дожидается вечера палево-прозрачный скотч, сингл молт. Мне, добравшемуся до настоящего моря, настоящей девушки и настоящего скотча, вместо урашеньки - шепчется вечерами: увышеньки. © Евгений Пейсахович, 2013 Дата публикации: 05.04.2013 21:23:39 Просмотров: 3954 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |
|
РецензииВлад Галущенко [2013-04-07 09:26:30]
По голую, ты понимаешь, девушку
Ну, что, брат? Да, это опять ты - оченно узнаваемо. Вот на меня давишь - пиши по профессии, а сам? А сам - опять льешь слезы ностальгии, да еще как будто впереди - просветов нет. Очисть мозги от глючных воспоминаний и напиши нечто светлое и радостное, чтобы захотелось не напиться, а бросить пить и бежать, бежать... Бда, это я крепко разогнался. Куда бы побежать? Или уже - только поползти? Ответить Евгений Пейсахович [2013-04-07 10:59:28]
летай иль ползай, конец известен. слёзы должны были пролиться так, будто позади просветов нету. триптих, однако, распался на несимметричные части. есть чем попрекать себя. не согрешишь - не покаешься. а согрешил - спи спокойно...
|