Сенильное озеро
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 7615 знаков с пробелами Раздел: "Такие рассказы" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Из сб. Новая и счастливая жизнь В пятницу Алик решает полакомиться водкой. Не то чтобы дешевые вина в продолговатых картонных коробках ему надоели. Дешевые вина – как привычная и неотвратимая жена. А водка – как обжигающая чужая тётка. После которой бывают отчаянная слезливость и желание быть прощенным. И чужой сладковатый запах, который еще вчера возбуждал, а сегодня вызывает тошноту и раскаяние. В субботу Алик пьет медовуху из большой прозрачно-коричневой пластиковой бутылки. Это как завтрак с женой после ночи с любовницей. Жена с грохотом ставит на обшарпанный пластик стола горячую сковородку с недожаренной яишницей, и муж горбится на кухонном табурете и жалобно тянет: - Ну, чего ты... Ну, подставку же надо... Алику хочется, чтобы медовуха простила его за вчерашнее. После дешевого вина она течет в желудок бодряще и ровно. А за водку мстит спазмом и грустью. Витя заезжает к Алику в субботу. Сам не очень понимая – зачем. Понимая, что ни за чем. Что незачем. Не. Чем теснее становится в городе от людей и машин, тем пустее он кажется. Витя заезжает к Алику, потому что когда-то заезжать к нему было приятно. В этом был смысл. Как будто бы. Неуловимый. Надежда на что-то такое. Неизвестно на что. Ее хочется вернуть. Так разглядывают, держа на коленях, громоздкие, с оклеенными вытертым синим или багрово-красным бархатом обложками, альбомы со старыми фотографиями – чтобы приблизиться к прошлому. - А я тут в субботу к Алику заходил, - бубнит по телефону Витя. Будто ничего и не изменилось. С тех пор. Когда все были живы. Все уже умерли. Все. Алик заскорузлыми неотмываемыми пальцами осторожно берет, выцарапывая из плотно набитого ряда, коробку с диском Сантаны, кладет диск на высунутый черный квадратный язык дешевой стереосистемы и толкает этот язык вместе с диском обратно, в ее щекастый рот. Скрипит продавленное кресло с рваной зеленой обшивкой. Алик дышит в сторону Вити доброжелательным перегаром. Витя сидит на самом краешке грязного стула, закинув ногу на ногу и обхватив колено руками. - Ты же не пьешь, - осуждающе говорит Алик. - Не пью, - соглашается Витя. – Боюсь. - Это такая музыка, Витёк, - говорит Алик. – Сантана. Такая музыка... Глаза у него наполняются слезами. Он не всхлипывает. Он плачет ненапряженно. Расслабленно. Сам не зная о чем. Не. - Гм, - говорит Витя. – Это ж две тыщи шестого года, кажется. Just feel better. Гм. Он не смеется, чтобы не обидеть Алика. - Такая музыка, Витюша, - бессмысленно повторяет Алик. И трёт шершавым пальцем слезящийся глаз. - А я тут в субботу к Алику заходил, - говорит мне Витя по телефону. - Мне девяносто шесть лет, - говорит отец. - Девяносто четыре, - поправляю я. – У тебя еще всё впереди. - Ну, девяносто пять, - торгуется он. - Я никому не нужен. - Мне нужен, - я отвечаю формулой на формулу. Можно было сказать: я тоже. Это было бы правильней. Или не было бы. Можно сказать что угодно. Смысл всё равно ускользает. - А я тут в субботу к Алику заходил, - говорит Витя. - И чё у него? – привычно интересуюсь я, будто не знаю, чего у него. - Слушай, у него такая грязь, - говорит Витя. – Така-ая грязь... Будто я не знаю, какая у Алика грязь. - Да, - соглашаюсь я. – У него грязи буквально как грязи. - Вдень мне черную нитку в иголку, - просит отец. – Я сам не могу. Я вдеваю нитку. - На всякий случай, - объясняет он. – Пуговица оторвется или чего. И я тоже – думаю я – готовлюсь ко всякому случаю. Вдеваю нитки в иголки. Покупаю рубашки, которые никогда не надену. Выясняю цену билета на самолет – и никуда не лечу. Планирую то, чего, вероятней всего, не случится. Или случится, но вовсе не так, как я себе представлял. Как планировал. Останутся вдетые нитки. Иголки. Рубашки. Комкастые стопки неглаженых простыней. И закрытая дверь. - Пятьдесят лет мне уже все равно не будет, - говорит отец. То ли сокрушаясь, то ли пытаясь утешиться. Он втягивает меня в свою старость, будто мне не хватает своей. Мне хватает. Нас несет грязным потоком к сливному отверстию, и он цепляется за меня. А я – за гладкие стенки ванной. Сопротивление бесполезно. Журчащая воронка совсем близко. Я ухожу в свою комнату, чтобы перезвонить Вите. Чтобы дослушать про то, какая у Алика грязь. Чтобы самому посокрушаться. Или утешиться. Витя - врач. Он делает зарядку и бегает по утрам. Он купил себе шагомер. Ему нельзя умирать. Если врач умирает, он портит себе репутацию. Я вместо зарядки выкуриваю сигарету. Потом заставляю себя встать и сварить кофе. И позавтракать этим кофе и еще одной сигаретой. Вечерами я пью коньяк. Это бодрит. Телевизор приглушен. Крупным планом – лицо оркестрантки. Пожилая скрипачка. У нее морщинистая шея и выпяченная – от напряженья, наверное, – нижняя губа. Жизнь прошла. - Кошке ничего не давай, - говорит отец через закрытую дверь. – Я ее накормил. От гула взлетающего самолета слабо дребезжит приоткрытое окно. Будто дрожит от страха. Я тоже хочу улететь. Только уже не помню, куда. И зачем. В тесном пространстве, где колени упираются в спинку переднего кресла. Где стюардессы в густо-бордовых приталенных пиджаках катят по проходу громоздкую двухэтажную телегу с тускло блестящими бортами. - Вам мясо или рыбу? Вам рыбу или мясо? И ответ на вопрос, который не успели задать: - Говядина. Палтус. - Палтус. Говядина. Командир экипажа приветствует вас на борту нашего лайнера, выполняющего рейс из никуда в ниоткуда. Леди и джентльмены. С кариесом и пломбами. Грыжами и целлюлитом. Маникюром и язвой желудка. С геморроем, разрушенной печенью, потными сморщенными мошонками. Командир экипажа приветствует вас на борту. Приземление неизбежно. Они по крайней мере куда-то летят. А я, со своей грыжей, пломбами, кариесом и сморщенной потной мошонкой, обсуждаю по телефону грязь в Аликовой квартире. Получаю от отца указания не делать того, чего и так бы не сделал. - Кошке ничего не давай. В этом есть ускользающий смысл. Просьба дать чего-нибудь кошке. Насыпать в зеленую пластиковую миску воняющий тухлой рыбой сухой бурый корм. Сделать приятное бурой старой кастратше. Её призрачно-бурая шерсть рыхлыми клочьями мигрирует по квартире, перемешанная с лохмами пыли. И под столом на кухне - бурые сухие какашки цвета сухого корма. Я сокрушаюсь об Аликовой грязи, будто мне не хватает своей. Мне хватает. - Ты представляешь, - говорит Витя. – Он притащил с помойки какую-то кожаную куртку, почистил ее ваксой и теперь носит. - Угу, - отзываюсь я. Я представляю себе замшевый пиджак, который я притащил из Германии и теперь не ношу. В темноте одежного шкафа он ждёт новой и счастливой жизни, которая никогда не наступит. Алик скорее всего не потратился даже на ваксу. В его хламе, наверно, нашлась темная круглая плоская жестяная коробка, какими мы в детстве играли в классики. Он, наверно, разбавил засохший крем подсолнечным маслом и с шорканьем чистил куртку старой сапожной щеткой, сидя посреди своей грязи. Вдевал, щурясь, черную нитку в иголку и зашивал дыры в карманах и истершуюся подкладку. - А ты когда улетаешь? – спрашивает меня Витя. - Как только, так сразу, - уныло отвечаю я. – Не уверен, что мне есть, куда возвращаться. - Так ты остаешься? – зачем-то уточняет он. - Вить, - недовольно говорю я. – Никому я тут особо не нужен. Тут никто никому особо не нужен. Там, впрочем, тоже. Я ловлю себя на том, что готов сказать сокрушенно, как говорил мой отец и как говорил сам Витя: впереди ничего нет. Я чувствую себя постаревшим и немо-бессильным. Не потому, что нет сил сказать. А потому, что никто не услышит. Не. Оркестр в телевизоре приглушенно играет что-то тягуче-печальное, и лицо у дирижера торжественно-траурное. Царствие нам, засранцам, небесное. © Евгений Пейсахович, 2013 Дата публикации: 14.04.2013 22:39:41 Просмотров: 3618 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |