Домбайский вальс
Юрий Копылов
Форма: Повесть
Жанр: Ироническая проза Объём: 390579 знаков с пробелами Раздел: "" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Домбайский вальс Пролог-прелюдия Какая прелесть эта Домбайская поляна! Вот уж поистине райский уголок, спрятанный в горах матушкой-природой. Окружила её неприступными горами, чтобы не пускать сюда людей. А они всё равно лезут и лезут, падкие на красоту. И везде производят мусор, губят вековые дерева, безобразия всякие нарушают. И всё норовят забраться повыше, будто им там мёдом намазано. И ничто их не может остановить. Вон пустила природа-мать людишек в Приэлбрусье, поглядите теперь, во что превратились эти заповедные места. А Красная поляна! Теперь, увы, там нет природы. Из трёх известных мне полян – Красная, Ясная и Домбайская – мне всех ближе Домбайская. Я прожил там два года и долго помнил каждую тропу, каждый камень, каждый поворот, каждую вершину. Теперь уж всё забыл, старость не радость. Но помню одну смешную, грустную, потешную, нелепую, возможно, придуманную историю, которую мне рассказывали старожилы. «Порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь», – говорил Пушкин. Я не смею себя сравнивать с великим поэтом, но согласен с ним, робея перед ним, что искусный вымысел может быть правдивее, чем оно было на самом деле. Вот она эта история. Погода как будто умела соображать, она тогда вздумала подражать человеку и съехала с катушек. Мороз стоял шибко дикий для этих мест, да ещё вдобавок крепчал, собака. Хотя холодное время вроде бы клонилось к весне, когда начинались весёлые зимние студенческие каникулы. Воздух был недвижим, густ и, казалось, остекленел от удивления. Снег, лежавший угрюмыми пухлыми шапками на крышах домов и сараев, огромными шляпками сказочных грибов на почерневших скальных камнях, где альпинисты осваивали азы скалолазания, застывшими комьями на хвойных лапах могучих сосен, пихт и елей, а также на сохранившихся с осени разлапистых листьях гигантских чинар, пребывал в растерянности. Он не знал, как ему быть. То ли пора готовиться к образованию глубинного рассыпчатого инея (так называют его гляциологи) и покрываться к радости горнолыжников зернистым склизким настом под лучами задержавшегося горячего солнца, то ли продолжать безнадёжно стыть на лютом морозе. От замедливших своё обычно стремительное журчащее течение сливающихся на Домбайской поляне в единое русло прозрачных горных речек Алибек и Аманауз, силившихся по наивности укрыться ломающимся тонким льдом, похожим на оконное стекло, поднимался густой пар. Как будто дело было не в лютую стужу, а в жаркой и душной парилке в бане. Морозный пар сгущался в туман, и беспрерывно текущей шумливой воде простодушно казалось, что под этим смешным одеялом ей станет немного теплее. У солнца даже в зените не хватало сил пробиться сквозь пелену тумана, его мощи хватало лишь на то, чтобы тихо выстраивать на заснеженной поляне слабые тени. Солнечный диск напоминал стёртую медную монету, и на него можно было смотреть, не щурясь, и без тёмных защитных очков. Иногда сквозь туман, словно привидения, просвечивали горные островерхие вершины: Белалакая, Зуб Софруджу, Эрцог, Пик Инэ. Здесь можно отметить пример народной этимологии. На самом деле название горы по-карачаевски звучит как «Тикинэ», что в переводе на русский язык означает: «острый, как игла». Бывалые люди, насмотревшись иностранных глянцевых цветных журналов, говорили, что Белалакая похожа на Маттерхорн в Швейцарском Церматте. У некоторых хватало духу приврать, что Белалакая похожа на Маттерхорн один в один. А патриоты злобно ворчали: почему эта наша гора похожа на их гору, а не наоборот. Точку в этом глупом споре могла бы поставить геология Земли, ибо Альпы были намного старше Кавказа. Но патриоты не унимались: всё равно наш Домбай красивше и лучше. Это и дураку ясно, не говоря уж о толковом образованном человеке. Минус тридцать пять градусов воздуха по Цельсию для Домбайской поляны было не то чтобы редкостью, а такого мороза вообще никогда не бывало. Во всяком случае, никто из старожилов или бывалых альпинистов припомнить такой исключительности не мог. На метеостанции, нашедшей себе приют вверх по ущелью, на стеснённой территории альпинистского лагеря «Алибек», был зафиксирован климатический рекорд. Семейная пара молодых метеорологов, обслуживающих станцию и проводящая здесь свой медовый месяц, увидела в этом рекорде вполне достойную причину, чтобы выпить ради согрева по стаканчику разбавленного речной водой казённого спирта в классической пропорции один к одному. И здесь приходится затронуть скучную, на первый взгляд, тему индустриализации, точнее электрификации страны, ибо без неё дальнейшие события, описываемые в этой незамысловатой повести, станут не совсем понятными для продвинутого читателя. Коммунизм, утверждал Ленин, есть Советская власть плюс электрификация всей страны. И спорить здесь, собственно говоря, не о чем. Правда, некоторые трусливые смельчаки набирались храбрости и переиначивали эту классическую формулу. И получалось вот что: «коммунизм есть электрификация всей страны минус Советская власть». От себя могу лишь осторожно добавить, что такое сложное понятие как коммунизм без Домбайской поляны будет не полным. Это всё равно, что счастье без любви или помидор без соли. Это было потом, когда повсеместно стали прокладываться на большие расстояния от производителя электрической энергии к её потребителям линии высоковольтных передач, так называемые ЛЭПы. А до этого во многих местах Кавказа строились небольшие гидроэлектростанции на горных речках. В основном для нужд местного лукавого населения, чтобы оно не сомневалось в преимуществах Советской власти по сравнению с отвергнутой царской. А также для альпинистских лагерей, так как альпинизм, наряду с другими прикладными видами спорта, всегда входил в круг приоритетных задач обороны в огромной стране, окружённой врагами, и поэтому постоянно готовящейся к войне. Эти станции так и назывались, не мудрствуя особо, «Малые гидроэлектростанции», или, по тогдашне моде всему присваивать загадочные аббревиатуры для соблюдения строгой секретности, МГРЭСы. Одна из таких станций была расположена на знаменитой Домбайской поляне и была построена ударным «стакановским» трудом во времена усатого царя Гороха на реке Аманауз. Речка так себе, не особо большая, но текла быстро и во время таяния снегов даже ворочала со стуком крупные, окатанные камни размером с голову человека, а то и поболе того. Эту кинетическую энергию текущей речной воды люди научились превращать в электрическую. Технология этого дела была довольно простая, но, как и всякая технология, какую ни возьми, она требовала сноровки и соблюдения технологической дисциплины. Что касается сноровки, то её, как везде и всюду у русских людей, хватало с избытком. А вот что касается технологической дисциплины, то в этом, казалось бы, простом вопросе возникала обидная закавыка. За русскими людьми испокон века тянулась слава отменных бездельников и лодырей. «Ещё чего! – говаривали знающие мастера. – И так сойдёт. Никуда не денется». Смекалистому мастеровому человеку всегда было проще придумать что-нибудь хитрое и заковыристое, чтобы обойти скучные правила, нежели их тупо соблюдать, как какому-нибудь, прости господи, германскому немцу. Не зря про русских людей говорится: голь на выдумки хитра. И то верно. Но что самое удивительное, многое и без соблюдения технологической дисциплины исправно работало. Верно, до поры до времени. То есть не всегда. И тогда возникало ещё одно характерное изумление: «Вот, поди ж ты, ёлки-моталки! Кажный раз на эфтом месте!» На Домбайской МГРЭС, сколько помнится, мотористом служил механик Лёха Липатов, молодой, не особо сильно пьющий парень примерно тридцати с лишком лет. С ним вместе проживала в тесной коморке при машинном зале толстая деваха Тоська. Она не отличалась сильной женской красотой, но зато страсть как была охоча до обнимания в голом виде с мужиками, разделяя с ними то, что называется любовными утехами, и способна была предаваться этим утехам без видимого утомления денно и нощно, чем особенно привлекала Лёху. Любителя этого дела. Он считал, что половая любовь человека самое главное в жизни. Возможно, он прав. По старинке любовь мужчины и женщины называлось соитием. В этом слове угадываются: слияние, соединение, совокупление. На медицинском языке оно звучит не так красиво: коитус. Вроде кактуса. А на языке Лёхи Липатова как-то немножко хулигански и грубо: трах, трахнуть. Лёха обожал разные позы и имел для них собственные названия, вполне пригодные для российской Камасутры. Например, классическая поза «дама снизу» у него называлась «цыплёнок табака», а примитивный «рак» приобретал схожесть с греко-римской борьбой и назывался «переводом в партер». Если дама оказывалась сверху, это называлось «наездница» или «амазонка». Надо сказать, что Тоська хорошо понимала этот язык и охотно отзывалась на Лёхины домогательства, что однажды привело к аварии на Домбайской МГРЭС. Вот на этой тревожной фразе можно, пожалуй, завершить прелюдию-пролога к дальнейшему изложению хода важных событий. Всё, что изложено выше словами на бумаге (возможно, не очень складно), можно, как мне кажется, выражаясь языком художников, сравнить с подмалёвком, намазанным по холсту жидкими красками, ибо проза и живопись являются близкими по духу формами изображения жизни. Теперь можно приступать к накладыванию сочных мазков разными красками, ориентируясь при этом на различные фоны подмалёвка. I Вдоль увалистой узкой кольцевой дороги, наезженной и натоптанной вокруг Домбайской поляны, перемещалась со скоростью пешехода местами заметно выгоревшая на солнце альпинистская пуховка спецзаказа советского шитья. Когда-то, в дни своей далёкой молодости, она была свежего тускло-малинового цвета и являла собой острый дефицит. Пуховка была равномерно простёгана крупными тугими квадратами, но, как видно, руки у мастеров, шивших такие завидные носильные вещи, росли не из плеч, как положено для всех нормальных людей, а из места, расположенного чуть ниже спины. Я не решаюсь назвать это место своим настоящим именем, дабы не прослыть сквернословом и грубым невоспитанным человеком и не отпугнуть чувствительного читателя, и в первую очередь милых моему сердцу читательниц, от дальнейшего прочтения этой незамысловатой повести. Скоро нитки, которыми простёгивалась пуховка, во многих местах перепревали, и дорогой гагачий пух почти беспрепятственно, но постепенно проседал в рукавах к вязаным манжетам, а в основной (туловищной) части – к местам, прикрывающим поясницу и низ живота, где был пришиты два неудобных плоских кармана, в которые затруднительно было вложить даже коробок спичек. А в них в горах часто бывает нужда. Со временем пуховка начинала выглядеть этаким нелепым кринолином с разбухшим коротким подолом. Для поясницы это было неплохо, зато для плеч и верхней части груди и спины прескверно, ибо ушедший вниз пух оставлял после себя своеобразный «мостик холода», от которого альпинисты, находясь на опасной для жизни высоте во время восхождений, легко получали воспаления лёгких и не всегда успевали вовремя спуститься вниз. Вместо воротника пуховка имела пухлый, словно накаченный воздухом капюшон с продетым по обводу контура шнурком для стягивания этого капюшона вокруг головы счастливого обладателя пуховой одежды. На свисающих кончиках шнурка были приделаны с помощью узелков маленькие пластиковые штуковины (в виде колокольчиков), не позволявшие шнурку в развязанном виде покидать место своего постоянного пребывания. При ходьбе эти колокольчики монотонно постукивали по грудной части пуховки, и по этому явственному стуку, хорошо слышному в стянутом капюшоне, как внутри звонящего церковного колокола, можно было считать шаги. В пуховке, о которой я веду речь, в описываемый исторический период жизни временно обретался Натан Борисович Левич – директор главной туристической базы Домбая под названием «Солнечная Долина». Из-под капюшона, туго стянутого шнурком, выглядывал ворот толстого свитера, почти прикрывавший Левичу рот, из которого вырывалось наружу облачко тёплого дыхания, оседавшего под действием мороза на вороте свитера, ресницах и бровях Левича, краях капюшона и других близких к дыханию местах красивым игольчатым инеем. Натан Борисович смешно семенил короткими кривыми ногами, утеплёнными пуховыми штанами блёклого серого цвета (как видно, малиновых на складе альплагеря «Красная Звезда» не нашлось). Он был обут в высокие, военного образца, отриконенные ботинки (берцы с брезентовым верхом), густо смазанные гусиным жиром, оставлявшие после себя в утоптанном снегу характерные ноздреватые следы. Он то и дело старался забежать вперёд и выразительно размахивал короткими руками в тёплых меховых рукавицах с отделениями для указательного и большого пальцев. Директора турбазы сопровождали два попутчика. Один их них, высокий, грузный, солидный, грозный, одетый в долгополую лисью шубу с высоким поднятым воротником и в дорогую пыжиковую шапку-ушанку со спущенными и подвязанными ушами и обутый в белые фетровые бурки на толстой подошве, шагал широко, свободно, уверенно, по-хозяйски, не ведая сомнений, как подобает крупному руководителю республиканского масштаба. Это был председатель Ставропольского краевого совета по туризму Григорий Степанович Лашук, съевший зубы на ответственной работе, приехавший на Домбайскую поляну на пару-тройку дней под благовидным предлогом личной служебной проверки финансово-хозяйственной деятельности в подведомственной ему жемчужине Северного Кавказа, имеющей славу уникального места не только в стране Советов, но и далеко за её пределами. На самом деле Григорию Степановичу Лашуку, уставшему от однообразной сидячей работы и приевшейся семейной жизни, захотелось немного отдохнуть от бюрократической жвачки, вкусно поесть и попить, немного загореть щеками и носом под горным солнцем. А то его молодую жену Веронику, недавно сменившую прежнюю приевшуюся и, увы, состарившуюся Марию Ивановну, ушедшую в развод вместе с двумя детьми, стала неожиданно беспокоить нездоровая бледность его одутловатого лица. Ещё, может быть, Григорий Степанович, в дополнение к вышесказанному, тайно надеялся, если повезёт, прищучить где-нибудь в тёмном углу зазевавшуюся туристку на предмет её красивого сексуального обольщения. Вторым попутчиком Натана Борисовича Левича был прибывший только накануне из Москвы на работу в должности директора строительства крупного спортивно-туристического комплекса, о создании которого, по предложению Карачаево-Черкесского обкома партии, было совсем недавно, после долгой разнузданной волокиты, принято специальное постановление Совета Министров РСФСР, Андрей Николаевич Шувалов. Это был молодой человек примерно тридцати без малого лет от роду приятной наружности лица. Он был принят на вожделенную им должность по протекции группы архитекторов Московского проектного института лечебно-курортных зданий, авторов застройки Домбайской поляны. С ними Шувалов познакомился и подружился два года тому назад во время совместной поездки в Закопане в составе специализированной профессиональной туристской делегации архитекторов-горнолыжников. Андрей Николаевич был обескуражен первым неожиданным впечатлением от знаменитого Домбая, этого райского уголка, встретившего его таким лютым морозом. Он был одет в лёгкую спортивную куртку на синтепоне (рыбий мех), брюки эластик и вязаную лыжную шапочку под названием «петушок», натянутую глубоко на уши. Он сильно продрог, зяб, постукивая против воли зубами, и усиленно работал пальцами рук в кожаных перчатках и, не переставая, шевелил в полуботинках пальцами ног, чтобы не допустить их крайне нежелательного и опасного обморожения. Он ещё не определился, с кем ему более выгодно идти в ногу, с Левичем или с Лашуком, поэтому машинально выбрал нечто среднее между мелкими шажками одного и широкими шагами другого и шёл равномерно, пытаясь в то же время изобразить, по молодости лет, независимость и внушительность подпрыгивающей походки. Этому, казалось бы, мальчишескому поведению молодого человека было определённое оправдание. Он чувствовал свою особость и значительность, поскольку, как ему представлялось, стоял во главе большого и важного дела, административно подчинялся напрямую Карачаево-Черкесскому облисполкому, а по партийной линии – обкому КПСС. Но в то же время он сознавал свою зависимость от руководителей туристических хозяйств, от которых ему в ближайшее время, по прибытию домашнего багажа, отправленного из Москвы малой скоростью, предстояло получить обещанное в обкоме приличное жильё и перевезти в Домбай семью. Кроме того, как он полагал, у Левича наверняка были установлены хорошие связи с руководством альпинистских лагерей, где Шувалов рассчитывал получить бесплатно альпинистское снаряжение, пуховую одежду и палатку «серебрянка». Оба попутчика Натана Борисовича Левича большую часть пути помалкивали. Не столько из-за мороза, чтобы экономить внутреннее тепло и не выпускать его понапрасну наружу, сколько из естественного желания дать директору турбазы свободно выговориться, с тем чтобы узнать для себя что-нибудь новенькое, интересное и выгодное. У Григория Степановича для угрюмого молчания была ещё одна немаловажная причина. Его нижняя губа была такой толстой и тяжёлой, что, когда он, брызгая слюной, начинал говорить, она отваливалась вниз, к скошенному назад подбородку, обнажая при этом розовую, как свежая лососина, десну и корявые, подгнившие у корней зубы, обмётанные некрасивым налётом коричневого зубного камня. Лашук и Шувалов, не сговариваясь, старались дышать через нос, выпуская при каждом выдохе, словно папиросный дым из ноздрей, облачко морозного пара, оседавшего на их лицах, шапках, воротниках таким же мохнатым инеем, как у Левича. Шаги попутчиков директора турбазы отдавались в морозном воздухе, скованном тишиной холода, вкусным скрипом, как будто кто-то невидимый под ногами у них грыз бледно-голубой кусковой сахар, который продавался в своё время в каждой лавке в виде удлинённых голов. Если Лашук и Шувалов помалкивали, то Левич болтал без умолку, беспрерывно. Казалось, он хочет за какой-нибудь час обхода поляны произнести вслух все слова, какие знает. Глаза Левича цвета грязного льда выражали страдание, зрачки расширились, тая в своей бездонной черноте тревогу. Он предпринимал смешные попытки забежать сбоку и вперёд, буксовал в снегу, отставал и снова семенил мелкими, сбивчивыми шажками чуть позади крупно и грозно шагавшего Лашука. – Григорий Степанович! Дорогой мой человек! – восклицал Левич патетически. – Вы приехали не вовремя, клянусь вам, честное слово, ей-богу! Если вы не волшебник и не колдун, то я не знаю кто. Ещё каких-нибудь три дня назад, всего два оборота, – Левич попытался изобразить руками, как вращается в пространстве космоса планета Земля, – всё было, как в сказке, как в песне, как в поэтическом стихотворении – я знаю! Погода – изумительная, девяносто девять и девять…– Левич чуть было не упал, споткнувшись о вмерзший в снег камень. – Фу! Одышка, чёрт бы её побрал совсем! Куда ты молодость прежняя девалась? Лашук чуть повернул тяжёлую свою голову вбок и назад, скосил строгие глаза, но ничего не сказал. Левич предпринял новую смешную попытку забежать вперёд. Он суетился, топтался буксуя в снегу несмотря на острые трикони на подошвах ботинок, задыхался, харкал, плевался, охал, картавил и отчаянно жестикулировал руками. – Солнце – ослепительное! Небо, горы и всё такое. Голубой снег. Боже ж мой! Вы когда-нибудь видели голубой снег? Уверяю вас, вы никогда такого не видели. Это невозможно передать словами. Нужен Левитан. Не тот, который «Совимформбюро», а тот, который «Золотая осень». Голубой и розовый снег, синие тени. Порой фиолетовые. У меня – блеск! Девяносто девять и девять сотых. Всё работает, как швейцарские часы, всё исправно. Даже эта проклятая канализация. Счастливые улыбки девушек! Губы – кровь с молоком, зубки, бог мой, горный хрусталь! Глаза – незабудки, ландыши, васильки. В книге жалоб и предложений – десятки благодарностей. Писать негде… Позавчера вы не приехали, у вас были другие важные дела – я знаю? А сегодня, нет, именно сегодня – вы здесь! Как колдун, честное слово… Шувалов немного отстал. У него была странная манера, похожая на наваждение, – разгибать в кармане скрепки. И хотя было жутко холодно, он стянул с руки перчатку и засунул озябшую руку в карман. Скрепки он не нашёл и расстроился, как будто потерял что-то ценное и важное для жизни. Если бы у него кто-то спросил, зачем он разгибает скрепки, когда они у него есть в кармане, он бы не нашёлся что ответить. Не задумываясь об этом, он прибавил шагу, чтобы нагнать ушедших вперёд Лашука и Левича, продолжавших один без умолку говорить, другой – тяжело его слушать. Путники спустились вниз по наклонившейся полого замёрзшей дороге и попали на небольшой , заваленный слежавшимся снегом бревенчатый мост через прозрачную, как слеза, стремительную реку Алибек. На мосту, перегораживая почти весь проход по нему, от одних почерневших перил до других, стояла, будто вкопанная, живописная группа «разбойников», прозванных весёлыми туристами «святой троицей». Это было давным-давно, когда было ещё совсем тепло. Это был мохнатый ишак по имени Машка, обладатель большой, длинной, задумчивой морды, казавшейся необыкновенно умной. Морда была почти сплошь заиндевевшей от вырывающегося редкими порциями из влажных чёрных ноздрей пара дыхания. Иногда Машка вяло помахивала тугим хвостом с кисточкой на его конце, как у льва. В этом не было особой нужды в такое время года, когда все овода, слепни и мухи попрятались до весны на зимние квартиры. Но Машка всё же похлёстывала себя по впалым бокам, чтобы не разучится этого делать и использовать это умение, когда оно понадобится для дела. Так же редко она подрагивала своими длинными ослиными ушами, торчавшими как у насторожившегося зайца, надеясь таким смешным способом немного согреться. А может быть, она хотела что-то сказать попавшимся в засаду путникам. Машка привыкла к людям и считала их хозяевами, которым она должна была служить верой и правдой. Она пришла на Домбайскую поляну сравнительно недавно вместе с партией бывалых геологов, для которых она привычно трудилась выносливым вьючным животным. Геологи выполнили свою работу, перепортили по ходу дела десятка полтора сговорчивых туристок, выпили всю привезённую с собой водку и уехали на попутной машине вниз, в сторону Карачаевска, а Машка осталась на потеху туристам. Вскоре она поняла, что её вьючная сила никому уж более не нужна и решила, что проще заняться разбоем. Со временем выяснилось, что Машка, вопреки кличке женского рода, оказалась не «дамой», а «жентльменом», у которого в один прекрасный момент, при свете яркого горного солнца и в окружении группы любознательных туристов, из надутого от обжорства живота, ближе к задним мохнатым ногам, выдвинулась и повисла чуть ли не до земли длинная, с набалдашником на конце, чёрная влажная штуковина подозрительного назначения, вогнавшая присутствующих при этом знаменательном событии стыдливых туристок в краску смущения, смешанного с естественным молодым любопытством. Но кличка Машка так и осталась за ишаком, никто не захотел его переименовывать, все решили, что пусть будет смешно. На широкой мохнатой Машкиной спине, как на пьедестале, сидела необычного вида большая ворона по кличке Филька, а рядом с короткими, словно раздутыми в коленках ногами ишака стояла и дорожала от холода собака Найда такой редкой породы, что даже обычное имя «дворняга» ей не подходило. Её морда сплошь заросла длинными, жёсткими, перепутанными волосами неопределённого грязного цвета, сквозь которые, как через сетку, поглядывали умные злые глаза. Надо ли говорить, что морда собаки тоже была покрыта густым инеем? Наверное, надо, ибо, в отличие от ишака и вороны (у которой инея вообще не было) волоски на морде Найды обледенели, превратившись в тонкие сосульки. Если бы люди имели такой острый слух, как у Мальвины или Пьеро из сказочного кукольного театра Карабаса–Барабаса, то они могли бы услышать, как позванивают эти сосульки, когда Найда дрожала головой от холода. Но люди таким тонким слухом не обладали, поэтому музыкальное перезванивание ледышек они не слышали. Когда и как Найда и Филька попали на Домбайскую поляну, никто толком не знал. На этот счёт ходили самые противоречивые смешные мнения, доверять которым безоговорочно никто не решался. Со временем оказалось, что Найда была не сукой, а кобелём, а птица была не вороной, а вороном. Если кто-либо из доверчивых читателей подумал, что ворон это муж вороны, то смею вас заверить, что он невольно заблуждается. В данном случае Филька является представителем совсем другой птичьей породы, нежели ворона, хотя в то же время они вместе принадлежат к одному семейству вороновых. У ворона больший, чем у вороны, размер тела и, соответственно, размах крыльев, большой толстый горбатый клюв, сплошь чёрное, как смоль, блестящее оперение с синеватым отливом и похожие на пуговицы глаза с чёрными умными зраками. Из всей этой забавной «святой троицы», подружившейся на почве разбоя, сиротства и тоски без подруг, Филька оказался самой колоритной фигурой, ибо он ещё до прибытии в Домбай был где-то и кем-то научен говорить скрипучим щёлкающим голосом, словно он грыз орехи, отдельные непристойные слова, похожие на человечьи. Это был широко распространённые в туристской среде слова из лексикона изящной матерщины, повергавшие застенчивых девиц в целомудренное изумление, а туристов мужеского пола – в безудержное веселие с неуёмным желанием обогатить Филькин запас слов новыми неприличными оборотами речи. Вот с этой бандитской троицей и встретились на мосту наши путники. Председатель Ставропольского краевого совета по туризму Григорий Степанович Лашук грозно нахмурился. Ему в последнее время ещё никто так вызывающе и твёрдо не осмеливался преградить путь. Он сделал неуверенную попытку обойти ишака Машку со стороны хвоста. Но хвост заработал часто-часто, как будто показывал какое-то предупреждение, намекая на особо прочные Машкины копыта. Собака Найда оскалила страшные жёлтые клыки и злобно зарычала. Машка задрала высоко верхнюю бархатную губу, хищно обнажив при этом похожие на густую речную, сине-розового окраса, тину дёсны с торчащими из них вниз длинными жёлто-коричневыми, будто прокуренными, зубами, подняла в небо свою тяжёлую морду и вдруг огласила Домбайскую поляну пронзительным, прерывистым, захлёбывающимся криком. Из паховой части живота у неё начала высовываться чёрная неприличная штуковина, напоминающая то ли змею, то ли кишку, то ли туго наполненный водой резиновый шланг. Завершая цирковое представление, Машка, не стесняясь присутствия высокого начальства, громко пукнула, выпустив с шипением из заднего прохода дурно пахнущий крепкий воздух, и посмотрела с интересом на самого большого из троих людей. Филька наклонил с изящным поворотом голову, с мощным горбатым клювом, почти превышающим размеры его головы, посмотрел лукавым чёрным глазом на людей и неожиданно отчётливо прощёлкал внятным человечьим голосом, как будто это был Кащей Бессмертный: – Уху ели? Дура, дура, дура… – Эта шта такое? – спросил в растерянности Лашук, не понимая, как ему следует поступить в такой необычной ситуации; нижняя губа его при этом тяжело и обиженно отвалилась. – Григорий Степанович, дорогой мой человек! – поспешил вклиниться в ситуацию Левич. – Не принимайте этот нелепый казус близко к сердцу, я вас умоляю и сердечно прошу. Я сей момент всё улажу, комар носу не подточит. Они, эта банда, чёрт бы их побрал, не тронутся с места, пока им не предложишь каждому по куску свежего хлеба. С этими словами Левич нервно развязал шнурок, стягивающий на его голове пухлый капюшон, делающий его похожим на водолаза. Для этого ему пришлось стянуть с рук рукавицы. Расстегнул две верхние, подобные карандашным обрубкам, перехваченным посерёдке тесьмой, точно пояском, застёжки-палочки, чтобы освободить длинный, по всему борту пуховки клапан, прикрывающий металлическую молнию с крупным зубом, приспустил молнию и извлёк из внутреннего нагрудного кармана аккуратно отрезанный от свежей буханки ломоть ржаного хлеба. Левич разломил ломоть на три неравные части. Среднюю часть бросил собаке, она схватила его пастью на лету и мигом сожрала, практически не жуя. Меньшую часть ломтя Левич осторожно предложил ворону Фильке, хоронясь от его страшного клюва. Птица дёрнула головой, резко послав её вперёд, выхватила клювом предложенный ей кусок хлеба и тут же его проглотила. Немного подождав, не дадут ли ещё, и не дождавшись добавки, Филька прощёлкал грубо, как последний невоспитанный беспризорник двадцатых годов, живущий возле помойки, рядом с вокзалом на железной дороге: – Пошёл на хер, зараза! Дурра, дурра, дурра… Левич немного смутился, но сдержал себя, чтобы не наорать грубо на несознательную птицу. Самый большой кусок от ломтя хлеба он поднёс к морде Машки и проговорил заискивающе, одновременно отводя руку в сторону, прочь от моста: – Пошли, пошли, Машуля! Не мешай людям идти своим путём. У каждого существа есть своя забота. Вскоре путь через мост был свободен. Когда путники преодолели этот злосчастный мост, Григорий Степанович с иронией в голосе мрачно проговорил с расстановкой слов, будто диктовал на машинку своей молоденькой новой секретарше: – Итак, так! Мы без зазрения совести – кормим – непонятную – сомнительную во всех отношениях – скотину – советским хлебом. Выращенным тружениками аграрного сектора сельского хозяйства – на колхозных полях – в поте лица своего. Не покладая мозолистых рук. Не зная ни сна, ни отдыха измученной душе. А вы, уважаемый Натан Борисович – как я имел возможность в этом самолично убедиться на недавнем примере – хлебушком народным просто-напросто манкируете – без всякого мало-мальски к нему уважения. Да за такие дела недолго с партийным билетом распрощаться. Вот, понимаете ли, какое непростое дело вырисовывается. В полном своём ракурсе и последовательности событий. – Помилуйте, Григорий Степанович! – воскликнул Левич. – Как вы можете такие страшные слова вслух произносить? Право, я сейчас сойду с ума от всего этого! Я вам ещё не успел всего поведать о свалившихся на меня в одночасье бедах, а вы мне ещё добавляете новых, чтобы у меня случился инфарктный разрыв сердца. – Ничего, Натан Борисович, ничего, мой дорогой. За битого двух небитых дают. Вам что, неизвестно, товарищ Левич, что хлеб – это народное достояние? Это важнейшая скрепа нашего национального самосознания и исторического развития. Это вам не шутки с прибаутками. – Не хлебом единым жив человек, – попробовал было вывернуться Левич, как будто он на боксёрском ринге в десятираундовом бою с превосходящим его силою соперником сделал нырок. – Так-то оно так, да не совсем, – продолжил натиск Лашук, словно нанося удары с двух рук, идя на сближение. – Издревле народ на Руси отдавал хлебу низкий поклон. Можно сказать, до матушки-земли. Хлеб – всему голова, – говорили люди. – Да какой там хлеб, Григорий Степанович! – верещал Левич, уходя в глухую защиту, прижатый к канатам. – Это же объедки, остающиеся на столах после туристов. – Хм, хм! Вы только послушайте, что он говорит! Ничего себе объедки! Я видел, какой объедок ты доставал из кармана своей пуховки, – брюзжал Лашук, добивая своего противника неожиданным переходом на «ты». – И потом, Натан Борисович, что значит объедки? Сдаётся мне, что ты ничего не понял в политэкономии, когда учился в Высшей школе профдвижения. Я тебе сейчас расскажу притчу, и ты сразу всё поймёшь. Эта притча ещё с незапамятных времён царской белой армии, канувшей под натиском лет в Лету. Слушай! Приезжает в казарму пехоты проверяющий штабной офицер. Заходит в солдатскую столовую. Солдаты со своих мест повскакали, стоят, глаза таращат, кушают ими начальство. Офицер спрашивает у солдат: «Как харч, братцы, хорош?» – «Так точно, вашество, хорош! Надо бы лучше, да некуда», – отвечают солдаты. – «А хлебушка хватает?» – «Хватает, вашество! Даже малость остаётся». – «А остатки куда деваете?» – «Доедаем, вашество, даже не хватает». Понял теперь, Натан Борисович, что такое остатки и что есть хлеб для нашего народа? Это тебе, братец, не фунт изюма. – Так точно, вашество! – рискнул пошутить Левич. – Смотри у меня! – погрозил пальцем в перчатке Лашук и изобразил на лице натянутую улыбку, с трудом подтянув нижнюю губу и водрузив её на своё прежнее законное место. Этот разговор, конечно, происходил уже после того, как путники наши перешли по освободившемуся мосту через Аманауз. II Как только путники преодолели мост через Аманауз, а создавшие им нелепую засаду животные и редкая птица расправились с жалкими кусками ржаного хлеба, именуемого в народе «чёрным», бандитская «святая троица» вновь незамедлительно заняла на мосту засадную позицию в ожидании новых глупых лохов. Ворон Филька, ишак Машка и собака Найда давно потеряли надежду, что кто-нибудь из людей заберёт их к себе, и думали о людях плохо. В то же время они сознавали зависимость своей сиротской жизни от кусков хлеба, которые им давали люди не столько из любви к животным, сколько из удивления их дружбе и умению ворона говорить человечьим голосом неприличные слова. За мостом дорога забирала вверх, путники участили шаг и дыхание морозного воздуха и стали немного согреваться после непредвиденной задержки на мосту. Шувалов сильно зяб и стал активно думать, чтобы согреться. «Этот Лашук – типичный держиморда, – рассуждал он в своей голове. – Вместо того чтобы удивиться, обрадоваться и даже восхититься подобным явлением животного мира, он развёл тут антимонию и турусы на колёсах. Ведь это же чудо какое из чудес, эта «святая троица»! Она будет привлекать туристов, прививать им любовь к животным. А он куска хлеба пожалел, Гобсек! Этот хлеб сторицей воздастся. Туристы вернутся домой, станут рассказывать свои детям об ишаке Машке, собаке Найде и вороне Фильке. Эти дети станут сознательнее, когда вырастут, будут бодрее строить коммунизм, который уже не за горами, а рядом. Пройдёт каких-нибудь двадцать лет, и он тут как тут, с пылу с жару. А эта губошлёпая держиморда ничего не понимает. Кусок хлеба пожалел для животного мира. Не хотел бы я, чтобы у меня был такой начальник, как этот Лашук». Шувалову понравились его правильные мысли, он, как ему показалось, чуток согрелся и зашагал веселее, мурлыча что-то себе под нос. – Итак, так, – сказал Лашук, обращаясь к Левичу, – когда я приеду сюда в следующий раз, чтобы этой бандитской троицей здесь даже не пахло, чтобы духу их здесь не осталось. Прогоняй их, куда хочешь. Туристическое заведение не зоопарк, а учреждение здорового образа жизни и физической культуры. Понятно тебе? Левич озорно подмигнул Шувалову и бодро отрапортовал: – Как скажете, Григорий Степанович. Всё будет исполнено по вашему крепкому слову. Для нас ваше слово – закон. Шувалов в ответ хитро подмигнул Левичу и подумал: что закон? закон в России непреложен и неумолимо строг, но его строгость частично компенсируется необязательностью его исполнения. На том стояла и будет стоять великая русская земля. Слева от дороги, спустившись к бурливой реке Алибек, нашли себе пристанище стоявшие в ряд несколько одно и двухэтажных зданий, сложенных из грязно-белого силикатного кирпича, что делало эти здания плохо видимыми в тумане. Это были: котельная с высокой железной трубой, прикреплённой к земле проволочными растяжками в два яруса, прачечная, душевая и два жилых дома для обслуживающего персонала. Здания проглядывали сквозь туман едва-едва, как будто это были недодержанные снимки на фотобумаге, опущенные в проявитель. И сколько такую бумагу ни мори, сколько ни окунай её в проявитель, того, что уже проявилось, больше не прибавится. Возле котельной лежала занесённая снегом гора каменного угля, а из трубы понимался дым столбом, быстро исчезающий в тумане. С этого места в ясную погоду открывается сумасшедший вид на ледниковое ущелье Алибек, зажатое с двух сторон необыкновенно красивыми заснеженными горами. С левой стороны, если смотреть вверх по долине, это зубчатые вершины Главного Кавказского хребта, среди которых выделяется «гордый красавец Эрцог». Вершины похожи на обнаруженные при археологических раскопках окаменевшие зубы хищного доисторического гиганта. С правой стороны горбатится тушей мамонта гора Семёнов-баши, густо заросшая, будто мохнатой шерстью, могучим тёмным лесом, выше которого раскрывается бело-голубая снежная зона альпийских лугов, как будто кем-то знающим и добрым приспособленная для восхитительного лыжного катания. Этой удачей не преминули воспользоваться лыжники из альпинистского лагеря «Алибек». Они карабкаются вверх по крутой тропе и там, где заканчивается лес, целый день без устали утюжат увалистые склоны, выметая из-под лыж снежные брызги. При этом можно загорать под горным солнцем «мордой лица», чтобы получить ожоги и волдыри. А можно скинуть ковбойку, потому что на солнышке жарко. И это воспринимается молодыми людьми, не познавшими жизнь до её глубины, как счастье. И никого не смущает, что нет подъёмников и приходится десятки, а то и сотни раз пониматься в гору лесенкой, проскальзывая игриво лыжами, чтобы не налипал на них снег. Одновременно можно трепаться напропалую об интересных событиях жизни, смеяться, отпускать многозначительные комплименты улыбающимся девушкам, показывающим красивые влажные зубки, и весело и серьёзно обсуждать технику лыжного катания с хлёсткими иностранными названиями: «оп-тракен», «годиль» и «христиания». В конце ущелья, перегораживая его, лежит неподвижно массивная гора Сулахат, закрывающая, кажется, полнеба. Согласно преданию красивая девушка по имени Сулахат из племени доисторических гигантов, обитавших когда-то в этих краях, пожертвовала своим прекрасным телом и легла навеки, чтобы преградить путь злым ветрам в райский уголок. И очарованные зрители, приехавшие отдыхать в свой законный отпуск или каникулы на Домбайскую поляну из степной России, из таёжной глухомани Сибири, из далёких городов и сёл, с удивлением и восхищением обнаруживают в очертаниях горы Сулахат ноги, живот, грудь и голову, растрёпанные волосы девушки. И говорят: а ведь и впрямь похоже – просто как живая. Ах, Домбай, райское место, куда ни глянь, всюду жуткая красота, которую трудно передать словами. Но сегодня ничего не видно, потому что дикий мороз и туман, туман, туман. От котельной к турбазе «Солнечная долина» проложена теплотрасса, но её тоже не видно, потому что она лежит в земле, хотя не столь глубоко, сколько положено согласно нормативу. Лашук спохватился и подумал, что нехорошо разговаривать вдвоём с Левичем, а Шувалова будто нет с ними, и он спросил у него, отклячив губу: – С чего начинать планируешь, начальник? – Я не начальник, я – директор, – ответил Шувалов, поёживаясь. – Начальником будет начальник участка от Главсочиспецстроя. Надеюсь, что это будет толковый человек и грамотный инженер. Я буду настаивать, чтобы он начинал строительство объектов из сферы инфраструктуры. К примеру, мосты и дороги. – Это так, – сказал авторитетно Лашук. – Без этого в наше время никак нельзя. – Его длинное лицо вытянулось ещё больше, как будто он услышал для себя что-то обидное. – Правильно, – сказал Левич. Им обоим было хорошо знакомо это красивое слово, оно часто встречалось в газетах и произносилось по радио или телевизору. Оба в основном понимали его значение, но если бы им довелось при случае растолковать его смысл, они испытали бы некоторые лингвистические затруднения. – У меня для воздействие на подрядчика есть много рычагов: финансовых, проектно-сметных, процентовочных и так далее, но я почему-то уверен, что у меня с начальником участка сложатся дружеские отношения и не будет необходимости приводить в движение рычаги, о которых я только что сказал, – завершил Шувалов своё объяснение. Навстречу путникам спустилась с пригорка, по которому шла дорога, группа весёлых туристов. Они шли, переставляя рядом с собой зажатые в левой руке лыжные палки, и несли на плече лыжи, придерживая их наперевес правой рукой. Лыжники только что покинули турбазу и ещё не успели замёрзнуть, поэтому оживлённо переговаривались. – Здравствуйте, товарищи туристы! – громко проговорил Лашук и приложил ладонь в перчатке к своей пыжиковой шапке, как будто он принимал военный парад на Красной площади в день 1-го мая. – Здравия желаем, товарищ генерал! – в тон ему прокричали туристы и весело рассмеялись. Один из них, маленький, плюгавенький, рыжий, конопатый, не выдержал искушения и негромко произнёс, полагая, что это жутко смешно: – Здравствуйте-здравствуйте, гражданин начальник. Никто не стал смеяться, решив, видно, каждый для себя, что смех без причины признак дурачины. – Не боитесь замёрзнуть в такую холодрыгу, Юрий Гаврилович? – обратился Левич к высокому и толстому туристу в роговых очках, похожему на графа Пьера Безухова из романа Льва Николаевича Толстого «Война и мир». – Мороз нешуточный. – А куда деваться, Натан Борисович, позвольте предложить вам вопрос ребром? – ответил густым красивым басом, деланно грассируя на французский манер, тот, кого Левич назвал Юрием Гавриловичем. – У нас в путёвках обозначен такой своеобразный маршрут: лыжное катание на Домбайской поляне. Хочешь не хочешь, а надо кататься. Некоторые оробевшие «горнолыжники» испугались и остались в палатах. Особенно после того, как что-то случилось с электрическим светом. Лампочки внезапно стали гореть вполнакала. А мы вот с Петрушей, – показал он широким артистическим жестом на маленького, плюгавенького, рыжего, конопатого – и девочками, – повёл он массивной породистой головой в легкомысленной лыжной шапочке в сторону девушек, среди которых он выглядел петухом, – решили пойти. Лучше уж мёрзнуть на лыжном склоне, нежели в палате. – А что, бугель работает? – спросил Шувалов, обращаясь неизвестно к кому конкретно, посмотрев при этом пристально на одну из девушек. Он знал, что бугельный подъёмник на небольшой горке позади альплагеря «Красная Звезда» работает, но задал этот вопрос не потому, что этого не знал, а с тем, чтобы себя обозначить, инстинктивно пытаясь привлечь к себе внимание приглянувшейся ему девушки. Андрей Николаевич не был завзятым ловеласом, но был молод, полон жизненных сил и любил женщин. Поэтому он машинально начал подготовительную работу, которая на языке любителей женщин называлась «бить клинья». Он прямо не рассчитывал на успех в амурном деле и понимал, что времени у него всё равно нет для решительных действий, но бил клинья просто так, по укоренившейся привычке, вдруг что-нибудь получится. Девушка, конечно, заметила обращённый на неё взгляд молодого мужчины, но сделала вид, что этого взгляда не заметила. За всех на вопрос Шувалова ответил всё тот же Юрий Гаврилович: – Вчера работал. А как обстоит дело нынче, пока не знаем. В крайнем случае, продолжим изучать приёмы подъёма по склону, именуемые «ёлочкой» или «лесенкой». Зато вниз – на лыжах. На этом встретившиеся в пути группы людей разошлись в разные стороны. Шувалов крикнул, обернувшись, удаляющейся вниз группе туристов: – На мосту вас будет ждать засада! Берегитесь! – Мы знаем, знаем! – весело откликнулась девушка, которую, как выяснилось позже, звали редким именем Наташа, и тоже обернулась игриво, чтобы посмотреть, как обернулся молодой мужчина. – У нас полно боеприпасов, – прокричала она удаляющимся голосом. – Мы в курсе, чем можно откупиться от «святой троицы». Нам это дело не в первой. Левич возобновил своё нудное нытьё, которое он называл докладом: – Григорий Степанович! Представляете, Лёха Липатов, механик с гидростанции, этот разгильдяй и пьяница, заморозил отводной канал. Всю ночь провозжался со своей шалавой бабой, сам наутро бабой стал. Напился, как свинья, и спьяну опустил заслонку, вместо того чтобы её максимально отворить. И пустил воду в обход. Канал замёрз, турбины встали. Буквально, как мёртвые, честное слово. Пришлось срочно заводить старенький дизель. А он у нас давно на ладан дышит… – Постой-погоди! – перебил Левича Лашук, в раздражении обронив губу. – Не части, как из пулемёта. Ты же мне сообщал недавно, что вы получили два новых дизель-генератора. – Да, получили. Спасибо вам, Григорий Степанович, за заботу, век помнить буду. Но на них проклятые пломбы висят, и без представителя завода-изготовителя, в крайнем случае, эксперта электросетей, я знаю? мы не имеем возможности их снять. В противном случае теряем право на гарантийный ремонт, как дважды два. Это какой-то заколдованный круг, честное слово! Я уже отправил телеграмму-молнию в Пятигорск, чтобы приехал представитель электросетей. Улита едет, когда-то будет. Путники выбрались на прямой участок дороги, лежавший в подбрюшье горы Семёнов-баши. Вдали виднелся красивый, просмолённый олифой до угольной коричневы, деревянный корпус, сложенный из толстого бруса вековой лиственницы. Это был главный корпус турбазы называвшейся когда-то «Ксучьим домиком» (по принадлежности к Комиссии содействия учёным), потом «Белалакаей» по наименованию «полосатой» горы, где чередовались полосы темно-серых скал, сверкающего горного хрусталя и ослепительно белого снега. Потом «Солнечной Долиной» по неизбывной страсти к переименованиям. Корпус состоял из двух двухэтажных жилых строений с мансардами и балкончиками. Эти строения примыкали под тупым углом к восьмиугольной замысловатой ажурной башенке, накрытой сложной изломанной островерхой кровлей, напоминавшей то ли буддийскую пагоду, то ли киргизскую шапку – всё говорило о необузданной фантазии архитектора. Шпиль башенки был устремлён в небо, временно занавешенное туманом. Вскоре путники поравнялись с отдельно стоящим двухэтажным, обшитым потемневшим от времени тёсом, административно-хозяйственным корпусом. Здесь размещались службы, нужные для управления хозяйственной деятельностью турбазы и многопланового обслуживания туристов: кабинеты администрации, бухгалтерия, медпункт, почта, телеграф, пункт проката инвентаря, а также квартира директора турбазы. Этот корпус был построен давно, когда главного корпуса с башенкой в помине не было, и в этом старом здании сохранились печи-голландки, которые топились раньше вкусными дровами или жирным каменным углём. После того, как в результате развития было проведено центральное отопления, печи стояли, скучные, без дела. Главным фасадом, с миниатюрными балкончиками по верхнему этажу и полукруглым слуховым окошком на двускатной железной крыше, крашеной в зелёный цвет, ежегодно возобновляемый, дом был обращён на запад. В сторону обширной травянистой поляны, где по проекту застройки должен был вскоре (через ряд лет) появиться стадион, с футбольным полем и трибунами. И нижняя станция маятниковой канатной дороги, призванной поднимать в движущемуся по стальному канату вагоне туристов и лыжников на массивную, поросшую вековым буковым лесом гору, на вершине которой торчал издревле чёрный скальный Зуб Мусатчери. Гору называли по-разному: кто Муса-Ачитара, кто Мусат-Чери, а кто просто Муса. Говорили, что с вершины Мусат-Чери в ясную погоду, когда воздух прозрачен. был виден Эльбрус с одной стороны и Чёрное море с другой. И немудрено: и туда и туда по прямой было всего по шестьдесят вёрст. Или около того. Если смотреть с поляны вверх, в сторону Зуба, то можно заметить, что левый край леса прорезан широкой просекой, образованной сошедшей большой лавиной. Она остановилась прямо перед кладбищем, где были похоронены в разные годы погибшие при восхождениях альпинисты, тела которых их родные и близкие затруднились перевозить на родину. С тех пор просека стала называться кладбищенской лавиной. На горе Мусат-Чери, выше леса, открывались восхищённому взгляду необозримые снежные поля, по которым можно было, если туда добраться, прокладывать лыжные трассы любой сложности и любого раздолья. Но сегодня, когда три путника остановились перед административным корпусом, ничего этого не было видно: ни горы, ни её Зуба, ни заснеженных альпийских полей, ни кладбищенской лавины. Противоположный фасад, то есть задний, где находился вход в корпус и где стояли в некотором раздумье наши путники, смотрел на далёкий чернеющий Зуб Софруджу, что в переводе с карачаевского языка на русский означало «Клык тигра». Справа от него просматривалась небольшая снежная седловина, которая называлась перевалом Софруджу, хотя перевалом это место можно было называть с большой натяжкой или в шутку. Он был доступен технически только для подготовленных альпинистов, но никто не помнил, чтобы через этот перевал ходили хоть раз. Да и незачем было туда ходить. Он обрывался километровой стеной. Внизу просматривалось глубокое и дикое абхазское ущелье Чхалта с блестевшей там серебристой ниточкой реки. Кстати, давным-давно, ещё в нехорошее царское время, через гору Софруджу толковые инженеры-путейцы собирались пробить туннель для железнодорожного сообщения с Грузией, так как здесь находилось самое узкое место в теле Главного Кавказского хребта. Это позволило бы соединить Россию и Грузию ещё одним путём, помимо автомобильной и вьючной дороги через Крестовый перевал в Дарьяльском ущелье, которую постоянно в холодное время года перекрывали оползни и снежные лавины. Будто бы сохранились даже пожелтевшие от времени чертежи входного портала, а мосты на всём протяжении дороги от Черкесска до Теберды были построены из расчёта прохождения по ним поездов. Но великая пролетарская революция не позволила осуществиться этой прекрасной и опасной мечте. Однако и этот красочный вид на Софруджу приходится отложить для живописания из-за тумана, что очень жаль для художника прозой, ибо все виды в Домбае сказочно красивы. – А где твой, Натан Борисович, боевой заместитель Худойбердыев? – спросил у Левича Лашук строгим голосом. – Почему его нет с нами? Это непорядок. – Для такого маленького выговора была своя важная причина: Лашук знал, что столом для гостей командует именно Худойбердыев. – Сей момент приедет, Григорий Степанович, – многозначительно ответил Левич. – Солтан выполняет одно маленькое и ответственное поручение. Специально в честь вашего приезда. Я его отправил в Теберду, и он должен вернуться с минуты на минуту. А покамест суд да дело прошу ко мне в дом малость обогреться. Вон и Андрей Николаевич совсем застыли. – Да уж, холодновато, – признался Шувалов с зябкой усмешкой на посиневших устах. – Я – за, чтобы погреться. Лашук поставил восклицательным знаком напряжённый палец в тёплой замшевой перчатке и сначала медленно, потом всё быстрее погрозил Левичу: – Я тебя, Натан, насквозь вижу. Как рентген. От меня никуда не скроешься. Не помогут тебе никакие спецзадания. И Солтану твоему тоже не помогут. Понятно я излагаю свои мысли? Пошли к тебе в кабинет. Как говорится, официальная деловая обстановка и без никаких там экивоков. Левич замялся и смешно потоптался на месте, как пингвин на льдине в суровой Антарктиде: – Григорий Степанович, виноват. Я свой кабинет под туристов отдал. Честное слово, столько желающих, в основном диких. Мест нет, везде битком, как сельди в бочке. А что делать, я знаю? Сезон есть сезон. Кабинет у меня дома. Зачем мне теперь две комнаты с женой? На слове «теперь» Левич с тяжким вздохом сделал два ударения, показывая этим, как ему приходится нелегко справляться со своими служебными обязанностями. – Знаете, Григорий Степанович, я здесь отбарабанил уже семь лет с гаком. Прикипел этому месту. А всё не могу привыкнуть к этой сумасшедшей красоте. Хочу всем её показать, чтобы люди навсегда сохранили память о Домбае. Мы все исчезнем, а Домбай – на века. Как поёт Юра Визбор, «мы навсегда сохраним в сердце своём этот край». – Последние слова Левич попытался пропеть, но закашлялся, как будто ему попала крошка в горло. – Итак, так, – со вздохом произнёс Лашук чуть охрипшим голосом. – Вот, Андрей Михайлович… – Николаевич, – поправил его Шувалов, демонстративно постукивая каблуками озябших полуботинок. На морозе они особенно звонко щёлкали, как норвежские деревянные башмаки сабо. – То есть Николаевич, прошу пардона, – спохватился Лашук. – Как говорится, Натан неплохой директор, слов нет, напраслину врать не стану. Только есть у него один недостаток: носится он со своими туристами, как курица с малыми цыплятами. Или как дурень с писаной торбой – буквально. Хочет всем туристам зад вылизать. Ха-ха-ха! Ты не обижайся на меня, Натан, но, – он вновь изобразил пальцем восклицательный знак, – Платон мне друг, но истина дороже. Левич вежливо покашлял, давая понять, что нисколько не обижается и что крошка в его горле прошла. Жена Левича, полная, дородная, упитанная, привлекательная дама, когда-то, судя по её живым карим глазам, очень красивая, а нынче из последних сил пытающаяся не увядать, с предательской морщинистой шеей и двойным подбородком, встретила вошедших радостным воплем: – Боже! Кого я вижу! Григорий Степанович, какой сюрприз! Я так рада, нет слов. – Она схватила его за плечи, разглядывая. – Постарел, постарел, совсем седой стал. Но седина вам к лицу. Это так благородно и импозантно! Да, Гришенька Степанович, время летит неумолимо быстрокрылой ладьёй. Я так вам рада! Вы себе не можете представить. Во время бурного говорения дамы Лашук успел стянуть с рук перчатки, снял с головы свою пыжиковую шапку, опустил воротник и расстегнул шубу, улыбаясь глазами, и после церемонно приложился губами к пухлой ручке Левичевой супруги: – Здравствуйте, Надежда Ефимовна, голубушка! Как говорится, с приездом к родным пенатам. А то Натан тут без вас совсем закис. Как фикус без полива. Вы всё такая же красавица, ни капельки не меняетесь. Скажу честно, я завидую Натану Борисовичу. – Спасибо, Гришенька Степанович, на добром слове. Только скорей уж не с приездом, а с отъездом. – Что так? – А так, что я больше так не могу. Сил моих больше нету. Я понимаю Наташу – у него интересная работа. Он постоянно на людях, без конца занят. Дома почти не бывает. Но я ведь тоже живой человек. Со своими интересами и запросами. К тому же я женщина. И без внимания я вяну. Я всё должна ждать, ждать, ждать. Без конца ждать. От скуки здесь можно сойти с ума. Не могу же я в самом деле пойти работать судомойкой или официанткой. И потом: эти бесконечные биллиарды, коньячки, преферанс до четырёх ночи, письма от каких-то сомнительных туристок – на всё на это времени у него хватает. А дом – это так, между прочим. Нет, нет, нет! Григорий Степанович, я решила вернуться в Ставрополь. Слава богу, четыре с лишним года я здесь отсидела – больше не могу, бог свидетель. Приехала забрать свои вещи. – Успокойся, Надюша, я тебя умоляю. Не тараторь, пожалуйста, – попросил Левич супругу без всякой надежды на успех. – Да проходите же, раздевайтесь, у нас тепло. Что вы стоите, как истуканы? – продолжала тараторить Надежда Ефимовна, не обращая внимания на мужа. – Боже! У нас даже повеситься негде. Наташа! Стыд какой! Неужели нельзя было что-нибудь придумать? Или сказать кому-нибудь. Я просто не понимаю. Без хозяйки дом сирота – истина, истина. Стоило мне на недельку отлучиться, как он тут всё изменил. Представляете, Григорий Степанович, он сделал кабинет в квартире. Вот в этой комнате, ¬– показала она решительным жестом Владимира Ильича с трибуны съезда Советов, возвысив голос. – Сделать кабинет у себя дома! Я этого просто не понимаю. Отказываюсь понимать. Это мог сделать только он… Право слово. Мужчины, вы, наверное, совсем замёрзли. Молодой человек, раздевайтесь, кладите свою одежду на диван. Такой дикий холод! Тихий ужас! Наташа, что там у вас стряслось? Вы представляете, Григорий Степанович, они умудрились заморозить электростанцию. Как всё это ужасно! Такого мороза не было тыщу лет… Голос её становился то низким и хриплым, то вдруг переходил в визгливый крик. По мере того, как странный голос её модулировал, блуждая в тембрах и тональности, Шувалов то широко раскрывал, то суживал изумлённые глаза, чуть прикрывая их поволокой. Раздеваться никто не стал. – Да, – сказал Лашук, – в последнее время что-то там наверху, – он завёл глаза к потолку, вскинув мохнатые брови, – сломалось, не иначе. И годы пошли сплошь исключительной чередой. То снег небывалый, то вот, как говорится, мороз. – Надюша, прости, у нас дела, – робко вставил Левич. – Гос-споди! – возмутилась Надежда Ефимовна. – Можно подумать, что я вас задерживаю. В конце концов, я имею право голоса или нет? Шувалов вздрогнул. – Мадам, – промурлыкал Лашук, – ваш голос обворожителен, и вы, безусловно, имеете на это право. Надежда Ефимовна махнула рукой – с мужчинами говорить бесполезно. Они нужны лишь для комплиментов. Соседняя комната, ставшая по воле Левича кабинетом, куда с трудом проникли наши герои, поражала скромностью убранства. То ли хозяин был и впрямь на редкость непритязательным человеком и не хотел выглядеть чинушей, то ли руки у него не доходили до вопроса обстановки. Простой письменный стол, с приставленным к нему столиком для посетителей; вешалка на стене; железный сейф, поставленный с таким расчётом, чтобы до него можно было легко дотянуться рукой, сидя за письменным столом; несколько стульев из разного набора; сбоку от стола корзина для бросовых бумаг. На письменном столе телефонный аппарат, настольная лампа под колпаком зелёного стекла, чернильный прибор в виде ракеты, высокий стакан с отточенными карандашами. На отдельном столике с гнутыми ножками графин с водой и пара простых стаканов, стоящих донышками вверх на стеклянном подносе. На стене позади письменного стола портрет Владимира Ильича Ленина, читающего газету «Правда». С потолка на длинном шнуре свисала голая электрическая лампочка, покрытая пылью с мушиными точками. В кабинете было тепло. Трое вошедших чиновников сняли с себя верхнюю одежду. Лашук занял главное место под портретом. Двое других уселись за столиком для посетителей. Все раскраснелись щеками и стали энергично потирать ладони, будто собирались выпить и закусить. – Где же твой Солтан? – спросил Лашук, начиная терять терпение. – Время не ждёт. – Сейчас. Сейчас придёт, Григорий Степанович. Я уже слышу его торопливые шаги, – ответил Левич. – Вот, не хотите ли новый «Огонёк»? Совсем свежий, только недавно получил. С пылу, с жару – ещё типографией пахнет. – Левич вкусно понюхал хрусткую, как тонкая жесть, страницу. – Григорий Степанович у нас библиофил, – добавил он, обращаясь к Шувалову, – большой любитель чтения запоем. – Это верно, – с видимым удовольствием подтвердил Лашук льстивые слова. – Не могу спокойно, как говорится, смотреть на печатное слово. Даже в уборной всякую бумажку обязательно прочту. Все глаза попортил, никак не соберусь близорукие очки себе заказать, плюс полтора. Всё недосуг. Антонину Коптяеву читали? Шувалов отрицательно помотал головой. – Зря. Советую. Сильно пишет. – Натан Борисович, у вас нет случайно скрепок? – спросил Шувалов и, помолчав, добавил: – В вашем строгом кабинете. – Скрепок? – не понял Левич, нахмурившись. – Ну да, скрепок. Обычных канцелярских скрепок. – Ах, скрепок! – почему-то обрадовался Левич. – Конечно, есть и вовсе не случайно. – Он суетливо порылся в ящике письменного стола и извлёк оттуда картонную коробочку, чуть не просыпав из неё скрепки на колени Лашука. – Вот. Берите хоть всю. – Зачем же мне всю? – возразил Шувалов. – Я, с вашего разрешения, возьму лишь несколько штук. – Он высыпал в карман горсть скрепок и одну из них разогнул, почувствовав некоторое облегчение, как наркоман, который долго терпел и, наконец, вколол себе в вену дозу героина. – И вообще, – продолжил Левич, – я беру над вами шефство, пока вы обустроитесь. Так что не стесняйтесь, обращайтесь, буду всегда рад помочь. Кстати, питаться вы можете в нашей туристской столовой. – Спасибо, Натан Борисович, вы очень любезны. Прибежал запыхавшийся Солтан. – А вот и я! – радостно сообщил он, лучезарно осклабившись. – Всё успел? – негромко спросил Левич. – Всё, как вы велели, Натан Борисович. Всё, ол-лай! У Солтана был полон рот золотых зубов, как у цыганского барона. Это было вызвано не тем, что природные зубы его пришли в негодность, а тем, что это было красиво. Поэтому он не упускал случая похвастаться и постоянно улыбался. У него было красное лицо, будто он только что вышел из парилки, и невероятные жёлто-голубые глаза, хитро щурившиеся. От уголков глаз расходились добрыми лучиками морщинки, как цыплячьи лапки. Герой романа Виктора Гюго «Человек, который смеётся» (его звали Гуинплен) тоже всегда улыбался, но он был изуродован злыми компрачикосами и скалил зубы против своей воли. А Солтан Худойбердыев улыбался по своей воле и очень заразительно. Как только он появился в кабинете Левича, всем тоже захотелось улыбаться. Все, кто плохо знал Солтана, думали, какой весёлый и приветливый человек. Но он был приветлив и весел только в кругу важных, с его точки зрения, людей. С теми же, кто был ниже его по рангу или не представлял для него интереса, он часто бывал несправедлив, груб, жесток и даже опасен. Тогда глаза его переставали светиться добротой и загорались нехорошим светом, как у разбойника с большой дороги. Большая опасность исходила от Солтана для молоденьких глупых девушек, которых он умел обольщать с коварным кавказским гостеприимством. Молодых туристок он называл тушканчиками молочно-восковой свежести. – Издраствуйте вам, Григорий Степанович, товарищ пердседатель, салям-алейкум! С приездом вас! Ол-лай! – Алекум-салям! – небрежно ответил Лашук. – Вот, знакомься, – показал он на Шувалова, – директор строительства. Наконец взялись за твой Домбай. Помогай! Солтан с силой потряс руку Шувалову, не переставая улыбаться, и шепнул Левичу: – Всё готово, Натан Борисович. – Итак, так, – внушительно произнёс Лашук, тщетно пытаясь удержать нижнюю губу. – Дружба дружбой, а служба службой. – Он негромко, но решительно стукнул ладонью по краю стола, как будто лишал жизни муху. – За грязь в главном корпусе, за то, что заморозили гидростанцию , за пренебрежительное отношение к хлебу, народному достоянию, за кавказский колорит, который бродит где попало, и, как говорится, гадит на всех дорожках, – завхоз Худойбердыев получит строгий выговор и лишится тринадцатой зарплаты. А директор турбазы «Солнечная Долина» Левич получит пока «на вид». А то вы тут совсем мышей не ловите. Только на бильярде играете. Вот так. Возражения есть? Оправдания? Увёртки? – Лашук подождал немного. – Нет. Всё ясно. Как говорится, баба с возу, кобыле легче. Левич развёл руками – что поделаешь, раз заслужили. Солтан согласно покивал, не переставая улыбаться. – От вас, Григорий Степанович, и выговор получить приятно. Лашук оттянул рукав на левой руке и привычно взглянул на часы: – О! Уже почти четыре. Недурно бы закусить. «Наконец-то!» – обрадовался Шувалов и разогнул скрепку в кармане, вновь почувствовав облегчение, будто груз свалился с плеч. – Вы уже?! – визгливо вскрикнула Надежда Ефимовна, точно её укололи шилом в мягкое место, что ниже поясницы, называемой иногда талией. Она всплеснула полными красивыми руками. – Мы скоро, Надюша. У нас тут небольшое совещание в главном корпусе, – быстро проговорил Левич без запинки. – Знаю я ваши совещания, – скептически заметила Надежда Ефимовна, изобразив на лице кислую мину. – Григорий Степанович, у нас сегодня чай из самовара с вишнёвым вареньем. Чаепитие в Мытищах. Я вас жду непременно. И вы, молодой человек, приходите, – пригласила она Шувалова. – Обязательно приходите. Я вас всех буду ждать. – Надежда Ефимовна, голубушка, как говорится, благодарю от всей души. И варенье моё любимое. Но мне нынче ехать. Лашук давно сообразил, что из задуманного им небольшого отпуска с загаром и романтическими приключениями, под предлогом служебной проверки, ничего не выйдет при таком морозе, и принял решение срочно возвращаться восвояси. – И слушать не желаю. Только через мой труп. Вы меня знаете. Ничего, завтра успеете. III В одной из дальних комнат туристской столовой, отделённой от общего зала глухой перегородкой, был накрыт обильный стол. Эта комната предназначалась для приёма особо почётных гостей, нечто вроде небольшого банкетного зала при ресторане. Поверх скатерти с неотстиранными жёлтыми пятнами была постлана глянцевая клеёнка с одним и тем же многократно повторяющимся изображением башенки главного корпуса турбазы на фоне вершины Белалакая. Ах, сколько было потрачено сил Натаном Борисовичем, чтобы заказать в Пятигорске такую клеёнку! Лашук шумно потёр ладони и потрогал ими покрасневшие уши. – Всё-ж-ки, как говорится, холодно, – сказал он, обронив губу. – Сейчас, сейчас, товарищ пердседатель, дорогой Григорий Степанович, – многозначительно проговорил Солтан, продолжая необычайно приветливо улыбаться и освещая золотом своих зубов праздничный стол. – Давай, давай действуй! – одобрил Лашук намерения Солтана. – Только учти, чтоб ни-ни! Никаких там разносолов. Как говорится, что туристам, то и нам. Знаешь, я этого не люблю. – Мы это перкрасно знаем, товарищ пердседатель. И всегда хорошо помним. Честное слово, ничего особенного, слава аллаху. Что бог послал. Чем богаты, тем и рады. – Садитесь, садитесь, Григорий Степанович. Андрей Николаевич, садитесь, – торопливо говорил Левич, суетливо расставляя стулья. Солтан проворно достал, делая вид, что немного опасается наигранного гнева начальства, откуда-то из-под стола бутылку коньяка, умело ввинтил штопор в пробку, зажав бутылку меж колен, вытянул пробку, со звуком вытаскивания конём копыта из грязи, и стал разливать по гранёным стаканам хмельной напиток, похожий на крепко заваренный чай, вкусно булькая. При этом он игриво приговаривал: – И раз. И два. И три. И четыре – самый раз, ол-лай. – С морозца, Григорий Степанович, – поспешил вставить Левич. – Армянский! – с удовлетворением отметил Лашук, поглаживая узкую бутылку, словно колено восточной красавицы. «Хоть пожрать как следует, – подумал Шувалов, разгибая в кармане скрепку. – Надо не забыть про лыжи спросить» – Я предлагаю тост, – торжественно начал Левич, стремительно вставая со своего стула, – за нашего председателя, за нашего дорогого гостя, Григория Степановича! Григорий Степанович, от чистого сердца. Без лести, без подхалимства. Честно. Клянусь вам всеми фибрами души. – Зачем это? Почему? Нет. Так дело не пойдёт. Зачем ещё? – пробовал возразить Лашук, недовольно хмурясь, делая вид, что ему эти слова не по душе. – Что же это получается? Вроде как культ личности. А? Верно я говорю, Андрей Михайлович? – Николаевич, – поправил его Шувалов, устало улыбаясь криво. – Тьфу ты пропасть, прости господи! Извини, Андрей Николаевич! Память ни к чёрту. Как говорится, пенсионная. Нет, братцы мои. Куль, культ, культ! Это не дело, непорядок это. Так не годится. Прямо скажу, ни в какие ворота. Давайте лучше за успехи в работе и всё такое. – Нет, нет, нет! – взвизгнул Левич. И весь потянулся к Лушаку через стол. – У нас теперь культа нет, Григорий Степанович, у нас теперь авторитет. – Он норовил всё стукнуть своим стаканом стакан Лашука, а тот очень ловко отводил руку, будто играл в кошки-мышки. – По нашему кавказскому обычаю первый тост всегда за гостя. Такой закон гор. Нарушать закон никак нельзя, ол-лай, – поддакнул Солтан своему бравому начальнику. Его красное лицо налилось дополнительной кровью необыкновенного восторга, что сделало сияние его зубов червонным, будто над столом взошло солнце. Шувалов молча приподнял свой стакан и послал исподлобья Лашуку приветственный взгляд, полный сарказма. – Ну, ладно, – сдался Лашук. – Раз вы все заодно, я уступаю подавляющему большинству. – И, запрокинув голову, залпом осушил свой стакан, как будто пил водку. Не дыша, он поискал на столе вилкой и подцепил солёный огурец, мокрый, лоснящийся, болотного цвета. Отгрыз кусочек-другой. Мутный сок брызнул на клеёнку и осел там каплями. Потянуло запахом сырой бочки, рассола, смородинного листа, укропа и чеснока. Лашук гулко шлёпнул губой и причмокнул, зажмурившись. – Хорош, стервец! – похвалил он. – Всё-ж-ки, как говорится, французский коньяк против нашего армянского «пять звёзд» не устоит. – Не устоит, Григорий Степанович, – подтвердил Левич, урча и разрывая руками кусок молодого барашка, просто сваренного в кипятке. С мяса на клеёнку по его рукам стекал то ли сок, то ли жир. – Кюший, товарещ пердседатель, – сказал улыбчивый Солтан и подвинул блюдо с серыми колбасками-пузырями, ближе к Лашуку. – Кюший, кюшай! Свежий сохта. Перелесть! Объяденье! – О! Это, признаться, я люблю. Прямо не в бровь, а в кровь! – с новой силой заурчал Лашук и вонзил большие жёлтые зубы в бараний желудок, наполненный чуть дымящимся пахучим ливером, источающим сумасшедший аромат, от которого кружилась голова. – Действительно, очень вкусно, – произнёс Шувалов, пытаясь орудовать ножом и вилкой. – Да ты руками, руками, Андрюша. Брось эти реверансы, честное слово. Руками оно значительно вкуснее, – посоветовал Левич и макнул кус разварившейся баранины в миску с тузлуком, от которого распространялся острый, возбуждающий запах чеснока и перца, заключённый в айране. – Ол-лай! Слава аллаху! Наш народ – полукочевой народ, он привык кюшить руками… – начал было Солтан, сияя золотом зубов, но Левич незаметно толкнул его локтем в бок. – Ты наливай, наливай! Каждый сверчок знай свой шесток. Солтан приподнялся над столом и разлил оставшийся в бутылке коньяк по стаканам. Он не рассчитал и в последний (самому себе) налил заметно меньше, чем в остальные. – Так не годится, Солтан, брат ты мой, – заметил Лашук. – Надо, как говорится, чтоб всем и каждому поровну. Солтан расплылся в широкой улыбке, светя золотом зубов, и стал переливать из стакана в стакан, пока везде не стало одинаково. Гладко причёсанная официантка в кокошнике и удивительно белом халате, на котором отчётливо были видны складки от глажения утюгом, внесла поднос «хохлому» с румяными круглыми лепёшками, похожими на большие ватрушки. В центре каждой лепёшки, на запёкшейся корочке мясного фарша, лежал и таял, растекаясь от сливочного счастья, щедрый кусок бледно-жёлтого масла. – Эт-хычин, – объявил Солтан. И всем улыбнулся добро и грустно, будто Христос, явившийся израильскому народу для произнесения нагорной проповеди. – Это пироги с мясом. Бывают ещё с картошкой, тогда они зовутся просто «хычины». Лашук взялся за стакан, внимательно его разглядел, словно увидел впервые. И облизывая жирные губы, сказал замедленно: – Может быть, хватит, ребята? Мне всё-ж-ки как-никак ехать. – Григорий Степанович, в машине всё проветрится, не беспокойтесь. Вас Стасик доставит в целости и сохранности, – заверил Левич Лашука. – А водителя накормили? – рявкнул вдруг грозно Лашук. – Фронтовая привычка, – прибавил он на полтона тише, обращаясь к сидящему рядом с ним Шувалову. – Первым делом, как говорится, позаботиться о водителе. – Накормили, накормили, – успокоил его Солтан. – Но не так, чтобы ощень. – Он весело засмеялся. – Чтобы ваш Стасик не заснул за рулём. – То-то, сказал Лашук. – Вы воевали? – уважительно спросил Шувалов. – Нет, Андрюша, друг мой ситный, не пришлось. Служил в военкомате. Но вот что я тебе скажу, дорогой товарищ: эта страшная война оставила на нашей стране такой неизгладимый след, что у всего нашего народа привычки – фронтовые. Это не факт, но было на самом деле. Лашук, взволнованный воспоминаниями о войне, тяжело поднялся, держа стакан в охмелевшей руке. Во время подъёма он, покачнувшись, задел задом стул. Солтан бросился было подхватить его, но не успел, стул грохнулся на пол. Лашук обернулся с недоумением на лице: что за шум? – посмотрел через плечо на жалобно валяющийся стул и сказал небрежно: – Нехай, пусть отдохнёт. Потом поднимешь, Солтан, когда я закончу говорить. – Он помолчал, вернувшись в исходное положение. – Я хочу сказать, – начал он произносить высокие, умные и торжественные слова, – наша великая страна, без конца и края, делает огромные успехи. Не покладая мозолистых рук. Назло всем этими «натам» и зазнавшимся америкосам. И всё такое. Спутники, ракеты, автомат Калашникова и так далее. Как говорится, здесь у нас, на Домбайской поляне, долго ничего такого не было, – он изобразил кистью руки неопределённый винтообразный жест. – Кроме необычайной красоты и редкой природы. А вот пришло время. Начинается большое строительство. Вот уже и директор есть. – Лашук посмотрел сверху вниз на Шувалова и положил ему ласковую руку на плечо. – Верно я говорю, Андрей Константинович? – Николаевич, – поправил Лашука Шувалов. Уже с раздражением. – Да что ты ко мне привязался со своими бесконечными замечаниями! – осерчал вдруг Лашук. – Пристал, понимаешь, как банный лист к жопе. Сам знаю, что Николаевич. Ну, ошибся, извини. С кем не бывает? Я хочу выпить, – продолжил Лашук, немного остыв от эмоционального взрыва, – чтобы наш хлебный край и вся наша необъятная страна, от края и до края, как поётся в песне, от южных гор до северных морей, партия наша родная и всё такое, процветала и крепла с каждым днём. И чтобы народ наш многострадальный жил счастливо и во здравии. И так далее. За то, чтоб успехи были в личной и общественной жизни. За всех присутствующих! Все выпили. Кто залпом, кто смакуя обжигающий напиток. – Ура! – коротко сказал Солтан. – Ол-лай! От выпитого коньяка его широкое красное лицо обрело цвет спелой свёклы. Золотые зубы его тускло светились самородками. Праздничное настроение за столом росло и крепло. Лашук, с шипением проткнутой гвоздём автомобильной камеры, требовавшей срочного шиномонтажа, выпустил воздух из лёгких, закусил солёным огурцом, занюхал ржаным хлебом (фронтовая привычка) и набросился на эт-хычины. – Вкусно! – сказал он. И спросил: – А туристов тоже так кормите? – Бывает, но по праздникам, – признался Левич, утратив контроль. – Ну, что ж, это правильно, – согласился Лашук, сильно тряхнув опьяневшей головой. – А то ведь никаких денег не хватит. Экономика должна быть во главе угла, как говорится, на первом месте. – Экономика должна быть экономной, – вставил Солтан. – Это факт. – Да-а, – протянул Лашук грустно, – время бежит вприпрыжку. Его не остановишь. Это тебе не кляча какая-нибудь, а резвый мерин. Его только надо правильно заседлать. Вон Солтан, он знает. Потому что джигит. Я помню, как здесь, на Домбайской поляне, всё ещё только начиналось. В смысле её освоения. Никакой дороги сюда не было в помине. На моей памяти на ишаках добирались. Или пешком, на своих двоих. Завидую я тебе, Шувалов. Честное слово, завидую. От всего щедрого сердца, которому не хочется покоя. Размах, горизонт, фанфары и всё такое. – Всё путём, Григорий Степанович. Построим. Я в этом уверен. – Вы-то, скорей всего, построите, да мы-то этого не увидим. Нам бы с тобой, Натан, годков по двадцать скостить назад, тогда да, куда ни шло. А так – нет. Верно я говорю? – Верно, Григорий Степанович, ой как верно, – ответил воодушевлённо Левич, польщённый высоким вниманием, наливая в стакан, из которого пил коньяк, шипучий боржом. – С врачом у меня запятая. Боже ж мой! За что, я знаю? Тот, прежний, пьяница, а эта – вертихвостка. Одни мужики у неё в голове. Глаза красивые, спору нет. Но ей они нужны не для того, чтобы больных лечить, а чтобы ими стрелять. Хочет подыскать себе богатого мужа известной личности. У нас ведь тут всякие бывают: и академики, и режиссёры. – Вон какой совсем седой стал, – показал Лашук на свою потяжелевшую голову. – Есть люди, благородно седеют – с висков. А я, как говорится, сразу по всей башке занялся. Не успеешь оглянуться, как придёт она, костлявая, постучит костяшкой по темени и скажет: финита ля комедия… Солтан воспользовался грустной минутой, нырнул под стол, достал оттуда ещё одну бутылку коньяка, торопливо выдернул пробку, предварительно пощекотав её штопором, и разлил по стаканам коньяк. Затем он очень торжественно поднялся и произнёс витиеватый кавказский тост: – Дорогие дурузья! Наш горный народ – ощень гостеприимный народ. Наш край – ощень богатый край, самый красивый край. Я думаю, в хорошее место пылахой щеловек не приедет. Как этот скыромный бокал открыт горным вершинам, где парят орлы, так пусть и наши сердца будут открыты друг другу. С этим маленьким бокалом, но с большим чувством уважения и признательности я поднимаю свой стакан за наших дорогих гостей. Которые к нам приехали на Домбайскую поляну. – Солтан повёл своим стаканом в сторону Лашука и Шувалова, каждому из них почтительно кивнув, чтобы было понятно, кого он имеет в виду. – Пусть в вашей кипущей жизни будет удача, пусть всё будет хорошо и счастье. Пусть вы, Григорий Степанович, и вы, Андрей Николаевич, ваши родные, белизкие и дурузья не знают горя никакой. Пусть будет успех. И пусть мы не раз соберёмся за этим столом. Пусть будет мир во всём мире. Саулук ючун! Это по нашему, на карачаевском языке, значит: за здравие. Только после того, как Солтан всё это произнёс с самым серьёзным видом, он широко и всеобъемлюще улыбнулся, осветив стол сиянием своих золотых зубов, и стал похож на большого ребёнка. – Выпьем, Андрюша? За нас! – подмигнул Лашук, скривив рожу лица хитрым юмором. – Выпьем, Гриша! – весело ответил Шувалов, подмигнув навстречу. Они чокнулись, немного пролив коньяк на скатерть. Выпили. Каждый по-своему: Лашук залпом, как водку, Шувалов – смакуя, размазывая коньяк по нёбу и вкусно причмокивая. – Сейчас будет горящий шурпа и холодный айран, – сообщил Солтан значительно, как будто объявлял нечто крайне важное. – Голова сразу свежий станет. Как сытёклышко, ол-лай. Лашук наконец опьянел по-настоящему и стал клевать носом. Он уже не мог постоянно притягивать свою нижнюю губу и водворять её на место. – Ладно. Шут с вами, – проговорил он, преодолевая естественные речевые затруднения, едва ворочая языком, раздирая отяжелевшие веки с помощью бровей и морщин на лбу, – выговоров вам не будет. Снимаю. Пока. – Левич подмигнул Солтану: дескать, всё хоккей. – Но только – цыц! У меня. Чтоб, как говорится, последний раз. К этому живо-трепещущему-ся вопросу завсегда можно вернуться. Несмотря ни на что. Подобное. Лашук уронил голову и подремал, всхрапывая. Потом очнулся, обвёл мутными глазами собутыльников, клюнул носом и пошлёпал губой. – Ты на меня, Наташа, не обижайся. Я сам в твоей шкуре ходил. Четыре года оттрубил. Как одна копейка. Всё знаю. Всё на себе испытал. Но работа есть работа. А насчёт врача я подумаю. Дам тебе врача. Вот такого, – показал он кулаком с большим пальцем кверху. – Мущину! Сказал – значит дам. Потерпи маленько. Но ты сам кончай буквально со своими туристами. Понял? Что ты всё заладил: туристы, туристы! Сам знаю, что туристы. Порядка нет – вот главное. Почему дороги не чищены? Почему везде тухлой капустой воняет? Как в сортире. Я тебя спрашиваю. Почему сегодня в столовой два вторых? Надо три. Я тебя спрашиваю. – Стараемся, чтобы вкуснее было, Григорий Степанович. И калорийней. За ту же цену, клянусь мамой, – ответил Левич, начав вдруг красиво картавить. На этот раз сильнее обычного. – Вот, вот, вот! – Лашук поставил перед своим носом указательный палец. – Вот ты и попался. Наташка. Сколько раз я ему, Андрюшка, повторял, главное – количество. Заладил: кара… карала-рийность! Где там разберёшь? Каларийность – маларийность. Я считаю, пока человек голодный, ему никакие Карлы Марлы не нужны. Пустое брюхо к ученью глухо. И никакие горы, никакие лыжи ему тоже не нужны. Надо каш и лапши побольше. Горох, фасоль. И хлеб. Хлеб это основа основ. Чтоб от пуза. А ты его разбазаривать разной животине. Ясно? То-то и оно… Какой нынче кон… тинент? – В основном и целом студенты, Григорий Степанович. Каникулы. Им главное, чтоб подъёмник на лыжной трассе работал. Есть и прочие: инженера, служащие. И конечно, профессура разная. Академик Неделя, например. Занятная личность. Голова! Профессор Брюханов вчера приехал. Интересные люди. Послушать их – заслушаешься. И знают много, и говорить умеют. – Смотрите, чтоб только жалоб не было. Как говорится, каждый полотенец должон… должен быть на своём месте. За жалобы головы поснимаю. И кажу, шо так и було. Ха-ха-ха! – Ол-лай! Это мы понимаем, – сказал Солтан. – Да-а, – протянул Лашук, мечтательно улыбаясь и суживая пьяненькие глазки, которые обволакивались слезливой радостью и вожделением. – Я так и решил про себя: не иначе как студентки. Такие молоденькие розовые поросятки. Есть хороши, право слово. Тут мне одна попалась на глаза, когда мы шли по коридору. Не заметил, Андрюша, друг ситный? Ух, хороша! Высокая, стройная, куда там. Как адми… лартейская игла. Фигуристая – жуть! Будто у ней в брюках сзади две спелые дыни «колхозница» запханы. Так бы и ущипнул её за попку. Ха-ха-ха! – А что, Натан Борисович, – спросил внезапно Шувалов, – можно будет у вас лыжи достать? – Видно было, что он долго готовил этот вопрос. Ответа не последовало. Погасла лампочка, в банкетный зал заполз тихой сапой сумрак. Потянуло холодом. В дверном проёме возник, будто призрак, Лёха Липатов, моторист из застывшей МГРЭС. Он был одет в промасленную телогрейку, ватные штаны, валенки и шапку-кубанку, надвинутую на уши. Чуб, опалённый инеем, торчал наружу. Лёха, обтирая руки ветошью, произнёс хриплым злым голосом: – Покуда вы тута панствуете, у меня старый дизель сдох. – Как это сдох? – не понял Левич. – Вы что, Натан Борисыч, не знаете, как дохнут старые дизеля? Шайба полетела к чёртовой матери. – Какая ещё шайба! Ты пьян? Окстись! – Хрен её знает, какая! Не заводится, хоть тресни. Возникла пауза, как в последней сцене «Ревизора» Гоголя. – Я так и знал, – тихо прошептал Левич, швырнув с ожесточением на стол вилку, как будто она одна была во всём виновата. – Одна беда не ходит. Солтан побледнел и перестал улыбаться. Лашук неожиданно протрезвел и молчал, словно делал нелёгкое дело. Это он умел. Вид у него был сосредоточенный и вместе с тем отрешённый. Стало слышно, как далеко, в альплагере «Красная Звезда», затарахтел движок. Шувалов в растерянности разогнул в кармане скрепку и не придумал, что сказать. А что тут скажешь? Авария. И этим всё сказано. IV Строго говоря, на Домбайской поляне два альпинистских лагеря. Есть ещё один (где метеостанция), о котором упоминалось в прологе-прелюдии к этой незамысловатой повести, но до него ещё семь вёрст киселя хлебать. Тогда, спрашивается, какое отношение он имеет к Домбайской поляне? А такое, что в горах всё кажется рядом, а на самом деле далеко. К примеру, перевал Софруджу, куда я ходил вместе с замечательным альпинистом Юрой Губановым (погибшим потом в лавине). Вроде вот он, рукой подать. Ан нет, пришлось ночевать в палатке на Медвежьей поляне посреди горы и всю долгую холодную ночь ощупывать рёбрами острые камни. Итак, два. Один летний, с домиками без отопления и стационарными палатками – целый городок. Другой круглогодичный, с домиками покрупней (тоже деревянными) и с печным отоплением. Летний лагерь назывался, не мудрствуя лукаво, «Домбай» и находился у подножия горы Семёнов-Баши, справа от турбазы «Солнечная Долина» и густой купы огромных чинар, в низинке, на вырубленной когда-то поляне, почти всегда освещённой солнцем. Зимой в лагере зимовал зимовщик, который караулил лагерное добро. Против злых людей, любивших шастать по ночам, у него была берданка. Но никто никогда не слышал, чтобы берданка эта хоть раз стрельнула. Она служила зимовщику для осознания своей вооружённости. Ему от этого осознания было спокойней и не так страшно. И ещё берданка нужна была для острастки, вдруг кто-нибудь забредёт. Всегда можно было крикнуть: «Стой! Кто идёт? Стрелять буду!». В домике, где жил зимовщик, была печка-буржуйка, выходившая трубой в окно. И дальше, через железное колено, вверх, выше крыши. Хорошая печка. Накормишь её сухими, ладно колотыми дровами, она закраснеется от радости, словно красная девица, разгорится сине-жёлтым пламенем, аж гудит. Жарко сделается, никакой мороз не страшен. В альплагере «Домбай» был открытый плавательный бассейн, с лесенкой вниз; по ней можно было спускаться в ледяную воду постепенно, а не плюхаться, как дельфин, чтобы не заходилось сердце. В зимний период всю территорию альплагеря заносило снегом сплошь. И бассейн тоже. А как к летнему сезону снег стает, бассейн чистят, лесенку обновляют свежей масляной краской и заполняют ванну бассейна водой, качая её насосом из реки. Вода в реке чистая, как слеза, пока не пойдут потоки с гор. А в бассейне она всегда тёмная, как в омуте, и никогда не прогревается, хоть солнце печёт изо всех сил. И плавают в таком бассейне только закалённые люди. Да и те ухают и фырчат, будто в крещенской иордани. Лагерь относился к Всесоюзному добровольному спортивному обществу (ВДСО) «Буревестник», но управлялся почему-то человеком из Комитета госбезопасности (КГБ). Начальник лагеря жил преимущественно в Черкесске, а в Домбае появлялся редко, внезапными наездами. Его звали Кады Юсупович, а фамилия у него была редкая, но занозистая: Х**биев. Ему не раз толковали в обкоме: ты мол фамилию-то малость подправь. Куда там! Пыхнет, как порох. Мой прадед, говорит, носил эту фамилию, мой дед её носил и мой отец. Почему же я должен её подправлять? Горячий народ карачаевцы, шибко гордый. Лучше его не трогать, от греха подальше. Если его обидеть, можно кинжал получить в живот либо меж рёбер и даже впоследствии серию кровной мести. Кады Юсупович был человеком незлобивым, но все его боялись и называли, таясь, «кэгэбэшником». У нас к этому главному виду войск отношение всегда сложное: показное смирение и смертельный страх. Изредка в Альплагерь «Домбай» приезжал Председатель Совета Министров СССР Косыгин Алексей Николаевич. Он приезжал, конечно, не с пустой проверкой, как это делал Лашук Григорий Степанович, а просто отдохнуть недельку от государственных дел. Его сопровождали три охранника под видом альпинистов. Когда он совершал походы по маршрутам, один из охранников шёл впереди на приличном расстоянии, два других на таком же расстоянии – позади. Приезжал Косыгин всегда осенью, когда Домбайская поляна особенно хороша. Воздух прозрачен, прохладен и чист, дышится легко и радостно. Солнце светит ярко, уютно, ласково и греет, как летом. На голубом небе ни облачка. Горы похожи на волшебных гигантских животных, замерших в собственном величии. Вот Домбай-Ульген, убитый зубр. Вот Джугутурлючат, здесь пасутся туры. Вот Бу-ульген, мёртвый олень. Вот Зуб Софруджу, клык тигра. Снег сверкает ослепительно, без тёмных очков не стоит смотреть, можно даже на время ослепнуть, тогда придётся прикладывать к закрытым векам испитой чай, говорят, будто это помогает. Тени всюду чистого тона: голубые так голубые, синие так синие, розовые так розовые. Пишешь горный пейзаж мастихином, не смешивай краски, бери живую, выдавливая её из тюбика, как зубную пасту, и смело накладывай на холст с подсохшим подмалёвком. В случае чего за одного из Рерихов сойдёшь. А как красив осенью лес в Домбае, боже ж мой! Среди тёмно-зелёных, филетовых и лиловых массивов пихт, елей, сосен, будто вспышки пожара, ярко-жёлтые, красные, оранжевее купы клёна, бука, граба, берёзы. И вода в реках пока ещё прозрачная, то зелёная, то синяя, то чёрно-белая. Бери удочку, ступай на берег и лови форель. Словом, осенью в Домбае – рай. Сказка, и жить хочется. Косыгин совершал походы на поляну Лии. И дальше, к Чучхурским водопадам. И выше водопадов, где цветут целые поля чёрных и лиловых тюльпанов. Поднимался к Зубу Мусат-Чери и спускался по крутой тропе через зарастающую густым подлеском просеку кладбищенской лавины. Когда заканчивался его короткий отпуск, его перевозили на присылавшихся из Ставрополя автомобилях по ущелью Гоначхир к Северному приюту. Здесь он смотрел в задумчивости на синее, то вдруг болотно-зелёное, то блёкло-серое озеро внизу. Может быть, здесь в первозданной тишине, он обдумывал свои реформы, которым так и не суждено было сбыться. От Северного приюта он шёл через Клухорский перевал до Южного приюта. Там его встречали охранники из Грузии и везли в Сочи, откуда он вылетал в Москву. Однажды приехал Косыгин в альплагерь «Домбай» с Мухитдиновым, чтобы вместе пройти через Клухорский перевал, вдвоём всё же веселей и не так скучно. Вышел он утром, до завтрака, прогуляться по лагерю. Никто его не признаёт. На портретах он всегда при галстуке, причёска бобриком, глаза строгие, смотрят прямо на тебя. А тут – рубашка-ковбойка с распахнутым воротом, туристский костюм из брезента защитного цвета, высокие отриконенные ботинки, пробковый шлем, тёмные очки. И зашёл он невзначай на бетонную полосу в виде дорожки, окаймляющей бассейн. Дежурный по лагерю заметил, как заорёт: – Ну ты, мудила стоеросовая, куда прёшь в триконях на край бассейна? Совсем сдурел? Косыгин сразу стушевался, руками показывает, что он всё понял касательно нарушения им порядка и отвечает застенчиво, но твёрдо: – Виноват, загляделся, прошу меня извинить. Дежурный видит, что мужик вроде ничего, не нахальный такой, вежливый, обходительный, и говорит ему снисходительно: – Ладно, отец, вали отсюда. Пока цел. И Косыгин сразу ушёл в дом завтракать. Когда, уж после, дежурному кто-то растолковал, кого он безбожно костерил и обозвал матерным словом, тот дар речи потерял. Всё ждал, когда за ним придут, чтобы его посадить. Но никто его пальцем не тронул. Зимовщики в лагере постоянно менялись: нынешней зимой один, на другую зиму другой. По научному такая текучесть наёмников называлась «ротация кадров». Начальство (ему видней) думало, что сторожа будут лучше стараться без привычки к одному месту. Работа не пыльная, однако, временная. А русский человек он такой: ежели к одному месту прикипит, начинает лениться. У него мысли появляются, кабы чего-нибудь стибрить. Нужное для личного употребления. От него этому и горные люди научились. Обедать зимовщик ходил на турбазу «Солнечная Долина», по договоренности с директором Левичем Натаном Борисовичем. С обеда идёт, пару ломтей хлебы с собой прихватит. Не то чтобы ему не хватало, а как не взять, ежели он свободно лежит на столе в тарелке – ешь, сколько влезет. Если зимовщики менялись, то начальник лагеря всё один, Кады Юсупович Х**биев, уже седьмой год пошёл, как он служил на одном и том же месте. Проверенный, надёжный, никогда себе ничего. Ему про тот случай с Косыгиным никто словом не обмолвился. Он так ничего и не узнал, хотя «кэгэбэшник». А то запросто могли дежурного того посадить в места не столь отдалённые. Обошлось на этот раз, всё шито-крыто. Вот, значит, какая занятная история случилась в альплагере «Домбай». Не менее занятная история случилась в другом альплагере, который был упомянут как круглогодичный. Вот она, читатель, бери её скорей. Этот лагерь назывался «Красная Звезда» и находился на противоположной стороне Домбайской поляны, у подножия горы Мусат-Чери, на взгорке. Между обоими лагерями, немного наискоски, был протянут подвесной мост через реку Аманауз, питавшую энергией падающей воды турбины Домбайской МГРЭС. Это ещё до того, как Лёха Липатов заморозил спьяну обводной канал. Лагерные домики были частично зимние, частично летние. В зимних были печи. Из труб от них, пронизывающих железные кровли, зимой валил белый дым. Он поднимался столбом, потому что Домбайская поляна славилась редким безветрием. Про колдовскую красоту окружающих гор и говорить нечего, это всем известно. По территории лагеря протекала речка Домбай-Ульген, скорее, не речка, а крутой бурливый ручей, который при желании можно было перепрыгнуть, но это не обязательно, потому что там и здесь были переброшены пешеходные горбатые мостки с шаткими перилами. Ручей протекал через трубу под дорогой и обрывался в реку Аманауз, образуя небольшой водопад, который назывался «девичья коса». Для отопления лагерных домов, рядом со столовой, громоздилась огромная поленница дров. Дрова заготавливались альпинистами, и эти упражнения включалось в тренировочный процесс их физической подготовки. По заявке администрации лагеря, из Теберды приезжали лесники заповедника, обходили густой хвойный лес на Пихтовом мысу и заросли толстого бука по крутым склонам Мусат-Чери, находили сухостой и делали отметки-зарубки. Это называлось санитарной вырубкой. Альпинисты радостно пилили гигантские деревья двуручной пилой и острили, что они якобы на лесоповале в лагере для заключённых. Потом одна бригада распиливала поверженных гигантов на чурбаки, другая лихо раскалывала эти чурбаки на поленья, которые затем переносились на пополнение поленницы. Она всегда была полна. Начальником лагеря много лет подряд был Виктор Викентьевич Вахнин. У него была неестественно большая голова, с широким выпуклым лбом, что придавало ему вид чрезвычайно умного человека, хотя в действительности он таковым не был. Заурядная личность, говорили о нём альпинисты, и прозвали его «Тривэ». Жена от него ушла, ей надоела жизнь без городских удобств и отсутствие любовной страсти у мужа. А он не представлял своей жизни без гор. Когда-то в юности он занимался альпинизмом, но особых успехов не достиг, зато хорошо разбирался в тонкостях альпинистского быта. Поэтому стал начальником. Второй раз он не женился, но сильно тосковал по семейной жизни. Тогда он завёл себе собаку. Собака была не простая, она была помесью немецкой овчарки и волка. Он ездил за ней аж в Баксанское ущелье и отвалил за неё кучу денег. Звали её Пальма. Имя для волка не совсем подходящее, но она на него откликалась, поэтому менять его Виктор Викеньтевич не решился. Точнее счёл это нецелесообразным. Красивая была собака: уши торчком, хвост поленом, мех грязно-белый, с чёрной полосой вдоль холки, глаза жёлтые, лучше в них не смотреть. Виктор Викеньевич был от неё без ума, держал её всегда на привязи и всё ей позволял. Ночевала она в доме и залезала на постель, а Виктор Викентьевич боялся её согнать. И спал отдельно, на кушетке. Кормил он её мясом, которое брал в столовой. Однажды Пальма перегрызла ременный поводок, которым была привязана к крыльцу, и бросилась на проезжавшую мимо машину, привозившую хлеб из Теберды, приняв её, видно, за незнакомого ей страшного зверя. Лаять она не умела, поэтому нападение было совершено в хищном молчании, с оскалом страшных зубов. И попала под колёса. Ей переломало обе передние лапы, и она едва доползла до дома, оставляя на снегу кровавый след. И забилась под крыльцо. Виктор поиграл желваками, взял ружьё. Когда он, присев на корточки, заглянул под крыльцо, Пальма всё поняла и завыла по-волчьи. Виктор горько заплакал, грохнул выстрел, вой оборвался. Он похоронил её в самом дальнем углу Пихтового мыса. Долго сидел там и плакал. Вернувшись, он выпил, не закусывая, бутылку водки и понял, что от неё ему становится не так горько. С тех пор он стал выпивать. Он сознавал, что нехорошо, когда от начальника лагеря несёт водочным перегаром, но бросить пить не смог, горе оказалось неизбывным. Он стал курить трубку, чтобы отбить сивушный запах изо рта. Это мало помогало, но он уже пристрастился к табаку. Где-то он вычитал, что Сталин набивал свою трубку табаком из папирос «Герцеговина Флор». Подражая Сталину, он тоже стал набивать свою трубку табаком, добываемым из папирос. В табачных киосках Теберды и даже Черкесска найти папиросы «Герцеговина Флор» ему не удалось. Тогда он стал добывать табак из папирос «Казбек». Смесь запахов получилась сложной: перегар и дым из курительной трубки. Но назвать эту смесь приятной было нельзя. Альпинисты знали его муку и жалели его. Учебно-тренировочным процессом управлял завуч. В альплагере «Красная Звезда» должность завуча занимал австриец Франц Тропф. Тропф был удивительная личность. Альпинисты между собой звали его Федя Однорукий. Он досконально знал альпинистское дело и имел звание мастера спорта. Альпинисты в лагере делились на группы или отряды, возглавляемые инструкторами, которых тщательно выбирал лично Тропф при приёме их на работу. Иной раз такой задаст экзамен, что редко кто справится. Например велит залезть на огромную чинару, на самую верхотуру, и повиснуть там, ухватившись пальцами за сук. Силу пальцев проверял. Провисит полчаса, годится в инструктора, а если нет, то нет. Отряды номера имели. Первый отряд – новички. Их учили узлы вязать, обращаться с ледорубом, забивать в трещины скальные крючья, в лёд – ледовые. И выбивать их, чтобы переставлять выше. Или ниже. Спускаться дюльфером по крутой скале, держать страховку. Ну, и всё такое прочее. Под конец лагерного сбора новичкам полагалось восхождение четвёркой в связке к перевалу Софруджу. На этом маршруте можно было ознакомиться и испробовать на практике все основные технические элементы альпинизма. После восхождения новичкам из первого отряда в торжественной обстановке вручалось удостоверение. И круглый значок «Альпинист СССР» с изображением на синем фоне белого Эльбруса (как две женские сиськи), перечёркнутого ледорубом. И всем полагался стакан компота из сухофруктов. Во второй отряд входили опытные альпинисты, значкисты и разрядники третьего и второго уровней. Эти уже ходили на сложные восхождения и набирали себе очки для продвижения в спортивной иерархии карьере. Чтобы получить право находиться в третьем отряде, альпинисты второго отряда ходили на Джугутурлючат, на Пик Инэ, на Зуб Софруджу, на Эрцог и на Белалакаю по проложенным маршрутам. Маршруты усложнялись постепенно. В третий отряд входили перворазрядники и мастера спорта. Эти ходили на восхождения без инструкторов и могли выбирать маршруты по своему усмотрению, вплоть до первопрохождения. И Франц Тропф был всему этому кагалу царь и бог. И непререкаемый авторитет. Как Тропф попал в Россию, тоже занятная история, или, проще сказать, альтернатива. До того знаменательного дня 22 июня 1941 года, когда Гитлер вероломно, без объявления войны, напал на Советский Союз, Германия, в том числе Австрия, сильно дружили с Россией. У них под боком были свои горы – Альпы, но не сравнить, конечно, с Кавказом. По сложности вершин. И многие немецкие альпинисты всеми фибрами души стремились тогда попасть на Кавказ, чтобы полазать там по горам и заодно тайком изучить маршруты и перевалы на случай войны. Молодой австриец Франц из Вены, будучи совсем юным юношей, незадолго перед войной, с группой немецких альпинистов (будущих вероломных и отважных солдат дивизии «Эдельвейс») попал в Приэльбрусье, в лагерь «Джантуган». И никого это не смущало, хотя недалеко от этого лагеря, чуть ниже по ущелью Адыл-Су, при впадении реки Джантуган в Баксан, находилась дача Лаврентия Павловича Берии. Этим тайным знаком Сталин хотел показать Гитлеру, что полностью ему доверяет. И ни за что не пойдёт на провокации, на которые толкают его враги народа и разные приспешники. Однако, несмотря на опасную хитрость Сталина, война была не за горами. Признаков было много, хоть пруд пруди, но Сталин, верный тайному знаку, приказал их не замечать. Один из таких признаков заключался в том, что в начале июня 41-го года Россию спешно покинули немецкие альпинисты. А Франц Тропф остался. Он понимал, что в Германии его сразу заметут в горнострелковую дивизию вермахта. Воевать с Россией он не хотел, на Кавказе у него появилось много хороших друзей. Когда уезжали немецкие альпинисты, он спрятался у местных балкарцев. Его искали, но не нашли. Он уже мог изъясняться немного по-русски и знал несколько слов по-балкарски. Но вскоре грянула война. И Тропф, ни дня не воевав, оказался в плену. Его выдали синим фуражкам НКВД те же балкарцы, которые прятали его от немецких альпинистов. В своё время балкарцам многое припомнили и их, наряду с другими, ни в чём по большому счёту неповинными народностями выслали (депортировали) в Сибирь и Казахстан. Но тогда об этом ещё никто не знал, и молодой австриец, не успевший никому причинить вреда, был отправлен в Сибирь, вместе с последними осужденными по 58-ой статье политическими, которых не успели этапировать до начала войны. Так Франц Тропф попал в один из лагерей Гулага на лесоповал. И там он потерял руку, которую придавило падающим тяжёлым деревом и раздробило так лихо, что оказалось проще её оттяпать, чуть выше локтя, чем лечить. Хорошо, что попалась левая рука. Всё же с одной рукой сподручней, если она правая. Это, конечно, не факт, но на самом деле большое везение. Потом наступил пятьдесят третий год, и вышла амнистия. Не всем, понятное дело, поголовно, но всё же многим. Во всяком случае, по прихоти судьбы, Франц Тропф под эту амнистию подпал. Все и забыли давно, что он вроде военнопленного. Звали его Фёдором, по отчеству Иванович, а из фамилии как-то само собой вышло – Тропов. По-русски он уже говорил совершенно свободно, а на личность стал много заметнее на славянский манер. Ибо, ежели не знать досконально, то – что австрияк, что русак – одного поля ягоды, сразу хрен разберёшь. Он мог бы, конечно, уехать в Вену. Деньжат, хоть и немного, но всё же на лесоповале он подзаработал и на водку, как его подельники, не тратил. Экономная жилка в нём была. Но, спрашивается, что там ему делать? Там его никто не ждёт. Не знал он в то время, что в Вене помнит и скучает по нём девушка его Лора, за которой он ухаживал и на которой целился в своё время жениться. Да и жениться гражданским браком он уж успел на обширной бабе мордовского происхождения (надо сказать, весьма привлекательной наружности), которая не замедлила родить ему двух очаровательных близняшек. Он испросил позволения остаться в России. Ему после долгих проволочек разрешили такую альтернативу в порядке исключения. Но поставили ограничение: нельзя проживать ни в Москве, ни в Ленинграде. И вообще лучше подальше от больших городов. И тут захотелось ему вернуться на Кавказ. Прямо мочи нет, как захотелось. Всё же страсть к альпинизму в нём не иссякла. А баба его, как услыхала, сразу упёрлась рогами в землю – ни в какую, чтобы туда ей поехать с детями. Я, говорит, этих ваших гор боюсь, не знамо как. Это, говорит, Хфёдор Иванч, ты без роду, без племени, а у меня свой очаг имеется. И деток мне надоть до кондиции довесть. Без меня катись. А я желаю посмотреть, как скоро ты обратно возвернёшься. Потому как мужику без бабы никак нельзя. А я баба хорошая, сам небось знаешь. От многих это слышала. А Тропф сызмальства очень крутой был по характеру. Не хочешь ехать – оставайся. А я поеду. Денег буду тебе присылать. Сколько заработаю, все твои. И уехал. И добрался он, где товарниками, где на попутных грузовиках, до ущелья Адыл-Су. Смотрит, альпинистский лагерь «Джантуган» стоит, как раньше, на своём законном месте. А там, где раньше дача была Лаврентия Берии, которого к тому времени успели уж расстрелять, ещё один альпинистский лагерь поселился, под названием «Спартак». Так что оказались рядом друг с другом целых три альпинистских лагеря: «Спартак», «Буревестник» и «Джантуган». Вот, думает Тропф, как хорошо: в один из трёх я, возможно, устроюсь, если возьмут. В один сунулся, в другой, третий, но всюду отвечают: мы бы рады тебя взять, но сам посуди, какой из тебя инструктор по альпинизму, коли ты без руки. Ничего, говорит, я на лесоповале с одной неплохо управлялся и здесь управлюсь. Я, говорит, умею всё доходчиво словами объяснять. И дисциплину могу строго блюсти. Посмотрели на него, послушали, как он говорит – вроде толковый мужик. И, главное, не пьёт. То есть никогда. Просто напросто ни-ни и всё. Дали ему поспробовать узлы вязать. Он одной вяжет, как тремя. Взяли его на пробу зимовщиком в «Джантуган». Он и там проявил себя заманчиво, комар носу не подточит. А тут возьмись и приедь в альплагерь «Буревестник» начальник альплагеря «Красная Звезда» из Домбая Вахнин Виктор Викентьевич. Приехал он не просто так, а за собакой-волком, которую ему обещали продать по знакомству. Это как раз та самая Пальма, о которой речь прежде шла. Прослышал Виктор Викентьевич, что в «Джантугане» появился австриец, без руки. Виктор Викентьевич как-то это мимо ушей. В голове мелькнуло: да мало ли австрийцев на белом свете. Однако спросил машинально: – А как его зовут? – Франц вроде, – отвечают. Виктор Викентьевич насторожился, но тут же мысленно махнул рукой: не может того быть, чтобы тот. У того обе руки были. А после думает: сколько времени прошло, всякое могло случиться. И спрашивает: – Можно мне того австрийца повидать? – А чего ж, – говорят, – можно. Отчего нельзя? Надо только подняться в лагерь «Джантуган». Поднялись по крутой тропе кверху. И тут они встретились. Друг друга сразу не признали. Тем паче один из них без руки. А после пригляделись, стали друг дружку расспрашивать, детали уточнять, что, где и как. И что же оказалось? Оказался редкий случай, можно сказать, феномен. Оказалось, что они оба те самые, которые до войны молодыми пацанами в одной связке ходили и на Эльбрус, и на Кугутаи, и на Донгуз-Орун, и на Ушбу. Правда, честно сказать, Ушбу тогда они не покорили, у Виктора запалу не хватило. Я, сказал он тогда, вцепившись в скальный уступ, не могу дальше идти. Надо вниз спускаться. А то сосёт под сердцем. Есть предчувствие, сорвусь ненароком и тебя за собой утяну. И Франц тогда помог Виктору вниз спуститься. Всю кожу на ладонях сорвал страховочной верёвкой до крови, но держал. Ну, обрадовались, конечно, ясное дело, своей встрече, что оба живы остались. Надо, говорит Виктор Викентьевич, это дело обязательно обмыть. У тебя есть что-нибудь, в смысле чтобы выпить за встречу? Выпить, отвечает Франц, нету, а спирт есть. Так это милое дело, обрадовался Виктор Викентьевич, тащи его сюда. Тропф притащил из кладовки пузырь спирту и говорит: я не пью. Как не пьёшь? Совсем? Совсем, говорит. Ну, тогда я один выпью. А ты последи, чтобы я шибко пьяный не сделался. Мне с собакой ехать надо. Посидели. Выпили (пил-то один, а другой для понта лишь стакан поднимал), вспомнили всё, что было и чего не было. И тут Виктор говорит, уже сильно навеселе: – Знаешь что, Тропф, поехали ко мне в Домбай, на Домбайскую поляну. Будешь моим заместителем по учебной части. А то, – говорит, – до крайности меня тоска заела. Жена от меня ушла. Я вот за собакой приехал. Так вот Франц Тропф и попал на Домбайскую поляну. И поразился сказочной красотой природы. А он многое повидал на своём веку. V А к чему этот разговор завёлся про ФранцаТропфа? А вот к чему. Если бы не история с автомобилем, то вроде бы и говорить не о чем. А так случились на Домбайской поляне две потешные истории. Буквально подряд, одна за одной. Но прежде чем о них рассказывать, надо некоторые характеристики изобразить. Первым делом про того же Тропфа. Франц и всегда-то был крут, резок, суров и непреклонен. Бывало скажет – как отрежет. Даже на лесоповале, в мордовских лесах, где опасных и злонамеренных людей много водилось, его побаивались. Не исключено, что дерево, его покалечившее, не с бухты-барахты на него уронилось, а как бы сказать, преднамеренно. Кто-то помог этому дереву упасть по заказу. Слухи по этому поводу в бараках долго ходили. Но кто ж его знает, кому он на больную мозоль наступил. Обиженных им много было. А уж когда к нему власть пришла, в виде должности заместителя начальника альпинистского лагеря «Красная Звезда» по учебной части (завуч), он, как бы, помягче сказать, совсем в разнос пошёл. Под видом железной дисциплины стал альпинистов за людей не считать, придираться по пустякам, относиться пренебрежительно, проще сказать, третировать почём зря. Если что не по нему, запросто может отстранить от восхождения или вообще отчислить из лагеря. Особенно он строг был с инструкторами. Они у него по струнке ходили. И боялись как огня при лесном пожаре. В каждом альпинистском лагере полагается быть спасотряду. На тот случай, если незадачливых альпинистов спасать придётся. А то и вовсе их окоченевшие трупы вниз спускать, чтобы похоронить по-человечески. Спасотряд обычно комплектовался из профессионалов (некоторые жили в Теберде) и инструкторов. А если их не хватало (для сложного случая), то к ним добавлялись перворазрядники и мастера спорта, свободные от восхождений. Спасотрядом командовал начальник спасательной службы – начспас. Он находился на официальной работе и подчинялся одному лишь завучу. Выходит дело, что в тот период, описываемый здесь, Францу Тропфу. А если того паче чаяния не было в лагере или он болел, чего с ним никогда не случалось, то начальнику лагеря. То есть в данном случае Виктору Викентьевичу Вахнину, которого, как было раньше сказано, все называли Тривэ. А начспасом был всегда наиболее опытный альпинист, хорошо знающие местные горы, чаще всего из местных, карачай либо сван. Так с Тропфом ни один начспас больше одного сезона вытерпеть не мог. Не уживался. Такой неимоверной строгости, как в «Красной Звезде», нигде больше не было. Ко всему прочему Тропф был лишён чувства юмора. Не то чтобы совсем лишён, но оно у него было весьма своеобразным. И выражалось не в словах, а в странных поступках. Ещё Тропф, надо признаться, не любил хвастунов и зазнаек. Терпеть их не мог. И всё делал для того, чтобы выставить таких на посмешище, проще сказать, курам на смех. Чтобы, значит, на будущее неповадно было выпендриваться. Вот приезжает как-то раз зимой в «Красную Звезду» известный среди горовосходителей ленинградский заядлый альпинист Донат Симанович. Якобы дальний родственник чуть ли не личного секретаря Гришки Распутина, царского прихвостня, обладавшего недюжинной сексуальной мощью и невероятным влиянием на царскую семью. Неоднократно убиваемый, отравляемый, потопляемый, но всякий раз оживающий, как Змей Горыныч. Между прочим, один из виновников Февральской революции. А Донат Симанович, между прочим, кандидат в мастера спорта. Собирается сделать пятёрку «Б» по западному ребру Домбай-Ульгена. Этой пятёрки ему как раз не хватает для получения звания «Мастер спорта СССР». Но приезжает он не на кургузом пузатом автобусе, как все, а на своём личном автомобиле «Запорожец» ЗАЗ-965А. В народе он назывался «горбач с ушами». Хорошая была машина. Про бездушный автомобиль трудно сказать «родной», а этот был родной. Как и многие другие советские автомобили, он был содран с иностранного. Одни говорили, с итальянского Фиата (Fiat-600), другие утверждали, что с немецкого Опеля (Opel-kadett 1936). Кто тут прав, кто не прав, трудно сказать. По устройству и техническим характеристикам вроде ближе к Фиату. А по существу, имея в виду халявные замашки российских Левшей, больше похоже, что скопирован он с немецкого Опеля. А почему так? Очень просто, ежу понятно. Советский Союз, в результате десяти сокрушительных Сталинских ударов, разгромил фашистскую Германию. Факт? Факт. И ему как победителю в войне полагались репарации, якобы частично компенсирующие огромные потери, выражаясь научным языком, в людских и материальных ресурсах. Обидно слушать, но тоже факт. И первые выпуски «Запорожца» были вполне западного качества, пока ещё были в запасе родные детали для сборки. Это уж потом «Запорожец» оскотинился до советского какнибудства и коекакства– каждую гайку счастливому владельцу личного авто приходилось подтягивать в поте лица. И не один раз. Чертыхаясь и кляня безруких мастеров. Вот ведь какое дело. А первые «Запорожцы», ручной сборки, были нормальные, не надо напраслину на уши вешать. И выносливые были, право слово, как ишаки. И бензина кушали мало, притом с низким октановым числом за номером 72, который всегда можно было стрельнуть у грузовиков за бесценок. Для этого Донат всегда возил с собой резиновую трубочку, чтобы отсасывать с её помощью бензин из бака грузовика. Отсосать надо было совсем немного, пока не получатся как бы сообщающиеся сосуды. А дальше он уже сам тёк самотёком, за счет перепада давления. Оставалось только сплюнуть послевкусие. Некоторые домашние умельцы, с золотыми руками, приспособились на крышу такого «горбунка» мастырить самодельный решетчатый багажник. А на багажник, на этот, грузить что не попади, привязывая груз верёвками, используя при этом альпинистские или морские узлы. Иной раз чуть ли не цельный дом. Обхохочешься до слёз. Едет такой «горбунок», кряхтит, тарахтит, попукивает, как ишак. Повторение подобного сравнения можно считать вполне уместным, памятуя о встрече на мосту через реку Аманауз, где «святая троица» занималась разбоем. Так вот, Донат этот, Симанович, ехал на своём новеньком «Запорожце», болотного цвета, от самого Ленинграда, которого некоторые недалёкие люди называют культурной столицей России. Нагрузил багажник на крыше своим барахлом, прикрыл его клеёнкой и верёвкой примотал. Покрепче и понадёжней. Чтобы в пути никто не спёр ненароком ценное альпинистское снаряжение. Большей частью импортное, купленное в специализированном магазине на Лиговке. Ночевал он в машине, на этот случай в «Запорожце» ЗАЗ-965А была предусмотрена возможность откинуть переднее сидение на заднее. Получалось не очень комфортно, но выручала альпинистская закалка, привыкшая спать в горах где попало. В машине ночевать, во-первых, экономно, а во-вторых, можно караулить своё имущество, не вылезая из машины, чтобы её, не дай бог, не угнали без хозяина. Остановится возле поста ГАИ и спросит елейно: можно, дескать, я у вас здесь постою до рассвета и ночевать буду в машине? Я альпинист, мастер спорта, еду на Кавказ. Инспектор документы проверит и говорит: ночуй, хрен с тобой. В те времена террористов ещё не было, а к альпинистам у нас всегда почёт и уважение. Едет через и Москву, Воронеж, Ростов-на-Дону и Пятигорск. А затем через Черкесск и дальше. Донат эту дорогу хорошо знал, ибо не в первый раз ехал на Домбайскую поляну. Раньше, верно, ездил не на своей личной машине, а рейсовым автобусом до Теберды. А затем на попутном грузовике. И вёз всегда с собою огромный рюкзак, набитый тем, без чего в горах не обойтись. И всегда он сильно удивлялся глупости советских чинуш. В смысле наличия у них страсти к переименованиям населённых мест. Видно, заморочены были люди успехами социалистического строительства. К примеру, в дореволюционные времена на месте нынешнего Черкесска была станица Баталпашинская. Названа так в честь турецкого военачальника Батал-Паши. Его вдесятеро превосходящее войско было разгромлено героическими донскими казаками. Это был редчайший случай, когда населённый пункт получал своё название не в честь победителя, что соответствовало русской традиции, а в честь побеждённого, что этой традиции противоречило. Вот бы ухватиться патриотам за этот редкий случай, которым даже можно гордиться. Лично я против любой гордости. Но здесь случай исключительный. Но, как говорится, не тут-то было. В 1931 году советскими подхалимами город Баталпашинск, заменивший собою одноименную станицу, был переименован в Сулимов, по фамилии председателя Совнаркома РСФСР Сулимова Д.Е. Однако в 1937 году Сулимов Д.Е., оказавшийся врагом народа, был расстрелян. Тут уж хочешь, не хочешь, а надо город переименовывать. Подхалимы всегда трусы, поэтому долго искать не пришлось. И назвали город Ежово-Черкесск. Это было безопасно: Ежов Н. И. был наркомом НКВД. Кроме того, модно: соединение воедино мало совместимых названий получило к тому времени широкое распространение: Карачаево-Черкесия, Кабардино-Балкария, Чечено-Ингушетия. Однако Ежов Н.И. тоже оказался, как на грех, врагом народа и был расстрелян в 1940 году. Он так и не понял, за что был расстрелян, хотя сам расстрелял не одну тысячу людей. Тут переименование было проще простого: первую часть Ежово-Черкесска просто исключили из названия города, и стал Баталпашинск Черкесском. После Черкесска был Карачаевск. Он расположен у слияния трёх рек: Кубани, Теберды и Мары и был основан в 1926 году как село Георгиевское. Но населённых пунктов и разных подворий с таким редким названием было полным полно. Это не понравилось. Более того, оно было признано топонимическим перебарщиванием. Поэтому в 1927 году село Гергиевское было переименовано в Микоян-Шахар. Микоян – это тот самый, который «от Ильича до Ильича без инфаркта и паралича», а шахар это средневековое территориальное объединение ингушей. Причём здесь ингуши непонятно, зато название звучит красиво. А это, между прочим, важно, ибо красота, по мнению Достоевского, спасёт мир. В 1944 году карачаевцы были депортированы, а город Микоян-Шахар был включён в состав Грузинской ССР. Посудите сами, допустимо ли было в Грузии, чтобы название города было связано с именем армянского деятеля. Ответ напрашивается сам собой. И Микоян-Шахар был переименован в Клухори. После реабилитации депортированных народов и возвращения карачаевцев к родным пенатам, в 1957 году город Клухори был возвращён в РСФСР и переименован, наконец, в Карачаевск. Так, на примере двух населённых пунктов небольшой, Карачаево-Черкесской, автономной области Ставропольского края, можно проследить героические будни и достижения несчастно-счастливого советского народа. Во всесоюзной здравнице чахоточной направленности, Теберде, избежавшей по недоразумению переименования, куда прибыл наконец Донат Симанович, пока ещё не было того жуткого мороза, который ждал его на Домбайской поляне. Въезжая на конечный этап долгого пути, Донат был остановлен опущенным шлагбаумом (совсем как в книге жалоб Чехова) Контрольно-пропускного пункта. Из КПП вышли двое контролёров подозрительного вида. По виду сваны. И долго разглядывали машину. Один спросил: – Машину продавать буеш? Донат фыркнул и ничего не ответил. Второй спросил: – В какой лагерь едишь? – В «Красную Звезду», – ответил Донат с некоторой долей гордости. – Ну, едь! – и подняли шлагбаум. Пока Донат преодолевал последний участок дороги от Теберды до Домбая, она шла всё время на малозаметный подъём в гору, в тёмном лесу, и давил на акселератор, изрыгая сладкозвучное тарахтение четырёхтактного двигателя мощностью в 23 лошадиные силы, душа его радовалась. Скоро конец пути, и он окажется в родном для него кругу весёлых альпинистов и сможет, наконец, спать не в машине, что ему обрыдло, а на уютной койке с продавленными пружинами. Но что-то мешало его радости. А что, он не мог понять. В сердце заползла, как змея подколодная, липкая тревога, пока ещё не вполне осознанная. Постепенно становилось холодней. Остался позади поворот на Клухорский перевал. Перед самой Домбайской поляной Доната ожидал крутой взлёт, взгорок. Донат это знал, он включил первую передачу и со страшным рёвом и треском, с разгону взлетел на Поляну. И вскоре, миновав «кладбищенскую лавину», оказался перед кустарным шлагбаумом, закрывавшим путь в лагерь для машин. Пешеходы могли свободно обойти его сбоку. Симанович вылез из автомобиля и снял цепь со столба. Жердь легко поднялась, увлекаемая противовесом. Донат удивился столь сильному морозу и спешно юркнул обратно в машину. Вскоре он был уже в лагере. Из окна рукой машет, улыбается. Многие его знают, тоже руками приветствуют. А дело было, надо сказать, как раз тогда, когда на Домбайскую поляну обрушился дикий мороз и Лёха Липатов по пьяной лавочке перепутал правила часовой стрелки (их всего-то два: по и против) и заморозил обводной канал. Кроме того, был установлен температурный рекорд, которым воспользовались молодожёны-метеорологи на Алибекской метеостанции, чтобы выпить по стаканчику казённого спирта ректификата, о чём раньше было сказано. И, сдаётся мне, не раз. Поселяют его в четырёхместном домике с голландской печкой, обложенной изразцами с прозрачной цинковой глазурью небесного цвета. Одна койка свободная. Остальные заняты. Донат занял, конечно, свободную и сразу на неё плюхнулся, чтобы её поспробовать. Покачался на пружинах, послушал, как они скрипят, не понимает, хорошо ли, плохо ли, потому что неосознанная тревога из сердца не уходит. Попытался её осознать, натужившись из последних сил, – не получается. Махнул рукой и отправился в регистратуру оформляться. По пути переставил свою машину ближе к окну. Проверил на всякий случай, всё ли на месте. Оказалось, всё на месте. Но всё равно неспокойно ему, тревожно. Донат загрузил свой ЗАЗ 965-А, что называется, под завязку. Альпинистское снаряжение можно было, строго говоря, в лагере получить, но он всё своё взял. Всё проверенное, хоженое, испытанное, неизношенное, почти новое. Купленное когда-то за немалые денежки в специализированном магазине на Лиговке. В основном и целом импортное: из Швейцарии, Австрии и Франции. Верёвки капроновые (три штуки по 100 метров каждая), которые никогда не рвутся; два ледоруба (один запасной); набор скальных и ледовых крючьев; стальные «кошки» (для хождения по ледникам); блочки разнообразные, защёлки, клипсы, лесенки-висюльки; каска против падающих камней; тёмные очки от жгучего горного солнца. Ботинки из жёлтого фетра (австрийской тачки) на зубчатой подошве, к которой не прилипает снег; палатка-серебрянка; гамак для холодной ночёвки на стене. Ну и, само собой, шведский пуховый костюм. А чего не взять, если ехать на своей машине? Тем паче, что Донату хотелось похвастаться перед другими альпинистами-собутыльниками не только легковым автомобилем в личном пользовании, но и отборным снаряжением. Пусть себе завидуют, кому хочется. В регистратуре его заносят в книгу учёта, выдают бланк маршрутного листа. Получает он талоны на питание в столовой. Идёт на вещевой склад, там ему, под расписку, выдают постельные принадлежности. И он торопится в дом, потому как уже стемнело и мороз крепчает, как говорится, не по дням, а по часам. И лампочки горят вполнакала. После сытного ужина чувствует, как сильно он осоловел, и веки его слипаются. Нашёл в себе остаток сил, чтобы застелить постель, однако, на этом силы закончились, и он, не раздеваясь, рухнул на койку, как подкошенный. Столько дней в пути, устал, как собака. И сразу заснул мёртвым сном. И снится ему страшный сон. Будто те два свана, которые остановили его на КПП, после Теберды, нагло, без зазрения совести, угоняют его «Запорожец». Притом вместе со снаряжением. Да ещё издеваются. Один, младший, твердит: «Продай машину, продай машину, продай машину!» А другой, который постарше, вообще оказался не сван, а Гришка Распутин. Глаза у него страшные, на лбу кровь запеклась, волосы растрепались, ползёт по льду Невы и хрипит: «Убить меня хотел, гнида! Не выйдет!» Неожиданно он оборачивается сваном. Оба хохочут, залезают в машину, заводят её и на ней улепётывают. Донат хочет их догнать и… просыпается в холодном поту. Остаток ночи он уже не мог заснуть, ворочался и сильно думал. И понял, наконец, какая тревога поселилась у него в сердце. И придумал, как уберечь машину от угона. Едва дождался утра. И сразу за дело. Всё снаряжение перетащил в дом и затолкал его под кровать. Его соседи по койкам ещё продолжали вкушать свои сновидения, похрапывая и посвистывая носом. Затем Донат отыскал в машине заветную резиновую трубочку и отсосал из бензобака остатки горючего, слив его в пустую канистру, резонно сообразив, что без бензина машина не поедет. И отнёс обе канистры (одна полная, другая наполовину) тоже в дом, чтобы бензин хранить в тепле. На тот случай, если понадобится самому заводить мотор на таком лютом морозе. К этому времени соседи его проснулись. Удивились Донату, обрадовались и говорят ему: – Ты что, Донат, совсем спятил? Тащишь бензин в дом, где печка. И запах критический и до пожара недолго. – Ничего, – говорит Донат, – я их сбоку. Войдите в моё положение. Один, койка которого рядом стояла, почесал в голове и говорит: – Мы понимаем, Донат, что бензин лучше в тепле хранить, но если Тропф узнает, что ты его в дом занёс, без разговору тебя из лагеря отчислит, не успеешь возразить. – Откуда он узнает? – сомневается Донат. – Да мало ли. У него всюду соглядатаи. Ты вот что: отнеси канистры в дизельную, там всё равно солярка хранится и тоже тепло. Не так, конечно, как в доме, но всё же не мороз. Пришлось Донату, хочешь не хочешь, согласиться, против железной логики не попрёшь. И отнёс он несчастные канистры в дизельную. И прихватил туда с собой запаску, ножной насос, огнетушитель, аптечку, домкрат и багажник с крыши, который пришлось откручивать с помощью гаечных ключей. Пусть теперь попробуют угнать, далеко не уедут. Дизелист, конечно, увидел и рысью к Тропфу, чтобы самому крайним не оказаться. Тот выслушал и говорит тому: – Молодец, что сказал. Пусть остаётся всё как есть. Он уже тогда замыслил страшное дело и сообразил, что всякое облегчение машины ему в этом деле только на руку. Симанович тем временем успокоился. Зарегистрировался у начспаса (в тот момент начспасом был Джебраил Курданов, пришедший из Сванетии через Клухорский перевал), заполнил маршрутный лист и стал подыскивать себе хорошего напарника, чтобы в связке с ним покорить Домбай-Ульген. Искать ему, надо прямо сказать, пришлось недолго. Им оказался сосед по койке, мастер спорта, Малинин Андрей Александрович, художник по профессии. Когда-то вместе на Донгуз-Орун ходили в Баксанском ущелье. Признали один другого, обрадовались, даже втихаря выпили по чуток спирта за встречу. Из плоской фляжки, нержавейки, которую Донат всегда с собой возил на всякий случай. Мало ли в горах что может случитьмя. Если бы об этом прознал Тропф – стопроцентное отчисление. И он узнал от кого-то, но, странное дело, словом не обмолвился. Выжидал чего-то, не иначе. Задумал что-то вероломное и тайное. Скрытное. Друзья стали готовить снаряжение, всё тщательно проверили. Андрей Малинин даже искренне восхитился: – До чего у тебя, Донат, хорошее снаряжение, позавидовать можно. И машина у тебя загляденье. Я просто тащусь. Донат от радости надулся (в хорошем смысле слова), чуть от гордости не лопнет. Сбылась, наконец, его мечта, чтобы похвастаться. Стали ждать разрешения начспаса на выход. А тот не даёт отмашки, хоть тресни. Надо, говорит, погодить немного, а то мороз – жуткий. Решили подождать. Ждут день, другой. Малинин время не теряет, пишет по памяти этюды на горную тематику. Не маслом, а гуашью. Тоже, ясный пень, запах не из приятных, но не сравнить с бензином. Донату этот запах даже нравился. Напоминал ему детство, когда он в Доме пионеров посещал изостудию в кружке детского творчества. Но ждать, по сути дела, надоело, поскольку ждать да догонять последнее дело. Эти двое, пока в тепле при печке сидят, раздухарились, отправились к начспасу права качать. Что это такое, говорят, мы мастера спорта, с морозами знакомы не понаслышке, на вершинах похлеще бывает, к чему такая бюрократия, давай отмашку. А тот, Джебраил-то, ни в какую. Давление, говорит, растёт, приближается к максиму, мороз ожидается сильней. Ещё пару-тройку дней погодить надо. Вы, говорит, хоть и мастера спорта, а я не могу людями рисковать, когда спасатели будут ваши замёрзшие трупы вниз сволакивать. Те, конечное дело, обижаются, Симанович и Малинин, что это за глупые намёки, время уходит, мы можем не успеть восхождение сделать. Время не ждёт. Идут жаловаться заместителю начальника лагеря по учебной части, то есть завучу, то есть фактически тому самому Францу Тропфу, про которого читатель уже давно в курсе дела и, может быть, даже тот тому надоел. Стал Донат Тропфу талдычить: мы мастера спорта, мы мастера спорта. А твой Джебраил Курданов перестраховщик. Вели ему, Франц, нас выпустить. Время не ждёт. А Тропф нахмурился и немногословно отвечает: – Ты, Донат, между нами говоря, покуда ещё лишь кандидат в мастера спорта, а не мастер спорта. И неизвестно, сможешь ли им стать. Тебе ещё рано пыжиться и надуваться, доннерветтер. А что касается начспаса, то я ему приказывать не имею права. Поелику, согласно Тирольской Декларации о спортивной деятельности в горных условиях, принятой на спортивной конференции в Инсбруке в сентябре 1953-го года, и ратифицированной Федерацией альпинизма СССР пять лет спустя, выпуск альпинистов на маршрут является прерогативой исключительно начальника спасательной службы. И зоной его персональной служебной ответственности. Как он сказал, так и будет. – И снова: – Доннерветтер! Франц Тропф вообще никогда не ругался нехорошими словами. И хотя его на лесоповале дружно и азартно учили материться, он так и не научился этому широко распространённому в России искусству. Знал только одно немецкое ругательство «Donnerwetter» (по-русски равносильно выражению «чёрт возьми») и всюду его применял весьма смачно. Как говорится, налево и направо. Подчас ни к селу, ни к городу. – Раз так, – говорит Симанович сквозь сжатые зубы, – я буду жаловаться незамедлительно начальнику лагеря Вахнину Виктору Викентьевичу. Это, в конце концов, выходит за рамки. – А вот этого, Донат, – отвечает Тропф, – я тебе, делать не советую. У Виктора Викентьевича шибко печальная дата. Как раз сегодня исполняется сорок дней, как он схоронил свою собаку, и он находится не в своей тарелке. – И вновь, как попугай: – Доннерветтер! Делать нечего, Симанович и Малинин ушли к себе, не солоно хлебавши. Симанович обиду затаил, надулся как мышь на крупу, а Тропф решил, что наступил критический момент. Пришла пора дать ход делу под тайным кодовым названием «Барбарис», которое он замыслил. И о котором, собственно говоря, в этой главе речь идёт. Решено – сделано. Вызывает к себе после отбоя начспаса, Джебраила Курданова. И велит тому телеграфно: к четырём часам, когда все будут крепко спать, собрать и построить возле дизельной спасотряд. Всем взять с собой страховочные верёвки. Блочки и полиспасты рассовать по карманам. На ногах кеды и тёплые носки. На голове налобными фонарики. Огни не зажигать. Разговорчики, смешки, перешёптывания, покашливания, позёвывания, похрюкивания, чихи – запрещаются. Курение – тоже. Тишина – абсолютная. Джебраил, ясное дело, удивляется: такого ещё ни разу не было. Но расспрашивать не стал. На этот счёт между завучем и начспасом был уговор: получил приказ – исполняй. И точка. Спросил только: – Сколько щиловек? – Дюжина, – отвечает Тропф, – Сиречь двенадцать. Джебраил не выдержал и задал ещё один вопрос, последний: – А не обморозятся? В кедах-то? – Думаю, за час управимся. Не помёрзнут. Не успеют, доннерветтер. Ровно в четыре ночи отряд был построен. Мороз усилился, туман исчез, на чёрном небе миллиарды лучистых звёзд. И луна ещё не успела спрятаться. Поляна осветилась волшебным светом. Горы словно упаковались серебристой фольгой для конфет. Тени мастихиновыми мазками лежат, глубокие, темно-синие, фиолетовые, лиловые, зелёные, как на картинах Куинджи. И тишина – оглохнуть можно. Только тарахтят жалобно дизеля, которые один лагерный, другой турбазовский. Вышел Тропф. Подошёл к отряду, оглядел, чтобы удостовериться, всё ли сделано, как он велел. Стоят, не шелохнутся, через плечо смотанные верёвки, как солдатские скатки. Отослал Джебраила спать, а сам повёл отряд к дому, где спал непробудным сном (перед утром сон самый крепкий) Донат Симанович. Подошли тихо. Под окном стоит «Запорожец», аж сияет при лунном свете. Стоит, почти прижатый боком к стене. Мановением руки и пальца Тропф велел его отодвинуть. Взялись, одни за передний бампер, другие за задний, и легко переставили. Построил Тропф шестерых из отряда с одной стороны Донатовой машины, других шестерых – с другой. И велел знаками руки, которая у него сохранилась после лесоповала, подсунуть шесть верёвок под машину и взять их концы через два плеча со спины, как обычно делают альпинисты, когда страхуют своих товарищей. А оставшиеся концы верёвок смотать и подвесить через серьгу к пояснице. Так и сделали. Машину приподняли от земли, покрытой слежавшимся снегом, стоят, ждут, тихо сопят. Тропф приложил палец к губам и велел идти за ним в ногу. И спасотряд молча пошёл, чуть покачиваясь из стороны в сторону, тихонько покряхтывая. Впереди идёт Франц Тропф, с непроницаемым лицом в темноте, за ним плывёт на плечах спасотряда «Запорожец». Идут они по той дороге, по которой шли в начале повести директор турбазы «Солнечная» Долина» Левич Натан Борисович, Председатель Ставропольского краевого совета по туризму Лашук Григорий Степанович и директор будущего большого строительства Шувалов Андрей Николаевич. И приходит отряд к тому месту между турбазой «Солнечная Долина» и альплагерем «Домбай», где росла купа огромных чинар. Под ними звёзд в ночном небе не стало видно. Луна к тому времени уж спряталась за горами. А чинары эти, надо сказать, они из семейства платановых, очень-преочень толстые. Ветви у них, как хобот у слона. И кора тонкая, гладкая, жёлтая, с пятнами, как у жирафа. Но этого ничего не видно, потому что темень непроглядная. Под этими чинарами обычно толстым слоем лежат целиковые, полураскрытые и полностью раскрытые волосатые тёмно-коричневые шарики, а в них орешки – чинарики. Их можно грызть и есть. По форме они близко к фисташкам, а по вкусу – к дубовым желудям. Но этого тоже ничего не видно, ибо не только темно, но ещё и снегом запорошено. Разрешил Тропф включить налобные фонарики и вести негромкие переговоры. Велел достать полиспасты. А самый низкий толстый сук высоко. Альпинисты-спасатели сразу сделали акробатскую пирамиду. Четверо самых толстых и выносливых внизу встали, обнявши одной рукой друг дружку за плечи. А другую руку поставили ковшиком около того места, где у мужчин ноги раздвояются, и считается это место почему-то зазорным. Вышло вроде ступенек. Опираясь ногами на эти ступеньки, четверым нижним на плечи вскочили трое, полегче. На тех вскарабкались двое, а уж на тех двоих забрался самый лёгкий. И как раз достал он до нижнего сука. А там уж по веткам поднялся на самую верхотуру. Привязал там страховочную верёвку, которую за собой тянул. Приладил полиспасты, и по ним те, кто внизу стоял, стали машину вверх поднимать. С оттяжками, дабы не покарябать её ветками. Всё же дорогая вещь, в случае чего не расплатишься. Огоньки от фонариков помигивают между засохшими лапами листьев, будто это ёлочные лампочки на новый год. Ещё двое по блочкам на верхотуру забрались. Общими усилиями втащили «Запорожец» к тому месту, где ствол чинары расходился на три ответвления. Верёвками машину опутали, к стволам и сучьям накрепко примотали. И к нижней ветке спустились, чисто обезьяны. А там уж и спрыгнули легко на снег. Тропф велел фонарики пригасить, взглянул кверху, запрокинув голову назад – ничего не видно. Что-то чернеется между ветками и листьями, а что – непонятно. И велел он отряду вернуться в лагерь досыпать положенное, а напоследок сказал сурово: – Об этом знаю только я один. Даже вы, которые это сделали, ничего не знаете, доннерветтер. – И приложил палец к губам. И все этот знак поняли так: кто бы что бы ни спросил – молчок. Я ничего не знаю, моя хата с краю. И всё шито-крыто. Никто – ничего. VI Утром, чуть забрезжило, первым проснулся Донат Симанович. И сразу к окну. Глядь, а машины-то нету. Он решил, что это ему поблазнилось только, померещилось, что, верно, он ещё спит и видит страшный сон. Стал глаза кулаками тереть. Посмотрел снова – обратно машины нету. Что за чертовщина! Прямо как у Гоголя в Сорочинской ярмарке. Не может такого быть. Едва оделся, с превеликим торопом, и шасть на двор. Нет машины. И главное – никаких следов. Верно, снег сильно притоптан. Ну и что? Он повсеместно притоптан. Не могла же машина, в самом деле, по небу улететь. Тем паче в такой жуткий мороз. Должно же быть этому какое-то разумное материалистическое объяснение, помимо сверхъестественного чуда. Чувствует, как у него руки-ноги холодеют и мурашки по спине бегают. Расстроился сильно Донат. Даже завтракать не пошёл. В альпинистскую столовую. Хотя там (он это ещё с вечера знал) в тот день давали любимые им ленивые голубцы, из железных консервных банок, привезенных по импорту из Болгарии. Банки вскрой консервным ножом, разогрей на сковороде, и готово дело. Шутка ли сказать, ложился спать, была машина, а утром встал, нет её. Как в Лету канула. Какие тут к чертям собачьим голубцы! Побрёл Донат пригорюнившись, смотрит себе под ноги на дорогу, надеется хоть самый малый след отыскать. Всю Домбайскую поляну исходил вдоль и поперёк. Даже по висячему мосту прошёлся, чуть от обиды с него не свалился в реку. Мёрзнуть забыл, спотел весь наотделку. Нигде – ничего. Что за пропасть, в самом деле! Чувствует наяву, как начинает он с ума сходить. Тревожно ему сделалось и жутко. Стали чудиться летающие тарелки и инопланетяне. Надо, думает, поскорей в лагерь возвращаться. Не то унесут, проклятые, к чертям на кулички. Не успеешь «мама» сказать. И рысью в «Красную Звезду». Вернулся в домик, лёг на койку и стал лежать. Изо всех сил старается ни о чём не думать, чтобы мозги себе не повредить. А напарник его, Андрей Малинин, видит, Донат не в себе, и думает: надо дать человеку успокоиться и не тревожить его разговорами. Лучше на время уйти с глаз долой. И ушёл прогуляться по Поляне, набраться впечатлений, чтобы потом изобразить на холсте разные этюды. Отлежался Донат немножко, малость успокоился, решил, что сдаваться сразу не стоит, под лежачий камень вода не потечёт. Надо всех расспросить, может быть, кто-нибудь что-нибудь видел. Поднялся с койки, оделся потеплее, пошёл бродить по лагерю и всех спрашивать. У всех один ответ: нет, ни сном ни духом. Дело было, по всему видать, ночью, мы спали, ничего не видали. Пуще прежнего Донат приуныл. А в это самое времечко зимовщик из лагеря «Домбай» шёл как раз обедать в столовую турбазы «Солнечная Долина». Тропа, по которой он шёл, пролегала извивами сначала круто вверх, а после через эту самую купу чинар. Зимовщик шел не торопясь, мурлыча себе под нос весёлый мотив, как в степи глухой замерзал ямщик. Глядел себе под ноги, как все люди, когда идут в горку. А как вошёл под сень чинар, стал по привычке вверх поглядывать. С опаской. Бывали случаи, когда с ветвей ронялись приличные шапки снега и прямо проходившим туристам по башке. Одного раззяву, бедолагу глупого, вообще в больницу отвезли, с компрессионным переломом шейного отдела позвоночника. И видит зимовщик, что что-то непонятное на большой чинаре висит. Вроде как колёса. Пригляделся, батюшки светы! Там не токмо колёса, а цельная автомобильная машина, спрятанная, висит. Огляделся кругом – никого поблизости нет, у кого можно было бы спросить, чья машина. Пошёл дальше. Думает: на турбазе узнаю. Ну, и рассказал там про своё необыкновенное наблюдение. А туристы, те бегом смотреть. И разнесли слух по всей Домбайской поляне. Слухи, как известно, распространяются со скоростью звука. Часу не прошло, как Донат Симанович знал, где его машина. И вприпрыжку туда. Запыхался. Глянул – действительно на чинаре висит его родной «Запорожец». Снизу особо не видно, но можно догадаться, что плачет он горючими слезами. Обрадовался Донат от восторга находки. Чуть не описался. Сердце в груди бьётся как птица, хочет наружу выскочить. Донат был человек неглупый, образованный, можно сказать, интеллигентный, сразу сообразил, что это розыгрыш такой альпинистский. Своеобразный. Возвращается в свой лагерь «Красная Звезда», идёт пританцовывающей походкой, изо рта пар радости валит белыми клубами. И направляется прямым ходом к Францу Тропфу. – Ха-ха! – заявляет Донат. – Крайне ловко это у вас получилось. – Про что ты говоришь-то, Донат? – отвечает Тропф непроницаемым лицом. – Мне невдомёк. – Ладно, Франц, будя! Не прикидывайся, будто ты Фома неверующий. Сам небось всё придумал и организовал. – Да про что ты? Не пойму я, доннерветтер. – Как это про что? Будто ты не знаешь, что мою машину на дерево затащили. Все про это знают, один ты не знаешь. – Как так на дерево? Не может того быть. Тут уж Донат растерялся. Может, думает, вправду не он это. Может быть, это туристы из Солнечной Долины. Или инструктора по собственной инициативе. Всё может быть в наше неспокойное время. – А ты сам сходи, посмотри, – говорит он Тропфу. И тот пошёл, глазом не моргнул. Ой, артист! Возвращается через полчаса и говорит, как ни в чём не бывало: – Действительно, – говорит, – ты прав, Донат, висит на дереве машина. Скорей всего, это твой «Запорожец». Удивительное дело, доннерветтер! Похоже на криминал. – Что значит, скорее всего? – начинает возмущаться Донат. – Других таких «Запорожцев» на Поляне нету. Знаешь что, Тропф, не валяй дурака. Вели своим архаровцам немедленно снять её с дерева и вернуть машину законному владельцу. – Я этого сделать не могу, – возражает Тропф. – Дело это не простое, криминальное. Надо вызывать из Ставрополя следаков. И до их приезда ничего трогать нельзя, попортить дактилоскопические следы недолго. – Ладно тебе, Франц, – начинает умолять его Донат, – покуражился и хватит. Ты мне восхождение на Домбай-Ульген срываешь. Помоги мне снять машину, и будем считать этот случай шуткой юмора. – Ну, гляди, Донат. На твою ответственность. И без претензий с твоей стороны. Но всё же давай составим протокол, что машина снята с дерева по твоему настоянию. И ты его подпишешь. – Хорошо, хорошо, я всё подпишу, что ты хочешь, только перестань морочить мне голову и верни поскорей мою машину. – Ладно, договорились. Но только вот что, Донат, я этот возмутительный случай просто так, без последствий, не оставлю. Сам разберусь. И если дознаюсь, что это кто-то из наших сделал, зачинщиков примерно накажу. Ну, сняли ему машину. Не сильно, но поцарапанную. Донат принёс с собой бутылку тёплого бензина, залил в бак. И сел за руль. «Запорожец» завёлся с пол-оборота, будто обрадовался своему спасению. Ехал Донат медленно, торжественно, улыбчиво, весь путь от чинар до Красной Звезды на клаксон давил, пытаясь поймать мотив «чижик-пыжик, где ты был». И всё успокоилось. На время. Коечный сосед Симановича, художник Малинин, мастер спорта, с которым они вместе собираются сходить на Домбай-Ульген (пока ещё не отказываются от этой идеи), советует Донату: ты, говорит, на всякий пожарный случай привяжи свою машину за бампер к ножке кровати. Мне кажется, верёвка под дверью пролезет, там щель заметна. – Да ладно тебе, Андрей, каркать, – говорит Симанович. – Я думаю, что такого повториться не может. Это было бы слишком перпендикулярно. И даже, может быть, гипотенузно. И главное, неэстетично. А Тропф не унимается, по всему видно, решил, что Донат Симанович ничего не понял. Призывает к себе начспаса Джебраила Курданова и говорит тому вполне серьёзно: – Подбери двух инструкторов, что в деле участвовали, и отправь их в Теберду. Пусть они на тамошней турбазе перекантуются пару-тройку дней. А вернутся, когда ты им сигнал подашь. Так и сделали. А на другой день, как они уехали, появился отпечатанный на пишущей машинке «Олимпия» приказ, вывешенный на специальном стенде в столовой. Текст его гласил: «За организацию несанкционированного нарушения общественной дисциплины, выразившегося в угоне частного автомобиля марки ЗАЗ-965А, с подъёмом его на дерево, зачинщиков этого возмутительного и безобразного нарушения, а именно инструкторов Кудрявцева и Назарбаева, уволить с работы, без выплаты им выходного пособия, и отчислить из лагеря «Красная Звезда». И подпись: «Зав. учебной частью, временно исполняющий обязанности начальника лагеря, Франц Тропф». Никто не смеялся, напротив, все затаились. Донат Симанович прочитал, с удовлетворением, и сказал Малинину: – Вот видишь, Андрей, после такого приказа твой совет привязать машину за бампер к ножке кровати, выглядит просто смешным, прямо тебе скажу. Я уверен, никто больше не решится безобразия нарушать. В тот день, так сошлось, Лёха Липатов объявил, что у него старый дизель сдох. И это ощутили все туристские и альпинистские заведения на Домбайской поляне, поскольку горевшие до этого вполнакала лампочки потухли, Видно, тоже сдохли. И батареи на турбазе стали медленно и неуклонно остывать. Остряки со страху смеяться: чтой-то стало холодать, не пора ли нам поддать? Петруша, рыжий, конопатый, который повстречался Лашуку, Левичу и Шувалову на дороге от моста через Аманауз к административному корпусу, не теряет присутствия духа и загадывает девчатам загадки. Одна такая: «Тело к телу, волос к волосу. Что это?» Девчата краснеют щеками и говорят: – Дурак ты, Петя! – Сами вы глупые дурочки. Это же глаза: тело – веки, а волосы – ресницы. А вы что подумали? Девчата визжат, заливаются смехом, и им становится теплее. А Тропф снова вызывает к себе начспаса Джебраила Курданова. Считай уж, в третий раз. И велит ему собрать в ночь тот же спасотряд, как раньше, в деле с чинарой. Только на этот раз без полиспастов, блочков и налобных фонариков. И верёвок шесть штук. Сказано – сделано. Допрежь надо обнародовать, что столовая, где висел приказ, была недалеко от того домика, где ночевал Донат Симанович, успокоенный. Буквально полста метров вверх по ущелью Домбай-Ульген, от силы – сто. А возле той столовой огроменная поленница дров для голландских печек в домах и для нужд кухни. Полено к полену, одно к одному, нутро аппетитное, кремовое. Не поленница, а произведение современного искусства, цельный дом. Называется инсталляция. Расход поленьев большой, но пополнение их не отстаёт. За этим пристально следит завхоз Казбек Кадыров, у которого дел по горло. С утра до ночи напролёт. Но он всё успевает, очень расторопный. Так вот. Приходит ночь и вновь морозная, звёздная. Красота неописуемая: призрачная, волшебная, изумрудная. Ровно в три тридцать отряд построился и ждёт. Будто это богатыри, вышедшие из вод Лукоморья. Правда, без дядьки. Тут появляется Тропф и, ни слова не говоря, ведёт отряд к поленнице дров. Велит спасателям выбрать осторожно, без шума, проход. С тупиком в конце. Те встали перед поленницей в две отходящие перпендикулярно от одного из торцов шеренги. По шесть молодцев каждая. И стали вынимать из поленницы колотые дрова, стараясь не делать подозрительного шума, передавая их из рук в руки по левой и правой шеренгам. Складывая поленья в сторонку, переламываясь в пояснице. Постепенно образовался карман, в который вошли передние из каждой шеренги. И уже оттуда, из кармана, стали передавать дрова, держа их на руках, словно мины, которые предстояло обезвредить. Карман углублялся, шеренги внедрялись внутрь, почти уж скрылись. Снаружи оставались два последних спасателя. Примерно через час в поленнице возник тупиковый коридор шириной в два метра, длиной в четыре, высотой до самого верха – звёзды виднеются в чёрном небе. Как бы просека в заколдованном лесу. Когда всё было готово, Тропф повёл отряд к машине Симановича. И сделали всё спасатели, как прошлый раз, когда её к чинаре носили. Подсунули верёвки, приподняли и отнесли прямо к инсталляции. Поставили машину задом к карману, передом к домику, где спал безмятежно Донат. Попробовали её вкатить на колёсах – не вышло. Донат на всякий случай рукоять от коробки скоростей воткнул на первую передачу, а рычаг ручника кверху оттянул до отказа. Тогда ребята-спасатели, упершись руками в передний бампер, капот и стенки кабины, втолкнули машину в карман юзом по снегу. Потом заложили вход отложенными дровами и восстановили поленницу в первоначально виде. Она немного подросла, стала длинней и шире, но, честно сказать, не очень заметно. Следы от колёс, где стояла машина, перед тем как её затолкали, затоптали ногами в кедах и вдобавок присыпали снегом. И снова Тропф приложил палец к губам и отпустил спасотряд спать. Наутро Донат, проснувшись, зевая и потягиваясь, взглянул в окно. И вновь не увидел своей машины. «Ну, Тропф, погоди! – сказал он про себя. – Это уже не остроумно, выходит за рамки приличия и твоего своеобразного юмора». И стал срочно одеваться, не сразу попадая ногами в штаны. Нервничал и чесался в голове. Проснулся сосед, его гипотетический напарник для связки в запланированном восхождении на Домбай-Ульген, Малинин Андрей, мастер спорта и заодно художник. – Ты куда? – спрашивает он спросонья. – Вот, понимаешь, какое дело, Андрей, – отвечает Донат с понятным раздражением в душе, – опять, едри её в корень, моей машины нету. Опять этот Тропф куролесит. Пойду, погляжу. Наверное, на той же чинаре висит. Других вариантов не предвижу. – Вряд ли Тропф, – сомневается Андрей Малинин, зевая громко. – Могли ведь и угнать. Вспомни сванов с КПП. Машина у тебя классная. – Угнать! – восклицает Донат. – Как бы ни так. Я бы услышал. Нет, кроме Тропфа некому. И ушёл. Прямиком к той чинаре. Почти уверенный на все сто процентов, что там его машина. Запыхался, невольно торопясь. Прибежал, глянул – нет на дереве его машины. Ах, ты, думает, сукин ты сын! Где он её припрятал, интересно бы узнать. Обошёл все закоулки – нигде нет. А того ему невдомёк, что его машина у него под боком стоит. В России всегда так: топор ищут где подальше, а он рядом – под лавкой. Тогда Донат обращается прямо к Францу Тропфу: – Послушай, Франц, хватит тебе ваньку ломать, честное слово. Покуролесил и достаточно. Уже не смешно. Отдай мне мою машину, Христом-богом тебя прошу. Скажи мне, где ты её спрятал? Мне это очень интересно. – Извини, – говорит Тропф Донату, – но я тебя не понимаю. И Ваньки никакого я не знаю. И машины твоей я не видел. Я всю ночь спал. Не веришь, спроси у моей гражданской жены Фатимат, мы вместе спали. Она магометанка, обманывать не станет, у них врать – большой грех, доннерветтер. Пуще прежнего Донат хлопочет и ноет: отдай мне мою машину да отдай. Отдай да отдай. Скажи, где спрятал. Довёл Тропф мужика до слёз. У шеф-повара из лагерной столовой ребятишки гостили, внук и внучка. Внуку семь лет (в школу ещё не ходил), внучке шесть. Озорные – ни приведи господь. Мальчика Петей звали, девочку Аней. Кто ж его знал, что такой несусветный мороз будет на Домбайской поляне. Думала мать этих детишек, дочь шеф-повара (имя ему Лука), Катерина Луковна, отправляя их в горы, что будет как всегда: тепло, солнышко шпарит, воздух чист, загорят детки, заодно откормятся у деда на альпинистских харчах. Наказал Лука внуку и внучке, ещё с вечера, как их спать уложить, назавтра из дому ни ногой. Сидеть дома, играть в тихие игры. Оставил им еду, ночные вазы сполоснул, тёплые вещи под лавку спрятал и ушёл на работу. Дверь снаружи поленом припёрнул, чтобы они без спросу не вышли. А те все свои дела в горшки сделали, каши гречневой с молоком налопались, нашли одёжу под лавкой, оделись сами и в дверь торкнулись. Она закрыта. Тогда они в окно. Сиг наземь, на морозный снег. И побежали озоровать. Первым делом утащили лестницу, прислонённую к пожарному щиту возле котельной. Приволокли эту лестницу к поленнице дров. Приставили и залезли по ней на самый верх. И стали играть там в Чапаева. Кричат оттуда: – Мы на крыше бронепоезда! Дальше – больше. Принялись там возиться и строчить из пулемёта. И тут заметили глубокую и жуткую яму. Первой возле неё очутилась Анка. Заглянула туда и шепчет со страху: – Там чиво-то есть. – Чиво? – шепчет в ответ Петька. – Не знаю, – отвечает Анка. Тогда Петька храбро ползёт к краю ямы, чуть всю поленницу не растормошил, и сам в неё заглянул сверху вниз, чуть не свалился. Несколько поленьев всё же уронил. Они стукнули там непонятно. Петя пригляделся, сощурившись, чтобы лучше разглядеть, и говорит: – Аня, по-моему, там машина спрятанная. Они сразу вниз, полполенницы развалили, и побежали опрометью к деду. Прибежали дети в кухню, второпях, перебивая друг дружку, о своей находке сообщили. Вот тогда всё и открылось. Донат прибежал, раскидал дрова, освободил проход, ему взялись помогать, радостно гогоча, все кто ни попади, кто в тот момент поблизости находился. Донат протиснулся вглубь, дверцу отворил, залез внутрь, рукоять коробки скоростей переставил на нейтралку, ручник отпустил. И выкатили ему его «Запорожец» с криками «Ура!». И тут уж Донат Симанович, не выдержав над собой весёлого измывательства, постановил себе валить из этого благословенного Домбая, без промедления, к чёртовой матери. Обиделся Донат, прямо сказать, до глубины души. Не стал ею кривить, губы на дрожь настроил. Я, говорит, эту вашу Домбайскую поляну, эту сраную Белалакаю, этого однорукого австрияка хулигана Тропфа в гробу видал, в белых тапочках. А кто бы, спрашивается, не обиделся? При таких кошмарных обстоятельствах. – Куда ты теперь? – спрашивает его коечный сосед Андрей Малинин, художник и мастер спорта. Понял он, что отговаривать того бесполезно, человек из себя вышел, навряд ли обратно вернётся. – Поеду, – отвечает Донат скучно, – в Адыл-Су. Может быть, успею там сходить ещё раз на Шхельду. Или на Донгуз-Орун. Как повезёт. – А бензина тебе хватит? – спрашивает Малинин, чтобы утешить друга, – Не ближний чай свет. – Хватит, – говорит Донат. – У нас теперь заправок этих самых завались: одна, помнится, в Теберде, другая в Черкесске, третья в Пятигорске, ещё одна в Тырнаузе. Кроме того, мне это, скажу тебе честно, от души, без разницы. У меня есть заветная трубочка, всегда стрельну у грузовиков за бутылку. В бак залью и в две канистры. – Ну, в добрый час, приятель! – Пока! Не поминай меня лихом. Загрузился Донат, завёл свой драндулет и покатил вниз, по шоссе. А как миновал кладбищенскую лавину, остановился напоследок, стекло приспустил, высунулся и как закричит не своим голосом: – Ну, Тропф, погоди! – И кулаком из окна грозит. Но его уже никто не слышал, потому что шум стоял невообразимый. Провожали кандидата в мастера спорта, Доната Симановича, всем лагерем «Красная Звезда». Почти как почившего в бозе великого артиста. Кто сильно в ладоши хлопал; кто кричал «Ура!», «Банзай!»; кто изображал клич казачьей лавы: «Даёшь Есиноватную!»; кто нервически хохотал; кто плечами жал; кто слезу пускал сквозь смех – шум, гам, возгласы, разброд мнений волнами. Родилось эхо и покатилось в горы. Достигло вершины Мусат-Чери, отразилось от Зуба и вернулось обратно, ослабев. По пути, у кромки векового леса, это вызвало треск лопнувшей снежной доски. Началось грозное движение тяжёлых снежных масс, чтобы получилась новая, молодая, лавина. Но тут же она остановилась, не успев разогнаться и грохнуться в просеку старой, кладбищенской. Видно, поняла, что не сможет она преодолеть заслон, созданный выросшим за годы молчания густым сосновым подлеском, вперемешку с елью, пихтой, дубом, буком и грабом. А также не по зубам ей слежавшийся мёрзлыми слоями снег, пронизанный, точно бетон арматурой периодического профиля, стелящимися ветвями рододендрона – эндемика Северного Кавказа. Так бесславно закончился вояж Доната Симановича на Домбайскую поляну. Не сделал он задуманной «пятёрки» на Домбай-Ульген. Не стал ни свидетелем, ни участником трудового энтузиазма, который будет впереди. И это был первый такой случай своеобразного дезертирства в мирное время. VI Второй подобный случай случился на турбазе «Солнечная Долина» с Яковом Марковичем Кроликом. Этот второй случай, пожалуй, не стоит оставлять без внимания, ибо ни третьего, ни четвёртого, ни пятого (и так далее) таких случаев на Домбайской поляне больше никогда не бывало. Яков Маркович Кролик, 1917-го года рождения, ровесник Великой Октябрьской Социалистической Революции (ВОСР), беспартийный, член профсоюза горнодобывающей промышленности, работал, не покладая рук, старшим экономистом планового отдела Шахтостроительного управления (ШСУ-1) Тырныаузского вольфрамо-молибденового комбината (ТВМК). Когда-то на месте Тырныауза было балкарское село Гирхожан. На мой взгляд, вполне приличное название. Мне нравится. В 1937 году Гирхожан переименован в Нижний Баксан, а в 1956 году Нижний Баксан переименован в Тырныауз. Сначала комбинат был молибдено-вольфрамовым, потом стал вольфрамо-молибденовым, затем горно-обогатительным. Так что социалистическая традиция эта, зуд переименований, проявила себя не только в Карачаево-Черкесии. Иные скажут: всё это мелочи. Позвольте, но каждый раз при переименовании надо менять вывески, карты, бланки, печати, штампы и т.д. и т.п. и пр. А старые – на помойку. Иные снова скажут: да ладно, подумаешь – гроши. Действительно, для одного Тырныауза, возможно, немного. А ну-ка пройтица по все стране. От края и до края, от южных гор до северных морей. Сумашечие денежки, между прочим. Любит Русь не токмо что нестись птицей-тройкой, неведомо куда, но при этом ещё и сорить деньгами. Яков Маркович не хватал звёзд с неба, но был своей жизнью вполне удовлетворён. Среди сослуживцев слыл порядочным человеком, добрым семьянином и ответственным гражданином. Не пил и не курил. У Якова Марковича было пять дочерей, задумчивых, но весёлых, обширная рыжеволосая жена по имени Дебора, с грустными, красивыми серо-зелёными глазами, и кошка Мурка, исправно приносившая слепых котят, которых приходилось топить в ведре с водой. Его жена обладала удивительной склонностью к частому деторождению и рожала непременно одних только девочек. Никто не сомневался, что вскоре должна была появиться на свет шестая. Глаза жены напоминали Кролику тоскливый взгляд красавицы Деборы из фильма «Однажды в Америке», который он не видел. Ибо в Тырныаузе эту антисемитовскую мутотень не показывали. Дабы не смущать гангстерскими эротически-криминальными разборками добропорядочных шахтёров. И не отвлекать их от установления трудовых рекордов при добыче руды, с повышенным содержанием вольфрама и молибдены, идущей (после обогащения) на производство легированной стали для танков, постоянно совершенствуемых и переименовываемых в ходе непрекращающейся гонки вооружений c гнусным Западом. Шахтёрам показывали «Большую жизнь». Старшей из дочерей, Царице Тамаре, как все её звали в домашнем кругу, похожей на мать, как две капли счастливых слёз, недавно исполнилось шестнадцать лет. О её замужестве думать было ещё рано, но Яков Маркович постоянно держал эту важную и тревожную мысль в своей поседевшей голове, поросшей, как одуванчик, истончившимися жидкими волосками, которые он зачёсывал поперёк головы. Девочки росли не по дням, а по часам. Были все они высокие и стройные, как кадушки, стремились стать сильными, чтобы пойти работать, когда вырастут, на шахту, где хорошо, как они всегда слышали, платили, и было много кавалеров. Ещё они были на редкость прожорливыми, чтобы, по-видимому, оправдать свою смешную фамилию. На их одежду и пропитание уходила уйма денег, практически вся получаемая Яковом Марковичем зарплата. И сколько бы ему ни повышали оклад небольшими ежегодными прибавками в виде компенсации скрытой инфляции, которой в стране, как известно, никогда не было, денег в семье всегда не хватало. Яков Маркович называл свою беспокойную, не всегда сытую семью, с любовью, умилением и грустной иронией: «мой крольчатник». Он уже десять лет подряд не бывал в отпуске и каждый раз договаривался с начальством о выплате ему компенсации за дополнительное, отработанное в счёт отпуска, время. И начальство всегда входило в его трудное положение. Но на этот раз член местного комитета профсоюза, инженер по охране труда и технике безопасности, некто Кадиев Рамазан Индрисович, занял принципиальную позицию, поставив вопрос ребром. На очередном заседании месткома, на которое был приглашён Яков Маркович, Кадиев, предварительно торопливо огласив справку из бухгалтерии о выплаченной за десять лет Кролику компенсации, потребовал неукоснительного соблюдения гуманистических правил охраны труда. При голосовании этой инициативы подавляющим (как всегда) большинством голосов, при одном воздержавшемся (для проформы), было принято постановление, гласившее: «Ходатайствовать перед руководством ШСУ-1 об отказе товарищу Кролику, старшему экономисту планового отдела, в очередной компенсации и принуждению его в административном порядке уйти в положенный ему отпуск». Начальство, в лице главного инженера Чудакова Ивана Ильича, было вынуждено согласиться с мнением общественной организации, являющейся первичной ячейкой школы коммунизма. Здесь следует заметить, что многие трудящиеся слышали, что «профсоюзы школа коммунизма», но почему и зачем, толком никто не знал. А те, кто якобы знал, были изолированы от народа, которому эта инвектива была интересна, надёжным заслоном, состоящим из бюрократических, кабинетных, транспортных, жилищных, здравоохранительных и других подобных заграждений. И никто не стал сомневаться, все решили, что так надо. В денежной компенсации Кролику было отказано, а вместо компенсации ему, буквально силой, было предложено использовать (по наущению того же Кадиева) горящую бесплатную профсоюзную путёвку в турбазу «Солнечная Долина» на Домбайской поляне по всесоюзному маршруту за номером 44- прим.лыжи. Строго говоря, под боком у Тырныауза была своя горнолыжная база в Приэльбрусье, но туда не было бесплатных путёвок. Кроме того, Кролик не умел кататься на горных лыжах. Туризм во всём мире считается одним из самых прибыльных дел. Его популярность основана на неуёмной тяге человечества к перемене мест. А тяга эта, в свою очередь, связана, по всей видимости, с генетической предрасположенностью. Испокон века человеку не сидится на одном месте, хочется куда-нибудь пойти, поехать, поплыть, полететь, побрести – посмотреть, что там за горизонтом, за долами за горами. В Советском Союзе туризм по доходности стоял близко к торговле нефтью, газом, вооружением, необработанной древесиной (лесом), пушниной, мёдом, пенькой и другими полезными ископаемыми. Однако туризмом занималось не государство, а профсоюзы. Кстати, и санаторно-курортным делом тоже. Ибо государству всегда было не до того, а профсоюзам как раз делать нечего. Но им тоже жить надо. Оба дела были поставлены на широкую ногу, с размахом. В так называемом Дворце Труда, что на Ленинском проспекте в Москве, именуемом в просторечии зданием ВЦСПС, получили постоянную прописку две крупные организации: Центральный Совет по туризму и Центральный Совет по управлению курортами профсоюзов. Понастроили всюду санаториев, домов отдыха, пансионатов, гостиниц, турбаз, кемпингов и других аналогичных объектов. Стали продавать путёвки по всей необъятной стране. И, надо сказать, неплохо стали жить. Совсем неплохо. В Центральном Совете по туризму (тема нашего исследования) были разработаны маршруты, которыми деловые люди этого Совета, пытались, как неводом, опутать всю страну. Маршруты делились на всесоюзные, республиканские и местные. Знаменитая Домбайская поляна, славившаяся своей изумительной красотой, мягким климатом, неповторимым количеством солнечных дней в году, всегда включалась в состав всесоюзного маршрута. Каждому маршруту присваивался порядковый номер. К примеру: № 44: «Домбайская поляна–Северный приют–Клухорский перевал–Южный приют–Сухуми–Сочи». Это был широко известный маршрут, и многие хотели туда попасть. В первую очередь, на Домбайскую поляну. Но это было в тёплое время года. Зимой Поляна не работала. А как пошла мода на горные лыжи, проникшая к нам из Европы с целью ослабить нашу российскую идентичность, сразу открыли зимний маршрут – катание на горных лыжах. А номер оставили прежний. К нему добавили два словечка. И получилось: №44-прим.лыжи. По таинственным причинам, маршрут в зимнее время переходил из всесоюзного подчинения в республиканское. Те, кто пытался в этих причинах разобраться, погружались безвозвратно в трясину противоречивых выводов. Повторение логических ходов неизбежно приводило к цугцвангу. Вот этот самый маршрут и достался Якову Марковичу Кролику. Сначала он воспринял предложенную ему путёвку за издевательство над здравым смыслом. И это его обидело. Но Яков Маркович был человек лёгкий, незлобивый, сговорчивый. И, поразмыслив немного, он согласился, сочтя это издевательское предложение даже экономически выгодным, имея в виду две недели бесплатного питания и оплачиваемый проезд до Домбайской поляны и обратно. По предъявлении билетов, что таило в себе некоторые нехитрые возможности мухлежа и извлечения небольшой дополнительной прибыли. Вручая путёвку, Кадиев, с отвратительным лицемерием, заявил: – Вам, товарищ Кролик, необходим активный отдых. У Якова Марковича были блестящие, будто от проступивших слёз, глаза с радужкой рябого окраса, в котором присутствовали вокруг зрачков голубые, серые, жёлтые и бурые лакуны, как будто это были крохотные, тонюсенькие листочки полиграфической фольги. Между прочим, между нами говоря, из такой фольги, полиграфической, отличные «колдунчики» получаются. Берёшь ножницы и отрезаешь от рулончика узенькие полосочки, вроде ленточек. Длиною примерно по полметра, может, даже меньше. Две-три – сколько надо. Они легки, прочны, нипочём не порвутся. И привязываешь их тоненькой крепкой ниточкой к обеим бортовым вантам. На высоте, куда достанешь. Они, эти «колдунчики», трепещут, струясь строго по ветру, и помогают тебе держать правильный курс во время парусной лавировки. Вот, понимаешь, какое дело. Так вот. Кролик этот, между прочим, имел большой нос и тусклую лысину, распространившуюся в последнее время в сторону лба. Чтобы замаскировать её, он, по настоянию жены, отрастил свои жидкие седые волосы с левой стороны головы и зачёсывал их поперёк лба вправо, от одного большого и бледного уха к другому. Яков Маркович был тщедушен и боялся сквозняков, от которых у него происходило, как он сам выражался, острое обострение КВДП, что означало: катар верхних дыхательных путей. Он не выносил непривычных запахов и табачного дыма. Не мог уснуть, если в комнате горел свет или кто-то храпел за стеной. Не говоря уж – рядом. Он снял свои сатиновые нарукавники, как у подпольного миллионера Корейки и из «Золотого телёнка» Ильфа и Петрова, собрал свои немудрёные шмотки в старенький фанерный чемодан, обтянутый чёрным дерматином, обнял дочек и отправился на автостанцию. Там он собрал валявшиеся на ступенях билеты и сунул их в карман. Потом забрался в автобус, следовавший по маршруту «Тырныауз-Нальчик». Его провожала жена Дебора, кутавшаяся в оренбургский пуховый платок. Он опустил стекло, Дебора подняла к нему свои красивые не русские глаза и прошептала загадочные слова: – Кролик, я тебя буду ждать. Появился шофёр, балкарец, и автобус поехал, быстро набирая скорость. Не успел он тронуться, как Кролик начал сильно скучать по дому. Это было невыносимо. Он даже собирался вылезти в Гунделене и вернуться обратно. Но усилием воли удержал себя от этого ребяческого поступка и поехал дальше. В районе Заюкова он начал склонять задремавшую голову на плечо сидевшей с ним рядом балкарки, которая всю дорогу кормила тощей жёлтой грудью туго спелёнутого младенца, лишая того возможности вопить и мешать людям ехать. Балкарка своё плечо не отстранила. В Баксане Кролик сделал пересадку в автобус, следовавший по маршруту «Нальчик-Ставрополь». Это был комфортабельный автобус с высокоподнятым пассажирским салоном и багажными отсеками внизу. Он живо домчал Кролика до Пятигорска, где его ждала ещё одна пересадка, к Черкесску. В Пятигорске водитель автобуса открыл крышку багажного отсека и предложил Кролику вытащить оттуда свой багаж. Яков Маркович долго копался, пока искал свой фанерный чемодан. Наконец он вылез оттуда, перепачканный, злой, и потребовал отдать ему его проездной билет. Водитель не стал артачиться и сказал: – Сей момент, возьму сейчас в кабине. – Захлопнул дверцу люка, забрался в кабину и уехал, не попрощавшись. Кролик остался со своим носом. И опять ему пришлось собирать грязные билеты на полу автостанции. Короче, после долгих треволнений и препирательств с нехорошими и грубыми автобусными водителями, добирается наш герой до Домбайской Поляны, которая встречает его густым туманом и неимоверным морозом. Если бы не шуба под названием «тулуп», войлочные башмаки под названием «прощай молодость», заячий треух, чёрный грубошерстный костюм, мохеровое кашне и рубашка с галстуком, Яков Маркович сразу превратился бы в ледяной столб, как жена Лота. А тут он всё же добрался со своим смешным чемоданом до главного корпуса турбазы «Солнечная Долина». Забегая вперёд, скажу, что он не покидал этого корпуса всё время своего пребывания на Домбайской поляне, не высовывая носа наружу. За исключением одного случая, когда ему воленс-ноленс пришлось протрусить опрометью в административный корпус, чтобы пройти там процедуру регистрации. Там его занесли в книгу учёта, выдали талоны на питание в столовой и дали номерок для получения лыж в пункте проката инвентаря. При этом строго-настрого предупредили, что за утерю номерка положен штраф в сто пятьдесят рублей с копейками. Яков Маркович хотел было отказаться от номерка, но ему этого не позволили. Появление в турбазе странного персонажа вызвало неоднозначную реакцию. Со стороны молодых и весёлых туристов выкатилась волна грубых насмешек. Его большой нос, напомнивший кое-кому Сирано де Бержерака, незамедлительно получил обидное название «паяльник». Девушек поначалу его нос заинтересовал, но когда они увидели его причёску, то зафыркали и сказали: «Фу!» Один нахал, умевший, как впоследствии выяснилось, подражать разным звукам, пропел петухом и прокричал: «Кири-ку-ку! Царствуй, лёжа на боку» У директора турбазы, Натана Борисовича Левича, вид новоприбывшего вызвал неприязнь своей похожестью на бухгалтера-ревизора. И всё это ещё до того, как была обнародована его необычная фамилия. Будущий сосед по палате, некто Иван Краснобрыжий, как только узнал фамилию вновь прибывшего придурка, так обрадовался, что не мог успокоиться не меньше часу и всё это время дико хохотал. Даже можно сказать, ржал. А как пришёл в себя, так сразу же приклеил Якову Марковичу обидную для него кличку «Братец Кролик». Комнаты, где туристы ночевали и проводили время, не занятое лыжным катанием, по аналогу с учреждениями оздоровительно-лечебного содержания, назывались в «Солнечной Долине» палатами. Якова Марковича поместили в четырёхместную палату №6, которая, по прихоти коварной судьбы, располагалась на втором этаже, непосредственно над столовой, и недалеко от мужской уборной, откуда большой чуткий нос Кролика сразу же уловил: снизу запах квашеной капусты, а сбоку – острый нашатырный запах туристской мочи. Это привело его в тихий ужас. Стены турбазы были рубленые из толстых то ли лиственничных, то ли пихтовых брусьев, почерневших от времени и давших по этой же причине глубокие трещины, в которых жили тараканы-прусаки. Потолок тоже был деревянный и своими полированными, набранными ёлочкой дощечками напоминал паркет. Когда Кролик ложился спиной на койку и смотрел в потолок, ему казалось, что он видит натёртый воском паркетный пол. От этого у Якова Марковича кружилась голова. Приходилось срочно поворачиваться на живот или на бок, тогда головокружение пропадало. И всё это было красиво и, наверное, пахло бы лесом и смолой, если бы не сильная струя квашеной капусты, из которой на кухне варили кислые щи с салом. Считалось, что в мороз туристам требуется повышенное содержание калорий. Убранство палат не отличалось особыми изысками. Четыре койки с провисшими пружинными сетками; возле каждой койки стояли довольно удобные, но уродливые прикроватные тумбочки, с перекошенными ящиками, с трудом выдвигавшимися, и лежали ножные коврики, которыми туристы, не сговариваясь, чистили ботинки. Наподобие того, как в районе Самотёки, а также вблизи дорогущих гостиниц «Националь», «Метрополь» и «Савой» в Москве чистильщики из нацменьшинств наводили бордовыми бархотками блеск и лоск на штиблеты столичных штатских щёголей и хромовые сапоги военнослужащих. У стены стоял громоздкий полированный шкаф, получивший в туристском обиходе название «стервант». Справа и слева от него висели офорты и гравюры с изображением окружающих Домбайскую Поляну красивых гор, чтобы туристы не забывали, где они находятся. Вместе с Кроликом в палате №6 коротали время ещё трое плановых туристов. Один из которых, а именно упомянутый ранее Иван Краснобрыжий, отравил Якову Марковичу всю жизнь, превратив её в сплошную пытку, потому что являлся его антиподом, как свет и тьма. Это был тридцатилетний здоровяк, с толстыми, как у борца, руками, бычьей шеей и широченной спиной, при взгляде на которую у Якова Марковича сжималось сердце и начинало сосать под ложечкой. Краснобрыжий работал механиком по дизелям на заводе по производству синтетического каучука, вырабатываемого из пищевого спирта, и приехал на Домбай так же, как и Кролик, по горящей соцстраховской путёвке, из какой-то, как полагал Яков Маркович, немыслимой дыры под глупым названием Ерёма. Об этом, с позволения сказать, городе Иван постоянно делился с Яковом Марковичем яркими воспоминаниями, с неожиданной для такого грубого человека теплотой. Он нещадно смолил вонючие сигареты «Дукат» и выкуривал их, по его собственному признанию, не менее трёх пачек в день. Прихватывая, правда, при этом часть ночи. Голос у него был громкий, хриплый, булькающий мокротой. Обращался он ко всем принципиально на «ты», не испрашивая на это соизволения. От него постоянно исходил тошнотворный запах пота, пива и водочного перегара, в смеси с запахом табака. У него была непреодолимая потребность всё распахивать настежь: двери, форточку, окно, рубаху и даже душу. Каждое утро он выскакивал на улицу в одних трусах, которые были ему до колен, и бегал там босиком по снегу, не обращая внимания на жестокий мороз. Потом возвращался в палату, растирался докрасна полотенцем, нередко путая своё с полотенцем Якова Марковича, ухал, крякал, хлопал Кролика по худосочной сутулой спине и ржал, как жеребец. На голове у него красовался жёсткий курчавый чуб «смерть бабам», и всё его могучее белое тело было покрыто буйной светло рыжей растительностью, выпиравшей, будто крапива, из рукавов и вечно расстёгнутого ворота рубахи. По ночам Иван так молодецки храпел, что Яков Маркович, в одну из кошмарных бессонных ночей, накрыл голову подушкой и заплакал настоящими мокрыми и солёными слезами. Иван был не дурак выпить, забить «козла» в домино и сыгрануть в карты. А после того как Юрий Гаврилович Лесной, московский режиссёр, похожий на Пьера Безухова, тоже ночевавший в палате №6, научил Ивана играть в покер, тот никому не давал прохода и назойливо приставал к соседям по палате, заставляя их чуть ли не силой принимать участие в этой азартной карточной игре. Он любил рассказывать похабные анекдоты, и сам всегда хохотал над ними громче всех остальных; часто употреблял отдельные неприличные слова и даже целые выражения; обожал рискованные разговоры на политические темы, от которых Яков Маркович холодел, жался и испытывал острое желание удалиться за дверь. Когда Иван Краснобрыжий бывал навеселе, а не навеселе он бывал крайне редко, практически никогда, он обращался к Якову Марковичу издевательски, зная, что тот не согласится, и именно это его подзадоривало: – Братец Кролик, давай садись, сыграем в покер. А не станешь, получишь по ушам. Или в нос. Сам выбирай куда. Это он, Иван Краснобрыжий, наградил Якова Марковича позорной кличкой «Братец Кролик», которая так и прилипла к уважаемому в Шахтостроительном управлении №1старшему экономисту, 1917-го года рождения, то есть, по сути дела, ровеснику Октября, как, извините, мокрый банный лист в парилке к жопе. И никто больше (за редким исключением) не называл Якова Марковича иначе как Братец Кролик. Даже этот сопливый Порфирий (ещё один сокоечник Якова Марковича в палате №6), которого все звали Фирой и который годился ему в сыновья. Это нелепое прозвище очень обижало Якова Марковича и уязвляло его самолюбие. Особенно горько ему было после того случая, когда турбазовская врачиха, с красивыми, как у коровы, глазами в ответ на тактичную просьбу Якова Марковича посоветовать ему что-нибудь от бессонницы и изжоги сказала ему беспардонно и по-хамски: – Братец Кролик, таблетки от бессонницы у меня, увы, вышли. А против изжоги могу посоветовать квашеную капусту по три раза в день натощак. Один раз в клубе турбазы показывали кино «Чапаев». И хотя все видели этот фильм по многу раз, все как один повалили в клуб, потому что, во-первых, фильм действительно был хорош, а во-вторых, других не было. Пошёл и Яков Маркович, чтобы, во-первых, приобщиться к культуре, а во-вторых, скрыться хоть на время из палаты №6. Пошёл и Иван Краснобрыжий, который чуть опоздал к началу показу сеанса. Пробираясь, согнувшись, меж рядами стульев, по ногам сидящих на них зрителей, в поисках свободного стула, Иван наткнулся на Якова Марковича, опустившего взор долу, чтобы его не заметил «анчихрист». Но Иван его заметил. И не совладал с собою. Не смог он не поддаться искушению: прицепиться к своему антиподу. И попытался согнать его с занимаемого им стула: – А, Братец Кролик! – зарычал он медведем. – Тебе привет от моих штиблет. Прочь с мово места, как муха с теста! Яков Маркович заартачился от возмущения нервов. Сидевшие рядом с ним зрители, освещаемые с затылков лучами проектора, в которых металась пыль, зашумели, зашикали. А Иван, нисколько не смущаясь, всё ещё согнутый пополам, сказал: – У! Зашипели, как гуси. Я пошутил. Шуток юмора не понимаете. – И заржал, как жеребец, почуявший кобылу. И дальше пошёл, по рядам. Яков Маркович остался на своём месте, но настроение было испорчено. На экране Анка строчила из пулемёта «Максим», но Яков Маркович этого уже не видел, потому что с середины фильма ушёл, обиженный. Вторым соседом Якова Марковича по палате был упомянутый выше Порфирий. Фамилию тоже, образно говоря, имел лошадиную: Курочкин. Он был студент из Ростова-на-Дону, учился в сельскохозяйственном институте на агронома, но истинной его страстью была фотография. И он ходил всегда обвешанный фотокамерами, экспонометрами, вспышками и ещё разными штуками в кожаных футлярах. Всё это вместе третий сосед Якова Марковича, упомянутый вскользь выше как режиссёр, называл «сбруей». Порфирий лелеял мечту. Она заключалась в том, чтобы сделать фотоснимок слаломиста, проходящего в крутом вираже, на фоне горы Белалакая, ворота трассы, чтобы получился при этом пронизанный ослепительным солнцем сноп снежных брызг. И послать этот снимок в журнал «Советский Союз». И получить за него премию. В Домбай Порфирий приехал на зимние каникулы в надежде поймать нужный момент. А пока из-за небывалого мороза мечту приходилось откладывать. Пришлось ему временно искать жанровые сюжеты внутри помещения турбазы «Солнечная Долина». Однажды наткнулся на парочку в тёмном углу, где какой-то бессовестный турист, снедаемый бездельем, пытался склонить к непорочному прелюбодеянию застенчивую девушку. Она шептала с любовным придыханием и повторяла шепотом горячо, от волнения: – А шо потом? А шо потом? Может, не надо? А он ей, возбудившись, видно, сильно, тоже шёпотом: – Как это не надо? Напротив, надо, надо, надо! Да ты не бойся милая. Бери пример с меня: видишь, я же не боюсь. Может, на тебе женюсь. И нацелился Порфирий на них своим фотоаппаратом с намерением сделать снимок при вспышке магния. Но в это время получил хук, пришедшийся ему прямо в глаз. Из него посыпались на пол крупные искры. Легко могли бы, между прочим, стать причиной пожара, будь на месте твёрдого букового паркета что-нибудь более легко воспламеняющееся. Сгореть могла бы турбаза дотла. Вместе с прилегающим лесом, в том числе, купой чинар, на одной из которых совсем недавно висела машина марки ЗАЗ 965-А, принадлежавшая на правах личной собственности Донату Симановичу, известному альпинисту из лагеря «Красная Звезда», кандидату в мастера спорта, между прочим. Покинувшему к тому времени пределы Домбайской поляны в оскорблённых чувствах и в жестокой обиде на завуча Франца Тропфа. А покуда обошлось, бог миловал, без пожара, ограничилось всё припухлостью глаза и синяком. Об этом будет сказано ещё не раз, а тем временем пока следует, сдаётся, скупо описать студента из Ростова-на-Дону, чтобы читателю стало понятно, с кем он познакомился. У Порфирия были тонкие руки и нежная кожа, и был он похож на девушку. На Ивана он смотрел восторженными голубыми глазами и старался во всём ему подражать. Хотя получалось это у него, прямо сказать, не очень похоже. Например, называл он Якова Марковича Братцем Кроликом робко и застенчиво, совсем не в пример своему весёлому и грубому идолу. И если бы не третий палатный сосед, который всегда заступался за Кролика, закрывал форточку, затворял распахнутую дверь и выгонял паршивцев курить в коридор, Яков Маркович давно бы покинул райское место, не выдержав душевной муки. Это был Юрий Гаврилович Лесной, режиссёр из московского радио по вещанию правдивой социалистической информации на африканские и арабские страны. Это был большой, толстый и добрый человек. Он был похож, как справедливо заметил Иван Краснобрыжий (кстати, не он первый) на Пьера Безухова из Льва Толстого. На горных лыжах он кататься не умел, но каждый день не оставлял попыток и ходил на склон позади альплагеря «Красная Звезда», чтобы якобы там похудеть. Но Иван был уверен, что это чепуха на постном масле и одна брехня для видимости, а на самом деле всё дело было в «керосине» со Светкой, врачихой турбазы. Крутить роман на туристском жаргоне того времени называлось почему-то «керосинить». А летом, на пляже, «кидать палки». После тренировок Юрий Гаврилович ставил сушить огромные, с красными задниками, горнолыжные ботинки на радиатор отопления и заваливался отдыхать на скрипучую кровать. Кряхтел и вздыхал, показывая этим, что устал. Кроватная сетка под весом его громоздкого тела прогибалась, чуть ли не касаясь пола, и становилась похожей на гамак. От ботинок кисло пахло сырой прелой кожей, и это вызывало у Якова Марковича изжогу и тошноту. Кроме того, глубокое отвращение к горнолыжному спорту вообще и к Домбайской поляне в частности. До конца смены оставалось пять дней и шесть ночей, и Кролик с нетерпением ждал конца своим страданиям. Последние два дня стоял особенно лютый мороз, какого, говорят, в Домбае не было никогда. Ветра тоже не было, а то бы совсем конец света. Ветер заблудился где-то в горах. И поделом ему, злому, нечего зря дуть. Воздух, казалось, остекленел от холода. Туристам, отваживавшимся выходить наружу, становилось удивительно, что таким воздухом можно было дышать. Днём опускался морозный густой туман. Небо и горы исчезали. Вместо них, над головой осторожно смотрящих вверх, возникала какая-то унылая серая пустота, до которой было одинаково близко и далеко. Из этой пустоты сыпалась и сыпалась мелкая льдистая пыль. Ночью туман уходил ночевать в горы. Горы делались видимыми, будто рождались заново из волшебного небытия. Они укутывались в серебристую фольгу, стараясь произвести незабываемое впечатление. Светилось космической темнотой чёрное небо, на котором, как в московском планетарии, сияли лучистые звёзды. Мороз усиливался. Домбайская поляна погружалась в первозданную тишину. Порфирий Курочкин приуныл. Он сидел на своей кровати, листал справочник фотолюбителя, что-то важное записывая в блокнот. Иногда дышал на озябшие руки. Вид у него был угрюмый. Время от времени он осторожно трогал здоровенный синяк под глазом и морщился кисло. VII Иван Краснобрыжий вернулся с обеда последним, как всегда в отличном расположении духа, разопревший от съеденных кислых щей со свиным салом и гречневой каши с тушёнкой, тоже свиной. Калории вызывали у него благородную отрыжку, которой он интеллигентно хвастался, повторяя при этом: «Пардон, я не нарочно». – Ну и погодка! – шумно выдохнул он слова, плюхаясь на свою кровать. – По пути из столовой заглянул наружу – мрак! В такую погодку хорошо быть покойником: долго не испортишься. Порфирий дёрнулся смешком и скрипнул кроватью. – Хреновый обед, – подытожил Иван и отрыгнул, дёрнувшись могутной грудью. – Завтрак ещё куда ни шло. А обед – дерьмовый. Съел – вроде нажрался. Через пять минут хоть начинай по новой. Нет, так дело не пойдёт. – Завтрак должен составлять пятьдесят процентов дневного рациона, – заметил Яков Маркович, сидя на своей кровати и пришивая оторвавшуюся от пиджака пуговицу. Иван сочно хрустнул пальцами, сплетя их между собой и выставив над головой, будто выстрелил из пугача. И спросил, протяжно зевнув: – Братец Кролик! Как там по твоим житейским правилам, что полагается физически крепкому мужчине после обеда? Только умоляю, не говори, что надо вздремнуть. Это пошло. Яков Маркович сморщил своё маленькое, удивлённое лицо и ответил обиженным голосом: – Вот ты, Ваня, всё смеёшься. Тебе бы только смеяться. Погоди! Поживёшь с моё, станешь постарше. Узнаешь, что к чему и почём фунт лиха… – Не трепись! – прервал его Иван. – Не знаешь, так и скажи: не знаю мол. Ни хрена ты, Братец Кролик, не петришь. После обеда сытому и здоровому мужику, допрежь всего, самое наилучшее какую-нибудь тёплую и мягкую стерву пощупать. Слыхал анекдот? Солдат налопался и спрашивает: что ты там, бабка, гутарила насчёт гребли? Хм! На пуховой перине? – Иван поднял одну бровь, зажмурил другой глаз, покрутил жёлтыми прокуренными пальцами воображаемый ус и оглушительно расхохотался. – Как, Фирка, – спросил он, успокоившись, – не в бровь, а в глаз? – Да, – неуверенно произнёс Порфирий и густо покраснел. Один глаз у него заплыл и превратился в узкую щёлочку. – Чего краснеешь, как красная девица? Что естественно, то общественно. Ты вон из-за кого свой фингал заработал? Из-за них, курвов. Верно, они того не стоят, чтобы из-за них хороший парень по морде получал. Однако факты упрямая вещь, как справедливо говорил в своё время разоблачённый культ личности. – Эх, кабы не ты, старый хрен моржовый, добавил Иван, обращаясь к Якову Марковичу, – мы бы сейчас с отроком пригласили на двоих пару лебедей, – Иван снова хрустнул пальцами. – Тут одна, плять, плавает – глаз не оторвёшь. Ух, хороша зараза! Мороз по коже. Прямо как у Пушкина: «Глядь – поверх текучих вод лебедь белая плывёт» – Как тебе не стыдно, Ваня! – укоризненно сказал Яков Маркович, закончив пришивать пуговицу и стараясь откусить нитку. – Всё ж таки ты семейный как-никак человек. – А что? – А то. Нехорошо это. К тому же пагубно влияешь на подрастающее поколение. – Чего нехорошего, не пойму. Однова живём. Очень верно заметил величайший поэт всех времён и народов Иван Барков, между прочим, довожу до вашего сведения, мой тёзка: хощет вошь и хощет гнида, хощет бабка Степанида, хощет северный олень, все хотят кому ни лень. Так, что ли, а? Подрастающее поколение? – Он вытащил из рыжей пачки сигарету и закурил, со свистом втягивая в себя дым и выпуская его, отработанный, через ноздри. – Иван подмигнул Порфирию. – Закуривай, отрок. Порфирий взял из пачки сигарету, неловко ухмыляясь. Яков Маркович задохся от дыма и стал разгонять его рукой, повторяя: «Фу! Гадость!» – Послушай! Может, и ты с нами, братец Кролик? – спросил Иван. – А? На троих. Подыщем тебе симпатичную старушенцию и вперёд. Скажи честно, ты хоть раз своей карольчихе изменял? Если нет – я тебя живо научу. – Знаешь что, Ваня! – зашёлся от возмущения Яков Маркович. – Я хочу сказать тебе только одно: во-первых… раз! – Здесь голос его сорвался, и вышло очень смешно. – Ты невоспитанный и грубый человек – это раз. – Два, три, четыре, пять, – подхватил Иван, – вышел Кролик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в Кролика стреляет. Пиф-паф, ой-ёй-ёй, помирает Кролик мой. Привезли его в больницу, оказался он – живой. Ну, будет, будет тебе, старик. Уж и обиделся. Ажник губы дрожат. Чего ты такой обидчивый? Ну, что я такого сказал? Ведь я шуткую, потому что я тебя – люблю. Честное слово. Совсем ты шуток не понимаешь, братец Кролик. Скажи-ка, дядя, только быстро: «вдох-выход-вход-выдох». Не спотыкнёшься, я тебя поцелую. В плешку лысины. – Отстань ты от меня, ради бога, Христом – богом тебя прошу! – взмолился Яков Маркович, чуть не плача. Иван рывком поднялся с кровати, достал лежавшую на «стерванте» гитару, с большим голубым бантом на грифе, поставил одну ногу на стул, облокотился на колено и взял несколько оглушительных аккордов, перебирая своими толстыми, словно надутыми, пальцами струны. Потом запел приятным, глуховатым, хрипатым голосом, баритоном: Передо мной Белалакая Стоит в туманной вышине. А струйки мутные так медленно стекают За воротник – кап-кап – и по спине… Он никогда не пел всю песню с начала и до конца. Пропоёт от силы один куплет и бросит. Говорил, что никак не может запомнить всех слов. Порфирий засунул руки в светонепроницаемый мешок, будто в муфту, и сосредоточенно перематывал плёнку. – Между прочим, – неожиданно заявил он, – из пихтовой смолы делают канадский бальзам. – Это ты к чему? – Не знаю, – признался Порфирий и покраснел. – Ну, и фотография у тебя, Фирка, доложу я тебе! – сказал Иван, выражая сильное удивление. – Не лицо, а рожа. Как у Муссолини, когда его волокли вешать вниз головой. – Я ему ещё дам! – буркнул Порфирий. – Сам виноват. Запомни правило: где двое, там третий – лишний. Зачем ты полез снимать Ромео, когда он обжимал в углу свою Джульетту? – Пойти, что ли, заняться санитарной обработкой, – проговорил в раздумье Яков Маркович. – Что это означает в переводе с бюрократического на русский? – Я думаю, – сказал смеясь Порфирий, – это значит умыться перед послеобеденным сном, то бишь мёртвым часом. – Хм! – хмыкнул Иван. – Чудён, ты братец Кролик, как я погляжу. Типичный бюрократ. Что ни слово, то перл. – Он помолчал. – А где же это наш Пьер Безухий? Давно с обеда не пришёл. Должно быть, опять к свой врачихе попёрся, к Светке. Хороший малый, а дурак. Нашёл тоже, топор под лавкой! Не нравится она мне. Не люблю я баб, которые сами на шею вешаются. Бабы гордые должны быть. Свою женскую сучность должны демонстрировать. А эта – мымра! Ноги толстые, как свиные окорока. Когда в брюках, куда ни шло. А в платье или в юбке – глядеть противно. И зубы у ней щербатые, кпереди отогнутые. Которые верхние. – Отчего это все мужчины, – задал риторический вопрос Порфирий, – обязательно женщинам на ноги смотрят. – Вопрос останется без ответа, – произнёс Иван, пощипывая меланхолично струны гитары. – Разве вот только наш друг и товарищ Кролик растолкует. Скажи, братец Кролик, почему мужики на женские ножки глядят? Отрок интересуется. Хочет жизнь познать, в самый корень заглядывает. Ты-то сам, братец Кролик, поглядываешь на женские ножки? А? Братец Кролик. – Не знаю. Отстаньте от меня! – сказал Яков Маркович устало. – Что я говорил? Вопрос остаётся без ответа, – с удовлетворением подвёл итог Иван. И пропел, бренча по струнам: Пять ребят о любви поют Чуть охрипшими голосами… И тут же продолжил, переходя на частушечный лад: Опять зима, опять мороз, Опять на печку пополоз Опять вясна, опять цвяты, Опять мы с девкими в кусты… Он оборвал частушку и спросил, без уверенности на успех: – Может быть, покернём, ребята? Всё равно делать не хрена. Хоть бы затейника какого-никакого завели, два прихлопа, три притопа. Турбаза называется. Ну, так как, сыграем? Погода дрянная – дальше некуда. Читать неохота – всё наскрозь прочитал. Меня после первой страницы начинает в дремоту склонять. – Он дёрнул рукой. – Одна брехня на постном масле. И за что им такие деньжищи, не понимаю. Я с утра до вечера вкалываю, как лошадь, руки по локоть в масле, грязный, как свинтус – полтора куска получаю. Да плюс вычеты. А они, эти писатели, журналисты разные, жиром бесятся, бумагу марают, чернилами, на среднем пальце мозоль набивают – им большенные тысячи. Где логика, спрашивается? И пропел из Окуджавы: Плачет старушка: мало пожила… А шарик вернулся, а он голубой… – Зря платить не будут, – сказал Яков Маркович и поджал губы. – Молчи, братец Кролик, коли бог тебя умом обделил! Лучше садись за стол, я тебя в покер обыграю. И ты, отрок, садись. Оставь свою сбрую. Тряхнём, братцы, стариной. – Втроём неинтересно, – протянул Порфирий, вставляя кассету в фотоаппарат ФЭД (кто не знает, поясняю: Феликс Эдмундович Джержинский). – Садись, тебе говорят! Упрямый чёрт! Мало тебе один глаз подбили. Будешь артачиться, я до второго доберусь. Для симметрии. Эх, жалко, Пьер Безухий ушёл. Хороший малый, а дурак, я уж говорил. Из-за баб мы все дураки. Лыжи придумал себе. Тоже мне! Артист, х-хе! Да ну их на хрен эти лыжи! – Он продолжал подёргивать и перебирать струны гитары, не снимая ноги со стула. – Мне свои кости дороже. Не пойму, чего хорошего? Взад-вперёд толкутся на одной горе, будто мочалкой по заднице трут. Ну, съехпл раз-другой и хорош. А то цельный день! Нет, эта работёнка не по мне. Я понимаю – футбол. Там хоть интерес, азарт. А лыжи – профанация. Мне простор необходим. До самого горизонта чтоб видать. Поля, леса и небо синее. Я Россию люблю. Баб люблю, выпить люблю – всё люблю. Мне тут прошлым летом посулили путёвку за границу, в Чехословакию. Я отказался. На хрена она мне сдалась, скажите на милость! Чего я там не видал? У нас, знаешь, братец Кролик, какие места потрясные – опупеть можно. Закачаешься от восторга живописности. Никакой Левитан не нужен. Сейчас бы с ружьецом и в стог сена – зайчишек караулить. Они к стогам подходят на малиновой заре сено жрать. А ты их на мушку. Пиф-паф, ой-ей-ей! И зайчик твой. А вокруг поля, овраги, снег дымом пахнет. Тургенев у нас охотился. Касьян с Мечи читал? Это про наши места. Тишина – глухомань. Хоть ухо коли. Только снег хрустит, когда идёшь: скрып-скрып, скрып-скрып. Хорошо, едрёна корень! Или ещё с пешнёй сейчас на речку, окуней на мормышку таскать из пролуби. Это, брат, цельная эпопея, едри её в душу! Доху надел, четвёрку в карман и сел на весь день на ящику. Тоже хорошо, разлюли малина! Разлюли малина, я его любила, Я его любила, а он к другой ушёл… А здесь, сказывают, какая-то форель водится. Говорят, больно вкусная. Сладкая. Сомневаюсь я. – Королевская рыба, – вставил Порфирий. – Хемингуэй о ней писал. – Да я пробовал закинуть – ни хрена не поймал. Верно, мороз сильный. Но всё равно, по-моему, брехня это. Разве в такой водопадной воде рыба удержится, чтобы против течения плыть? – Он рванул струны и пропел: Телеграмма уж готова, Ни одной в ней запятой, В ней всего четыре слова: Мама, я хочу домой… Последнюю строчку он повторил голосисто, громче, протяжнее, нажимая на ударные гласные: Ма-ма, я хочу домо-ой! – Пойти туалетных принадлежностей прикупить, – раздумчиво повторил Яков Маркович, заторможено, меланхолично. – Вскорости Вовка подрастёт, – размечтался Иван. – Сынок мой, Владимир Иваныч, пять годков ему. На рыбалку, на охоту будем вместе мы ходить. Потешный, гад! Ты, говорит, папаня, не пей и мамку не обижай. А я её не обижаю, я её – люблю. Вот те крест! Иной раз бывают колотушки, когда переберу. Я прощения попрошу. Она простит. И все дела. Она мне свет в окошке, ласточка моя. Ну, ладно, хватит сопли жевать. Давайте сыграем. – Втроём неинтересно, – проныл Порфирий. – Я не буду, – решительно заявил Яков Маркович. – Почему, братец Кролик? – Я не умею, вот почему. – Это ты врёшь. Сразу видно, что врёшь. Я видел, с каким ты неподдельным интересом слушал, когда нам Петька её показывал. Врёшь, врёшь. – Всё равно не буду. – Это почему так перпендикулярно? – Не буду и всё. – А если я тебя попрошу. Лично. – Хоть как проси. Сказал – не буду. – А если я тебя очень сильно попрошу. – Я тебе уже сказал: нет и всё. Отстань от меня. – Хочешь, братец Кролик, я тебе новую частушку покажу? Которой научил меня Лёха Липатов с гидростанции. Слушай: Моя милка сексопилка и поклонница минета, Мы с ней вместе осуждаем диктатуру Пиночета… Иван побулькал мокротными смешками, провёл пальцем поперёк струн, потряс грифом, продлевая звук, и прихлопнул его ладонью. – Как? Правда, ништяк ржачка? Яков Маркович не знал, что такое «сексопилка», и уж тем более не знал, что такое «минет». Но опыт прожитых лет подсказывал ему, что это что-то постыдное и гадкое. Он побледнел и отвернулся. – Ну, хорошо. Хочешь, я перед тобой на колени стану? – Иван снял ногу со стула и положил гитару на кровать. – Давай сыграем. Чего тебе стоит? А не то, я пойду за стенку с академиками спорить. Страсть люблю спорить на разные темы. Потешный старикан этот Неделя. От придумал себе фамилию! Прямо для футбольной команды – вместе с Понедельником играть. Ну, так как, сыграем? Я братцем Кроликом обещаю тебя больше не звать. Буду величать исключительно Яковом Марковичем. Даю честное слово. Санитарной обработкой своей наружности после займёшься. Фирка, чёрт паршивый! Чего ты там возишься? Живо садись к столу. А не то сейчас другой глаз подсиню. Иван шутливо замахнулся своим огромным кулаком. – Иду, иду! – торопливо согласился Порфирий, укладывая свою «сбрую» в тумбочку. – Сейчас. – Вот видишь, Яков Маркович, дорогой товарищ Кролик, и отрок хощет. Его пожалеть надо, ему фотографию попортили. Составь нам компанию, сделай милость. – Ох, и липучий ты, Ваня! – сказал Яков Маркович с тяжким вздохом. – От тебя не отвяжешься. – Он положил свою мыльницу, приготовленную для умывания, на тумбочку и начал подниматься, чтобы встать с кровати. – Братец Кролик… Ой, пардон, нежданчик выскочил. Товарищ Яков Маркович, я тебя люблю. Ты смелый человек, я тя уважаю, чёрт тебя дери! Яков Маркович вздрогнул, дёрнувшись сутулыми плечами. – Эх, мать честная, матка боска! Щас бы писца кружечку! – мечтательно проговорил Иван. – Готов душу продать. Фирка, тащи картинки! Иван взял с кровати гитару и пропел с грустинкой в голосе: Тишины в сраженьях мы не ищем И не ищем отдыха на марше… Он последний раз ущипнул струны гитары и положил её на место, на «стервант». На чёрном блестящем грифе выделялся этакой завитушкой голубой бант. Порфирий достал из ящика тумбочки ветхую колоду карт. До такой степени замусоленную и жирную, что из неё, по заверению Лесного, в данный момент отсутствующего, можно было варить суп. Стол придвинули к кровати Ивана, чтобы освободить проход. Стол качался. Его долго двигали так и эдак, он всё равно качался, сукин сын, как пьяный. – Пол неровный, – заключил авторитетно Иван. Порфирий сложил несколько раз обрывок газеты и подсунул его под одну из ножек стола. Попробовали – стол перестал качаться. Расселись по стульям, придвинулись к столу. Яков Маркович причесался поперёк лба, дунул на расчёску. Иван высыпал из коробков на стол целую гору спичек. Это были фишки. Договорились, что спичка имеет цену в гривенник. Каждый отсчитал себе по тридцать спичек, придвинул их к себе и положил на кон по две спички, то есть по 20 копеек. – Фира, выкидывай шепёрки – народу мало, – распорядился Иван. – Да поди запри дверь на ключ. А то неровён час Левича принесёт. Разведёт баланду, начнёт мораль читать. Терпеть не могу всяких начальников, всех этих моралистов. То не так и это не так. И то плохо и это нехорошо. Как будто они в самом деле знают, что такое хорошо и что такое плохо. – Потому что ответственность, – рискнул высказаться Яков Маркович. – Да брось ты, братец Кролик, разводить турусы на колёсах. Ответственность понятие ископаемое. Порфирий тщательно перетасовал колоду. Карты плохо слушались, трёпанные, и не хотели лезть в колоду, цепляясь размочаленными краями. Дал снять Кролику и сдал каждому по пять карт рубашками кверху, стараясь их небрежно пулять, разбрасывая кистью. – Вот раньше, – заявил Яков Маркович, – как игра, так новая колода. – Никто не обратил на его заявление никакого внимания. – Локти выше! – прикрикнул Иван. – За этакую небрежность, при царе-батюшке, получил бы шандалом по башке. Порфирий послушно приподнял локти над столом, заканчивая сдавать. Иван сгрёб свои карты, раздвинул их веером, поплевав на пальцы. Сделал непроницаемым выражение лица и произнёс равнодушно, как учил Пьер, или то есть Юрий Гаврилович: – Ни хрена нет стоящего. Одна шваль. Не повезёт, так не повезёт. Не везёт мне в карты, повезёт в любви. Дай-ка мне парочку в прикуп, – попросил он у Порфирия, отбрасывая две своих, картинками вниз. – Мне одну, пожалуйста, – сказал Кролик, затаившись. – Беру три, – сказал Порфирий. Тишина. Все разглядывают свои карты. Молчат, посапывая. – Це-це-це! – вдруг оживает Иван, пытаясь изобразить блеф. – Ещё бы одну скинуть и взять другую, вышел бы плешь-рояль. Бывает и такое, когда не везёт… – Сколько? – спрашивает он у Кролика, выгнув бровь, как бы говоря: «Посмотрим-поглядим, как ты плохо играешь в карты» – Ставлю одну, – чуть торжественно произносит Кролик и, посунувшись вперёд, подвигает спичку от своей кучки в середину стола, в центр, где лежит банк. – А я, – решительно заявляет Иван, – одной тебе отвечаю и добавляю сразу ещё – четыре. – Я пас, – говорит Порфирий скучно; складывает свой веер и кладёт неровную жидкую стопку карт в сторонку, маша кистью руки и отводя в сторону расстроенную голову, показывая этим, что заранее сдаётся. Яков Маркович нервничает, на лице его появляются пунцовые пятна. Он ещё и ещё раз разглядывает свои карты, поднеся их к своему большому носу, трусит, лихорадит, тянет время, якобы что-то считает в уме, и наконец, объявляет, будто освобождается от тяжкого груза: – Я тоже пас. – И аккуратно выкладывает свой веер картинками кверху, любуясь собранным им «стритом». Иван радуется, что блеф его удался, но своих карт не показывает (у него на руках было всего две пары). И небрежно загребает своей широкой, поставленной на ребро ладонью, лежащие на кону спички к себе. За окном быстро темнеет. Над столом, чуть сбоку, висит на длинном витом шнуре лампочка, прикрытая сверху железным колпаком в форме шляпы китайского кули. От лампочки, горящей вполнакала, падает вниз конус слабого света. В нём пыль вроде мечущихся мошек. Тени от голов играющих тоже слабые. За стеной слышны радостные крики, голоса туристов. Ничто не предвещает катастрофы. На турбазе «Солнечная Долина» шум и гам и тарарам, веселие, безделие. Оно и понятно: молодёжь, студенты, без царя в голове. Живут припеваючи, спустя рукава. Одним словом, не Содом, а Гоморра, не дом, а умора. Парни лихо водку пьянствуют; безобразия нарушают; юмор насмешничают, славных девушек по углам пытаются прелюбодействовать; шум горлопанят; дурь хвастают. Девчата от них не отстают. Губки разными красками пачкают, приноравливают их к целованию. Ресничками трепещут мотыльками. Глазки посверкивают драгоценными камешками: яхонтами, сапфирами, аметистами, горным хрусталём. И постреливают они ими и налево и направо. Иные, угорелые, по коридорам носятся, визжат, хохочут, будто их под мышками щекочут. Иные лебедью плывут. Иные лошадками туда-сюда переступают, пританцовывают. Ножками топ-топ, каблучками хлоп-хлоп, сиськами нежных девичьих грудей дрыг-дрыг, крупом попки дёрг-дёрг, хвостиком виль-виль… Вот вам и на дереве – автомобиль. Не-ет. Безделье никогда не доводит до добра. Это ещё бог Саваоф в раю толковал не раз дурёхе Еве. А после уж Володя Ленин то ж говорил, проживая в Женеве. Вдруг где-то недалече что-то жутко грохнуло, как артиллерийский залп, прокатилось эхом, пометавшись меж гор. И смолкло. Зловеще. – Что это? – с испугом спросил Кролик. – Лавина, – сказал Иван, с трудом складывая карты в колоду, чтобы сделать новую раздачу; подошла его очередь. И тут погас свет. И стало вдруг тихо, как в погребе. – Вот, плять! – ругнулся Иван. – Фирка, сбегай, глянь, что там случилось. Зачем свет выключили? Порфирий сбегал и скоро вернулся. Уже почти в полной темноте. – Света нигде нет. Никто ничего не знает, что случилось. – Пощупай-ка батарею, – велел тревожно Иван. Порфирий потрогал радиатор водяного отопления, похожий на раздвинутые меха смолкнувшего баяна. – Ну что? – Вроде как холодеет. – Это плохо, – сказал Иван сурово. – Видать, сурьёзная авария, братцы. VIII По странной дремучей логике советского общежития через стенку возле палаты №6 находилась не палата № 7 или №5, как можно было бы ожидать, а палата №15. Видно, не последнюю роль в этом деле сыграли привычные переименования и последовавшая за ними перенумерация. Палата № 15 предназначалась для особо почётных гостей. Она так и называлась: гостевой номер. Впрочем, комната эта ничем особенным от других палат не отличалась. Те же коричневые стены из отполированных временем и потемневших лиственничных брусьев. В трещинах те же рыжие тараканы. Меж брусьев выглядывают тугие валики пропитанной извёсткой пакли. Так же потолок похож на паркет. Однако разница всё же была, хоть и небольшая. В палате стояли не четыре, а две кровати. Они тоже были с провисшими сетками, зато железные решетчатые стенки не просто крашенные, как в других палатах, а никелированные, с набалдашниками. Рядом с кроватями две уродливые, «под орех» тумбочки, но на них зато настольные лампы-грибы. Из мебели можно отметить целый ряд. Громоздкий, светлого дерева шкаф, с большим «во весь рост» зеркалом, изображение в котором дробилось и дрожало, будто в подёрнутом рябью пруду, от постоянной беготни беспокойных туристов по коридору. Однотумбовый письменный стол под изношенным продранным зелёным сукном и лампой под зелёным колпаком. Рабочее кресло при столе и несколько стульев, стоящих в разных местах. На окнах, их было два, висят пыльные тюлевые гардины, свисающие почти до самого пола (в обычных палатах подобных гардин не было). Над кроватями прибиты гвоздями, прямо по живому мясу, коврики с изображениями благородных оленей, тигров и змей. На образном языке кастелянш эти коврики носят название «надкроватные». Такие же коврики, но с рисунками менее изысканными, состоящими из двух зелёных полос по краям бордового поля, называются «прикроватными» и лежат на полу. Для босых ног. С потолка, на цепи, свисает пятиламповая люстра в виде медного, позеленевшего окисью патины, широкого обруча с орнаментом из пятиконечных звёзд под названием «Враг не пройдёт». Лампочки горят вполнакала. Ну, что ещё? Портрет Ленина, читающего газету «Правда». Да пожалуй, больше ничего. В общем, всё убранство комнаты, то есть палаты №15, свидетельствовало о том, что администрация турбазы «Солнечная Долина» проявила изысканный вкус и изобретательность, чтобы сделать гостевой номер максимально уютным и домашним. Эта палата чаще всего пустовала в терпеливом ожидании почётных гостей. Что касается принципов отбора наиболее достойных, то этим наитруднейшим вопросом занимался лично директор турбазы Натан Борисович Левич, которого, как уже знает читатель, его супруга ласково называла Наташей. Он проявлял глубокое знание психологии, необходимый такт и политическую зрелость. В первую очередь предпочтение отдавалось партийным руководителям в строгом соответствии с принципами демократического централизма. За ними шли руководящие работники советских органов. Впрочем, партийные и советские бонзы приезжали на Домбайскую Поляну крайне редко. Если честно сказать, никогда. Они предпочитали «Красные Камни» в Кисловодске. Исключение приходилось на нескольких известных людей высокого руководящего ранга. Например, в первую голову, это был Председатель Совета Министров СССР Косыгин Алексей Николаевич, который любил ходить в золотую осень пешком через Клухорский перевал. Но он останавливался всегда в альплагере «Домбай». Можно сказать, рядом, но всё же не совсем там, где был гостевой номер. Так что выходит, что это исключение не в счёт. В палате №15 он никогда не был, что является, увы, бесспорным фактом. Частенько, надо сказать, зимой и летом приезжал в Домбай на лоснящейся, наподобие морского льва, чёрной «Волге» первый секретарь Карачаево-Черкесского обкома партии, красавчик и дамский угодник, Николай Михайлович Лыжин. Он привозил всегда с собой какую-нибудь миловидную журналистку из Москвы, чтобы показать ей прелести Поляны. И угостить её чем-нибудь вкусненьким, кавказским. Крупный был мужчина, сытый, гладкий, самостоятельный, представительный, проще сказать, импозантный. Глаза – синие. Если с чем сравнивать, так вот – чистые васильки во ржи. Волосы на голове длинные, смоляные, назад зачёсанные, с пробором. На концах, ближе к шее на загривке, симпатичные кудряшки. Височки аккуратно подстрижены и чуток в седину. Плюс седая серебристая прядка вольно, игриво взад и вбок отброшена. Волосы набриолинены какой-то дрянью и пахнут духовито. Вид маслянистый, будто они мокрые, сразу после бани. Брови густые, задумчивые, рот строгий, в ниточку. Губы сжатые, ярко-бледные. Улыбается редко, а когда улыбается, то добро, по-домашнему, и в глубине виднеется золотой зуб. На бритых щеках лёгкий румянец. Одним словом, не мужик, а загляденье. Одет – с иголочки. Костюм долгополый, модный, тройка, называется кардиган, сшит по заказу. Материя тонкая, атласная, немнущая, сиятельная. То ли шевиотовый бостон, то ли бостоновый шевиот. На пузе четыре пуговицы, на заднице вольный разрез. На рукавах тоже по четыре пуговки на каждом. Из рукавов чуть высовываются манжеты шёлковой рубахи с дорогими запонками. Ворот распахнут, вместо галстука «селёдка» цветной платочек широким узлом. Не на службе всё же, на отдыхе. Зимой на ногах боты, на плечах дублёнка палевая. На голове пыжиковая шапка пирожком, как в будущем у генсека Михаила Сергеевича Горбачёва. Пахнет от мужика обалденно. Не соврать, вкусно и аппетитно. Чуток шотландскими висками, чуток дорогим аглицким табаком. Курить не курит, а табаком попахивает. Видать, такой одеколон. Или дезодорант, которым под мышки брызгают. На животе костюм оттопыривается. Видно, под одёжей пузцо имеется, но оно приятственное. Не арбуз, а как бы припухлость. Это, между прочим, важный момент. Если у партейного руководителя живот провальный, никакой внушительности не получается. Он тебе ругает, а ты его не боисся. Это же чистой воды нарушение воспитательной роли критики и самокритики, что ведёт к застою и стагнации. Вот так-то вот, дорогой ты мой читатель, тебе на заметку. Кому описывать природу и антоновские яблоки, кому страсти-мордасти, кому сражения и войны, кому внутренний мир души, кому приключения и паруса, а кому – внешность лиц и мебель помещений. Да в придачу партийную лабуду. Читатель может возразить: а когда же будет про лыжное катание? Терпение, мой друг, терпение, как говорил советский разведчик Генрих Эккерт в фильме «Подвиг разведчика». Будет вам и лыжное катание. Всему своё время. Что же это получается? А вот что: и этот замечательный и влиятельный персонаж к гостевому номеру, палате №15, прямого отношения не имеет. Имеет, но косвенное. Через своего шофёра Жорку, которого, когда номер был незанятый, в него поселяли. Между прочим, этот Жорка от своего хозяина далеко не отставал. Пока Лыжин журналистке пудрил мозги и рассказывал ей о прелестях Домбайской поляны, тот старался девчоночку прищучить в тёмном углу. Выходит, как бы два сапога пара. Лыжин останавливался в двухкомнатном номере «люкс» с отдельным входом-выходом наружу, прямо в гущу гигантских чинар, где в своё время была повешена без вины виноватая машина Доната Симановича из альплагеря «Красная Звезда». Люкс был оборудован отдельным санузлом, в котором, кроме ванны с душем и отечественных фаянсов: унитаза и умывальника «Мойдодыр», было ещё заграничное фарфоровое биде. Вот скажите на милость, только честно, без вранья: зачем секретарю обкома биде? Значит, надо, раз велено не трогать. Пускай мол стоит на всякий случай, денег не просит. Балкарки уборщицы думали, что это такой дамский унитаз и писали в него, когда производили уборку. Поскольку Николай Михайлович Лыжин любил прозябать в люксе, остаётся зафиксировать унылый и отчасти прискорбный факт: в гостевой номер попадали разные деятели из научных и писательских кругов. Иногда, правда, в эту комнату проникали простые смертные, но это бывало чрезвычайно редко, да и то лишь в том случае, если они приходились директору турбазы родственниками или близкими знакомыми. Ключи от пятнадцатой комнаты и от люкса надёжно хранятся в сейфе под замком непосредственно у завхоза Солтана Худойбердыева. Он отличается неистребимой жизнерадостностью и солнечным сиянием золотых зубов. Кроме того, до кучи, он тоже большой любитель тушканчиков молочно-восковой свежести, которых среди туристок полным-полно. На этот раз в пятнадцатой комнате временно проживали две занятные личности: академик Неделя Александр Христофорович, известный математик, и второй – доктор экономических наук, профессор Брюханов Всеволод Филиппович. Оба они были очень милые и весёлые старички, или, как было принято их в шутку называть среди туристов, альпинистов и лыжников, «пески», с мудрыми седыми головами, лобастыми, как у дельфинов. У обоих на впалых, вислых щеках цвёл младенческий румянец, и произрастала модная седая щетина под Эрнеста Хемингуэя. Однако имеются различия, небольшие, но не без того. Глаза у Недели чёрные и блестящие, как мытая вишня, чрезвычайно живые, умные и как будто всегда чуть-чуть хмельные. Не от спиртного, конечно, а от радости жизни. Это придаёт его тонкому вольтеровскому лицу лукавое выражение, словно он собирается немедленно кого-нибудь разыграть. Причёска над выпуклым, в мелкую и частую морщинку загорелым лбом нарочито небрежная, с подрагивающим хохолком. Под крупным носом аккуратно подрезанные ножницами седые усики «мушкой». У Брюханова глаза серо-голубые, крупные и выпуклые. Чем-то отдалённо напоминают крыжовник. За их кажущейся невыразительностью скрывается глубокая проницательность, о чём свидетельствуют нависающие в виде маленьких козырьков очень подвижные и смешные брови. На розовой профессорской голове, правильной, почти шарообразной, как футбольный мяч, нежный белый пушок одуванчик. Подбородок узкий, волевой, скошенный, как у шимпанзе, назад, к худому куриному горлу с острым кадыком. Ну, что ещё? Да пожалуй, что и всё. Нет, постойте, ещё вот что: оба любят женщин за их неземную красоту, но об этом ни слова. Оба с большим подъёмом делают утреннюю зарядку, называемую гимнастикой. Неделя придерживается системы йогов, а Брюханов системы Порфирия Иванова (не путать с Порфирием Курочкиным, студентом-фотографом из палаты №6). Оба совершают длительные прогулки до завтрака и вполне серьёзно надеются овладеть современной горнолыжной техникой французской школы. Очень забавно и даже трогательно гордятся своим долголетием, сохранившимся здоровым и моложавым видом. В свободное от лыжных тренировок и забот о своём здоровье время они с упоением читают стихи Анны Ахматовой, Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака и Александра Сергеевича Пушкина, надев на кончик носа очки, или ведут долгие и содержательные беседы на всевозможные темы, тренируя и совершенствуя свои живые, незаурядные, весёлые мозги, «продувая жиклёры». В последние дни погода резко испортилась. Как уже ранее отмечалась, она сдуру съехала с катушек. Мороз дичайший. Такого не бывало, говорили, 100 лет. Хотя, по правде сказать, сто лет здесь никто не жил и не вёл наблюдений. Возможно, и более ста лет. Но всё равно долго. Академик Неделя ни при каких обстоятельствах не изменял своим привычкам. Он и сегодня, как и каждый всякий день, совершил послеобеденную прогулку по Домбайской поляне. Он возвратился в пятнадцатую палату краснощёкий и бодрый. – Хорошо! – скоро проговорил он. – Великолепно! – Он взглянул с лукавинками в глазах на дремавшего, с полуоткрытым ртом и чуть похрапывающего, Брюханова и добавил: – Каждому своё. – Да-да! Входите! – пробормотал профессор, содрогнувшись, будто его ущипнули, и ещё не придя полностью в себя от просматриваемых сновидений. – Ах, это вы, уважаемый Александр Христофорович! А я вот, как видите, задремал. Мне приснилось, что кто-то стучится к нам в дверь. Погода мерзопакостная, не так ли? – виновато прибавил он, оправдывая свою леность и трусость перед морозом. – Нет! – энергично возразил Неделя. – Этого я не признаю. Погода отличная в своём роде. У природы нет плохой погоды. – Он обтёр полотенцем лицо, на котором образовались капельки испарины от растаявшего в тепле инея. – Солнце в тумане. И мороз. Такого не наблюдалось в этих краях никогда. Каприз природы. Знаете ли, уважаемый Всеволод Филиппович, зело бодрит. Весьма зело. Каждое слово в отдельности, или целое краткое предложение, он произносил скороговоркой и делал короткую паузу, хитро поглядывая при этом на собеседника своими вишнёвыми глазками. От такой манеры разговора в его словах была какая-то особая значительность, как бы некий скрытый смысл. Это настораживало и утомляло всех, кто его слушал. А поговорить он любил. Беседа доставляла ему несказанное удовольствие. Независимо от темы. Он называл пикирование словами – поболтать языком. Перед тем, как выпустить слово наружу, он катал его во рту, словно оценивал смыслы (слова, как правило, имеют много значений), а потом стремительно произносил, смолкал и катал другое. Не обращал внимания при этом на части речи или члены предложения. Поэтому на письме, для обозначения его оригинального говорения, приходится ставить точки, где, казалось бы, им не место. – Ну, уж вы скажете, уважаемый Александр Христофорович! – ухмыльнулся Брюханов, и брови его прыгнули вверх. Неделя потёр свои маленькие, покрасневшие от холода руки и энергично сел на скрипнувший стул. – Зря вы пасуете, уважаемый Всеволод Филиппович, – сказал он, поудобнее устраиваясь на стуле, и это выдавало его намерение поговорить. – Нам сдаваться нельзя. Это, если хотите знать. Обыкновенная лень. И малодушие. Наука не терпит лени. Я ещё ни разу. За свою сознательную жизнь. Не пропустил воскресной прогулки. В обычное время. И ни одной ежедневной – во время отпуска. Знаете, как поётся в весёлой детской песенке Шаинского? – и он промурлыкал речитативом: – Удивляются даже доктора. Почему я не болею? Почему я здоровее? Всех ребят из нашего двора. Потому что утром рано. Заниматься мне гимнастикой не лень. Потому что водой из-под крана. Обливаюсь я каждый день. – И он перешёл на обычный разговор: – Дисциплина прежде всего. Это воспитывает характер. Посеешь характер – пожнёшь успех. Я всегда придерживаюсь правила: Nulla dies sine linea. Ни дня без строчки. В равной мере это относится и к прогулкам. Пропустишь прогулку – прозеваешь впечатление. Упустишь впечатление – лишишься восторга удивления. Проворонишь удивление – не постигнешь красоты жизни. И в итоге можешь не заметить главного – момента истины. – Вы такой, – с улыбкой сказал Брюханов. И брови его выразительно подвигались вверх-вниз. – А я уж, видимо, старею. – Я такой, – охотно согласился Неделя и кивнул головой, как будто склюнул зерно истины. – А вам, уважаемый Всеволод Филиппович, должно быть стыдно. Я в ваши годы сделал «тройку» на Тянь-Шане. – Вы такой, – повторил Брюханов вяло, невольно показывая утомление. И скрипнул кроватью. – Иду я сейчас по поляне, – продолжил Неделя, не замечая утомления собеседника, – и наблюдаю удивительную картину. Курам на смех. Стоит на мосту святая троица: ишак, собака и ворона. И не пускает нарочито пройти трём пилигримам. Один из них, вы не поверите, директор нашей турбазы Левич. Два других мне неизвестны. Один высокий, грузный, начальственного вида. Другой худощавый, молодой, легко одет. Стоит, ногами перебирает – замёрз. И что же вы думаете? Пока Натан Борисович ни дал им хлеба, эти бандиты, я имею в виду, естественно, «святую троицу». Не сдвинулись с места. Вот вам и момент истины. Я получил незабываемое наслаждение от этого впечатления. Забыть не смогу. Да-с. Пилигримы торопливо преодолели мост. И зашагали в сторону административного корпуса. Я едва успел проскочить вслед за ними. И сразу же свернул направо. Чтобы обойти административный корпус. С другой стороны. Дабы избежать встречи с Левичем. А то начнёт канючить: Александр Христофорович, Александр Христофорович. А я, знаете ли, этого не люблю. – Да-а, – протянул Брюханов неопределённо, не зная, что сказать. Помолчав немного, он спохватился, вспомнив, что забыл сказать Неделе новость, которую собирался сказать. – Вы слышали, уважаемый Александр Христофорович невообразимый шок? – Он обнял голову руками и вытаращил глаза. – Вчера ночью бездельники из альпинистского лагеря «Красная Звезда» повесили в роще платанов, между нашей турбазой и лагерем «Домбай», легковой автомобиль. Уму непостижимо. – Нет, не слышал. В самом деле? Потрясающе! Кто вам это сказал? – Парень сосед, из палаты №6, Иван Краснобрыжий. – А-а! Этот симпатичный Homo sapiens? Я часто слышу, как он бренчит на гитаре за стеной. Ему можно верить. Настоящий русский характер. Весёлый, неглупый, прямой, без царя в голове. Зачем же они её повесили? – Не знаю. По-моему, это варварство. – Так уж прямо сразу и варварство. Это ещё надо разобраться, что к чему. Я думаю, была причина. – Да какая там причина, Александр Христофорович! Полноте, побойтесь бога, озорство и всё. Возможно, даже хулиганство. – Х*лиганство вряд ли. Но озорство это тоже причина. И может быть веской. И весёлой. А я, признаться, люблю озорство. Только умоляю, никому об этом ни слова. Озорство – это зародыш искусства. Если, конечно, оно не несёт в себе глупой обиды. – Ну, вы уж скажете, уважаемый Александр Христофорович! Афористично, конечно, но, по-моему, всё же чересчур. Что же, по-вашему, Бах сочинял свои фуги из озорства? – А вы что, знаете, каким был Иоганн Себастьян в юности? – Не знаю. Но почему-то уверен, что вряд ли шалопаем и озорником. – Как знать, как знать. Может быть, как раз напротив. – А не сыграть ли нам лучше в шахматы, уважаемый Александр Христофорович, чем переливать из пустого в порожнее? – предложил Брюханов. Он стал подниматься на кровати буквой «глагол» и разводить рывками руки, локтями назад, как во время производственной гимнастики. И делать пыхтящие выдохи: пфу-пфу! пфу-пфу! пфу-пфу! – Пока ещё ваши кибернетические устройства окончательно не лишили человечество этого невинного удовольствия. – Не теперь, – отозвался Неделя. – Благодарю вас, уважаемый Всеволод Филиппович, за лестное предложение. Теперь, я сам, признаться, не прочь полежать. – Он с деланным кряхтением улёгся на свою кровать, положив скрещённые ноги на никелированную спинку. – Принципы хороши их небольшими нарушениями. И вечный бой. Покой нам только снится. Сквозь кровь и пыль. Как писал Александр Блок. – Ага! – торжествующе воскликнул Брюханов. И брови его стремительно взметнулись вверх. – И вы тоже можете дать слабину. – Он поспешил снова лечь, обрадованный тем, что Неделя отказался играть в шахматы, он тому почти всегда проигрывал. – И ты, Брут, как сказал однажды Кай Юлий Цезарь во время мартовских ид. – Да. И я тоже, – сознался Неделя и вздохнул, меняя скрещение ног. – Погода действительно какая-то, не то чтобы плохая, но нудная. Нудно-морозная, если можно так выразиться. На лыжной трассе я видел, мимо проходя, всего с десяток человек. В основном юноши. И парочка-троечка девиц. И кажется, среди них наша милая докторица. Которая, на мой взгляд, мало что смыслит в эскулапии. Кстати, невежественность отличительная черта современной молодёжи. – Она вроде рентгенолог, – туманно заметил Брюханов. – Вполне возможно. И даже характерно. Тем хуже для рентгенологии. И для тех лыжников, которым не повезёт с костями или суставами. Во время неосторожного спуска с горы. – А личико у неё довольно смазливое, – мечтательно оживился Брюханов, заводя руки за голову. – Заметили, как этот толстяк-режиссёр, похожий на Пьера Безухова, вокруг неё эдаким ладаном вьётся? – По-моему, не он вокруг неё, а она вокруг него вьётся. – Говорят, она хорошо поёт. – Рентгенологи не могут хорошо петь. – Это ещё почему? – удивился Брюханов, приподымаясь, чтобы взглянуть с интересом на соседа по койке и взметнуть брови. – Потому что, если рентгенолог хорошо поёт, это не рентгенолог, а певица. Кстати, эта ваша докторша совершенно не в моём вкусе. – Неделя поморщился носом. – Слишком полна и широка в бёдрах. К тому же чересчур сексапильна. Мне нравятся более одухотворённые. Что-то близко к «Неизвестной» Крамского. Знаете, что меня поразило в Польше, в Кракове, где мне довелось участвовать в симпозиуме математиков? Это женщины. Польки. Они как-то умеют за собой следить. Совершенно нет толстых. И все с узким тазом. И ноги тонкие, как у породистых лошадей. У женщин ноги должны быть тонкими. В противном случае это не женщина, а мужчина. У нас на турбазе есть одна девушка. Такая высокая, стройная блондинка. Тонкая, с хорошей фигурой. С глазами, как у газели. Знаете, наверное. Вы не могли не положить на неё глаз. Кажется, её зовут Дарья, Даша. Вот она как раз несколько напоминает западных женщин. Неделя вновь сделал перемену ног на спинке кровати. – Да. Эффектная девица, – согласился Брюханов. – Попка хороша, а грудь, по-моему, маловата. – Ещё бы немножко ума, – добавил Неделя. – Впрочем, уважаемый Всеволод Филиппович, умная женщина это парадокс. Помните Конфуция? – Это про курицу, что ли? – Да-да! – прохмыкал Неделя. – Про курицу и про двух. Однако я охотно принимаю этот парадокс. Ум лишил бы женщину её очарования. А женщина без очарования – баба Яга. – А как же Мари-Кюри Склодовская? – Она была очаровательная женщина. – Завидую я вам, уважаемый Александр Христофорович. Вашему неиссякаемому энтузиазму. – Энтузиазм, уважаемый Всеволод Филиппович, здесь совершенно не причём. И вообще, мне надоели эти наши беспредметные споры. Давайте поговорим о чём-нибудь интересном. – Например? – Например, о горных лыжах. – Ну, что ж, согласен, – согласился профессор Брюханов. – Хорошая тема. Как ваши успехи в годиле? – О! Достойная тема, – оживился Неделя. – Не буду хвастать, но, по-моему, я продвигаюсь вперёд. Один раз у меня получился поворот на параллельных лыжах. Это такой восторг! Признаюсь, я был в тот момент по-настоящему счастлив. Лыжи, конечно, ещё не счастье, но вполне могут его заменить. Так сказал кто-то из великих. – А как Тонис оценил ваши успехи? – Он меня похвалил. Мне было приятно. Он всё-таки превосходно катается. Такой гибкий и отменно сложён. Амплитуды его тела поистине совершенны. – Неделя помолчал и задумчиво пожевал старческим ртом. – Вообще человек устроен очень сложно и своеобразно. Как, по-вашему, чей мозг совершает большую работу: слаломиста, проходящего трассу, или математика, обдумывающего решение сложной теоремы? – Судя по откровенной постановке вопроса – слаломиста, – скептически заметил Брюханов. – Да, вы правы. Как это ни парадоксально. Лыжник за десять секунд спуска воспринимает и перерабатывает значительно большую информацию, чем математик, может быть, за полчаса самой напряжённой работы мысли. IX Беседа двух больших учёных ненадолго прервалась в поисках новой спорной аргументации, чтобы продолжить точить лясы. Из-под двери потянуло надоевшим запахом квашеной капусты. За стеной прозвучал приглушённый звон гитары, и приятный хрипловатый голос Ивана Краснобыжего едва слышно пропел: «Бродяга к Байкалу подходит, рыбацкую лодку берёт и грустную песню заводит о том, как живёт наш народ» В коридоре и смех, и грех, и визг, и топот ног… – Положим, это ещё только гипотенуза, как выразилась одна вдовствующая балерина, – продолжил свою партию профессор Брюханов. – Никакая не гипотеза. А доказанный экспериментальный факт. – Вот видите, – протянул Брюханов, почесав в затылке. – Кстати, знаете, что мне вчера сказал наш сосед Ваня, который сейчас там поёт? – Он показал отогнутым большим пальцем на стену. – Как же так, говорит, Всеволод Филиппович, машина играет с человеком в шахматы? Человек – это мясо, а машина как-никак железо. Оригинальный парень. – Да, – сказал неопределённо Неделя. – Ну, а ваши успехи? – У меня, скажу вам честно, уважаемый Александр Христофорович, ничего не получается, – сокрушённо признался Брюханов, – Все инструктора со мной извелись: и Тонис, и Зинур, и Юра Яшин. Я никак не могу взять в толк, как это можно отворачивать тело от склона, в то время как всё моё существо всеми фибрами стремится повернуться в прямо противоположную сторону. Видно, уж поздно переучиваться. Я всё больше по старинке – плугом скребусь. Зато, я вам скажу, уважаемый Александр Христофорович, по целине лучшего способа, чем плуг, нет. Я ещё и «телемарк» не забыл. Помните, такой стиль был в давние теперь уж годы? – Помню-помню, как же, как же. Ботинки тогда ещё были смешные. Назывались «пьексы». И лыжи с шишечками на носках. Длинные такие, метра по два с половиной. – Вот именно! – чему-то обрадовался Брюханов. – Жутко длинные и с горбинкой посерёдке вдоль, гикоревые. А теперь придумали – на параллельных лыжах. Христиания, годиль – язык сломаешь. – Главное, не сломать ноги. А язык без костей. – Это верно, – согласился Брюханов. – Да, откровенно говоря, пора и честь знать. Молодёжь уж пусть себе вперёд и в дамки. Она нынче боевая. Здесь уж энтузиазма вы у неё не отберёте. А мы уж как-нибудь. – Нынешняя молодёжь меня угнетает! – вдруг окрысился Неделя. – Своей невежественностью. И невоспитанностью. Когда я иногда хвалю молодых людей, то я, признаюсь вам, притворяюсь. Зачем я это делаю – не знаю. И себя корю. Невероятная безграмотность! Возьмите хотя бы этого вашего режиссёра из соседней палаты №6. Пустое место. Абсолютный вакуум. Что они знают? Что их волнует? Я не знаю. Их понять мне не дано. Порой мне кажется, что перед ними нет совершенно никаких проблем. Что они и не мыслят вовсе. Всё им ясно. Удивительно! – Ну, это вы уж слишком строги, Александр Христофорович, – пробурчал Брюханов, скрипнув кроватью. – Нисколько! – решительно возразил Неделя, спустив ноги со спинки кровати на постель. – Нисколько. Заметьте: прежде никогда бы не сказали, например, «молодой человек двадцати пяти лет». Это был уже зрелый мужчина, образованный, хорошо воспитанный, со сложившимися вполне взглядами на проявления жизни. А нынче и в тридцать и даже в тридцать пять – всё ещё парень. Вон вы сами, Всеволод Филиппович, нашего соседа изволили парнем величать. Не далее как полчаса тому назад. А я в двадцать пять лет уже был профессором. И имел кафедру в университете. – Ну, вы, Александр Христофорович, человек выдающийся. – Или возьмите хотя бы такую элементарную вещь, как языки, – продолжал Неделя, демонстративно проигнорировав сомнительную похвалу в свой адрес мимо ушей, расценив её как подковырку. – Много ли вы встречаете молодых людей, которые владеют хотя бы одним иностранным языком? А ведь их учат в школе не один год. Плюс ещё в институте. А воз и ныне там. Я после гимназии знал латынь, французский и немецкий. И до сих пор всё помню. По-французски говорю свободно и бегло читаю. Нет-нет, что ни говорите, современная молодёжь – пустое поколение. Футбольные мальчики. – Вы несправедливы, Александр Христофорович, я не могу с вами согласиться. Вы забываете, в какое сложное время мы с вами живём. Мне ли говорить вам, сколько вынесли на своих детских плечах эти, как вы их называете, футбольные мальчики. Случись сейчас что-нибудь такое ещё, и, я верю, эти мальчики пойдут и отдадут свою кровь до последней капли. Неделя нахмурился. Последние слова Брюханова задели его за живую нитку. Брюханов, конечно прав. Отчасти. Но инерция спора не позволяла Неделе покинуть поле сражения с поднятыми вверх руками. Или, образно говоря, укладываться на лопатки. И он ввёл в бой конницу из засады. – А что, собственно говоря, им остаётся делать? – сказал он красноречиво. – В наш век война не даёт права выбирать линию поведения. Дан приказ – изволь выполнять. А не то – под трибунал. Война есть война. Bellum omnium contra omnes. Мне как-то один юноша изрёк: мы не хотим войны, потому что боимся, что нас убьют. Вот вам и весь разговор. Он сказал это в шутку. Сегодня это называется юмором. Но по сути дела он прав. – И всё же, уважаемый Александр Христофорович, нынешняя молодёжь мне глубоко симпатична. Мне бы эдак лет сорок скостить, я бы ха-ха-ха! засучил штаны и вприпрыжку за комсомолом. – Он проскрипел кроватью до-ре-ми-фасоль от душившего его восторга жизни. – Какое там! – Неделя качнулся на кровати от разбиравшей его сердитости. Его кровать тоже проскрипела, но несколько на другой лад, нежели кровать Брюханова. Угадывались грозные мотивы Интернационала. – А чем вы, батенька, станете оправдывать повальное пьянство, распущенность, неуважение к женщине? Или так называемый школьный секс? Все эти коротенькие юбочки, голые поясницы, твисты, чарльстоны, рок-н-ролы. Нет уж, Всеволод Филиппович, вы меня не агитируйте. Я сыт по горло. Иду я как-то по Моховой. Впереди, передо мной, группа мальчиков. На вид вполне опрятных, домашних. И с ними девочки. Личики обворожительные. Воплощение невинности и скромности. И эта стайка воробышек дико хохочет. Я прислушался. И обомлел. У этих милых мальчиков каждое третье слово – отборный мат. А девочки, эти небесные ласточки, божественные создания, громко смеются. А некоторые из них – я пришёл в ужас – с наслаждением повторяют эти грязные слова. – Неделя сделал глубокий вдох и, казалось, забыл сделать выдох от охватившего его возмущения. Но в итоге всё же выдохнул. Но тихо, через надутые щёки, как из футбольной камеры. – Или вот вам ещё пример: вчерашняя безобразная драка. Здесь, на турбазе. Молодой человек мог остаться без глаза. Как это всё постыдно, омерзительно и глупо. Остаётся только воскликнуть: о времена, о нравы! O tempora, o mores! – Да, но эта девушка… то есть этот юноша прав! Он заступился за женщину! За девушку, в конце концов! – воскликнул Брюханов, запутавшись в персоналиях. – Пусть она того не заслуживала, возможно, но он поступил благородно, по-рыцарски. – Глупо. По-мальчишески. – Называйте как угодно, но этот паренёк, его зовут, кажется, Порфирием, мне импонирует. Скромен, застенчив, увлечён фотографией. Производит хорошее впечатление вполне интеллигентного молодого человека. – Брюханов пожал плечами, от этого кровать его снова жалобно скрипнула, как бы подтверждая справедливость слов своего временного обладателя. Неделя поморщился мелкими складками своего могучего Сократовского лба и вернул сплетённые пальцы рук под голову, капризно скрипнув недовольными пружинами кровати. – Я удивляюсь вам, уважаемый Всеволод Филиппович! Вы, насколько мне известно, человек требовательный к себе и рассудительный. А вместе с тем позволяете себе так, я бы сказал, легкомысленно употреблять слово «интеллигентный». К сожалению, даже прискорбию, это понятие столь глубоко и кардинально изменило свой первоначальный смысл, что применяется нынче ко всем без разбору. Но от вас, Всеволод Филиппович, я этого не ожидал. – Вот как! – промолвил Брюханов с затаённой обидой, приподымаясь на локтях. Пружины его кровати исполнили ноктюрн на флейте водосточных труб. Брови его подскочили и заняли хмурую позицию недоумения. – Кого же вы, Александр Христофорович, соблаговоляете называть интеллигентами? Это интересно. Мне хотелось бы узнать. – Во-первых, договоримся сначала о понятиях, – проговорил Неделя, как будто читал лекцию студентам. – Знаете, чем учёный отличается от не учёного? Перед тем, как заняться препирательством, учёный должен дать точное определение понятию. Интеллигентность это одно, а интеллигенция – это другое. Понятия эти не адекватны. И не только в предметном плане. Я хочу сказать, что не каждый интеллигент, иными словами человек умственного труда, обладает интеллигентностью, то есть культурностью. Точнее воспитанностью. Я бы ввёл два понятия: интеллигент и интеллигентный человек. Хомо сапиенс разумный и хомо сапиенс воспитанный. Так вот. К интеллигентным людям я отношу наиболее высокоорганизованных представителей рода человеческого. Это ясно. В первую очередь, так сказать, для эталона, Бетховена и Ньютона. Да-да, не удивляйтесь. Я не случайно назвал Бетховена в одном ряду с Ньютоном. Именно Ньютон и Бетховен. Лично для меня это абсолютно ясно, как божий день. Высшее проявление человеческого духа есть две вещи: математика и музыка. Я бы даже сказал, что это. В известном смысле. Весьма родственные области. Я не знаю ни одного математика. Разумеется, настоящего, большого математика. Который не любил бы музыки. Я сам играю на рояле и на виолончели. И, знаете ли, довольно недурно. Мои родители поначалу думали, что я буду музыкантом. – Ну, а все остальные, – не выдержал Брюханов обиды, – тех, кто с вашей кочки зрения, обладают интеллектуальной недостаточностью, тех куда же? В какой их разряд? В какое понятие? Которые лишены от природы музыкального слуха, например? От напряжения нервов стало хорошо видно, как из носа и ушей профессора растут пучки длинных, седых, жёстких, как проволока, волос. – Помилуйте, Всеволод Филиппович! – воскликнул Неделя. И даже повернулся набок, лицом к своему собеседнику, отчего кровать запела всеми пружинами сразу, с испугу, похоже – фугу. – Зачем вы залезли в бутылку? Что значит, остальные! Разумеется, учёные, хороший инженер, поэт – это всё тоже интеллигентные люди. А вот все эти директора, извините за выражение, председатели. Совнархозы, исполкомы, профсоюзы. Всё это в своём большинстве, серая послушная масса, как, простите, быдло. Я понимаю, что это неизбежно, хотя и печально. Но такова, увы, Cest la vie. При современной дифференциации производства и разделении труда необходим послушный механизм. Вот почему Сталин уничтожал непослушную интеллигенцию и поощрял омассовление. Может быть, даже сам не вполне того сознавая. – Какой вы, однако, скептик! – сделал удивленное лицо Брюханов. – Настоящий Сократ. Где-то в соседнем ущелье прогрохотала лавина, точно раздался артиллерийский залп из сотни орудий крупного калибра. Он заметался затихающим эхом, заблудившись в горах. – Опять лавина, – проговорил раздумчиво Брюханов, не зная как выпутаться из затянувшегося пустого спора. Неделя, не замечая этого, продолжал говорить уверенно, с натиском: – К Сталину у нас излишне размашистое отношение. Разоблачение культа личности было необходимо. Как вообще нам необходимо крушение иллюзий. Но не надо забывать то, чем мы обязаны Сталину. Он создал в России промышленность. Несмотря на ошибки, допущенные Сталиным в роли генералиссимуса, война была выиграна, в конечном счёте, за счёт индустриализации. Крестьянская страна, несмотря на самопожертвование и массовый героизм народа, не смогла бы победить. Другой вопрос, нужны ли были такие крутые меры, как разорение крестьянства. Не знаю. Не уверен. Но ясно одно: Сталину удалось крутыми мерами создать послушный механизм. Сверху донизу. Впрочем, это, возможно, экономическая альтернатива. Вам как экономисту виднее. Такой же механизм создаётся и в других странах. И на службе этому репрессии, телевидение, кино, газеты, футбол. – Вы не видите разницы? – Колоссальная разница! Что вы! Производство ради производства и наживы. И производство ради человека. Пожалуй, это звучит излишне гордо. Но это разные вещи. Я говорю о механизме. – Вы не любите футбол? – Как-то у одного грузина спросили: вы любите помидоры? Он ответил: кушать люблю, а так – нет. Вот и я испытываю к футболу подобные чувства. Играть когда-то любил, а так – нет. Особенно этих ненормальных психопатов болельщиков. Постыдное и пустое занятие. Не случайно выбор пал именно на футбол. На мой взгляд, он ничуть не лучше баскетбола или волейбола. Но центральные газеты чуть ли не каждый день публикуют восторженные сведения, кто кому забил ногой в ворота мячик. Футбол может одновременно зажечь психозом сотни тысяч людей, отвлечь их от тягостей жизни и в итоге приучить к послушанию. Всё очень просто. Горнолыжный спорт так не популяризируется, ибо у него нет стадионов, куда можно загнать десятки тысяч людей и сделать из них послушное стадо. – Пуф-пуф-пуф! – пофукал Брюханов, показывая этим, что усиленно размышляет. – Значит, по-вашему, творческая активность и инициатива масс, которая испокон века стремится к познанию смысла жизни, намеренно заглушается? Так называемым омассовлением ради послушания, послушание ради производства, производство ради человека – в одном, правильном, случае и ради наживы – в другом, неправильном. Так, что ли? – В известном смысле, так, – коротко сказал Неделя. – Интересно. Ну, а как же дальше? Ведь разделение труда – чем дальше, тем больше. Эдак мы, не дожидаясь создания электронных, сами превратимся в роботов. Что же получается? Вроде это противоречит диалектике. Где же эволюция? – Нисколько. Если вы внимательно приглядитесь, то заметите, что. Мало-помалу возникает и крепнет новая сила: техническая и научная интеллигенция. Я бы назвал её технократией. Эти люди обладают новейшими достижениями во всех областях знаний. Зреет новый качественный рывок. Кибернетические устройства в недалёком будущем. Так будут внедрены в нашу повседневную жизнь, что человечество, наконец, избавится. От множества однообразных примитивных процессов. В таких производствах, как. Машиностроение, сельское хозяйство, добыча полезных ископаемых. Упростится вся эта нынешняя громоздкая бухгалтерия, система планирования и учёта. Высвободится колоссальная творческая энергия. Это, в свою очередь, вызовет приток свежих творческих сил в науку. Развитие будет происходить по экспоненте, в геометрической прогрессии. Даже в современном, примитивном человеке. Заложена огромная творческая способность. Наша задача её высвободить. Это будет, если хотите, технологическая революция. Вот тогда-то и наступит в жизни человечества этап, который именуется сейчас коммунизмом. Где же тут противоречие? Я не вижу. Неделя переложил затекшие от умственного напряжения ноги и случайно бросил взгляд на верхний трёхлинейный угол комнаты, где тусклый свет лампочки, горевшей вполнакала, слабо освещал красивую паутину. В её центре сидел паук. В детстве, в русских деревнях, таких называли «косиножка». Мухи впали в зимнюю спячку. Паук терпеливо ждал весны. – Посмотрите, Всеволод Филиппович, какое изумительное совершенство природы! – сказал Неделя. – Что это ещё за технократия такая? – Спросил Брюханов, не обратив внимания на паука. – Возьмите хотя бы пресловутый спор физиков и лириков, на котором делают себе карьеру прохвосты журналисты. Физики – это и есть технократы. Спор, конечно, пустяшный, не стоит выеденного яйца. И никто, из уважающих себя людей, к нему не относится всерьёз. Просто технократы в шутливой форме вырабатывают свою платформу. Им необходимо осмыслить свою позицию для принятия решений. Кто-то заглянул в комнату, сказал: «Ой, простите! Кажется, я опять попал не туда». И с ожесточением захлопнул дверь. В пятнадцатую палату проник тухловатый запах квашеной капусты. Неделя, сморщившись, потянул носом воздух и произнёс недовольно: – Фу-у! Опять эта вонючая капуста. Брюханов поскрипел кроватью, пытаясь поймать мотив марсельезы: – Значит, по-вашему, уважаемый Александр Христофорович, всё едино? Что у нас, что у них – за бугром? Чепуха! Известное заблуждение всех учёных точных наук. Они всегда думали, что только наука способна создать рай на земле. Наука наукой, но нельзя забывать общественные отношения. Только при урегулированных человеческих отношениях возможно то, о чём вы говорите. Между прочим, это чистейший интеллектуализм. Рано, рано, Александр Христофорович, сбрасывать со счетов волю и чуства. – А разве, уважаемый Всеволод Филиппович, марксизм отрицает создание коммунистического общества на всей земле? – Да, но не путём технологической революции, как вы её называете, а путём социального переустройства, – согласно возразил Брюханов, покашляв и проглотив мокроту, не решаясь её сплюнуть. Неделя задрал штанину и громко почесал ногу. Где голеностоп. – Скажите, Александр Христофорович, а вы сами кто – технократ? Неделя хитро взглянул на Брюханова своими вишнёвыми глазками и засмеялся весело и озорно: – Возможно. – Вот что интересно, – раздумчиво проговорил Брюханов, – я много раз замечал, что человека не устраивают общепринятые категории, пусть даже они будут тысячу раз правильными. Всякий раз человек самонадеянно тщится создать своё представление о мире. По-видимому, считает, что лучше заново открыть Америку, чем принять её существование на веру. – Это всё интеллигенты, – усмехнулся Неделя. – Это они, наивные, придумали веру, чтобы объяснить то, чего объяснить они не могут. Вместо веры должно быть знание. – Вот, например, – продолжал Брюханов, не слушая Неделю, – существует закон планомерного и пропорционального развития народного хозяйства, доказана постепенность перехода от развитого социализма к коммунистическому обществу. Так нет. Всё это не устраивает технократов. Вы создали собственную концепцию о технологической революции. Что это? Кокетство, оригинальничание, нигилизм? – Помилуйте, Всеволод Филиппович! – сделал удивление Неделя. – Причём здесь кокетство? Человек творческая натура. Каждый хочет быть участником во всём. Оригинальничание – это лишь сознательный, но чаще бессознательный, стихийный протест против омассовления. Никому не хочется быть быдлом. Даже у Левича, смею предположить, есть какой-нибудь свой небольшой протестик. Правда, все эти протесты и протестики обречены на провал. Это неизбежно, ибо закон есть закон. Dura lex, sed lex. – Интересно, а где же в этой жизни место для любви, для красоты, для женщины, в конце концов? – Если вы, уважаемый Всеволод Филиппович, имеете в виду нагорную проповедь. И являетесь приверженцем сомнительной максимы «возлюби ближнего своего, как самого себя». То я вам на это попробую возразить. Нынешнему гомо сапиенсу проще возлюбить Владимира Ильича, Иосифа Виссарионовича, Якова Михайловича, Феликса Эдмундовича или Лазаря Моисеевича, чем собственную жену и даже собственных чад. Вы, вероятно, знаете этот известный парадокс. Любое слово теряет своё значение, смысл, если его произносить вслух энное число раз подряд. Истину нельзя навязывать. Её нужно преподносить исподволь, как в искусстве. – Вы любите искусство? – недоверчиво спросил Брюханов. – Я вижу, Всеволод Филиппович, вам не терпится обвинить меня ещё и в отрицании искусства. На это раз у вас ничего не выйдет. Хотя отрицание необходимая для нас вещь. Мы разучились отрицать. Да, я люблю искусство. И в первую очередь музыку. Только не оперу. Оперу я не люблю. Это профанация. Люблю поэзию, как вы уже изволили убедиться. Прозу не люблю. Болтовня. И потом всё так длинно, нудно. Люблю балет. Очень люблю. Обожаю Прокофьева. А вы? – Я тоже люблю. Однако так тонко, как вы, я в искусстве не разбираюсь. У вас, надо полагать, изысканный вкус. – Благодарю вас. Вы мне льстите. В плане философском я рассматриваю искусство несколько шире, нежели принято обыкновенно понимать. Искусство, по-моему, это не только музыка, живопись, поэзия и так далее. Это лишь некоторые частные формы. Искусство – это всё прекрасное, созданное искусственным путём. Причём прекрасное в своём роде. В своей, если так можно выразиться, системе координат. Прекрасным может быть, например, мост, теорема, дом, симфония, лыжи. Я бы сказал так: прекрасное это равновесная система, в которой все составляющие её части взаимно уравновешены. Гармония – это и есть равновесие. Вы меня понимаете? Когда нет ничего лишнего. Антитеза искусству является естество. Это то, что создано природой. В системе представлений зоолога лягушка тоже может быть прекрасной, хотя для многих простых людей она отвратительна. – Скажите, Александр Христфорович, вы думаете о смерти? – О смерти? – переспросил Неделя, выражая крайнее удивление учащённым скрипом кровати. – Ещё чего не хватало! Чего о ней думать? Она сама придёт, когда наступит срок. Раньше думал, в молодости. А потом я представил себе, что лет, скажем, через сто на земле не останется никого, кто теперь живёт вместе со мной на этом шарике. И часто портит мне настроение. Ужасно много дураков. И сразу стало как-то легче. Я осознал себя в большой и весёлой компании. На миру и смерть красна. Однако я твёрдо придерживаюсь правила: Memento mori! Нам надо торопиться. – Всё-таки удивительное дело! – сказал Брюханов, не скрывая раздражения. – До чего люди точных наук назойливо пытаются объяснить всё, буквально всё. Даже искусство, эта «езда в незнаемое», не может оградить себя от их грубого посягательства. – Мы такие, – усмехнулся Неделя. – Ну, ладно, Всеволод, Филиппович, – прибавил он, поднимаясь с кровати. – На сегодня, пожалуй, достаточно. Мы с вами неплохо поупражнялись в умственной эквилибристике. Иногда полезно облечь чепуху в наукообразную форму. Пора бриться. – Так это всё были шутки? – произнёс растерянно и разочарованно Брюханов. – Признаться, я так и думал. Скажите, уважаемый Александр Христофорович, когда вы бываете настоящим? Но Неделя не успел ничего ответить, потому что в этот момент, погас тусклый свет, и в пятнадцатую палату вползла холодная темнота. Вслед за нею устремился с каждой минутой увеличивающийся мороз. За стеной, в коридоре, послышался топот ног, смех, визг и крики: «Авария! Авария!» А кто-то вообще прокричал несуразное: «Вот тебе, бабуся, и Юрьев день!» X Ей показалось, что под полом скребутся мыши. Света капризно топнула ногой – тихий скрежет прекратился. Но через минуту снова возобновился. Теперь он возник гораздо выше пола – кто-то явно царапался в дверь. «Ах! – догадалась Света. – Какая я набитая дура. Это не мыши, это режиссёр припёрся и царапает ногтями дверное полотно. Это у него такая миленькая шутка. Вместо того, чтобы просто постучать в дверь костяшкой пальца». Она кокетливо, но элегантно дотронулась с разных сторон до сложной причёски «вшивый домик», позаимствованный ею из кинофильма «Бабетта идёт на войну», убедилась ощупью, что она в порядке, и на время успокоилась. Заглянула мельком в зеркало, оценила свои красивые глаза, с подведенными жирным чёрным карандашом тяжёлыми веками, поправила пальчиком отогнувшуюся ресничку. Показала зеркалу кончик розового языка, сморщив маленький, облупившийся от горного солнца носик. Одёрнула пёстрый свитер, облегавший её аппетитные формы сдобного тела. Провела, любовно поглаживая себя руками по бокам, кокетливо отклоняя голову. И громко крикнула приятным каркающим голосом: – Да-да! Входите, дверь открыта. Вошёл, неуклюже переставляя ноги, обутые в горнолыжные ботинки, стараясь не грохотать ими по полу, громоздкий, как шкаф, Юрий Гаврилович Лесной. Он был очень большой, толстый, и лицо у него было большое, доброе и круглое, как опара на дрожжах. Сквозь роговые очки смотрели сильно увеличенные стёклами близорукие, грустные и насмешливые серые глаза. – Здравствуйте, Светлана свет¬-Аркадьевна! – Ах, это вы, Юрий Гаврилович! – отозвалась Света, сделав удивлённую прелестную улыбку, и посмотрела, скосив свои красивые глаза чуть в сторону и чуть кверху. – Увы, доктор, это я, – ответил Лесной гудящим, будто из бочки, басом и улыбнулся большой доброй улыбкой. – Перестаньте, пожалуйста, называть меня доктором к месту и не к месту. Вы не на приёме, – капризно и строго возразила Света, снова ощупывая свою причёску и заводя глаза. – Слушаю и повинуюсь! – Лесной смиренно склонил свою толстую голову, начиная ухаживание. – О, повелительница! Больше не буду. Вы одна? – Как видите! – Света фыркнула и широко обвела рукой вокруг себя, вертясь на стуле. – Хм. Действительно…Я, кажется, обмишурился. А где же Кира? – поинтересовался Лесной, чтобы как-нибудь продолжить разговор, грозящий зайти в тупик. «Экая скучная стерва! – подумал он тоскливо. – Но обольстительна невероятно». – Не знаю. Скорее всего, вышла, Юрий Гаврилович. Думаю, не насовсем, в смысле не навеки. Возможно, отправилась керосинить с утра пораньше. Вот! – она вдруг показала Лесному игривый язык. Он выглядел бледным по сравнению с ярко накрашенными полными, словно надутыми, губами. – Однако странное дело, – прогудел Лесной, – не могут для единственного врача выделить отдельную палату. Форменное безобразие. Докторам тоже требуется покой и уединение. Это так естественно. Света оживилась, тема эта её давно волновала, и она обрадовалась возможности о ней поговорить. – Это всё Натан Борисович! – подхватила она с горячностью. – Представляете! Я ему об этом уже раз двести говорила. Даже уходить собиралась в «Красную Звезду». Но у них свой доктор есть. И потом, скажу вам откровенно, я боюсь этого Тропфа. Он просто псих. Надо же такое придумать: повесить машину на дерево! А Левич всё шуточками отделывается. Светик, Светик! Надо потерпеть. Бог терпел и нам велел. Только и знает, что хамить. Что я ему, в самом деле, девчонка, что ли! У него одни туристы на первом плане. И чтобы начальство было довольно. Типичный подхалим. На своих работников ему наплевать. Просто возмутительно! Доработаю до конца смены – и пламенный привет! Больше никогда в жизни ноги моей не будет на этой турбазе. Не смейтесь, пожалуйста, Юрий Гаврилович, я вполне серьёзно. Это просто какой-то бардак! – Вот как! – сказал Лесной, усмехнувшись, и взглянул на Свету с нескрываемым удивлением, как будто видел её впервые. – И куда же вы потом, Светлана Аркадьевна? – Хочу в аспирантуру, Юрий Гаврилович, – ответила Света с таким загадочным выражением красивого лица, что Лесной насторожился. – Да-а, – густо вздохнул он. – Нынче все хотят в аспирантуру. Всем надо остепениться. Это похвально, – сказал он, окая. Близорукие глаза его смотрели сквозь очки грустно и тревожно. – С другой стороны, Юрий Гаврилович, у меня есть мечта. – Света сделала свои глаза ещё краше. Лесной чуть не задохнулся от восторга. – Какая же? – едва выговорил он. – Это секрет, – сказала Света и вновь потрогала причёску. – Если это секрет, то я не смею просить вас мне его открыть. Света задумалась, потупив очи. Потом сказала: – Так и быть, для вас я его открою. Мне ужасно хочется сняться в кино. Конечно, лучше в главной роли, но, в конце концов, это не обязательно. Как вы считаете, Юрий Гаврилович, у меня это может получиться? – С вашими внешними данными у вас получится всё, милая Светлана Аркадьевна. О ваших внутренних данных я не говорю, потому что пока я с ними, к сожалению, не знаком. – Фу! Как вам не стыдно! Я всё же женщина, Юрий Гаврилович, и вправе требовать к себе уважения. – Помилуйте, Светлана Аркадьевна! Я не имел в виду ничего такого. Предосудительного и двусмысленного. Света была научена жизненным опытом, что мужчин надо брать измором и загадочностью. Поэтому она прошептала едва слышно, но достаточно, чтобы её слова достигли больших ушей Лесного: «Боже, какой дурак!». Возможно, Лесной не расслышал этих лестных для него слов. Или сделал вид, что не расслышал. Он спросил: – Мне говорили, что вы замечательно поёте, это правда? – Насколько замечательно это у меня получается, судить не мне, Юрий Гаврилович. Но я действительно немножечко пою. Особенно когда выпью советского шампанского или игристого цимлянского. – Она звонко хрипло расхохоталась, восхитившись своей удачной шуткой, демонстративно обнажая красивые влажные зубы, чуть-чуть щербатые и отогнутые кпереди, что делало её улыбку не только обаятельной, но ещё вдобавок и оригинальной. «Красивая стерва!» – вновь подумал Лесной, откинувшись на стуле, который жалобно затрещал, предупреждая, что готов развалиться, если сидящий на нём медведь будет продолжать в том же духе. – Хотелось бы послушать, – проговорил Лесной прямым намёком. – «Спой светик, не стыдись», как высказался когда-то Иван Андреевич. – Какой ещё Иван Андреевич? – насторожилась Света. – Это один из моих знакомых, – ответил Лесной, нахально позёвывая. – Я, может быть, вас с ним познакомлю. – Он имеет отношение к кинематографу? – В известной мере. Света решила, что следует развить наступление. Она оглядела Лесного с ног до головы затуманенным взглядом чего-то многообещающего и произнесла красноречиво, как говорящая ворона, вообразив себя перед камерой: – Ну, и видок у вас, Юрий Гаврилович! Настоящий комик. – Да, – усмехнулся Лесной и развёл большими руками. Он посмотрел сквозь очки на свой живот и выглядывающие из-под него толстые, как у слона, ноги. – Видик, кажется, действительно весьма и весьма нелепый. Что поделаешь! Охота пуще неволи. А лыжи пуще охоты. «Зима приходит – и я норвежец. Норвежец до первых весенних дней», – продекламировал он с хорошо поставленной дикцией густого голоса. Его могучую грудь и толстый живот рельефно обтягивал нескладный серый свитер грубой деревенской вязки; трикотажные штаны, надетые поверх махровых кальсон, сильно вытянулись и висели на коленях смешными и неряшливыми пузырями; на ногах красовались совершенно невообразимого размера высокие горнолыжные ботинки, с красными пятками и двойной шнуровкой. Едва удалось в пункте проката подобрать для него ботинки старого образца. Новых, с клипсами, по его стопе не нашлось. Света расхохоталась-затряслась, придерживая руками пышные груди, чтобы они не отвалились. Казалось, она вот-вот рассыплется на мелкие шарики, и тогда они покатятся по полу, как орехи, по углам, под стулья, под кровать. – Вы очень смешной, Юрий Гаврилович, – заявила она сквозь проступившие красивые слёзы. – Я знаю. Вы не первая, кто мне это говорит. – Нет, я вполне серьёзно, – едва выдавила она из себя, содрогаясь всем своим красивым телом. – Я верю. Так мы идём, мой милый эскулап? – спросил Лесной, которому надоел это нелепый флирт. – В такую погоду! Вы с ума сошли! Вы просто спятили! Тихий ужас! В такой жуткий мороз только чертей морозить, – поморщилась она красиво и снова завела глаза в сторону и кверху. – Что поделаешь, Светлана Аркадьевна! Вы же знаете – фатальный случай. Божественный Тонис поклялся обучить мой нескладный организм лыжному повороту из полу-плуга за четыре дня. И заключил пари на эту тему с Юрой Яшиным. Разыгрывается бутылка армянского коньяка «пять звёзд». Теперь я подопытный кролик и себе не принадлежу. Сегодня второй день творения. Если вы не пойдёте, мы рискуем остаться при своих. – В вашей палате теперь два кролика, – удачно сострила Света. – Вот именно, – признательно засмеялся Лесной. – А как себя чувствует этот бедный мальчик? Кажется, его зовут Павлик, если я не ошибаюсь. – О, превосходно! Этот педагогический синяк под глазом, надо полагать, значительно обогатит его житейский опыт. Ничего страшного. До первой свадьбы заживёт. Сейчас, наверное, мои сокамерники сидят там и дуются в покер. Кстати, мальчика, которого вы назвали Павликом, на самом деле зовут Порфирий. Ласково – Фира. – Боже, какой ужас! – успела вставить Света. – Если я не оправдаю надежд Тониса, – продолжил Лесной, – то буду проклят. И ныне, и присно, и во веки веков… – Вот кретинизм! – восторженно заявила Света. – Аминь! – заключил Лесной. – Что вы сказали, милый хирург? – Я сказала: кре-ти-низм. Это такая эндогенная болезнь. Признаки её: расстройство роста, нарушение пропорций тела, одутловатость лица и задержка психического развития. Вы удовлетворены ответом? – Вполне. Можете не продолжать, благодарю вас, вы очень любезны, очаровательный дантист. Однако прошу принять к сведению, что Тони Зайлер – заметьте, душка уролог, почти Тонис – обучает лыжному искусству любой шкаф за три дня. И берёт за это сущие пустяки: с мужчин дюжину австрийских шиллингов, а с женщин – поцелуй в губы. – Да, но вы не шкаф, вы – тирольский дом. В комнате назойливо пахли янтарной смолой почерневшие брусья лиственницы, из которых были сложены стены. Этот древесный горько-сладкий запах не могло перебить даже зловоние задумавшейся квашеной капусты, набегавшее волнами с нижнего этажа, где была столовая. За стеной слышался привычный шум туристской весёлой жизни: беготня, шум, крики, женский визг. Лесной посмотрел в потолок, похожий на паркетный пол, ища там ответ на выпад Светы, и сказал: – Ах, вот как! Прекрасно, моя дорогая. В таком случае знаете, кто вы такая? Вы просто… прелестная прикроватная тумбочка, которая тоже не умеет кататься на лыжах. – Противный! – пыхнула Света, искривив красивые губы. – Идёмте! – решительно каркнула она. – Тренировка состоится в любую погоду, несмотря на дикий мороз. – Вы ангел, очаровательный терапевт! – Не будьте идиотом, – капризно возразила Света. – Зарубите себе на вашем гигантском носу: я рент-ге-но-лог. Понятно? Захватите-ка мои лыжи и обождите меня за дверью. – Я ваш покорнейший и преданнейший слуга! – Лесной кивком нагнул свою большую гривастую голову. – Идиот! – фыркнула Света. Тонис уже ждал их в вестибюле, держа в руках великолепные австрийские лыжи. Он был влюблён в Свету и не скрывал этого. И если бы Лесной не был таким большим, как бурый медведь, дело могло бы дойти до примитивного мордобития. Но Тонис был интеллигентный человек и понимал, что связываться с медведем себе дороже. К тому же он сознавал, что кончится смена, и этот режиссёр исчезнет с глаз долой, как сон, как дым, как утренний туман. И всё вернётся на круги своя. Небесно-голубая поверхность лыж Тониса была так искусно отполирована, что в них можно было смотреться, как в зеркало. Тонис говаривал, хвастаясь: я бреюсь, глядя в лыжи. Он был очень моложавый, высокий, гибкий и стройный. Одет с иголочки: восхитительные голубые брюки-эластик, с тщательно отутюженной навеки стрелкой; плотный красный свитер, поверх которого простёганная нейлоновая куртка; пухлые перчатки; шапочка-петушок; незапотевающие горнолыжные очки. На ногах блестящие ботинки с клипсами; вариант тренерский. Они отличались от спортивных моделей мягкостью вкладыша и при ходьбе поскрипывали. Держался Тонис независимо, строго, с достоинством и даже как бы демонстративно равнодушно, сознавая своё неоспоримое превосходство перед «чайниками», которых ему приходилось обучать. Света украдкой поглядывала на Тониса с чисто женским интересом. Ей нравилось, что её ревнуют, и ей очень хотелось, чтобы дело дошло до дуэли. Но дуэль, увы, не в моде нынче. На плече у Тониса небрежно висели два новеньких бугеля, с помощью которых можно было цепляться за стальной канат подъёмника-волокуши. – Без штормовки вас продует, вы можете простудиться, – подчёркнуто вежливо и чуть брезгливо предупредил он Лесного, не глядя на того. – О, великий Тонис! У меня нет штормовки, – сокрушённо заметил Лесной, широко улыбаясь сопернику. – Ничего, он жирный, – сказала Света. – Моё дело предупредить. Надеюсь, вы сами достаточно взрослые люди, – сказал Тонис, обращаясь одновременно и к Свете, и к Лесному. Сошли вниз по крутой деревянной лестнице. Ступени были буковые, им полагалось быть светлыми, но они потемнели от времени и истёрлись. Под ногами людей они постанывали, будто молили: эй, вы там наверху поосторожней, у нас кости болят от старости. А иногда весело поскрипывали, будто это был морозный снег. Вышли наружу через двойные дубовые двери. И чуть не задохнулись от дикого мороза. – Тонис, – сказал Лесной, выпуская клуб дыхательного пара, – вчера мы с Петрушей из третьей палаты и с девочками из пятой шли по дороге вниз, на мосту через Аманауз нас встретили разбойники. – Я знаю, – ответил Тонис кратко. Помолчав, пройдя часть пути, продолжил: – Сегодня их там не будет. Левич получил нагоняй от нагрянувшего из Ставрополя начальства и спрятал «святую троицу» на скотный двор. Точнее пока Машку. А Найда и Филька сами попрятались кто куда. – У вас есть скотный двор? – удивился Лесной. – А как же! – гордо ответил Тонис, как будто этот двор принадлежал ему. – Он спрятан глубоко в лесу, за турбазой. Там живёт мерин Ильич, корова Белка и две свиньи. У каждого вида своя закута или стойло. Мерин собственность Солтана, карачаевца без коня невозможно себе представить. Корова нужна для молока, а молоко для айрана. Айран живёт только в горах, на равнине бактерии задыхаются. Солтан летом заготавливает сено для Ильича и Белки на лугах Семёнов-Баши. Поросят откармливают тем, что остаётся в столовой после туристов. Их режут к главным праздникам: седьмое ноября и первое мая. Корову и свиней возят по весне к быку и хряку в Теберду. – Фу! Тонис, мог бы при дамах эти подробности не афишировать, – возмутилась Света, нервно поправляя лыжи на плече. – Ты же сама мне не раз говорила: что естественно, то общественно. – Как ты сказал? – засмеялся Лесной. – Что естественно, то общественно, – повторил Тонис. – Изумительно! – Лесной даже остановился. – Надо будет запомнить. И лыжники пошли дальше. Вскоре показался лыжный склон. Хороша страна Швейцария, хороши Варшава с Лондоном, хороша Германия. Хороша страна Болгария. Вот мы с вами и добрались, дорогой ты мой читатель, до лыжного катания. Хорошее дело, между прочим, зело стоящее и радостное. Похоже порою на счастье. Не зря об нём писал Владимир Ленин в своём прекрасном поучительном эссе (опубликованном, между прочим, в книжной прессе) соратнице по классовой борьбе, полюбовнице Инессе. «А на лыжах катаетесь? Непременно катайтесь! Научитесь, заведите лыжи и по горам – обязательно. Хорошо на горах зимой! Прелесть и Россией пахнет» Поначалу, пока идёт процесс обучения, бывает нелегко. Зато потом, когда научишься, такая радость обуревает, слов нет. Восторг нескончаемый! Лыжная трасса на Домбайской Поляне находилась между двумя отрогами тёмного хвойного леса. С одной стороны это была узкая полоса стройных пихт и сосен, сохранившаяся по задам альплагеря «Красная Звезда» со времён его строительства. С другой стороны – оставшийся нетронутым лес при схождении кладбищенской лавины. Трасса представляла собой довольно пологую горку, изрытую, точно волнами в неспокойном море, буграми от бесконечных повторений неумелых лыж, которые никак не могли, как ни старались, выбраться из накатанного следа по ямным низам. Некоторые бугры были сделаны преднамеренно инструкторами горнолыжного спорта для разучивания и отработки приёмов их преодоления на лыжах. Какие приёмы? А вот какие: опережающий прыжок «оп-тракен» при прямом спуске; небольшой полёт с трамплина, когда надо научиться, после отрыва, поджимать ноги к животу и держать их в таком положении вплоть до приземления, стараясь не хлопать лыжами от испуга. Ну, и другие. По левому краю этой единственной пока на Домбайской поляне горки, приспособленной для лыжного катания (в недалёком будущем, когда развернётся большое строительство, откроются необозримые альпийские поля Мусат-Чери), была проложена трасса самодельного подъёмника, за который лыжники цеплялись с помощью бугелей. Эти бугеля по форме напоминали бумеранги австралийских аборигенов, но в данном случае они служили не для охоты, а для подъёма в гору. Бугеля изготавливались по заказу Левича и отливались из дюралюминия на заводе металлоизделий в Черкесске. В узком, закруглённом, конце такого «бумеранга» была проделана дырка, в неё вставлялась капроновая верёвка и завязывалась морским узлом. Через три метра верёвка завершалась гладкой деревянной планочкой, за которую можно было держаться руками либо вставлять её между ног, чтобы она упиралась в ягодицы и подхватывала лыжника тягой стального каната. Просто, как всё гениальное. В широком конце, тоже закруглённом, торчали два штыря, отлитые из того же дюралюминия, они работали на излом троса. Сломать они его не могли, но держались мёртво. Когда к тросу цеплялось много лыжников, трос волочился по снегу, прорезая в нём грязную от масла борозду. Это создавало неудобство, и инструктора то и дело призвали соблюдать дистанцию. Приближаясь к верхней станции, представлявшей собою треногу, с горизонтальным шкивом наверху, футерованном резиновыми вкладышами, нарезанными из старых автомобильных покрышек, бугель занимал почти вертикальное положение. Тянущая верёвка норовила впиявиться в промежность, если вовремя не вытащить дощечку. Мужчины при этом испытывали боль, а некоторым женщинам такое натяжение даже нравилось. Вы спросите: почему? Честно сказать, я сам не знаю. Разве поймёшь этих женщин? У верхней станции накатанная трасса (в солнечную погоду она блестит, хвастаясь склизкостью), по которой поднимаются лыжники, выполаживается, образуя горизонтальный участок. Стальной трос в этом месте подпирается опорой с роликовой батареей наверху. Бугель проходит по роликам с дробным стуком, но пока ещё не падает. Трос занимает горизонтальное положение, чтобы соответствовать поворотному шкиву. В метре от шкива приделан отбойник в виде стального листа (наподобие баскетбольного щита) размером примерно полметра на полметра, с прорезью для троса, на этот отбойник натыкается бугель. Натяжение ослабевает, и бугель с удивлением свободно сваливается вниз. Лыжнику остаётся только нагнуться, подобрать бугель, обмотать его вместе с дощечкой верёвкой, положить в карман куртки или в поясную сумку «банан», и он может катиться вниз. Кто как умеет. И так повторяется много раз подряд. И лыжник при этом испытывает счастье. Хозяевами этого катабельного склона были три инструктора горнолыжного спорта. Один из них, Тонис, уже знакомый читателю, вёл группу новичков. Весной, летом и осенью он жил в Риге, а зимой приезжал в Домбай и нанимался на турбазу «Солнечная Долина» инструктором. Семьи у него не было, и он отводил душу и тело на Домбайской поляне, где было всегда много красивых девушек, которым хотелось скорой, но чистой любви. Другой инструктор, Юра Яшин (с которым Тонис заключил пари на бутылку коньяка), проводил занятия с опытными лыжниками, умевшими тормозить боковым соскальзыванием и делать повороты «из плуга». Юра Яшин был ростом значительно ниже Тониса, миниатюрен, но тоже хорошо сложён. Он отличался весёлым характером и необычайным дружелюбием. Он был холост, но очень застенчив, поэтому девушек боялся. И всегда краснел. Его называли: Юра Яшин, красная девица. Третий инструктор, Зинур Асфендиаров, не имел отношения к турбазе «Солнечная Долина», он тренировал альпинистов из лагеря «Красная Звезда». По программе завуча Франца Тропфа лыжное катание было включено в систему физической подготовки альпинистов. Зинур был красавчик, он всегда сонно улыбался, обнажая изумительно белые зубы, особенно выделявшиеся на фоне его оливкового загоревшего скуластого лица. Он был тонок в кости, гибок, знал, что нравится женщинам и отдавался им легко, но без восторга. Он жил на подмосковной станции Турист по Савёловской железной дороге, единственный из трёх инструкторов был женат, имел двух очаровательных близняшек-дочек, но это не мешало ему мотаться зимой по турбазам и альплагерям, не столько зарабатывая этим на жизнь, сколько её беззаботно и весело прожигая. Некое подобие Казановы или Донжуана. Все три инструктора имели твёрдый первый разряд по горнолыжному спорту и катались на лыжах так заразительно красиво, что все, кого они обучали, преданно на них взирали с восхищением и внимали каждому их слову. Тонис катался академически, чуть подавшись вперёд, словно заглядывая за носок лыжи, легко прижав руки к туловищу, тыкал палками попеременно внутрь поворота, ведя лыжи по красивой плавной дуге, оставляя после себя змеевидный след с набросанными задниками лыж аккуратными холмиками снежных брызг. Юра Яшин катался размашисто, выводя лыжи вперёд, с каждым поворотом наращивая скорость, почти не закручивая своего ловкого тела, в его поворотах участвовали одни лишь, словно связанные в коленках, ноги, для которых будто не существовали бугры. Зинур катался так, будто проходил слаломную трассу, порхая по буграм. По очереди инструктора дежурили возле нижней станции буксировочной канатной дороги, следили за порядком, помогали девушкам прицеплять бугель к движущемуся тросу. Зинур не упускал случая хлопнуть девушку ладошкой по аппетитной попке и прикрикнуть негромко, но отчётливо, сквозь очаровательную белоснежную улыбку: «Пошла!» XI Сегодня на склоне было мало лыжников из-за сумасшедшего мороза. В основном пришли так называемые вольно-катающиеся, которые считали, что достигли нужного уровня мастерства, и им инструктора не нужны. Пришли несколько девушек, поклонниц Зинура, посмотреть на его улыбку и ореховые глаза, всегда немножко прикрытые и сияющие из глубины. Пришёл Юрий Гаврилович Лесной, этот вынуждено, так как являлся предметом потешного спора. Пришла доктор Света, оправдывая для самой себя отсутствие в медпункте тем, что в такой мороз, опасный большими неприятностями, ей надо быть ближе к месту их возникновения. Истинная причина её появления на лыжном склоне вместе с режиссёром Лесным читателю известна. Зинур дежурил на посадке. Мощности электрической энергии, поступающей по замёрзшим проводам от старенького дизеля турбазы, не хватало, чтобы запустить буксировочную канатную дорогу самостоятельно, потому что пусковой момент требовал большего усилия электричества. Движок гудит натужно, а приводной шкив и трос – мёртвые. Недолго обмотку якоря спалить, пиши тогда, пропало. Зинур всех, кто был на горе в этот морозный час, созвал, велел руками взяться за трос, который, чёрт бы его побрал, весь в машинном масле, и дружно тянуть за него, по его, Зинура, команде. И смеётся завлекательно, с сонной ленцой. Некоторые стали припевать: Нам электричество сделать всё сумеет, Нам электричество мрак и тьму развеет Нам электричество все сделает дела, За трос потянешь, чик-чирик, поехала пошла… С третьего раза канатка дёрнулась и пошла. Все жутко обрадовались и стали с пристальным интересом разглядывать свои нарядные горнолыжные перчатки, перемазанные мазутом. Девушки, которые пришли на горку пообщаться с Зинуром, обступили его кольцом и спрашивают: – Зинур, а правда говорят, ваш завуч, австрияк, велел машину на дерево затащить и там её повесить? – Первый раз слышу, – отвечает Зинур, а сам улыбается во весь рот. – Как же так, Зинур, – приступают девушки к нему поближе и строят глазки, одна даже рукой до него дотронулась, пихнув, – ты в этом лагере работаешь и ничего не слышал? Ты, Зинур, наверное, боишься правду сказать. Но мы тебе, Зинур, всё равно не верим. Мы знаем, Зинур, что альпинист, чья машина, уехал из лагеря сильно обиженный. – Это правда, девчата. Но насчёт его машины я всё равно ничего не знаю. А уехал он потому, что начспас, Джебраил Курданов, не давал ему разрешения на восхождение по маршруту из-за сильного мороза. – А почему, Зинур, если всё это правда, ты так загадочно улыбаешься? – Это потому, девчата, что вы такие красивые, и я не могу на вас смотреть без счастливой улыбки. При виде ваших славных мордашек мои губы сами в улыбку растягиваются. Несмотря на мороз. – Ой, Зинур, какой ты… потешный! Так и съела бы тебя, с горчицей. Юра Яшин начал по левому краю склона, если смотреть сверху, вдоль затаившейся лесной полосы, ставить трассу слалома, чтобы согреться. Он замёрз, стоя на одном месте, наблюдая, как катаются несколько психов, рискнувших притащиться на склон в такую сволочную погоду. Ему захотелось согреться и заодно потренироваться в прохождении слаломной трассы. Ему не давало покоя, что этот девчачий любимчик Зинур всегда его обходит. В деле постановки трассы слалома Юре Яшину помогал рыжий конопатый Павлуша, для которого Юра Яшин был богом, и он смотрел тому в рот. Каждый раз, по окончании лыжного катания, три друживших между собой инструктора: Тонис, Юра Яшин и Зинур, устраивали между собой соревнование, которое в шутку называли: «кто лучший». И каждый раз Зинур привозил и Тонису и Юре Яшину секунду-две, а то и все три. Зинур проходил трассу слалома агрессивно, напористо, сшибая вешки локтями и коленками. Он даже надевал на руки и ноги специальные краги, чтобы избежать синяков. Тонис и Юра Яшин шли по трассе изящнее, ровнее, вольнее, одним словом, «красивше», но время было неумолимым показателем победы. Голоса болельщиков делились. Не всегда поровну. Было немало таких, для которых красота движения имела большее значение, чем бездушное время. И здесь спор лириков и физиков проявлял себя на лыжной почве. В этом споре всегда принимали горячее участие математик академик Неделя и доктор экономических наук, профессор Брюханов. Но сегодня их не было здесь, они не явились на склон из-за небывалого мороза. По этой же причине и соревнования инструкторов «кто лучше» отменялись. Кстати, эти завершающие лыжный день соревнования инструкторов, кроме весёлого интереса и азарта болельщиков, имели педагогический смысл. Правда, сомнительный. На следующий день обычно проходил разбор полётов. Однако этот разбор проводился самими инструкторами. Каждым в своей группе, других, независимых, судей не было. И каждый из них, одобрительно характеризуя выгодные стороны техники прохождения трассы соперником, незаметно, против своей воли, выгораживал свои собственные преимущества, выводя их из тени на свет. Юра Яшин, держа под мышкой охапку замёрзших жердей, волочившихся сбоку от него, спускался плугом сверху вниз и с силой втыкал вешки в замёрзший снег, устанавливая ворота и змейки. Непослушный снег, съёжившийся на морозе, капризничал, выражая недовольство, что тревожат его застывший покой. Острия жёрдочек-вешек то и дело ломались и втыкать вешки вторично в сердитый снег не удавалось. Павлуша, пыхтя и сопя от старания и этим согреваясь, носился, косолапя лыжами по склону, поднося Юре Яшину новые вешки, которые он хватал из нескольких пирамид, установленных предусмотрительно на разных уровнях вдоль лесной полосы. Юра Яшин кивком головы, молча, благодарил таявшего от счастья Павлушу и, оценив бегающим взглядом сложность участка уже поставленной трассы, спускался ниже и ставил вразброс новые вешки. Иногда он останавливался, повисал подмышками на рукоятках лыжных палок, склонял голову, закрывал глаза и делал ладонью в перчатке замысловатые движения, как бы повторяя извивы будущего прохождения слаломных ворот и змеек. А в это время Тонис проводил занятия со своей группой. Было сиротливо и особенно холодно из-за того, что пришли только двое из его самой многочисленной группы начинающих лыжников. Да и те пришли вместе с ним. Один, большой и толстый, в роговых очках, похожий на Пьера Безухова, пришёл лишь только из-за нелепого спора с Юрой Яшиным. Другая, доктор турбазы Света, она совершенно не умела кататься и пришла только из-за того, что пришёл Юрий Гаврилович Лесной, на которого она имела виды. Её никак нельзя было отнести к официальной группе начинающих лыжников-туристов по причине её официального статуса. Явилась, не запылилась. Клеит этого режиссёра, надеется, что он её пристроит на киностудию Мосфильм». Ничего, скоро он уедет. И кина не будет. Зинур помог Свете и Лесному прицепиться бугелем к движущемуся тросу. Он не решился хлопнуть Свету (как-никак, официальное лицо) по попке, хотя докторская попка была такая круглая, крепкая, туго обтянутая брюками эластик, так красиво откляченная, что Зинур едва себя сдержал от дерзкого поступка. Он сказал только, сонно и солнечно улыбаясь: – Привет, Светик! У верхней станции Лесной подхватил стукнувшийся об отбойник бугель и подъехал к Свете, которая его уже ждала, ёжась от холода. Они помогли друг другу приладить бугеля, обмотав верёвку вокруг поясницы. Лесной не преминул высказаться: – Ах, какая божественная талия! На что Света заметила критически: – А у вас, Юрий Гаврилович, талии совсем нет. – Увы! – согласился Лесной. Он хотел что-то добавить что-то остроумное, но в это время подъехал Тонис. – Быстренько повторим теоретическую часть курса, – произнёс Тонис, без тени улыбки на осунувшемся и посеревшем от мороза лице – Кто будет отвечать? – Тонис смотрел только на Свету, показывая ей ревность. – Мы вместе, – сказала Света многозначительно, демонстрируя сведенные на морозе красиво выступающие скулы, как у Марлен Дитрих, которая не пожалела ради убийственной красоты выдрать несколько крепких коренных зубов, чтобы понравиться Эриху Марии Ремарку, Эрнесту Хемингуэю, Жану Габену и всем остальным своим великим любовникам. Лесной подтвердил своё согласие кивком массивной головы, улыбаясь наивными добрыми глазами сквозь очки. – Итак, что такое горные лыжи? – И сразу добавил: – Не слышу ответа. – Лыжи – это рельсы коммунизма, – дружно ответили Света и Лесной. Света не выдержала серьёзности и прыснула молодым смехом, согнувшись в пояснице буквой «глагол». – Тихо, тихо! – заметил Тонис. – Ничего не вижу смешного. – Какой основной элемент в технике лыжного поворота? – Боковое соскальзывание с падением на бок. – Правильно. Молодцы! Теорию вы усвоили. Это похвально. Но повторить всегда полезно. Повторение – мать учения. Осталось совсем немного: научиться поворачивать на параллельных лыжах. Для начала приступим к освоению косого спуска. – Тонис помолчал, точно собираясь что-то вспомнить. – Да, вот ещё что, совсем забыл. Кто самый великий лыжный поэт из ныне живущих? – Уилсон Макдональд, – снова хором ответили Света и Лесной. Теперь расхохотались все трое. Отсмеявшись, Тонис сказал, выпуская пар изо рта: – Правильно, чёрт побери. Лесной поднял руку, как примерный ученик в школьном классе: – Можно добавить, господин учитель? – Валяйте, – интеллигентно разрешил Тонис. Лесной изобразил отвечающего у доски недотёпу и протарахтел, без остановок и без знаков препинания, уже знакомый читателю текст из письма Ленина к Инессе Арманд: «Тра-та-та-та-та и Россией пахнет». Света от смеха стала судорожно икать. – Хорошо, садись, – сказал Тонис, изображая школьного учителя. – Только в следующий раз надо читать с выражением. А теперь приступим к практической части. Становитесь здесь, рядом со мной, – он повёл рукой, показывая, где им встать. – Показываю. Держаться нужно совершенно свободно, раскованно. Корпус повёрнут от склона. Во так. Колени вместе, чуть отклонены к склону. Понятно? Ноги должны пружинить. – Он несколько раз свободно покачался на ногах, сгибая и выпрямляя их в коленях. – Руки с палками держать вот так. Повторяйте всё за мной. Лесной попытался неестественно изогнуть своё тучное, как у скандинавского моржа, тело буквой «ижица», пошатнулся, взмахнул нелепо руками с повисшими на них лыжными палками и чуть не шлёпнулся мягким задом на жёсткий снег. – Эй, Юрий Гаврилович, – попыталась ободрить его Света, – если вы на месте падаете, ещё не начав движения, то коньяк у Юры Яшина уже в кармане. Я считаю, что делать нам здесь больше нечего. Надо выбросить белый флаг и поскорей возвращаться домой, пока я не превратилась в ледяной столп, как библейский Ной. – В ледяной столп превратился не Ной, а жена Лота, – сказал Тонис. – И столп был не ледяной, а соляной. – Да ты, оказывается, настоящий звездочёт и мудрец, мой милый Тонис! – красиво удивилась Света, изящно скривив смазливое личико и выпуская из прелестного ротика клубы морозного пара. – Лыжник, а тоже соображает. Удивительное дело! – Но, между прочим, не скопец, – интеллигентно намекнул Тонис, не в силах долго сдерживать обиду вынужденного воздержания. – Ничего, – сказал Лесной в ответ на выпад Светы в свой адрес. – Посмотрим, очаровательный невропатолог, какой вы сейчас забьете прелестный гвоздик на этом ледяном склоне. – Я не невропатолог, а рентгенолог. Сколько раз вам надо это повторять? А гвозди – это по вашей части. – Поехали! – скомандовал Тонис и легко соскользнул по косому склону метров на двадцать вниз и вбок. – Повторяйте за мной! – крикнул он. – Прошу вас, миледи! – предложил Лесной Свете, вытянув ладонь в перчатке в направлении Тониса. – Нет уж, сначала вы. Вы же кролик. – Завещаю мой труп медицине, – мрачно произнёс Лесной, отталкиваясь дрожащими палками. – Уверена, он не поместится на анатомическом столе, – радостно прокричала ему вдогонку Света. Снизу за ними наблюдал Тонис, кивая едва заметно головой, словно говоря: «Так-так-так! Полная безнадёга. Я проиграл» Он покрикивал: – Не держите лыжи плоско. Старайтесь их кантовать, наваливаясь на нижнюю. На бугре присядьте, в яме – выпрямляйтесь. Не глядите себе под ноги, как будто что-то потеряли. Переведите взгляд вперёд. Остановка – боковым соскальзыванием. Когда Света и Лесной добрались, наконец, до Тониса, тяжело дыша, как загнанные лошади, выпуская из разинутых ртов пар, Тонис сказал: – Теперь в другую сторону. Палками упритесь позади себя. Чуть отклоняемся назад. Так. Нижнюю ногу перекидываем на 180 градусов. К ней приставляем верхнюю. Теперь верхняя становится нижней, а нижняя верхней. Понятно? Показываю ещё раз. Тонис легко, словно играючи, переставил одну лыжу, изобразив балетную позу в четвёртой позиции. Постоял недвижимо, показывая, как это просто, и перекинул вторую. – Повторяйте! Юрий Гаврилович, сначала – вы. Палки – назад. Лесной обречённо воткнул палки позади себя. В его глазах за очками читался испуг. Он судорожно попытался взмахнуть своей толстой ногой, подражая Тонису, и тут же сел, не выдержав напряжения. И шлёпнулся задом на снег, едва не сломав палки. Послышался подозрительный звук, похожий на взрыв противопехотной мины. Ноги заплелись в немыслимый узел. – Пардон, дамы и господа! – проговорил виновато Лесной. – Выскочил нежданчик. Я столкнулся своей пятой точкой с земным шаром. Он оказался жутко твёрдым и холодным, как айсберг. Умоляю: Тонис и Света, распутайте мне ноги. Мне кажется, я начинаю замерзать. – У вас, Юрий Гаврилович, такая большая пятая точка, что я не удивлюсь, если её столкновение с земным шаром вызовет небывалое землетрясение, – проговорила Света, давясь красивым жеманным смехом. – Дело может кончиться всемирным потопом. Лесной вытянул вперёд и вверх руки, с повисшими на темляках толстыми бамбуковыми палками, моля о помощи. Толстые стёкла его близоруких роговых очков темнели чёрными полукружиями вперемешку с полумесяцами отражённого снега. От этого выражение его похожих на переспелый бритый красный крыжовник глаз казалось жалобно-добрым или добро-жалобным, что в данном случае не давало возможности уловить разницу между этими двумя сложными определениями. Через четверть часа все трое с грехом пополам добрались до финишной черты, в роли которой выступала объездная дорога, опоясывавшая Домбайскую поляну незамкнутым кольцом. Лесной потирал ушибленное место на пятой точке. Света красиво ликовала: она ни разу не вбила гвоздя. – Придётся ещё раз всё повторить с самого верха, – скучно сказал Тонис. Он давно уж пожалел о своём глупом споре с Юрой Яшиным, но решил бороться до конца. – Пока будете подниматься на подъёмнике, старайтесь мысленно воспроизвести все движения, которые мы проходили. И снова белозубый Зинур помогал цеплять бугель, и снова медленно уползал назад таинственный сказочный лес, и снова лыжи нудно скребли по жёсткой лыжне, и снова режиссёр Лесной восхищался красивой фигурой ехавшей перед ним Светы и тайно мечтал о физической близости, рисуя в своём воображении невинные эротические картины. Послышался снизу приглушённый крик Зинура, адресованный Юре Яшину: – Юрка, смени меня на посадке, я замёрз! И в это время буксировочная канатная дорога остановилась. Погасли три горевших вполнакала фонаря, создававших бодрую иллюзию освещённости трассы лыжного катания. Сразу сделалось тоскливо, пасмурно и как будто холоднее, чем минуту назад. От резкой остановки каната Лесной дёрнулся, еле удержавшись на ногах. – Что случилось? – хрипло крикнул он вниз. – Что случилось? – прокричала Света сверху. – Сейчас узнаю, – откликнулся Тонис. – Как всегда, наверное, дизель глючит. – Он отцепился от каната и стремглав скатился вниз. Прибежал запыхавшийся Порфирий, исходя клубами пара. Он не был, как всегда, обвешан фотокамерами, поэтому казался не совсем одетым. Он что-то торопливо говорил, но Свете и Лесному его слов не было слышно, потому что далеко. – Всем спускаться вниз! – прокричали инструктора. – Канатка больше работать не будет. – Юрий Гаврилович, Света! – добавил отдельно Тонис. – Идите лучше пешком. Снимите лыжи и топайте вниз ногами. От греха подальше. Чем чёрт не шутит. Особенно напоследок. Когда все собрались внизу, Лесной приступил к допросу: – Фира, голубчик, что случилось? Говори толком. – Юрий Гаврилович, Ваня велел передать, что дизель сдох окончательно. Это настоящая авария всерьёз и надолго. Он всем велел возвращаться. И как можно скорей. – Фирочка, детка, – сказала Света, – придём на турбазу, загляни ко мне в медпункт, я посмотрю твой глаз. Синяк расцвёл. Надо делать примочки из бодяги и смазывать троксевазином. XI Короче, прибегает шибкой рысью на турбазу «Солнечная Долина», где Лашук, Левич, Шувалов и Солтан Худойбердыев в отдельном кабинете, за перегородкой, кушают армянский коньяк «пять звёздочек» и закусывают чем бог послал, Лёха Липатов, моторист с МГРЭС и МДЭС, нервный такой, злой, от страху и с мороза красный, как чёрт. И говорит, зуб на зуб не попадает: – Натан Борисыч, – говорит, – старый дизель сдох к чёртовой матери! Это, – говорит, – авария, какой ещё не было на Домбайской поляне ни разу за всё время наблюдений. – Как так сдох? – спрашивает Левич, ускоренно трезвея от неожиданной новости, поступившей так не вовремя. – А так, – отвечает Лёха с вызовом от трусости за свою будущность. – Очень просто. Вы что, никогда дохлых дизелей не видели? Тут Лашук Григорий Степанович крепко задумался, даже губой сильно отвис: выходит, что если он теперь уедет, получится, будто он от серьёзной аварии сбежал. А для руководителя такого масштаба это, прямо сказать, никуда не годится. Позор побежит, сплетни поползут. С другой стороны, чем он может реально помочь в таком сложном вопросе как авария, если останется? Если бы он был слесарем или водопроводчиком, тогда другое дело. Или хотя бы чуток в электричестве разбирался. Как тут быть? А Шувалов Андрей Николаевич, даром что молодой, но башковитый – жуть. Прямо Дворец Советов с Лениным наверху с протянутой рукой. Который собирались построить на месте Храма Христа Спасителя, жаль война помешала. А то бы в указующем пальце Ленина был ресторан. Он, Шувалов-то, сразу сообразил, что Лашук, от свалившейся на него ответственности, не в себе. И говорит вкрадчиво, с намёком: – Мне кажется, что вам, Григорий Степанович, при таких критических обстоятельствах, самое правильное будет теперь срочно ехать в Ставрополь и через крайком партии добиваться прислать сюда как можно скорей наладчиков из Пятигорских электросетей. Чтобы они по-быстрому запустили два новых дизеля, которые здесь прозябают. – Пожалуй, Андрей Николаевич прав, – говорит торопливо Левич, стараясь не показать, что он обрадовался такому повороту дела. А сам думает: «Хоть бы он поскорее умотал, а то будет путаться здесь под ногами, станет дело тормозить разными вопросами: что, как, зачем и почему. Чем начальство дальше, тем лучше» – Да-да, это правильно, – не сразу, но бодро согласился Лашук, нахмурившись, что ему приходится покидать поле сражения в тяжёлый для Домбайской поляны момент. И губу свою толстую подобрал, чтобы скрыть свою персональную радость. – Так и сделаем для пользы дела. Уж я там развернусь во всю ивановскую. Еду, еду, не свищу, а приеду – не спущу. А через час его уже как ветром сдуло. Правда, он всё же не смог уехать молча, понимал, видно, что это будет выглядеть несолидно. Поэтому напоследок, садясь в чёрную машину «Волга», сделал важные и нужные указания: – Натан Борисович, ты последи, чтобы на время чрезвычайной аварийной ситуации туристам были обеспечены ответственные условия пребывания. И вот ещё что: этого разгильдяя, который сказал, что дизель сдох, гони к чёртовой матери. Пусть в другой раз знает, как языком трепать. – Будьте уверены, Григорий Степанович, – поспешно заверил председателя Левич, – это мероприятие у меня на первом плане. Сначала он, а потом ещё врачиха. – Счастливо оставаться! – прокричал Лашук, с хрустом захлопывая дверцу машины. – Счастливого пути! – прокричали в ответ Левич, Шувалов и Солтан Худойбердыев вслед сорвавшейся с места машине. – Ловко мы его спровадили, Андрей Николаевич, – сказал Левич, ткнув Шувалова кулаком в бок. – А то! – ответил Шувалов. – Что теперь? – спросил Левич, поверив в Шувалова. – Теперь, Натан Борисович, – дал дельный совет Шувалов, – надо срочно воду спустить из системы отопления главного корпуса. Мороз нешуточный, промедление смерти подобно. Может порвать радиаторы вчистую. А это, сами понимаете, последнее дело. – Я знаю, как это надо делать, – радостно сообщил Солтан Худойбердыев, сияя золотыми зубами. – Внизу корпуса имеется крантик для слива воды. Вентиль отвернуть, и готово дело. Вода уйдёт самотёком. Ол-лай! – Вот и займись, – распорядился Левич. – А как закончишь это дело, сходи в альплагерь «Домбай» и скажи зимовщику, чтобы он открыл свои вещевые запасы и выдал нам под расписку спальные мешки. Посчитай, сколько нужно, пусть столько и даёт. – Нипочём не даст. Скажет: без приказа Х**биева не имеет права. – А ты его вежливо попроси. Он у нас на партийном учёте состоит. Скажи ему, что если будет залупаться, мы ему живо организуем строгача с занесением в учётную карточку. Это раз. И второе – пусть не забывает, что он обедает в нашей столовой. И чтоб каждому, не забудь, Солтан, по мешку. – Инструкторам тоже? – А как же! Они что, не люди? Я же сказал: каж-до-му. За исключением только тех, у кого имеется печное отопление в других корпусах. Тем временем, пока Солтан Худойбердыев выполнял распоряжения касательно спуска воды из системы и насчёт спальных мешков, Левич без задержки направился в административный корпус и посетил там переговорный пункт прямой телефонной линии «Домбай-Теберда», которая работала круглосуточно независимо от дизеля. И связался с директором Тебердинского природного заповедника Барабанщиковой Любовью Сергеевной, которая одновременно была избрана, путём прямого и тайного голосования, председателем исполкома поселкового Совета народных депутатов. А заповедник этот, надо тут прямо сказать, в пику Матери-Природе, пытался выращивать на грядках редкое растение женьшень, корешки которого, похожие на гомункул, обладали якобы чудодейственной исцеляющей силой от всех болезней. Женьшень же этот, настоящий, произрастал только в Китае и Корее и исключительно в диком виде. Наталья Сергеевна была женщиной исключительной настойчивости и редкой целеустремлённости. Она стремилась поставить задуманное в своём заповеднике дело на широкую ногу. И выращенный ею женьшень приспособить для лечения больных туберкулёзом, на что были ориентированы многочисленные санатории Теберды, славящейся своим мягким климатом. А также для лечения прокажённых, которые ютились, бедные, в одиноком лепрозории на горе, по пути в Карачаевск. Любовь Сергеевна надеялась (и даже, честно сказать, рассчитывала) получить за свои открытия государственную премию и «Орден Ленина». На худой конец «Знак Почёта». Поскольку Любовь Сергеевна всё время проводила на общественной работе, за женьшенем ухаживал её муж по имени Адам. Это был молчаливый, грустный, робкий, но старательный человек. Он имел незаконченное высшее образование, проучившись три года в Краснодарском сельскохозяйственном институте на ветеринарном факультете по специальности: «Лошади и крупный рогатый скот». Полученные знания очень помогали ему при выращивании женьшеня, поскольку это капризное и прихотливое растение требовало в уходе за собой много влаги и тени. Он не отличался крепким телосложением и откровенно боялся своей властной и крупномасштабной супруги, называя её на «вы» и непременно по имени-отчеству. Вот этой героической женщине Левич и говорит в трубку, с напором в голосе, дрожащем от волнения и мороза: –Любовь Сергеевна, голубушка, выручай, у нас авария. – Что случилось, Натан Борисович? Не волнуйся ты так, я всё сделаю, чтобы тебе помочь. Надо будет, всю Теберду на ноги поставлю. Левич едва не прослезился от благодарности, однако, успел всё же донести до Барабанщиковой и про мороз, и про гидростанцию, и про Лёху Липатова, и про сдохнувший дизель, и про замерзающих туристов. – Хорошо бы, Любовь Сергеевна, свет моих очей, – говорит он жалобно, – где-нибудь этих моих туристов разместить на пару дней, с удобствами поелику возможно, на Тебердинской турбазе и в разных санаториях по нескольку человек. Пока мы тут управимся с аварией. И прислать бы за ними автобусы, чтобы их отвезти. Думаю, – говорит, – штук пять хватит. – Поняла, – отвечает Барабанщикова лапидарно, без лишних слов. – Жди моего звонка. Через два часа позвоню. Может быть, раньше. Передай от меня привет Надежде Ефимовне. Пока! До связи. Ну, что ж, думает Левич, отирая пот со лба, это дело пошло на ход. Теперь надо посоветоваться с Шуваловым, что дальше. Толковый парень. Он про лыжи спрашивал, надо ему в этом вопросе оказать содействие. А Шувалов в этот час уже придумал новую заботу и говорит Левичу: – Натан Борисович, я тут, пока вы с кем-то целый час по телефону разговаривали, провёл рекогносцировку. И установил, где проложена теплотрасса от котельной к главному корпусу. Там снег малость просел. Уверен, что трубы в теплотрассе изолированы из рук вон плохо. Это, к сожалению, известный феномен в передовом социалистическом строительстве. Воду из труб удалить невозможно по причине неравномерного перепада высот рельефа местности. И трубы эти тоже может порвать. Мороз всё же нешуточный. Не мешало бы эту трассу обогреть. И время терять нельзя. – А как это можно сделать? – спросил Левич с испугом. – У вас, Натан Борисович, на турбазе автоген есть? – ответил на вопрос вопросом Шувалов. – Есть. У нас на турбазе всё есть. – Это хорошо. Когда мы с вами и Григорием Степановичем обход делали, я видел, как возле дизельной пустые бочки из-под солярки валяются. Надо из них донья вышибить, а после разрезать эти бочки автогеном повдоль на две половины, чтобы получились накрывки. После выложить их вдоль теплотрассы и разводить под ними огонь. Получится нечто вроде костра под названием «нодья». Туристы про такие костры должны знать. Земля прогреется и не позволит воде в трубах замёрзнуть. – Вот спасибо тебе, Андрей Николаевич, надоумил, – обрадовался Левич. – Надо срочно Солтана на этот счёт озадачить. Сказано – сделано. Солтан к тому времени уже воду из системы спустил, здоровая лужа, надо сказать, образовалась. Если бы она не замерзала мгновенно натёками, бери коньки и катайся в своё удовольствие. А так недолго ногу сломать из-за скользкости поверхности. И со спальными мешками тоже вопрос решился. Зимовщик из альплагеря порыпался для приличия ни в какую, но быстро сник и все мешки предоставил. И Левич Солтану новые задачи преподнёс. И говорит ему: – Этот каток возле корпуса никуда не годится. Вели инструкторам его ломами порушить и льдины подальше в лес выбросить. Потом беги в дизельную и скажи этому разгильдяю, пьянице и недоумку Лёхе Липатову, пусть он бочки из-под солярки, которые у него всюду валяются без дела, автогеном порежет, как скажет Андрей Николаевич. Потом дуй в «Красную Звезду», найди Виктора Викентьевича Вахнина, передай ему, что я прошу его поделиться дровами. Их у него огромная поленница. И Солтан рысью – исполнять. Наладил инструкторов Тониса и Юру Яшина лёд колоть. И сразу бегом в дизельную. Передал Лёхе вежливыми словами насчёт бочек. А тот уже успел напиться, но на ногах пока ещё стоит, обещает всё сделать автогеном, как скажет новый директор будущего большого строительства. Солтан – дальше поскакал. Искать начальника альплагеря «Красная Звезда», Вахнина Виктора Викентьевича, по прозвищу Тривэ, насчёт дров. А тот в это самое время бродит, неприкаянный, пьяненький, по поляне и выдавливает из тоскливых глаз слезинки горя. Вид у него траурный, как будто кто из его близких родственников богу душу отдал. – Что это с тобой, Вить? – спрашивает его Солтан, с искренним сочувствием, и улыбается радостно золотыми зубами. – Ой, Солтан, лучше не спрашивай. Получил я приказ из Москвы закрыть лагерь в течении месяца, всё имущество перевезти в ущелье Адыл-Су, в альплагерь «Спартак», а строения передать по акту Главсочиспецстрою для размещения в них строительных рабочих. Как тебе это нравится? Солтан не стал обсуждать эту тему в эстетических категориях, посчитав это неуместным. Он просто спросил: – А ты сам куда? – А хрен его знает. Велено прибыть в Москву после передачи. – А Франц твой что? – Он в Австрию решил возвратиться. Сказал, будто получил письмо от прежней своей гражданской жены из Вены. Будто ждёт она его там. – Иди ты! А как же евойная баба, здешняя? Которая Фатимат? – Известно как. Бросит он её. – Интересно получается, – говорит Солтан. – Столько лет прошло. – А ты чего меня искал? – спрашивает Триве, опомнившись. – Ой! Совсем забыл за разговорами. Левич просит, чтобы ты нам дровами подсобил. Теплотрассу придумали греть. – Да забирайте хоть все, мне теперь всё едино. И Солтан потопал в обратную, довольный, что всё так ловко исполнил. Через два часа, минута в минуту, позвонила Барабанщикова. – Слушай, Натан Борисович, докладываю. Семь санаториев примут по шесть душ. Ещё десять человек можно будет разместить на местной турбазе. Для остальных, если кому не хватит места, я выделила три комнатки, из расчёта по три койки в каждой, у себя, в Доме заповедника. Питаться смогут на турбазе. Бельё, одеяла, подушки тоже турбаза даёт. Так что с этим вопросом, можно сказать, всё о,кей. Теперь слушай дальше. Завтра к десяти утра к тебе прибудет колонна автобусов, договорилась с облисполкомом. Четыре автобуса с Черкесской автобазы по двадцать сидячих мест в каждом. Хватит, с запасом. Так что и с этим вопросом всё о,кей. Доклад окончен. Ты доволен? – Ой, Любочка, любовь моя! Не знаю, как тебя благодарить. Ты – умница! И настоящий преданный друг! Я тебя целую во все места. – Должна тебе, сказать, Наташа, это уже не доклад, а апропо, я потрясена до глубины. Куда бы и к кому бы я ни обращалась, я всюду находила живой душевный отклик и горячее желание помочь. Для меня самой это было так неожиданно, ты не поверишь. Представляешь, позвонил даже главный врач лепрозория, Державый Леонид Иннокентьевич, и выразил горячую готовность принять троих туристов мужского пола. Однако я посчитала это предложение несколько сомнительным и даже преждевременным. И сказала Державому, что в этом пока нет необходимости. Естественно, я поблагодарила его. Всё же народ у нас, Наташа, замечательный. Можно гордиться такой страной. Я всё больше и больше укрепляюсь в этом мнении. – Да, да! Ты права, Любочка. – Ну, пока! Если что будет новое, звони. Целую в плешку. Привет твоей прелестной Надюше. После этого знаменательного разговора с Барабанщиковой Левич лично проверил, как выполнены его поручения касательно льда, спальных мешков, дров и бочек. Убедился, что всё на мази, и велел Солтану объявить, что директор турбазы назначает на семь часов вечера общее собрание, которое состоится сегодня в помещении клуба. Стемнело. Домбайская поляна замерла в ожидании катастрофы. Лёха старался из последних сил. На кону была его грешная незавидная судьба. Он долго, чертыхаясь и матерясь, чиркал о тёрку спичечного коробка отсыревшие спички. Они ломались, он доставал новые, они тоже ломались. Наконец, десятая или двадцатая зажглась. Трепещущее, как мотылёк, маленькое пламя озарило жёлтым светом часть двора дизельной, где лежал дохлый дизель. Лёха, зажав под мышкой горелку, от которой тянулись к баллонам, с ацетиленом и кислородом, резиновые шланги, похожие на чёрных змей, повернул вороток, отворив выход газу, и поднёс горящую спичку, обжигавшую пальцы, к зашипевшей струе. Стрельнув, вспыхнуло длинным языком красное пламя, как будто разгорелись дрова в печи, на которые брызнули керосином. Лёха добавил кислорода, пламя скукожилось, заверещало грозно, на кончике горелки зажглась ослепительная голубая звезда-коронка, как при электросварке. Лёха кивком головы сбросил на озарённое лицо намордник с тёмным, будто закопчённым, прямоугольным окошком перед глазами. Поляна озарилась фантастическими отсветами, будто заполыхали близкие зарницы. Лёха поднёс горелку к бочке, через минуту посыпался сноп брызг расплавленного метала. Лёха вёл резак по окружности, потом увесистыми ударами молотка выбивал донья и отбрасывал их швырком на снег. Раскалённые рваные края доньев выглядели красивой огненной оборкой. Когда они касались снега, то недовольно шипели, расставаясь со своей мимолётной жизнью, и остывали, исходя паром. Тогда Лёха приступал к резке бочек повдоль. Получались маленькие ангары, они тоже недовольно шипели, остывая неровными краями, соприкасаясь со снегом. Тоська ворчала, лёжа в каморке дизельной: – Ну, ты скоро там? Я замёрзла. Некому согреть несчастную женщину. – Заткни хайло, шалава! – ласково отвечал Лёха. – Принеси мне бутылку, которая в тумбочке, там навроде осталось немного. Душа горит. Тоська нашла бутылку, напялила на плечи тулуп, пахнущий овчиной, сунула ноги в подшитые валенки, обвязалась шерстяным вязаным платком и вышла наружу. Она протянула бутылку Лёхе. Тот, прервав работу, взял бутылку и, запрокинув голову, выпил оставшуюся в ней водку, громко глотая, двигая кадыком. Утёрся рукавом промасленной телогрейки, выдохнул злой дух и возобновил резку бочек. Тоська ушла восвояси. Грустная. Солтан Худойбердыев направился в административный корпус, где была бухгалтерия. Там он нашёл бухгалтершу Зою, к которой испытывал нежные сексуальные чувства. У Зои была механическая пишущая машинка, и Солтан попросил её (не машинку, конечно, а Зою), сверкнув золотыми зубами, напечатать объявление. Зоя была красивая женщина, в соку, широкая в бёдрах и пухлая в груди. Она Солтану давно нравилась, но он не решался за ней грубо ухаживать, опасаясь её мужа Степана, кочегара из котельной, кулаки у которого были величиной и тяжестью, не соврать, с пудовую гирю. Работа бухгалтерии была уже закончена по причине соответствующего позднего времени, с одной стороны, и безвременной кончины старенького дизеля – с другой. За окном ещё был день, но уже смеркалось, и в комнате было пасмурно и тоскливо. Поэтому на крюке висела керосиновая лампа «Летучая мышь» и горела подрагивающим уютным жёлтым лепестком, выпуская вьющуюся струйку копоти. Зоя надела дублёнку, повязалась мягким платком из серебрянки, сунула ноги, обтянутые красивыми фильдеперсовыми чулками, в валенки, и сказала Солтану: – Захвати лампу. И направилась из своей комнаты, где стояла, с горкой подушек в изголовье, застланная двуспальная кровать, на которую Солтан поглядывал с вожделением, в бухгалтерию, где не топилось. Солтан последовал за ней, разглядывая её со спины масляным взглядом. По потолку и по стенам метались тени. И чудились Солтану скрещенья рук, скрещенья ног. И сердце ныло. Зоя села к столу, вложила пачку листков бумаги, переложенных чёрной копиркой, в пишущую машинку, привычно сдвинула каретку вправо, раздался трескотный звук, как будто по расчёске провели медиатором. – Диктуй, что надо писать, – сказала Зоя глубоким грудным голосом, от которого у Солтана побежали по спине мурашки. Он посмотрел на неё с решимостью, подумав: «Эх, жаль она в тулупе! Схватил бы её сейчас за груди, повалил бы на пол и полюбил изо всех сил, честное слово!» Но, вовремя вспомнив кулаки Степана (так и убил бы его, собаку!), вместо того, чтобы наброситься с ласками на Зою, он взял себя в руки стал с подъёмом диктовать: – Граждане туристы! Лыжники! Братья и сёстры, гости Домбайской поляны! Сегодня, после ужина, состоится общее собрание, посвящённое аварийной ситуации, возникшей на турбазе «Солнечная Долина». Собрание будет проходить в клубе. – Всё? – спросила Зоя игриво. – Всё. – А подпись чья? Солтан задумался. Потом сказал: – Пиши: «администрация». И точка. – Как ты здорово придумал концовку! – восхитилась Зоя, заведя глаза. Солтан, с нерастраченным чувством плотской любви, забрал отпечатанные объявления и пошёл расклеивать их в наиболее видных местах. Потом повторил объявление, восхитившее его самого своей складностью, по матюгальнику в столовой во время ужина. Ужин был сварен ещё до аварии и хранил ещё в себе некоторое тепло, чтобы можно было его поглощать, не кривясь от отвращения. Солтана слушали с большим интересом. На некоторых обеденных столах стояли керосиновые лампы. Не сказать, что было светло, но и не сказать, чтобы была непроглядная темень. К привычному запаху задумавшейся квашеной капусты добавился жирный запах керосина. – Интересно, что нам собирается сообщить Натан Борисович Левич, – сказал Иван Краснобрыжий, с язвительным подтекстом. Академик Неделя, сидевший за одним столиком с профессором Брюхановым, сказал, проницательно поглядывая вишнёвыми глазками: – Мне кажется, уважаемый Александр Христофорович, нам сегодня будет предложено завершить пребывание на Домбайской поляне. Это меня безмерно огорчает. И я, увы, не успею в полной мере освоить годиль. Режиссёр Юрий Гаврилович Лесной, похожий на Пьера Безухова, сказал сидящему с ним рядом Порфирию, с грустью опытного человека: – Ты слышал, Фирочка? Надо идти. Это похоже на конец. Яков Маркович Кролик тяжко вздохнул, с усталостью души: – О, Господи! Твоя воля. Не знаю, радоваться или огорчаться. Один неизвестный пока читателю турист-лыжник, удачно скрывавшийся, пока издыхал старенький дизель, под откровенной фамилией Зиновий Перльштейн (все звали его не пошлым, набившим всем оскомину, Зямой, а ласково Зиной), произнёс голосом Юрия Левитана, загадочную фразу и в конце её многозначительно ухмыльнулся, скривив тонкие губы: – Что день грядущий нам готовит? Зина умел играть на губной гармошке и подражать разным голосам. Как известных людей, так и представителей животного мира. Произнесённая им, на первый взгляд, малозначительная фраза стала неожиданно определяющей линию поведения турбазы «Солнечная Долина» на предстоящие два дня. По окончании ужина публика планомерно перетекла из столовой в клуб. От сытого дыхания десятков людей в неотапливаемом помещении клуба установилась вполне терпимая минусовая температура. Произнесённая Зиной фраза продолжала тяготеть над сознанием собравшихся в клубе людей. По рядам пробежал шумок растерянности, как мелкая зыбь на штилевой поверхности моря, поднятая набежавшим из-под облачка ветерком. Однако угрюмое молчание и покашливание омрачали это безмятежное сравнение. На сцену перед натянутым полотняным экраном, на котором обычно показывали неувядающие советские фильмы, был водружён длинный стол, составленный из нескольких обеденных. Стол был накрыт до пола бархатной бордовой портьерой, хранившейся до поры до времени на материальном складе и предназначавшейся на замену изношенной в номере «люкс», называемом для простоты обкомовским. На столе стояло несколько «Летучих мышей», слабый свет от которых создавал таинственную атмосферу заседания масонской ложи. За столом восседал ответственный президиум, напоминавший магистров. Президиум никто не выбирал, но он от этого не становился менее ответственным. В его состав входили три известные читателю персоны: директор турбазы Натан Борисович Левич, его заместитель по хозяйственной части Солтан Худойбердыев, тускло улыбающийся золотыми зубами, и вновь назначенный на должность директора грандиозного строительства, которое должно было начаться в ближайшее время, Шувалов Андрей Николаевич. В связи с продолжающим усиливаться морозом снаружи и внезапной кончиной дряхлого дизеля, приведшей к отключению центрального водяного отопления внутри, члены президиума и всё пришедшие на собрание туристы были одеты по-зимнему и до начала заседания выдыхали забавные облачка пара. Однако набитый до отказа зал мало-помалу начинал согревать сам себя человеческим теплом, что позволило рядовым участникам начинать расстёгивать пуговицы, а членам президиума снять головные уборы в знак торжественности мероприятия. Зал начинал недовольно шуметь. Левич постучал карандашом по графину с водой, призывая к тишине и вниманию. Получилось весьма глухо, зал продолжал шуметь. Тогда Левич постучал по пустому стакану, вышло намного звонче, и зал успокоился. Слышалось лишь покашливание и шмыганье носом. Левич трясущимися руками налил из графина в стакан немного воды, сделал несколько мелких глотков, чтобы промочить горло, и обратился к собранию с просьбой разрешить говорить ему сидя, чтобы, как он выразился, экономить тепло тела. Зал одобрительно загудел. Кто-то крикнул, вызвав легкомысленный смех: «Валяй, Наташа, дуй до горы!» Левич поискал глазами крикнувшего, не нашёл и начал свою пламенную речь: – Дорогие товарищи туристы и, так сказать, лыжники! К вам обращаюсь я, друзья мои, братья и сёстры. У нас случилась непредвиденная авария, в чём вы смогли убедиться на собственном горьком опыте. Разгильдяй механик Липатов заморозил обводной канал, что привело к остановке турбин и их поломке. Он же не принял надлежащих мер, чтобы продлить жизнь нашему старенькому дизелю, и тот почил, как говорится, в бозе, – голос Левича то и дело пытался сорваться в штопор и бесконтрольно рухнуть; порой он походил на блеяние заблудившейся овцы. – У нас есть два новеньких дизеля, но мы не можем их завести, потому что всё тот же нерадивый Липатов потерял инструкцию по их технической эксплуатации. Кроме того, включение новых дизелей без участия электросетей приведёт к утрате права на гарантийный ремонт. А представители электросетей смогут приехать к нам не ранее, чем через два дня. Липатов, конечно, понесёт заслуженное наказание, а пока мы делаем всё возможное, чтобы облегчить ваше незавидное положение. Сегодня, по завершению собрания, мой заместитель Худойбердыев, – Левич повёл рукой в сторону Солтана, чтобы было понятно, кого он имеет в виду; тот в свою очередь озарил зал золотом своей улыбки, – выдаст каждому по ватному спальному мешку и дополнительно по шерстяному одеялу, чтобы вы смогли провести холодную ночёвку и не замёрзнуть. В каждую палату будет выдана свеча. Просьба к старшим по палатам следить, чтобы не было пожара. Только этого нам ещё не хватает. – По залу пробежал смешок. – Завтра утром сюда прибудут автобусы, которые перевезут вас в Теберду, где вы будете размещены временно, со всеми возможными удобствами, на местной турбазе и в целом ряде санаторно-курортных учреждений. Вам будет обеспечено трёхразовое горячее питание по санаторной норме. Мы, тем временем, займёмся ликвидацией последствий трагической аварии. Те туристы, которые планируют сюда вернуться, по завершении ликвидационных работ, и восстановить, так сказать, статус-кво, могут взять с собой лишь самое необходимое, а часть своих вещей оставить здесь. Полная их сохранность будет обеспечена под мою гарантию. Всем вернувшимся будут продлены дни пребывания на турбазе без дополнительной оплаты. Те же, кто захочет прервать свой отпуск досрочно, смогут получить денежную компенсацию, за недогуленные и недокатанные дни, в нашей бухгалтерии завтра не позднее девяти тридцати утра. Они буду доставлены бесплатно до Минеральных Вод, откуда они смогут добраться до места назначения самолётами Аэрофлота, поездами Министерства железнодорожного транспорта или местными автобусами. Мне, признаться, крайне нелегко всё это вам говорить, меня душат слёзы, но ситуация вынуждает меня это сделать. Надо смотреть правде в глаза. Я кончил. Какие будут вопросы? Прошу. – Он протянул руку в тёмный зал, совсем как Ленин с броневика на Финляндском вокзале в апреле 1917-го года. Зина Перльштейн не удержался и голосом Сталина, с хорошо всем знакомым акцентом, задал коварный вопрос, на всякий случай прячась за спинами сидящих перед ним людей: – А что грозит нерадивому Липатову, за допущенные им упущения в трудовой деятельности? Многие фыркнули было смехом, но громко смеяться воздержались. – Для начала, Иосиф Виссарионович, – неумело попытался сострить Левич, вызвав, тем не менее, откровенный смех в зале, – увольнение от должности. А там будет видно. Поручим это дело Лаврентию Павловичу. Не исключено уголовное преследование за вредительство, если к тому будут достаточные основания. Тут уж смех перерос в громогласный хохот. Левич, довольный тем, что удалось поднять настроение в зале, постучал по стакану карандашом. – Ещё вопросы? – сказал он, когда тишина восстановилась. Возникла напряжённая пауза молчания. Тогда академик Неделя негромко проговорил, но все его услышали: – Натан Борисович, я перед ужином делал свой обычный моцион по поляне. Уже почти смерклось. Небо и горы озарялись сполохами сварки. Что за сварочные работы велись в районе дизельной станции? Самое интересное заключается в том, что работы эти проводились как раз тем самым Липатовым, которого вы собираетесь отдать на съедение Берии. – Странно, – шепнул, приблизившись к Неделе, сидевший с ним рядом профессор Брюханов, – с чего это вдруг академик-математик проявляет такой живой интерес к сварочным работам? Я прежде никогда этого не замечал. Что случилось, Александр Христофорович? – Решил помочь Левичу, – прошептал в ответ Неделя. – Он симпатичный гомосапиенс. Надо же как-нибудь заполнить паузу. – На этот вопрос, – сказал Левич, показав вытянутой ладонью на Шувалова, – ответит Андрей Николаевич. Это его инициатива. – Какой молоденький! – раздался женский голосок. За ним по рядам прошелестел смешок. – Вдруг не женат. Шувалов смутился и растерянно улыбнулся, он не предполагал, что ему придётся говорить перед таким скопищем критически настроенных людей. Он не умел выступать. – Товарищи! – начал он. Голос его сорвался на фальцет, вызвав новый смешок. – От котельной к главному корпусу проложена теплотрасса, по которой центробежными насосами подаётся горячая вода в систему отопления. Из-за аварии насосы встали, и вместе с ними встала вода. – Зал засмеялся громче. Если бы было светло, можно было увидеть, что Шувалов покраснел. – Мой скромный опыт работы в Москве, в районе Хуторских улиц, недалеко от Савёловского вокзала, – смех стал бурно возрастать, – подсказывает мне, что при производстве строительных работ, впрочем, так же, как и при производстве других работ, в промышленности и сельском хозяйстве, – смех начал перерастать в хохот, – как правило, не соблюдается технологическая дисциплина. – Раздались отдельные хлопки, вызвавшие волну рукоплесканий. Левич постучал по стакану, призывая успокоиться. – Не вижу ничего смешного, – сказал он. – Согласно СНИПу, – продолжал Шувалов, не в силах преодолеть инерцию подробностей, – так называются строительные нормы и правила – теплотрассу надо укладывать в грунт земли ниже нормативной глубины промерзания. В том регионе, где мы с вами находимся, глубина промерзания… я, конечно, сейчас этого точно не помню, но где-то в диапазоне от 120 до 140 сантиметров… – Хохот становился истерическим. От молодого задорного смеха стало весело и жарко. Одна девушка – та самая, на которую оглянулся Шувалов, чтобы посмотреть, не оглянулась ли она, когда он, Левич и Лашук позавчера делали обход поляны, выкрикнула, перекрывая гул оживления: – Девочки, этот Андрюшка просто душка! Я бы ему отдалась без промедления. Клянусь всеми фибрами тела! Шувалов услышал, густо покраснел, это стало видно и в полутьме, и растерялся, потеряв нить. Однако девушку, выкрикнувшую признание, заприметил и сохранил её в своей памяти. На всякий случай. Неделя сказал: «Паренёк заблудился в трёх соснах», но его никто не услышал из-за счастливого молодого шума. Шувалов продолжал углубляться в детали, понимая, что подробности в данном случае могут вызвать только смех, но выбраться из словесной колеи, в которую угодил, не смог. На него смотрели десятки смешливых глаз и магнетизировали его, как кобра кролика. И Шувалову ничего не оставалось, как продолжать в том же духе. Совсем как скороговорке: еду я по выбоине, из выбоины не выеду. – Товарищи! – ухватился он за спасительное и привычное обращение, как утопающий хватается за соломинку. При этом голос снова подвёл его, он сорвался, и Шувалов умудрился произнести это, казалось бы, такое простое и душевное слово, как три отдельных, получилось: – Товар и щи! Тут уж зал совсем съехал с катушек, взорвавшись диким хохотом, топотом озябших ног, криками: «Ура! Браво! Бис! Дуй, Анрюшка-душка до горы! Знай наших! Россия – вперёд!» Левич продолжал нервно стучать по стакану, но это не помогало. В конце концов, зал успокоился сам по себе, устав от напряжения безудержного веселья. – Вы, конечно, можете мне задать вопрос, – продолжал Шувалов утопать, как человек, не умеющий плавать, попавший в полынью, то уходя под воду с головой, то выныривая на поверхность, судорожно хватая сведённым ртом воздух, – неужели я делаю это заключение лишь на основании собственного опыта? Разумеется, нет. Опыт коварная штуковина. Ещё Александр Сергеевич Пушкин говорил: «И опыт, брат ошибок разных…» – Пушкин говорил не так, – перебил его академик Неделя, перекрывая шум своим красивым грубым голосом, – он сказал так: О сколько нам открытий чудных Готовит просвещенья дух, И опыт, сын ошибок трудных, И гений, парадоксов друг… – Вы правы, вы правы, – стушевался Шувалов, – но я хотел сказать, что только на личный опыт полагаться опрометчиво. – Это правильно, – подтвердил Неделя одобрительно. – Так вот. Когда мы преодолели мост через реку, кажется, она называется Аманауз, где подверглись нападению братьев-разбойников, под кодовым названием «святая троица», и проходили мимо котельной, я обратил внимание на просевшую серую полосу подтаявшего снега, на которую мне указал Натан Борисович как на место, где проходит теплотрасса. А это первый бесспорный признак того, что теплоизоляция трубопроводов нарушена или полностью отсутствует, что нередко, к сожалению, бывает на практике, и тепло уходит в землю, то есть в грунт. Вот, понимаете, какое дело. – Зачем вы всё это нам рассказываете? – спросил профессор Брюханов недовольно. – И так ненужно подробно? А на вопрос, который вам задал академик Неделя, Александр Христфорович, вы так и не ответили. – Какой вопрос? – удивился Шувалов. – Относительно сварочных работ. – Ах, да, совсем из ума вон. Как, простите, корова языком. Когда на меня смотрит так много глаз, особенно женских, я теряюсь. Но это на самом деле неважно. Суть дела в том, что это не сварочные работы, а резальные. Липатов режет автогеном пустые бочки из-под солярки, чтобы получились накрывки для костров. Эти костры надо разводить незамедлительно, чтобы греть грунт вдоль теплотрассы и не допустить замерзания стоячей воды. При таком морозе это немудрено. Нельзя терять ни минуты. – Есть ещё вопросы? – решительно спросил Левич, считая, что собрание на этом можно завершать. Но тут взбунтовались девушки. Одна настаивала, чтобы продолжал говорить прикольный Андрюша. Другая интересовалась, сколько ему полных лет. Третья попыталась выяснить, красивая ли у него жена, и как её зовут. У четвёртой возник неожиданный вопрос: умеет ли он кататься на горных лыжах? А пятая вообще с дубу рухнула: попросила Шувалова в подробностях обрисовать перспективу грандиозного строительства, директором которого он является. Людям надо идти получать спальные мешки, одеяла и свечки, и готовиться к холодной ночёвке, а она тут лезет с дурацким вопросом, ответ на который может занять не один день. С другой стороны, подобный интерес свидетельствовал о том, что советский человек привык жить в будущем. А в настоящем можно немного и потерпеть, ибо светлое будущее не за горами. Ну, что такое двадцать лет? Не успеешь глазом моргнуть. И тут поднялся в полный рост Иван Краснобрыжий, высокий, статный, широкоплечий, узкозадый, с вихрастым чубом из-под сдвинутой на затылок кубанки, с широкой ладонью, призывающей к тишине. – Натан Борисович, – обратился он к Левичу, – теперь не время задавать вопросы. Я хочу выступить. Разреши. – Выступить? – сильно удивился Левич. – Разве тебе не всё ясно? Хочу тебе напомнить, Ваня, что это не профсоюзное собрание. По-моему, на этом пора закругляться. Как, товарищи? Видно, заразившись от Шувалова частичным искажением слов, Левич споткнулся языком на слове «товарищи», но произнёс его, в отличие от Шувалова, не в три, а в два приёма. У него получилось: «товар ищи», что привело к новой порции ржачки. Серьёзное мероприятие по оповещению замерзающих туристов о мерах по их спасению, предпринимаемых администрацией турбазы, постепенно, но неумолимо превращалось в большую полутёмную залу смеха. Однако это начинало надоедать из-за сведения скул и зевоты. Из разных мест разопревшей от духоты человеческой гущи стали раздаваться скучные голоса: «Хватит! Достаточно! Будет! Не треба! И так всё ясно. Что в лоб, что по лбу» Левич начал было произносить заключительные слова, но успел сказать лишь: «Ну что ж, на этом, как говорится…», как неожиданно раздался басистый голос академика Недели. При этом голос этот прозвучал не снизу, из гущи собравшихся людей, а как будто бы сверху, словно то был трубный глас ангела из горних высей. Или архангела. – Пусть говорит! – рявкнул Нелеля, так внезапно грубо и не интеллигентно, что сидевшая с ним рядом публика вздрогнула, как будто рядом взорвалась петарда. – Да-да, конечно, конечно, уважаемый Александр Христофорович, – сразу сник Левич, – пусть товарищ Краснобрыжий выступит. Только без шуток юмора, пожалуйста, – перевёл он угрожающий взгляд на продолжавшего стоять столбом Ивана. – И покороче. – Спасибо тебе, Александр Христофорович, за поддержку меня, – сказал озорно Иван. – Я шлю тебе воздушный поцелуй, – Однако он не стал сопровождать этот поцелуй примитивным жестом, посчитав его сомнительным. Кто-то неуверенно крикнул: «Регламент!», но его тут же зашикали, потому что пробудился задремавший интерес. Наверное, подумали, что Иван Краснобрыжий сейчас отмочит какую-нибудь хохму. – Дорогие леди и жентельмены! – начал Иван, повернувшись к залу. – Собутыльники! Люди! Натан Борисович предлагает нам покинуть, образно говоря, поле боя. Я с этим категорически не согласен. Мы будем последними трусами и дезертирами, если примем его предложение. Это будет не по совести. Это будет не по долгу. Это будет не по чести. Я предлагаю альтернативу. А именно: всем остаться и покуда пока не уезжать. Что мы, в самом деле, безрукие и безногие, что ли? Хватит прикидываться иждивенцами и дураками, Иванами, не помнящими родства. Я, например, механик-дизелист шестого разряда. Лично я, вот этими самыми руками, – он показал растопыренные мозолистые пальцы изумлённой публике и тут же с хрустом сжал их в побелевшие кулаки, – берусь запустить два новых дизеля, которые, как утверждает Натан Борисович, они у него есть. Без всякой инструкции, которую где-то посеял бедолага Лёха Липатов. И хрен с ним совсем с этим гарантийным ремонтом, который так беспокоит Натана Борисовича. Дорого яичко ко Христову дню. Наплевать на него: то ли будет, то ли нет. На это дело мне потребуется двое суток. Беру социалистическое обязательство. Мне нужно несколько крепких мужиков, чтобы снять с фундаментов сдохший дизель и установить новых два. Думаю, такие архаровцы у нас найдутся. Взять хотя бы того же Кролика. – По залу прокатился ехидный смешок. Яков Маркович, сидевший в задних рядах, затаился и сделал вид, что его здесь нет. – Кстати, о Лёхе Липатове. Что же его так уж здорово обидно и зло заклевали? Он человек пьющий, но добрый. Его пожалеть надо. Кроме того, в этом деле замешана женщина. Любовь значит. Дело нешуточное. Это тоже понимать надо. И зачесть как смягчающее вину обстоятельство. Да, вот ещё что. Директор будущего строительства говорит, что нужно греть теплотрассу. Это правильное предложение. Что ж, мы не найдём людей, которые смогут это сделать? Уверен – найдём. В этот момент в клуб ввалилась с мороза группа спасателей из альплагеря «Красная Звезда», которую возглавил инструктор лыжного спорта Зинур Асфендиаров. Это были в основном те самые ребята, которые несколько дней тому назад повесили на гигантскую чинару автомобиль Доната Симановича, а потом вторично спрятали этот автомобиль в поленнице дров. Зинур улыбнулся белыми зубами на фоне загоревшего оливкового лица и сказал: – Натан Борисович! Вам привет от Франца Тропфа. Наш отряд прибыл в помощь «Солнечной Долине». – Зинур, Зинур, – зашелестело в женских рядах. – Вот! – подхватил Иван. – Что я вам говорил? На ловца и зверь бежит. Как раз этот отряд спасателей можно приспособить к доставке дров для прогрева теплотрассы. У них насчёт дров имеется большой практический опыт. – Спасатели понимающе улыбнулись. – Я думаю, – продолжал развивать наступление воодушевившийся Иван, – что наше общее активное участие в ликвидации печальных последствий аварии не только принесёт нам всем ощутимую пользу, но и откроет новую славную страницу героических подвигов на Домбайской поляне. И покроет себя неувядаемой славой, наряду с повешенной машиной Доната Симановича. – Прокатился хохоток. Иван смолк. Зал притих, не зная, как ему быть, что надо делать и кто виноват. Слышалось ровное прерывистое дыхание, озабоченное неопределённостью выводов. Захлопал в ладоши один лишь Порфирий, но его никто не поддержал. Иван продолжал стоять. Через минуту поднялся Юрий Гаврилович Лесной, напоминающий своей тушей одновременно бурого медведя и Пьера Безухова. Он сказал, поправив на переносице очки: – Ребят! А ведь Иван дело говорит. Действительно, чёрт побери! Зачем нам уезжать в Теберду и подвергать свои жизни риску заразиться туберкулёзом? Если можем справиться с аварией своими силами. Это будет патриотично и весело, поверьте мне, я на этом деле съел собаку. Говорят, туберкулёз в наше время перестал быть опасным, как во времена Чехова, его полное излечение уже не проблема. Но всё равно непонятно: ради чего рисковать? Лично я никуда не поеду и останусь помогать Ивану Краснобрыжему. Зал загудел непонятно: одобрительно или осуждающе. Перльштейн пропел петухом: «Кукареку! Пролетарии усех стран соединяйтесь!», скроил рожу и демонстративно спрятался за спинами зарождающихся добровольцев. Раздались свист, гам, топ и смех. Лесной, крепко подумав, решил, что нужно что-то добавить умное и важное, и добавил: – Нет, я серьёзно. Призываю всех присоединиться. Неугомонный Зинка Перльштейн прокричал откуда-то из-под стульев: – Пролетарии и пролетарки усех стран – присоединяйтесь! – И прощёлкал соловьём. Здорово похоже. Академик Неделя отчётливо и густо проговорил: – Наступает исторически-критический момент. Как всегда, в его словах не проглядывалось дно, и было непонятно: он издевается или говорит на самом деле. Левич растерялся. Такого крутого поворота он никак не ожидал. От растерянности он задал риторический вопрос: – Да, но как же быть с трёхразовым горячим питанием? В ответ посыпались риторические советы: – Хрен с ним! Обойдёмся сухомяткой! – Можно готовить на костре. – Хлеб всему голова. А один, маленький, плюгавенький, рыжий конопатый, тот самый Петруша, повстречавшийся однажды Левичу, Лашуку и Шувалову, когда те делали обход Домбайской поляны, прокричал весело: – Гражданин начальник! Вспомните про ВПК. Левич нахмурился, сморщив лицо, он плохо расслышал и устал. – Что-что? Я не понял. Повторите, пожалуйста. Причём здесь военно-промышленный комплекс? – Не военно-промышленный комплекс, – продолжал настаивать Петруша снисходительно, а военно-полевая кухня. У нас, на Дону, как картошки поспеют, все заводы и фабрики становятся шефами. И всех на три дня посылают на картошку. А военный округ выделяет ВПК. – Это идея! – оживился Левич и поднял указательный палец вверх, нацелив его на потолок. – Надо будет этот вопрос провентилировать. Солтан, поручаю тебе связаться со штабом Южного военного округа. – Далее он продолжил раздумчиво, более миролюбиво и менее воинственно: – Ну, что ж, товарищи, я вижу, что предложение товарища Краснобрыжего, поддержанное Юрием Гавриловичем, многих задело за живую нитку. Это говорит о многом. Признаться, для меня это неожиданно, но очень приятно и ко многому вдохновляет. Думаю, будет правильно и по-партийному, если поставить этот животрепещущий вопрос на голосование. Кто-то из зала предложил, видно, был опытен в подобных делах: – Тогда сначала надо избрать счётную комиссию. Предлагаю избрать её из меня, плюс Зинка Перльштейн. Зал в очередной раз оживился. Кто-то сказал: «Ха-ха!». Другой кто-то возразил: «Число членов комиссии должно быть нечётным, предлагаю себя третьим». Левич проявил политическую волю и пренебрёг мнением подавляющего меньшинства. – Кто за то, чтобы поддержать предложение Ивана Краснобыжего, прошу поднять руки вверх. Стремительно вырос лес рук. Перльштейн выскочил из-за стульев, как чёрт из табакерки, и поднял обе руки, как будто он сдаётся в плен. – Кто против? – продолжал невозмутимо гнуть свою линию Левич, обводя глазами притихший зал, освещаемый трёхлинейными керосиновыми лампами «Летучая мышь». На озарённый потолок ложились тени. Не выросло ни одной руки, которая была бы против. Все сидели молча и тревожно, как будто в рот воды набрали. – Кто воздержался? – спросил Левич, понимая, что этот вопрос уже лишний и нужен лишь для проформы. Но на этот он раз ошибся. Вдалеке, в задних рядах, выросла одна дрожащая рука, согнутая в кисти, похожая на кобру, одурманенную неумолимым взглядом факира. То была рука старшего экономиста планового отдела Шахтостроительного управления Тырныаузского молибдено-вольфрамового комбината Якова Марковича Кролика. Но никто этой руки не заметил. И это был единственный грустный штрих в картине социалистического реализма зарождающегося гражданского подвига. – Раз так, – сказал Левич, словно сожалея о чём-то, – разрешите собрание считать закрытым. Андрей Николаевич, Иван Петрович, Юрий Гаврилович, – обратился он приватно к Шувалову, Краснобрыжему и Лесному, – берите это дело в свои руки. Бог в помощь вам, друзья мои! Я буду с вами. Все стали подниматься со своих мест, скрежеща стульями по полу. – Товарищи, товарищи! Минуточку внимания! – возвысил голос Иван Краснобрыжий. – Пока вы все не разбрелись по своим холодным палатам, как крысы по норам. Натан Борисович, – обратился он к Левичу, – я думаю трошки, что всех желающих принять участие в ударной работе, надо разделить на три отряда под началом инструкторов. Один отряд – на дрова, другой – на теплотрассу и третий – на дизеля. В третьем берусь исполнять роль начальника штаба. Дровяным отрядом пусть командует Зинур, это само собой. – Девушки сразу заверещали вместе и поврозь: я к Зинуру, я к Зинуру. – На дизельный отряд предлагаю Тониса. А теплотрасса достаётся Юре Яшину. Прошу тебя, Натан Борисович, как главнокомандующего утвердить эту диспозицию высочайшим повелением. У Левича на душе поскреблись кошки, их, самолюбивых, задело за живое, что Иван так нахально захватил в свои руки бразды правления потешным сражением. Но директор турбазы «Солнчная Долина», сознавая свою высокую персональную ответственность, быстро сообразил, что теперь не время надувать щёки, и произнёс шутливо-серьёзно, наложив устную резолюцию, как будто он был император Пётр Великий: – Быть по сему! Большинство засмеялось, огоньки в «Летучих мышах» заколебались, а подавляющее меньшинство, в лице вездесущего, надоевшего всем Зиновия Перльштейна, пропело козлиным голосом: Когда ты весел, с тобою счастье вместе, И всё вокруг тебя цветёт – земля и небосвод. С любой работой справляешься легко ты, И всё тогда тебя зовёт – смелей вперёд! После этого все разошлись, зал опустел, лампы погасли, мигнув напоследок огоньками, холод снова проник в клуб, и работа забурлила. XII На дровяном и теплотрассном направлениях фронта работа закипела сразу же, ибо время не могло ждать. Мороз, на ночь глядя, усилился и вгрызался всё глубже в землю, пытаясь схватить ледяными клещами трубы вместе с водою, пока ещё в них стоявшей. Отряд Зинура, пополнившийся влюблёнными до потери сознания девушками из турбазы «Солнечная Долина», вытянулся цепью вдоль дороги, начиная от поленницы дров в альплагере «Красная Звезда» и кончая обрадовавшейся котельной. Наблюдалось игривое чередование: первым у поленницы стоял спасатель с горящим фонариком во лбу, метрах в трёх от него стояла девушка, образуя начало цепи; за ней, на таком же расстоянии, снова спасатель с фонарём; за ним снова девушка – и так вплоть до котельной, возле которой постепенно росла куча красивых и вкусных мёрзлых дров. Огоньки на шлемах спасателей весело играли, как в рассказе Короленко, только здесь была не река, а Домбайская поляна. В фонариках спасателей не было особой нужды, потому что дневной туман испарился, небо очистилось, вышла полная луна, затмившая своим волшебным светом мерцание обиженных звёзд, и горы осветились таким сказочным серебряным светом, что у девушек перехватило дыхание. Но фонарики не отключались, чтобы сверкать бриллиантами в девичьих прекрасных глазах. Если у девушек не хватало сил или сноровки поймать и перебросить полено дальше по цепи, ей галантно разрешалось эту несложную передачу выполнить пешим ходом от одного спасателя к другому, с переноской полена, с прижатием его к своей чудной груди наподобие сосущего младенца. Члены отряда Юры Яшина переносили на руках нарезанные Лёхой Липатовым из пустых бочек железные накрывки для будущих костров, которые планировалось разводить вдоль теплотрассы. Некоторые остряки несли эти накрывки на вытянутых руках в виде крышек гробов над головой и напевали торжественно: «Вы жертвою пали в борьбе роковой, любви беззаветной к народу…» Это было и грустно и смешно одновременно. Отряд Тониса временно не приступал к работе, потому что его дизельное дело было самым сложным, тонким и ответственным. Оно требовало дневного освещения. На этом настоял Иван Краснобрыжий, произнеся не самую глупую фразу, запомнившуюся своей глубокомысленностью: – Лучше семь раз отмерить днём и один раз отрезать, чем торопиться резать ночью и потом без счёта переделывать и перекраивать. Тонис, дай команду отдыхать и набираться сил. Тонис послушно исполнил совет своего начальника штаба, самовыдвиженца, и члены его отряда отправились спать по палатам. Спать было разрешено также академику Неделе и профессору Брюханову как людям не столько сильно пожилым, сколько сильно уважаемым. Оба поартачились немного, но вскоре согласились. С молчаливого согласия всех обитателей турбазы, кто его мало-мальски знал или был о нём наслышан, спать отправился и Яков Маркович Кролик, посчитав, что он имеет на это полное право, поскольку при голосовании, во время общего официального собрания, смело воздержался. Нет никаких сомнений в том, что в таком его убеждении не могло не быть достаточных оснований. Спать по палатам было настоятельно рекомендовано и нескольким сильно простуженным туристам обоего пола. По авторитетному мнению турбазовской врачихи Светы, рентгенолога по специальности, холодная ночёвка в спальном мешке, с дополнительным шерстяным одеялом, несомненно пошла бы им на пользу. Академик Неделя, вспомнив молодость тридцатых годов, напевал альпинистскую песенку: «Попал я, бедненький, в холодную ночёвку, и холод косточки мои сковал», но его никто не слышал, так как он с головой затаился в спальном мешке. Его не слышал даже лежащий на соседней койке профессор Брюханов, так как он тоже с головой залез в спальный мешок. И оба они были накрыты поверх двойными одеялами. Порфирий, по прозвищу Фирочка, фотограф-самоучка и одновременно студент на каникулах Ростовского-на-Дону сельскохозяйственного института, долго сопротивлялся. Но всё же, в конце концов, уступил приказу своего сокамерника Ивана Краснобрыжего, которого слушался беспрекословно, отправляться спать, дабы у него не дрожали от бессонницы руки, когда он назавтра, когда над горами взойдёт солнце, станет запечатлевать на фотоплёнку знаменательные события, сполохи которых уже были видны в воспалённых глазах воодушевлённых добровольцев. – Кстати, не забывай, что тебе надо беречь свой подбитый глаз, – сказал по-отечески Иван. Порфирий так и не смог уснуть, ворочаясь в тесном спальном мешке, сомневаясь, правильно ли он поступил, что не остался на передовой, в окопах, на баррикадах. Ночь показалась ему необычайно длинной. Наутро он поднялся с головной болью. По мере продвижения красавицы луны в сторону массивной горы Джуготурлючат, по которой медленно ползли синие, фиолетовые, лиловые и шоколадные посеребрённые тени, в работу дровяного отряда был передовой внедрён вахтовый метод. Половина отряда удалялась на два часа на холодную ночёвку, другая половина в это время продолжала работать. Через два часа половины менялись местами. Командир отряда Зинур отдыхать не уходил. Пресловутая гражданская ответственность цепко держала его за цугундер. Не замедлил последовать примеру дровяного отряда отряд теплотрассы. Юра Яшин не отставал от Зинура. Так прошла морозная южная ночь. Луна зацепилась за край горы, вытянулась каплей, не желая расставаться с прекрасным ночным небом, но была втянута за гору законом всемирного тяготения. Сразу зажглись миллиарды обрадовавшихся лучистых звёзд, но вскоре они погасли под натиском рассвета. В прогале между Мусой и Семёнов-Баши, обращённом в сторону Теберды, засветилось небо. Бледно-голубой акварелью, с розовым подбоем. И вскоре вспучилось каплевидное тело огненной субстанции, похожей на каплю расплавленного стекла, выдуваемого из стеклодувной трубки стеклодувом. Вот капля оторвалась, подтянулась, превращаясь в ослепительный огненный круг. И он, этот круг, чуть сокращаясь в размерах, но зато становясь всё ярче, покатился по синему, потом голубому, потом белёсому небосклону. Взошло солнце. Оно было огненно-ярким, но пока ещё не грело, дожидаясь зенита. На него нельзя было смотреть без тёмных очков. Возле котельной выросла гора мороженных дров, словно поленница поменяла место жительства. Железные накрывки уже лежали вдоль теплотрассы, и под ними гудели костры, выбиваясь языками пламени из щелей. Добровольцы грели руки, щурясь и плача от дыма. Гонг позвал на завтрак. Оставив дежурных, все дружно повалили в столовую. Шеф-повар постарался на славу. Он приготовил салат из квашеной капусты, добавив в него тёртой моркови, нарезанного кольцами репчатого лука, посыпав всё это сахарным песком и полив подсолнечным маслом. Каждому было выдано по два увесистых ломтя ржаного хлеба и по стакану консервированного компота, разбавленного водой из ручья. Хлеб был доставлен машиной хлебовозкой из Теберды, ещё хранил запах печи и не успел полностью остыть. Поэтому завтрак можно было назвать условно, если уж не горячим, то частично тёплым. После основной массы добровольцев были накормлены дежурные. Отряд Тониса приступил к откручиванию прикипевших к фундаментным анкерным болтам, удерживающим станину дизельного генератора, больших ржавых гаек. Эта работа требовала немалых усилий и продолжительного времени. Замусоренные резьбы болтов смазывались отработкой солярки, приходилось ждать, пока ржавый мусор не превратится в податливую кашицу. При необходимости смазка повторялась. Иной раз не раз. Для увеличения рычага использовались бесхозные обрезки валявшихся где попало в широком ассортименте водопроводных труб, которые умело насовывались на большие гаечные ключи. Когда после долгих пыхтений удавалось, наконец, прикипевшую гайку сдвинуть с места, добровольцы кричали «Ура!». Дальше работа шла как по маслу. Ровно в десять утра пришли автобусы. Их оказалось не четыре «пузатика», как вчера обещала Барабанщикова, а два огромных, междугородных рыдвана. Зеркала заднего вида, выставленные с двух бортов, напоминали рога быка, нацелившегося на красную мулету тореодора. Каждый из автобусов был приспособлен для перевозки на дальние расстояния большого числа пассажиров. В своём чреве он имел 50 посадочных мест, подобных откидным креслам в самолёте. С салфетками и подзатыльниками. Пассажирские места были высоко подняты над землёй, под полом имелись багажные отсеки. Автобусы проследовали до моста через реку Алибек – тот самый, где »святая троица» грабила лохов, и остановились в задумчивости. Водители покинули свои места, спрыгнув на дорогу, подошли вплотную к мосту и долго на него смотрели. Наконец пришли к выводу, что их автобусам нипочём не преодолеть этот узкий мост. Один был постарше и почернявее, звали его Зейтун, Другой молодой, белобрысый, звать Славкой, Зейтун сказал Славке убедительно как человек бывалый: – Не пройдём. – Факт, – ответил ему Славка. И посмотрел вокруг восхищённым взглядом. – Никогда, плять, такой красотищи не видал. Я здесь первый раз. Слыхать слыхал, а бывать не бывал. – И развернуться негде, – сказал Зейтун. – Факт, – подтвердил Славка. – Придётся пятиться задом. Ты меня подстрахуй, тут свалиться недолго. Славка забрался в кабину своего автобуса, а Зейтун зашёл сзади и стал, переступая назад, то и дело оглядываясь, звать автобус напарника, маня его сомкнутыми пальцами рук к себе, как малое дитя. Иногда он показывал, что надо чуток взять то влево, то вправо. Преодолев таким макаром с полста метров, Зейтун, скрестив руки, крикнул: – Кранты! Теперь – я. – И пошёл вразвалку к своему автобусу. Он пятился гораздо увереннее, лихо крутя огромное рулевое колесо и поглядывая в боковые зеркала заднего вида. Так, на переменках, они через четверть часа добрались, пятясь, до выката лыжной трассы, где уже можно было свободно развернуться. Они развернулись. Зейтун как старший встал впереди, Славка пристроился за ним. И стали терпеливо ждать пассажиров, не глуша фырчащие двигатели, недовольно удивляясь, почему никого нет, в то время как туристы с вещами должны были появиться уже давно. Славка, поглядывая в окно кабины, не переставал млеть от восторга красоты здешней природы. Красота, плять, – страшная сила, думал он. В это время от турбазы «Солнечная Долина» отделились две фигуры. Одна была Яковом Марковичем Кроликом, вторая фотографом-студентом Фирочкой с подбитым глазом. Фирочка помогал Кролику нести его допотопный фанерный чемодан, обтянутый чёрным дерматином. Кролику не хотелось идти по дороге, где работали десятки добровольцев, он боялся, что его там засмеют. Напротив турбазы, ближе к реке, был перекинут, ещё в стародавние времена, висячий мост. В этом месте берега были круты, внизу шумно текла страшная вода. На противоположном берегу, неподалёку находились МГРЭС и дизельная электростанция. Подвесным мостом могли пользоваться только пешеходы. Он был узкий и раскачивался. Хождение по нему требовало смелости и сноровки. Кролик шёл впереди, согнувшись в сутулой спине, судорожно хватаясь за тросы, к которым был подвешен зыбкий мост. За ним шёл Порфирий и нёс его чемодан. При каждом шаге мост под ногами ходил ходуном, пружинил и раскачивался. Кролик от ужаса вспотел. Снизу ему приветственно махали руками ребята, которые трудились над прикипевшими гайками. Кролик не мог им ответить по двум причинам: во-первых, он боялся отпустить трос, во-вторых, он их несмело презирал. Добравшись до автобусов, Яков Маркович выпустил из грудного нутра задерживаемый там воздух, с таким шумом, будто завершил тяжёлую работу. Водитель первого автобуса, бровастый Зейтун, отворил ему дверь. А сам спрыгнул на дорогу, откинул вверх дверцу багажного отсека и ловким движением забросил туда чемодан. Багажную дверцу оставил поднятой и вернулся на своё водительское место. Кролик забрался внутрь, там было тепло, и сел в кресло, первое за водителем. И стал смотреть в окно. Там сияло зимнее солнце, но на душе у Якова Марковича было неспокойно и тоскливо. Фирочке пришлось обойти автобус, чтобы сфотографировать Кролика с видом на кладбищенскую лавину и Зуб Мусат-Чери вдалеке. Зейтун опустил стекло и поманил фотографа к себе: – А где остальные? – спросил он, как бы между прочим. – Больше никого не будет, – ответил Порфирий радостно. – Не морочь мне голову. Ты кто? – Не видишь? Фотограф. – Ну и рожа у тебя! Кто это тебе фингал подвесил? – Споткнулся, – буркнул Порфирий, недовольный. – Ты вот что, фотограф: приведи кого-нибудь из официальных лиц. Оно должно расписаться в моей путёвке. На слово мне никто не поверит. Что это ещё за фокусы, за такие! Почему нет пассажиров? – Они отказались ехать. – Почему? – Решили дать бой бездорожью и разгильдяйству, – засмеялся Порфирий. – Я сбегаю, приведу тебе официальное лицо. Пусть оно поставит на тебя штамп, «с подлинным верно». Через полчаса припожаловал Солтан, сверкнул золотом зубов, улыбаясь во весь рот, чему-то шибко радуясь. – Ассалям алейкум! – приветствовал он водителя автобуса, сразу распознав в нём кавказского сородича. – Салям алейкум! – ответил Зейтун. – Чего так долго-то? – Дел полно. Ол-лай! – Штамп принёс? – А как же? Принёс. – Вот здесь тисни, – показал Зейтун, – и распишись. Ты кто? – Заместитель директора по хозяйственной части. – Это сойдёт. Что у вас случилось-то? – Туристы забастовали, ехать не хотят. – Иди ты! – сказал подошедший водитель второго автобуса, белобрысый Славка. – А ведь они, плять, по сути дела сказать, скорей всего, правы. И не захотишь, красотища кругом какая. Я бы тоже никуда не уехал. – А этот чего же? – ткнул Зейтун отогнутым пальцем позади себя. – Он при голосовании воздержался. – Иди ты! Ну, будь. – Ахши жолга! (Счастливого пути!) Водитель включил первую передачу, автобус, покачиваясь с боку на бок, покатил в сторону Теберды. За ним тронулся другой, пустой. – Кролик, прощай! Приезжай на следующий год! – крикнул Солтан, неожиданно ощутив грусть расставания. Кролик ничего не ответил. Так бесславно (и досрочно) закончился навязанный Якову Марковичу Кролику вояж, по горящей профсоюзной путёвке всесоюзного маршрута №44-бис.лыжи, переданного во временное управление краевому совету по туризмом, на знаменитую, прекрасную, изумительную Домбайскую поляну. Ближе к полудню прибыл грузовик ГАЗ-51 с военными номерами. На прицепе он тащил полевую кухню ВКП-125, с тремя котлами, двумя широкими для первого и второго, и одним узким для кипятка, и одной общей для всех трубой. Кухня была крашена в красивый защитный зелёный болотный цвет с маскировочными пятнами, чтобы сверху, с самолётов или вертолётов, она выглядела как мирный кустарник. Кое-где проступала ржавчина, но это не имело существенного значения. За рулём сидел молодой весёлый солдат-новобранец. Ему полагалось быть одновременно поваром, но он поваром не был. В казарме подле Пятигорска старшина ему сказал: – Твоя задача только отвезти. Там свои повара найдутся. Солдата мило звали Василёк, и он очень радовался, что его послали на Домбайскую поляну, про которую он много слышал, но на которую вряд ли скоро попал. Поляна поразила его своей сумасшедшей красотой, но встретила нешуточным морозом. Василёк приспустил боковое стекло кабины и крикнул в щель: – Гей, громодяне, иде туточки дров разжиться? – дрова у него свои были, но ему хотелось поговорить от избытка чувств. – Ехай дальше, за мостом котельная. Там тебе и дрова, там тебе и уголёк, – крикнул весело в ответ один из спасателей и махнул рукой. – А воды иде взять? – Из реки. И солдат поехал дальше, довольный, что поговорил. Позвонила Барабанщикова, встревоженная. – Наташа, свет моих очей! Что стряслось, где твои туристы? Левич восторженно, сам себя перебивая, подробно обрисовал ей картину случившегося, упирая главным образом на необычайный энтузиазм. – Поразительно! – взволнованно произнесла Барабанщикова, дослушав до конца. – Ты знаешь, Наташа, когда Хрущёв объявил, что у нас в стране через двадцать лет будет построено коммунистическое общество, я не поверила, думала, агитка, пропаганда. А теперь, слушая тебя, начинаю верить. У нас необыкновенный народ. Лежать на печи это одно, а когда припрёт – совсем другое. Я готова лопнуть от распирающего меня патриотизма. Наш народ заслуживает того, чтобы его признали лучшим в мире. – Да, Любочка, да! Спасибо тебе за сочувствие и за помощь. – Всегда рада помочь. В этот раз не получилось, получится в другой рапз. Пока! Бог вам в помочь. Если что, звони. – Будь здорова! Ты нам нужна. Газон с полевой кухней подъехал к главному корпусу «Солнечной Долины». Вышел турбазовский шеф-повар. Он осмотрел по-хозяйски кухню и спросил у солдата-водителя: – Ты повар? – Нет, – ответил солдат. – Я только шофер. – Ну, ничего. Молодец, что приехал. Тебя как звать-то? – Василёк, – радостно сказал солдат. – Ишь ты! Василёк. Ну, давай, Василёк, разводи свою кочегарку. И вскоре был горячий обед: на первое щи из квашеной капусты с салом, на второе пшённая каша (чуть подгоревшая, с дымком), на третье – крепкий чай, отдающий берёзовым веником. Но главное – всё обжигающе горячее. Ели все тут же, рядом с полевой кухней, на морозе. И лыбились, счастливые. Василёк достал свои миски, ложки, кружки. Шеф напялил на шапку белый колпак, поверх тулупа натянул видавший виды передник и артистически выворачивал из уполовника на длинной ручке в подставляемые миски щи, шлёпал кашу и приговаривал: – Следующий! Добавки не ограничиваются. Одним словом, проблема с горячим питанием была закрыта. Оставалось дело за малым: запустить оба новых дизеля, один из которых уже стоял, покосившись, на трёх анкерных болтах, но никак не хотел налезать на четвёртый. Однако уже стемнело. Иван Краснобрыжий, обтирая замасленные руки ветошью, приказал отложить работу до следующего утра. Прошла ещё одна холодная ночёвка. Вахты продолжали поддерживать огонь костров на теплотрассе. Добровольцы грелись у этих костров, подставляя ладони, и напевали вполголоса для бодрости песню Булата Окуджавы: Как вожделенно жаждет век Нащупать брешь у нас в цепочке. Возьмёмся за руки, друзья, Возьмёмся за руки, друзья, Чтоб не пропасть поодиночке… Прогрев почвы выявил пэ–образный контур компенсаторной ниши. Любопытные добровольцы спросили у Шувалова: – Это зачем такая загогулина? – Трубы стальные, – отвечал Шувалов, польщённый. – Коэффициент линейного расширения железа равен десяти и трём десятым на десять в минус шестой степени. Для компенсации удлинения или, соответственно, укорочения, в зависимости от температуры, на трубопроводах делают загибы буквой «п». Иначе трубы могут лопнуть. – А, – сказали любопытные, – ни хрена себе. – И запели новую песню. Теперь Владимира Высоцкого: Если друг оказался вдруг И не друг и не враг, а – так… Если сразу не разберёшь, Плох он или хорош; Парня в горы тяни – рискни, Не бросай одного его, Пусть он в связке с тобой в одной – Там поймёшь, кто такой. Отряд спасателей, во главе с инструктором горнолыжного спорта, сонным белозубым красавчиком, с ореховыми глазами, Зинуром Асфендиаровым, выполнив свою часть помощи турбазе «Солнечная Долина», вернулся в альплагерь «Красная Звезда» на заслуженный отдых. Девушки из дровяного отряды загрустили и отправились греться к кострам теплотрассы. Иван Краснобрыжий велел приподнять станину дизельного генератора бревенчатыми слегами, чтобы легче было подобраться к непослушному анкерному болту. Погрел его бережно паяльной лампой, потом обмотал ветошью, чтобы не попортить резьбу, насадил обрезок трубы, универсальный русский ключ, и стал тихонько ударами кувалды по трубе пытаться этот болт отогнуть. После нескольких попыток, дело увенчалось успехом. Не зря говорят, дело мастера боится. Второй дизель понял, что упираться и капризничать не имеет смысла, и сел на место без приключений. Уже можно было ещё раз протереть резьбы, смазать их литолом и наворачивать гайки. В конце каждую подтянуть. Да не сразу до отказа, а постепенно, переходя от одной к другой крест-накрест, чтобы не было перекоса. Иван рукой знал, когда заворачивать гайку уже хватит. Иногда, когда чувствовал, что перебрал, приходилось чуточку ослабить. Он отложил большой гаечный ключ в сторонку, не бросил его, а отложил. Теперь надо было, взяв отвёртку, соединить медные кабели через соединительные муфты, прижав в них оголённые концы винтами. Соединять надо было тоже не как попало, а плюс к плюсу, минус к минусу. Это уж электрическая азбука. Когда всё было готово, Иван залил через лейку в горловины обоих движков дизельное топливо, или, выражаясь проще, соляровое масло, а ещё проще – солярку. Цвет у неё прозрачно-жёлтый, какой-то солнечный, словно подсолнечное масло. Немного пролил, не без этого. Обтёр пролитое. Заодно и все остальные части, и даже кожухи, хотя в этом особой нужды не было. Просто от мастеровой ласковости. Залил в систему охлаждения антифриз. Попробовал, как ходит заводная ручка. Тем временем, Лёха Липатов, закончив резку бочек, кормил дровами печку-буржуйку, с помощью которой они с Тоськой грелись в своей каморке. Он отворил настежь дверь из каморки, чтобы горячий воздух согревал дизельную, доводя её до нужных градусов. – Надо прогреть помещение, – сказал Иван. – Иначе на таком морозе хрен моржовый заведёшь. Дизельный отряд замер в ожидании исторического момента. Наконец он наступил. Иван щёлкнул красным тумблером на щитке управления, опустив его вниз, отключив генератор от движка. Надо было сначала прогреть двигатель. Иван несколько раз опустил резко заводную ручку вниз и вдруг, о чудо! двигатель зачихал, затарахтел. Стоявшие рядом добровольцы закричали «Ура!» Но Иван остановил их поднятием пальца: ещё рано кричать «ура». Он погладил кожух ладонью, как бы хваля дизель. Иван относился к машинам, как к живым существам. А как же ещё можно было к ним относиться? Они работают, приносят людям пользу. Их надо поить, кормить, ухаживать за ними. Иногда они ломаются, то есть, по сути дела, болеют. И тогда их надо ремонтировать, то есть, по сути дела, лечить. Они могут капризничать, хворать, стариться и умирать. Как случилось, например, у Лёхи Липатова, который, как видно, не уважал машин. Дав движку поработать, отрегулировав подачу топлива, Иван сказал: – Ну, что, Генка (он так ласково называл генератор), поехали? – и включил красный тумблер, вернув его в первоначальное положение. И сразу засветились контрольные лампочки. – Теперь кричите «ура», – сказал устало Иван. – И бегите сказать, чтобы везде включили все потребители тока. Заработали насосы в котельной. Кочегар, муж симпатичной бухгалтерши Зои, Степан, радостным махом швырял здоровенной совковой лопатой каменный уголь в разгоревшиеся топки водогрейных котлов. Зажурчала толчками в трубах теплотрассы вода. Она стала заполнять систему отопления в главном корпусе, вытесняя скопившийся в радиаторах и трубах воздух к верхнему этажу. Радиаторы начали мало-помалу оживать. Воздух выходил через краны «Маевского» с недовольным шипением. Когда появлялась, брызгая ржавчиной, грязная вода, краны надо было подкручивать. Этим занимался Солтан. Всюду ярко зажглись электрические лампочки. Солнце светило в зените ярко, и вроде становилось теплее. Видно, природа поняла, что этих совецких людей никаким морозом не проймёшь. И решила величествено, по-царски: ладно, пусть любуются моей несказанной красотой. Надо было бы, конечное дело, пока земля под кострами растаявши и мягка, откопать трубы и заменить на них сгнившую гидроизоляцию. Да где ж её взять-то? Небось, на дороге не валяется. – Ничего, – сказал Шувалов, – пусть пока будет так, как есть. Дело всё равно идёт к теплу. Совсем скоро здесь начнётся большое строительство и реконструкция. Придётся эту теплотрассу перекладывать, вот тогда и сделаем всё, как надо. А на этом месте возникнет пятизвёздочная туристская гостиница, с бассейном, сауной и массажными кабинетами. Настроение повсюду было праздничное, пели песни, плясали, как во время демонстрации. Одним словом, ликовали. Обедать пришлось тем же, что было приготовлено военно-полевой кухней: щи да каша пища наша – на том стояла, стоит и будет стоять русская земля. Ещё девчата на Руси солдат любят. Обступили Василька и ну его расспрашивать. А от него приятно пахнет военной амуницией заманчивого цвета сельского болота и кирзовыми сапогами. А на голове у него шапка на рыбьем меху. Уши назад завязаны. – Ты откуда такой молоденький? – Мы-то? – весело отвечает Василёк. – Рязанские мы. – Это у вас едят пироги с грибами? – Ага! Их едят, а они глядят. – Ишь ты! Какой весёлый и симпатичный. Нравится тебе тут? – А как же! Знамо дело, нравится. Весело у вас, и красота вокруг несусветная. У нас под Пятигорском, где наша часть расквартирована, тоже природа хорошая, но не сравнить, как здесь. – Так ты что, теперь обратно поедешь? – А какжить? Служба есть служба. – Ночью-то не замёрз, один? Ха-ха-ха! – Не. В мешке тёпло. – Его поселили на место Кролика. – Только зайцем пованивает. Я зайца носом чую. – Ты что, охотник? – Ой, я до девок большой охотник. – А то оставайся на денёк, будем с тобой дружить. У нас сегодня будет праздник. Наша турбазовская врачиха Светка напишет справку, что тебе срочно потребовался постельный режим. Ха-ха-ха! Вдвоём. – Мы не против, – сказал Василёк, улыбаясь понятливо. Директор турбазы Левич чувствовал себя именинником, пребывал на седьмом небе и не собирался оттуда слезать. Он поручил Солтану вернуть в альплагерь «Домбай» спальные мешки и шерстяные одеяла, покуда они ещё не украдены. А потом объявить по турбазе, что сегодня будет торжественный ужин, а после концерт художественной самодеятельности и танцы. Левич не находил себе покоя и замучил Солтана поручениями. – Возьми моего «козла» и смотай в Черкесск. Купишь там под отчёт три ящика «Игристого Цымлянского». – А хватит? – усомнился Солтан. – Хватит, хватит. Экономика должна быть экономной. Солтан торопился: успеть бы. Он опасался, заведётся ли «козёл» на таком морозе. Решил погреть ему тихонько пузо картера паяльной лампой. «Козёл» стоял на ремонтной яме, Солтан спустился вниз по крутым ступенькам, подкачал поршнем насоса лампу, как примус, чтобы добиться избыточного давления. Налил немного в корытце бензина и поджёг его зажигалкой. Дождался, пока прогреется горелка и из неё покажется скачущее пламя. Открутил на четверть оборота вороток валика-регулятора, в эжектор рванулась под напором тонкая струя бензина, пламя из горелки вытянулось жёлтым языком, и лампа зашумела, загудела. И Солтан стал осторожно греть горячим воздухом масляный картер, не касаясь пламенем днища «козла», чтобы не повредить антикоррозийную защиту. И вот, «козёл», удовлетворённый таким приятным уважительным обхождением, завёлся. Что тут удивительного? А то, что и раньше ему грели пузо, а он упрямился и ни в какую. Видно, понял, что у людей сегодня праздник. Солтан живо смотался в Черкесск и привёз оттуда три ящика «Игристого Цимлянского», закупив их непосредственно на заводе по производству спиртосодержащих напитков, начиная от «тройного одеколона» и кончая безалкогольной водкой «Наповал». Эта, последняя, производилась в ограниченных количествах по спецзаказу спец.отделения Тебердинской курортной больницы, в котором работали врачи, владеющие техникой гипноза. Безалкогольная водка применялась ими для лечения отдельных специфических категорий туберкулёзных больных. Порфирий, по прозвищу Фира, носился сломя голову по поляне, забегал на турбазу и без конца щёлкал фотокамерой ФЭД-1 (Феликс Эдмундович Джержинский), содранной, как водится, со знаменитой немецкой «лейки» на Харьковском машиностроительном заводе с участием колонии беспризорных с целью их трудового перевоспитания. И тут Порфирий обнаружил того, кто засветил ему в глаз, и пошёл с ним на сближение. Иван Краснобрыжий понял, что сейчас будет драка. И ринулся её предотвратить. Порфирий размахнулся и обнял своего обидчика. Тот ответил адекватно. Иван так и сел, одуревши. Что-то здесь не так, ребята. – Я тя прощаю! – сказал Порфирий. – И я тя! – А как твоя девушка? – Нормально. Мы решили пожениться. – Правда? Вот здорово! Когда? – Токо что. Я ей сказал: давай поженимся. Она мне в ответ: давай, я на всё теперь согласная. – Иди ты! Я тя поздравляю! – И я тя. Юрий Гаврилович Лесной, похожий на Пьера Безухова, взялся организовать концерт художественной самодеятельности и выступить на нём в роли конферансье, используя свой профессиональный опыт. Домбайская поляна готовилась к балу. XIII Девушки доставали из рюкзаков смятые юбки, блузки; давно нечищеные туфли-лодочки; рисовую пудру; духи «Красная Москва», содранные, как водится, с французской «Шанели» на Московской парфюмерной фабрике «Свобода»; щипцы для завивки волос; маникюрные ножнички; красный лак для ногтей, пахнущий ацетоном; тушь для ресниц и щёточки (не дай бог комочек на ресничке!), чтобы ресницы кверху загнуть; золотые серёжки в виде колечек и сердечек. И верещали, как воробьи. И цвели, как розы, очаровательными праздничными улыбками. Мужчины брились и поправляли височки. У кого были опасные бритвы Solingen, старательно наводили их на поясном ремне. Другие брились безопасными бритвами-станками, содранными, как водится, с немецких образцов фирмы Gillette. Третьи брились электробритвой «Харькiв», выпускаемой Харьковским заводом электротехнической аппаратуры. Наверное, хватит уж без зазрения совести уличать советских производителей бытовой техники и ширпотреба в невинном воровстве. Зато мы делаем ракету, и лучше наших танков нету. И повсеместно наши – «калаши». Мы перекрыли Енисей. А также в области балета мы впереди планеты всей, как пел умница Юра Визбор. Ужин был умело организован по принципу шведского стола. Блюда с праздничными закусками выставлялись на прилавок, подходи, бери, сколько хочешь. По случаю торжеств, зарезали двух молочных поросят, выращиваемых ко дню Первомая. Шеф зажарил их в духовке и накромсал острым тесаком на порции, чтобы каждому досталось по кусочку. Вид у лежащих на блюдах поросят был, как живой. Будто они задремали. Ещё был, конечно, понравившийся всем с обеда зелёный салат из протухшей квашеной капусты, с тёртой морковью, колечками лука, политый подсолнечным маслом и посыпанный сахарным песком. Он получил единодушное признание и стал именоваться, с лёгкой руки вездесущего Перльштейна: «Салат Домбайский». Была ещё гречневая каша, с тушёнкой и жареным луком. Компот из сухофруктов и печёные пирожки с рисом и яйцом. Ну, и само собой, хлеба – завались. Шеф-повар и поварята едва успевали приносить добавки. За столами произносились весёлые приватные тосты. Слышалось радостное скребыхание ложек по дну тарелок и мисок, задорный смех, разгрызание молодыми зубами урюковых косточек и сушёных вишен. И сочное чавканье гуляющих. Солтан опаздывал к началу ужина, но все уже успели набраться, принеся с собой припрятанные в шкапах и прикроватных тумбочках четвертинки и поллитровки. Закусь оказалась очень подходящей. Лесной громогласно объявил: – Желающих принять участие в художественной самодеятельности прошу подходить ко мне и записываться. Многие шли записываться на всякий случай, ещё не решив для себя, с чем выступать, если ты ничего не умеешь. Наконец, припожаловал Солтан, сияя золотом зубов. В руках он держал, покраснев от напряжения, ящик с бутылками «Игристого Цимлянского». Все заорали: «Ура-а!» И стали незамедлительно лакировать съеденный ужин газированным Цимлянским, что привело к серии благородных отрыжек. Праздник крепчал и рос, звеня и гудя смешанными голосами. После ужина туристы, разогретые подпольной водкой, официальным Цимлянским, вкусной едой и теплом от батарей водяного отопления, потянулись в клуб. Вскорости ряды сидений заполнились нарядной публикой. В первом ряду перед сценой были оставлены места для почётных гостей. Появился Левич с женой, Солтан (без жены). Рядом с ними предложили сесть академику Неделе и профессору Брюханову. Они немного поломались, изобразив на лицах недоумение культом личности, и даже плечами пожали – зачем такие реверансы? На турбазе, дескать, все равны, как в бане. Но, в конце концов, согласились, уступив натиску жизнерадостной хмельной молодёжи. Пришли спасатели из «Красной Звезды», с ними – Зинур. Одежда на них была затрапезной, альпинисты к балам не готовятся. Если бы у девушек были чепчики, они, вне всякого сомнения, стали бы бросать их в воздух и кричать «Ура!» Но мода была другая, девушки чепчиков не носили. Поэтому они ограничились горячими рукоплесканиями и умильными вздохами. Парни пристали к спасателям: давайте выпьем цимлянского. Но те наотрез отказались: – Если Тропф учует запах спиртного или просто узнает, что мы позволили себе выпить, незамедлительно отчислит нас из лагеря. Зрительный зал заполнился до отказа. Многим не хватило сидячих мест. Их не хватило бы ещё больше, если к этому добавить десяток человек записавшихся на выступление в концерте. Эти рисковые девчата и ребята скрывались за экраном, на котором обычно показывались не устаревающие, но всем порядком надоевшие советские фильмы «Броненосец «Потёмкин», «Чапаев» и «Волга-Волга». Натянутое полотно экрана слабо просвечивало, за ним метались смешные тени участников самодеятельности. Инструктор Тонис, стройный как Аполлон Бельведерский, вынес на треноге микрофон, типа «журавль», с тянущимся от него проводом, установил его на краю сцены, постучал пальцем по звуковой головке, проговорил: «Раз, два, три». И ушёл. Зал взревел от восторга, все стали хлопать и кричать: «Бис!» Из-за экрана вышел Юрий Гаврилович Лесной (ему едва нашли голубые штаны эластик, Левич одолжил ему галстук-бабочку малинового цвета), он подошёл к краю сцены, где полагалось быть рампе, поднял руку, призывая утихомириться. Дождавшись тишины, он объявил: – Слово предоставляется директору турбазы «Солнечная Долина» Натану Борисовичу Левичу. – Раздались дружные аплодисменты. Левив, помолодевший, легко взбежал по крутым ступенькам на сцену, подошёл решительно к микрофону, опустил его по штанге, приспосабливая к своему невысокому росту, и бросил в зал без запинки: – Товарищи! У меня сегодня самый счастливый день в моей жизни. Я не сомневаюсь, что и вы, друзья мои, испытываете такие же радостные чувства, какие испытываю я. Мы все вместе совершили подвиг. Да-да! Это не громкие слова. Это факт истории, случившийся на самом деле на наших глазах. Мы победили злого Деда Мороза. Мы победили неверие в силу, могущество и талант нашего многострадального народа. Вчера мне звонила директор Тебердинского природного заповедника Любовь Барабанщикова. Она же председатель поселкового Совета народных депутатов. Она же, скажу вам по секрету, подруга дней моих суровых (раздались осторожные смешки). И подруга моей любимой жены, которая сидит вот в первом ряду и делит со мной счастье жизни в этом райском уголке, на сказочной Домбайской поляне. – Надежда Ефимовна многообещающе посмотрела на мужа, изображая игривую сердитость, но вынуждена был приподняться со своего места, обернуться к залу и достойно поклониться. – Вы, конечно, не можете знать, что сказала мне Барабанщикова, когда услышала от меня рассказ о нашем собрании, на котором вы приняли решение остаться. Она сказала, что наш советский народ лучший в мире. Вы думаете, я стал возражать? Приводить примеры пьянства, безобразий и разгильдяйства? Нет, друзья мои, я с радостью согласился. Мы с вами заслужили это. Я вас всех сердечно поздравляю и объявляю праздничный концерт – открытым! После чего будут – танцы! – Зал взревел. Левич закончил свою речь и моргом-жмуром сейчас знак гармонисту, который сбоку на стуле сидел: давай мол жми на клавишу. И тот, гармонист-то, он штатный, его Анзором звать, аккордеон свой растянул на всю ивановскую и стал наяривать гимн Страны Советов. Но начал путать гимн, который Александрова, с гимном, который Интернационал. К тому же сильно фальшивил. Вышла как бы небольшая паника. Все хлопают, свистят, ногами топают. Некоторые встают в рост. Почти половина зала. Но не все. Те, что сидят, шикают и шипят, чисто гуси: не мешайте концерт смотреть. Думают: это наверно гармонист первый номер исполняет, попурри из гимнов. Те, что стоят, подпевать стали. А слов не знают. Помнят некоторые, и те – вразброд. Сидящие, на всякий случай, тоже приподнимаются, чтобы встать в рост. А тут и гимн – весь. И Анзор переключается на тихое музыкальное сопровождение из бодрых мотивов Исаака Дунаевского. Левич проворно сбежал по ступенькам и сел на своё место, рядом с Надеждой Ефимовной. Она ласково потрепала его по спине. Сцена клуба не была оборудована рампой, артистов было решено освещать лучом проектора из кинобудки. Погасили люстры потолочных ламп, луч озарил сцену и экран волшебным бело-голубым светом. Из-за экрана, словно из-за кулис вышел Лесной, подошёл к микрофону и голосом конферансье объявил: – Право начать праздничный концерт предоставляется старейшему туристу и лыжнику, академику Александру Христофоровичу Неделе. Он прочтёт произведение Владимира Владимировича Маяковского «Стихи о советском паспорте». Прошу аплодисменты, дамы и господа! – Зал захлопал. Неделя, так же как до него Левич, легко взбежал на сцену и стал декламировать в микрофон, отбивая такт кулаком по воздуху: Я волком бы выгрыз бюрократизм, К мандатам почтения нету, Ко всем чертям с матерями катись Любая бумажка, но эту… После этого запева Неделя подробно изложил, как пограничники проверяли у пассажиров поезда разных стран паспорта. Перед американцами и англичанами они, конечно, заискивали, на французов и разных шведов смотрели так себе. Но вот они входят, наконец, в международное купе, в котором едет по делам культурного обмена Владимир Владимирович Маяковский, который всегда был и оставался, по опасно-авторитетному мнению грозного Вождя, лучшим и самым талантливым поэтом советской эпохи. Неделя громовым голосом повторил строки запева и закончил так: Я достаю из широких штанин (некоторые девушки потупили глазки с наведёнными тушью ресничками) Дубликатом бесценного груза. Читайте, завидуйте, я гражданин Советского Союза! Что тут стало происходить с залом, передать простыми словами невозможно. Публика бесновалась. Разразилась такая буря аплодисментов, такой дикий топот ног и такие пьяные крики, что по брусьям выдержанной лиственницы, из которых были сложены стены турбазы, с треском пошли трещины. Со склонов Семёнов-Баши сошла лавина, притом в таком месте, где никогда ранее не сходила. Она вывалилась огромными комьями на дорогу, перегородив единственный путь в альплагерь «Алибек». Это грозило транспортной катастрофой, который мог разрешить только могучий, как буйвол, хозяин прерий, американский бульдозер «катерпиллер». Вторым выступал профессор Брюханов. Он был не такой живчик, как Неделя, поэтому на сцену поднялся степенно, шагая по ступенькам осторожно, останавливаясь на каждой. Пока он поднимался, Лесной объявил: – Баксанская фронтовая! Поёт доктор экономических наук Всеволод Филиппович Брюханов. Слова отряда альпинистов, снимавших фашистский флаг с Эльбруса. Музыка – народная. У баяна – баянист турбазы «Солнечная Долина» Анзор Пузырёв. – Лесной похлопал неслышно в ладоши, призывая последовать его примеру, но громко. Зал ответил адекватно. Брюханов пел, конечно, не так, как Лемешев, но для Домбайской поляны вполне сойдёт. При этом он скорее не пел, а говорил речитативом: Помнишь, товарищ, белые снега, Стройный лес Баксана, блиндажи врага, Помнишь гранату и записку в ней, Под скалистым гребнем для грядущих дней… Эта песня была хорошо знакома всем туристам и альпинистам, её часто исполнял Юра Визбор, зал её подхватил, и все стали петь вместе. Так что аплодисменты в конце исполнения достались не только профессору Брюханову, но и самим себе. Затем Лесной объявил следующий номер программы с непонятным намёком на нечто неординарное: – А сейчас, дорогие зрители, нам споёт доктор турбазы, рентгенолог, очаровательная Светлана АркадьевнаНепорожная! Романс Алябьева «Соловей». Прошу обратить ваше пристальное внимание не только на удивительный голос певицы и мастерство её исполнения, но и на необычный аккомпанемент. У баяна – Анзор Пузырёв, у гитары – герой нашего времени Иван Краснобрыжий, рядом у микрофона – неповторимый Зиновий Перльштейн! – Овации и крики не заставили себя ждать. Лесному стоило немалых трудов успокоить зал. Света подошла к микрофону, поправила, не удержавшись, причёску «Вшивый домик», сложила руки перед грудью в замочек «жменя в жменю». Рядом с ней встал Перльштейн. И Света запела: Соловей мой, соловей, Голосистый соловей! Ты куда, куда летишь, Где всю ночку пропоёшь? Соловей мой, соловей, Голосистый соловей! Баянист наяривал на аккордеоне, Иван меланхолично перебирал струны гитары, Перльштей после каждой строки свистал и щёлкал живым соловьём. К удивлению многих, особенно был потрясён Левич, Света пела очень хорошо. В нужных местах голос её воспроизводил нужную колоратуру, как это умела делать только Пантофель-Нечецкая. Закончив пение, Света поклонилась, сделав ручкой. Зал ревел, не умолкая. Крики: «Браво!», «Бис!» продолжались до тех пор, пока Света, пошептавшись с конферансье, не согласилась, раскрасневшись от успеха, спеть на бис. Она исполнила трагическую балладу «Чижик-пыжик»: Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил. Выпил рюмку, выпил две, Зашумело в голове… Тут уж, конечно, зал ревел от восторга. Лесной подошёл к микрофону и спросил, насилу дождавшись тишины: – Может быть, хватит? А то вы разнесёте нашу любимую турбазу к чёртовой матери. – Нет, не хватит! Давай ещё! – раздались крики. – Ну, хорошо, – сказал Лесной, – будем продолжать. Только прошу вас, не сходите, пожалуйста, с ума. Сейчас мы это проверим. Пока за кулисами готовится следующий номер нашей программы, я прочту вам басню Ивана Андреевича Крылова, слямзенную им у Лафонтена, «Ворона и лисица»: «Вороне где-то бог послал кусочек сыру»… – зал недовольно загудел. – Ну, я вижу, эту басню все хорошо знают, поэтому продолжать её не имеет смысла. Да и номер оригинального жанра, по-моему, уже готов. Выступает женщина-змея Дарья Ваняткина! Зал притих, заинтригованный. На сцену из-за экрана выпорхнула в чёрном трико тоненькая девушка удивительно гармоничного телосложения. Не сказать, чтобы она выглядела голой, но все детали её красивой фигуры читались как наяву. Неделя и Брюханов, сидевшие в первом ряду, онемели. – Это та самая длинноногая газель, – шепнул, опомнившись, Неделя. – Да-да, она самая. Какое божественное совершенство природы! Я слышал, она занимается художественной гимнастикой и акробатикой. Даша, опрокинувшись назад, легко встала на мостик, проявились все её очаровательные выпуклости, вмятины и косточки. Она медленно продолжала изгибаться и просунула голову между ног. Потом туда же просунула руки, сделав плавательное движение. Скрестила пальцы под подбородком, опершись локтями об пол. Посмотрела в зал, покачала головой. Потом разогнулась, как змея, и села в поперечном шпагате. Тишина была такая, что не было слышно затаившегося дыхания очарованных зрителей. Даша оперлась пальцами, как цапля, перед собой, подавшись вперёд, и легко вышла в стойку на руках. Постояла немного, не качаясь, вытянувшись, как струна. И через фляг назад встала на ноги. Сделала балетный книксен и упорхнула за кулису, роль которой, как уже раньше было сказано, выполнял экран. Минута гробовой тишины подчёркивала изумление истинной красотой. И тогда зал взорвался бурными рукоплесканиями, без криков и топота ног. Левич показывает Лесному, что на этой красивой ноте надо завершать, а то можно испортить впечатление. Но тут забунтовал зал: – Пусть Зинка Перльштейн что-нибудь отчебучит! Лесной показал Левичу, что остался один, последний, номер, и будем подводить черту. Левич согласно кивнул, не зная ещё, во что он вляпывается. – Уважаемые зрители! – провозгласил Лесной. – А сейчас к вам обратится с приветственной речью товарищ Леонид Ильич Брежнев. Зал насторожился, не зная, верить или не верить. В зале было неимоверно душно, винные испарения дурманили голову. И уже клонило в сон. Перльштейн подошёл торжественно к микрофону, надулся пузырём, голову прижал к груди, пытаясь изобразить второй подбородок, поднял высоко брови, сделав их густыми, поднёс к носу ладонь, как будто это бумажка, по которой он читает текст, и голосом Брежнева сказал: – Дорогие товарищи турисы и альпинисы! Поздравляю вас с днём…Ой, что-то тут такое непонятное написано буквами…Прошу перестать меня снимать, одну минуточку, я сейчас достану очки…– Перльштейн замедленно показал, как он прячет бумажку в боковой карман пиджака, достаёт из нагрудного карманчика очки, напяливает их на нос, заводя дужки за уши, достаёт спрятанную бумажку, подносит ладонь к очкам и продолжает читать: – Ага, вот теперь лучше видно…Поздравляю вас с днём по-обеды… Постой, о каком это обеде здесь написано? Я вроде уже обедал… Это было так смешно, что несколько человек попадали со стульев. Надежда Ефимовна затревожилась и стала что-то горячо шептать мужу на ухо. Левич показал вышедшему в этот момент Лесному жестом скрещённых рук, что надо немедленно прекращать этот балаган. Лесной понятливо кивнул: – На этом, – сказал он, грубо отодвигая плечом Перльштейна от микрофона, – наш концерт, друзья, закончен. – Все дружно, вразнобой, похлопали. – После небольшого технического перерыва будут – танцы до упаду! Попрошу мужчин сдвинуть кресла к стенам, часть можно вынести в вестибюль, часть переставить на сцену. – Анзор, что-нибудь бодренькое! – обратился он к баянисту. – Чтобы тело и душа были молоды. Анзор заиграл «Марш энтузиастов» Исаака Дунаевского. Мужчины дружно взялись за дело. В ходе технической операции был обнаружен пьяный в зюзю Василёк, пригнавший военно-полевую кухню. Он сладко спал на полу, прижавшись спиной к стенке и подложив под голову сложенные ладошки. Попытка его разбудить не дала желаемых результатов. Два спасателя, руководимых Порфирием, отнесли его обмякшее тело в палату и уложили на койку, стянув с его ног кирзовые сапоги, и сильно удивились острому запаху сыра «рокфор», исходившему от его вспотевших портянок. Через четверть часа в зрительном зале образовался круг, свободный от стульев, готовый для танцев. Девушки-девчонки замерли в ожидании приглашений, стоят в сторонке, платочки в углах теребя. Гармонист заиграл танго «Утомлённое солнцем». Левич пригласил Надежду Ефимовну. Солтан – бухгалтершу Зою. Лесной – врачиху Свету. Шарканье ног по полу производило очень импозантное впечатление. Поднятая танцующими пыль с пола достигала их дыхательных путей и заставляла грубые носы кавалеров и красивые носики дам недовольно морщиться. После танго был фокстрот, потом полька, краковяк и, наконец – вальс. Гармонист заиграл: «На сопках Манчжурии», потом: «В лесу прифронтовом», потом: «Дунайские волны». Пары кружились, как заводные, пыль поднималась столбом. К микрофону подошёл Иван Краснобрыжий, он держал в руках гитару, с бантом. Он взял несколько меланхолических аккордов, Лесной объявил: – А сейчас – дамский вальс. Дамы приглашают кавалеров. Гармонист заиграл мелодию Юрия Визбора. Надежда Ефимовна пригласила академика Неделю. Света пригласила Тониса, давно ждавшего этого момента. Бухгалтерша Зоя пригласила Солтана. Набралось в тесноте с десяток пар. Ах, как они красиво кружились! Мужчины придерживали большим пальцем руки, оттопырив мизинец, дам за вспотевшие спинки. Девушки и дамы непринуждённо клали свои тонкие руки на отставленные руки мужчин. Они картинно изгибались назад, отстраняясь от кавалеров изящным поворотом головы, чтобы не чувствовать запаха винного перегара, а левой рукой, с платочком, придерживали себя за юбки, чтобы, замлевши в восторге, не улететь за пределы Млечного пути. Стайка девушек бросилась к Зинуру, но тот наотрез отказался. – Милые девушки, я не умею танцевать, – сказал он. – Я могу оттоптать вам ваши очаровательные ножки. – Этого не может быть, – перебивая друг друга, заверещали они, – ты так катаешься на горных лужах! Кто тебе поверит? Мы тебя научим. – Нет-нет, увольте, – продолжал упорствовать Зинур, сонно улыбаясь. – Ах, Зинур, какой ты противный обольститель. Неожиданно появилась, как пух из уст Эола, тоненькая Даша Ваняткина и подошла с поклоном к Юрию Гавриловичу Лесному. – Ты приглашаешь меня, милое дитя? – спросил удивлённый Лесной. – Да, – просто ответила она, без жеманства. И они закружились в вальсе. Кто-то заметил вслух: – Смотрите, Пьер Безухов и Наташа Ростова танцуют на балу. Иван Краснобрыжий тихонько напевал хрипловатым голосом: Лыжи у печки стоят, Гаснет закат за горой, Месяц кончается март, Скоро нам ехать домой. Здравствуйте, хмурые дни, Горное солнце, прощай, Мы навсегда сохраним, В сердце своём этот край. Вот и закончился круг, Помни, надейся, скучай, Снежные флаги разлук Вывесил старый Домбай. Нас провожает с тобой Гордый красавец Эрцог, Нас ожидает с тобой Марево дальних дорог. Что ж ты стоишь на тропе, Что ж ты не хочешь идти, Нам надо песню допеть, Нам надо меньше грустить. Снизу кричат поезда, Правда, кончается март. Ранняя всходит звезда, Где-то лавины шумят. Последний куплет он пропел дважды. Все знали эту замечательную песню и стали подпевать Ивану, кружась упоительно в вальсе. Говорят, попервоначалу песня эта называлась просто по первой строке: «Лыжи у печки стоят». А как побывал Юра Визбор в очередной раз на Домбайской поляне и услышь про эту рассказанную выше мною историю, так сразу и назвал свою песенку: «Домбайский вальс». Хочу завершить свою непритязательную повесть простыми словами, похожими на монолог Пимена из трагедии «Борис Годунов»: да, вот оно, последнее сказанье, и летопись окончена моя. Эпилог-послесловие И стало мне печально без полюбившихся мне героев. Думаю, что и тебе, мой дорогой читатель, грустно с ними расставаться. Поэтому я решил включить в творческую работу свою безудержную фантазию и проследить, хотя бы полунамёком, дальнейшее житьё-бытьё некоторых из них. Донат Симанович, переместившись из Домбайской поляны в ущелье Адыл-Су, как и намечал, попытался совершить восхождение на одну из вершин в том районе, чтобы добавить к своему геройскому перечню зимнюю пятёрку, недостающую ему для получения звания мастера спорта. Сначала он планировал пройти маршрут по стене Донгуз-Оруна. А потом напарник по связке уговорил его сходить на Шхельду, что была под боком. И так вышло, что Донат сорвался и утянул за собой напарника. Тому ничего, а Донат сломал шейку бедра. Его упаковали и в Тырныауз. Там ему сделали гипс и на месяц уложили на больничную койку. В общем, кость срослась неправильно, и Донат сделался хромоногим. В Ленинграде, куда он вернулся к себе домой, ему предложили сделать операцию: сломать ногу и срастить её заново. Но Донат на это не решился: риск был большой. А с альпинизмом всё равно уж пришлось завязывать в любом случае. Так и остался Донат кандидатом в мастера спорта. Зато машина его ЗАЗ 965-М бегает до сих пор. Угроза Доната Симановича завучу альплагеря «Красная Звезда» Францу Тропфу «погодить» осталась нереализованной по ряду причин. Первая из них изложена выше. Вторая заключалась в том, что альплагерь «Красная Звезда» закрылся навсегда и был со временем снесён. В связи с развернувшимся на Домбайской поляне большим строительством. А в-третьих, Франц Тропф покинул пределы России и вернулся в Австрию. Там его многие годы терпеливо ждала первая любовь Лора. У неё в Вене была небольшая квартирка. И она держала маленький ресторанчик, доставшийся ей по наследству от умерших родителей. Франц загорелся новым для него делом и предложил приспособить ресторанчик для обслуживания русских туристов. Лора не стала возражать. Ресторанчик получил новое название и соответствующую вывеску: «Sabegalovka». И хотя был нанят профессиональный повар, Франц постоянно мешался на кухне, снимал пробы и лез со своими советами. И он, единственный, свободно изъяснялся по-русски. Со временем забегаловка приобрела широкую популярность. И это, пожалуй, был единственный ресторан в Вене, куда выстраивалась очередь. В меню, естественно, преобладали исключительно блюда русской кухни. Среди них наибольшим спросом обладали: «Салат Домбайский», из квашеной капусты, с репчатым луком кольцами, натёртой морковью, сахарным песком и подсолнечным маслом; «Щи русские», из квашеной капусты, с горчицей и салом; «Грузинский суп «Харчо», с острым чёрным перцем; гречневая каша с жареным луком; и, конечно, цари русской кухни: бородинский хлеб и блины с икрой. Блины у повара не получались, и он пёк оладьи. На тарелку выкладывалась оладья, рядом ней устраивалась горка мелко порубленного лука, затем, по кругу, горка сметаны и, поблизости от неё, шлепок икры из десертной ной ложки. Перед подачей к столу на оладью укладывался кусок сливочного масла. Это, разумеется, были не вполне русские блины, но для Вены, как говорится, вполне сойдёт. Икру, гречку и бородинский хлеб привозили туристы из России и продавали Тропфу по устоявшейся цене. Всё, казалось бы, складывалось хорошо, но Франц сильно тосковал по России. Теперь вы можете спросить у меня: а как же его гражданская жена Фатимат? Ну, сами посудите: не мог же он взять её с собою в Вену. Так и осталась она в Домбае. Но не пропала. Бывший начальник закрывшейся «Красной Звезды» Вахнин Виталий Викентьевич, по прозвищу «Тривэ», после сдачи дел, перебрался в альплагерь «Алибек». Не смог он покинуть здешних мест, где была похоронена его любимая собака-волк. Оформили его тоже начальником, потому что ничего другого он делать не умел, а человек был хороший. И взял Тривэ с собою собаку Найду и женщину Фатимат. Он её хорошо знал, она ему нравилась. Известно, что от добра добра не ищут. Помимо ответственности служебной, у него появилась ответственность домашняя. И он бросил пить. Фатимат была ему верна, как прежде Францу Тропфу. «Ах, ничего, что всегда, как известно, наша судьба – то гульба, то пальба, не оставляйте стараний, маэстро, не убирайте ладоней со лба» – пел Окуджава. Уж коли мы затронули тему братьев наших меньших (я имею в виду собаку «Найду»), то не лишне будет рассказать о судьбе «святой троицы». Первым пропал ворон Филька. Поговаривали, что якобы видели в районе Северного приюта похожую на него птицу. Но так ли это на самом деле, никто доподлинно не знает. Говорят, что вороны живут порой до трёхсот лет. Так что, я думаю, что он перелетел через Клухорский перевал в Грузию, где и живёт до сих пор. А грузины обучают его грузинским ругательствам. Найда ушла в Алибек, о чём уже было сказано. Ишак Машка не выдержал одиночества, и, дождавшись тепла, ушёл в сторону Теберды, известив Домбайскую поляну захлёбывающимся криком, что он отправляется на поиски подруги. Вернувшись в Тырныауз, Яков Маркович Кролик почувствовал себя в своей тарелке. И вспоминал о Дом байской поляне с нескрываемым ужасом. А вскоре его ждало событие, перевернувшее с ног на голову его привычный уклад жизни. Его жена Дебора родила ему ещё одного младенца. Им оказалась не девочка (все были уверены, что, безусловно, будет шестая девочка), а мальчик. Ему дали имя Давид, или по-домашнему Додик. Яков Маркович так был потрясён, что выпил без закуски целую бутылку водки. И, естественно, отравился. Его откачали, но Яков Маркович с тех пор стал выпивать, находя в этом радость забытья. Теперь его крольчатник стал насчитывать семеро душ. И Кролику дали четырёхкомнатную квартиру в новых домах, недавно построенных возле стадиона и вертолётной площадки. И зажили Кролики зажиточной и счастливой жизнью. О других героях я, пожалуй, рассказывать не стану, а то получится не краткий эпилог, а целая эпопея. Могу сказать только одно: у всех дальнейшая жизнь сложилась очень хорошо. По-моему, вполне счастливый конец, или, как модно стало теперь выражаться на английский манер, Happy end. На, читатель, бери его скорей! Конец © Юрий Копылов, 2016 Дата публикации: 06.12.2016 18:50:59 Просмотров: 2758 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |