Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?



Внимание!!!
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Эпизоды

Марк Андронников

Форма: Рассказ
Жанр: Историческая проза
Объём: 56174 знаков с пробелами
Раздел: "Историческая проза"

Рецензии и отзывы
Версия для печати


ЭПИЗОД
«Всё было в полном согласии с эпохой:
мать умерла от тифа, брата расстреляли»
В.В. Набоков

Что-либо подобное в принципе могло произойти в любую эпоху и где угодно, но случилось это в 20-й год ХХ-го же века в России. В период, когда на обширных просторах страны валандались многочисленные, а, может быть, и вообще неисчислимые шайки, банды, отряды. Состояли в них люди, предпочитающие решительное действие, хоть и редко при этом знающие, что именно надо делать. Политические взгляды их менялись довольно быстро, часто они сами не очень-то понимали за что и за кого сражаются в данный момент. Периодически вливаясь в состав более крупных шаек, вроде Красной Армии, частенько с такой же лёгкостью их покидали. Какой-то особенной идейной платформы у них не было и не могло быть. Белые, дезертиры, махновцы, григорьевцы, зелёные, чёрные, просто бандиты или красноармейцы, что в общем-то одно и то же. Анархисты, эсеры, большевики, социалисты прочих мастей, монархисты, националисты всех мыслимых национальностей, опять же бандиты. Да мало ли кто ещё? Важно, что эти люди были вооружены и умели убивать, в действительности это всё, что они умели. Они воевали, чтобы выжить. И жили, чтобы воевать.
Одной такой шайке и попался, что называется, на большой дороге человек интеллигентного вида, то есть в залоснившемся от чрезмерно долгой носки костюме, запылённом и снабжённом в некоторых местах дырками (что, впрочем, в жаркую погоду даже удобно). Решив, что в городе больше шансов быть убитым или умереть с голода, он пробирался окольными путями к дальним родственникам, имевшим до революции такую роскошь как свой собственный, им одним принадлежащий приусадебный участок, где у них даже в своё время, то есть до злосчастного октябрьского переворота, рос крыжовник трёх видов (этот крыжовник особенно ярким образом всплывал в памяти). И вот на тихой окольной и, как оказалось, вовсе небезопасной дороге его и остановили вооружённые люди. На своё несчастье он не только выглядел как интеллигент, но и думал соответственно. За что ему уже не раз попадало. Однажды чуть не расстреляли и столько раз били, что даже смешно было об этом вспоминать. Интеллигент понуро глядел себе под ноги. Он совсем не умел общаться с представителями нового господствующего класса, за что и страдал.
Помимо злобных глаз на него смотрело несколько ружейных дул. Пересекаться взором не хотелось ни с одними, ни с другими. По привычке он уже опустил руки, приготовившись закрывать ими наиболее важные в жизни человека органы. Интеллигент понимал, что сейчас его будут грабить или бить, или бить и грабить, а, может, просто убьют. По внешнему виду сложно было определить политическую принадлежность этих людей. Одно не вызывало сомнения — их намерения.
— Что вы, господа? — неуверенно спросил интеллигент, более оттягивая время, чем пытаясь вступить в контакт.
— Какие «господа»? Где это ты господ увидал?!
— Товарищи, — залепетал перепуганный интеллигент.
— Ты кого «товарищами» назвал, сука?
И без того злобные и прищуренные глаза сузились и озлобились ещё больше. Защёлкали затворы.
Несчастный интеллигент уже успел мысленно попрощаться со всеми своими близкими — теми, что ещё уцелели; лишний раз помянуть тех, что благополучно погибли; и помолиться Богу.
— Интелихент, морда? — спросил небритый детина, в целом довольно вежливо, хотя и тыча наганом в лицо.
— Да, — робко ответил интеллигент, на этот раз благоразумно опустив обращение.
— Грамотный?
— Да, — сглотнув, ответил интеллигент, всем своим умом понимая, что смертный приговор ему фактически уже подписан и остаётся лишь ничего не значащий протокол дознания.
— По-англицки разбираешь? — спросил детина, неожиданно убрав наган и поменяв тон с довольно вежливого на почти что дружелюбный.
Интеллигент с безразличием приговорённого к смерти и на этот раз ответил утвердительно.
— Тогда пошли.
Интеллигент, словно в тумане, побрёл за ними следом. Ему уже было всё равно, где его будут расстреливать. Здесь ли или у какой-нибудь изрешечённой стены. Он шёл, ни на что не надеясь и вообще не думая. Как кролик за удавом, если, конечно, это правда — всё, что говорят о кроликах и удавах.
— Мы тут документ иностранный захватили. Надо, чтобы ты его разобрал. Ты ведь понимаешь по-ихнему?
Интеллигент кивнул, не вслушиваясь особо в слова.
Через час его отпустили. Не побили и даже дали хлеба (что в голодные времена ценнее золота). На прощание потрепали по голове, на этот раз интеллигент не сомневался — это был без сомнения дружелюбный жест, на их манер уважительный. Всю дорогу от солдат (он так и не понял, к какой из армий они принадлежали) шёл, блаженно улыбаясь, по-прежнему не думая и спешно жуя полученный хлеб. Опыт учил, что лучше побыстрее съесть, пока не отобрали. В его голове мелькнула мысль. Одно единственное слово. «Повезло». По-английски он читал с большим трудом. Да то был и не английский документ, а немецкий. А с немецким у интеллигента было ещё хуже, чем с английским. Поэтому смысл ему приходилось выдумывать. К счастью, в тексте попадалось немало знакомых слов. Они служили путеводной звездой, ведущей к спасению, фигурально и буквально.

Хотя позже его всё-таки расстреляли, но уже совсем другие люди.


ВЕЧНЫЙ ВОПРОС

Напротив группы евреев стоял вооружённый человек. Он был пьян. Сильно пьян. Винтовка в его руках описывала совершенно дикие и немыслимые фигуры. Морща брови, человек напряжённо думал, собирался с мыслями. Это явно стоило ему больших трудов. Он икнул, рыгнул, после чего тут же сблевал. По всей видимости это был одарённый человек, способный заниматься одновременно несколькими делами. Наконец, с помощью невероятных усилий и напряжения воли он выдавил из себя вопрос.
— Жиды, вот скажите, зачем распяли Христа? — на последнем слове его опять вырвало.
Евреи виновато потупились. Они понимали, что тяжесть этого поступка всецело ложится на их плечи. И всем своим видом старались дать понять вооружённому человеку, что осознают степень их личной ответственности за произошедшее в глубокой древности событие. Но тот ничего понимать не хотел, да и не мог.
— Я вас спрашиваю, морды... — не докончив, согнулся попалам в рвотном позыве.
Он не договорил. Но было и так очевидно, что «морды» имеются в виду, конечно же, «жидовские». Какие же ещё? Сказать что-либо в свою защиту обладателям этих морд было нечего. Преступление страшное. Исправить ничего было нельзя. Преступление было уже свершившимся фактом и при том свершившимся две тысячи лет назад. «О, если бы только древние фарисеи могли знать, каким роковым образом их действия отразятся на всём еврейском народе» — возможно, так думали евреи в данный момент. Или они просто гадали, чем всё закончится. Убьют их или всего лишь изобьют. Что им было делать? Сказать что-то, попытаться объяснить, что в общем-то не могут они нести ответ за то, что одни евреи сделали с другим. Это только рассердило бы. Они хорошо знали это по собственному опыту, шрамы и синяки не успевали заживать. Молчание тоже сердило. Но всё же не так сильно. Молчащих их чаще просто били, что во время войны и массовых убийств всё-таки не самая плохая участь.
— Христа то ведь вы распяли. А? — задал ещё один вопрос вооружённый человек.
Ударивший в голову алкоголь мешал ему закончить хоть одно предложение.
Евреи стояли со скорбно-виноватыми лицами, пристыженные неопровержимостью изложенных фактов. Вооружённый человек задал ещё несколько схожих вопросов, сплюнул, потом махнул рукой и удалился, бросив напоследок сакраментальное: «Что с жидов взять». Похоже, он был не в настроении или не в состоянии далее продолжать дознание по поводу трагической гибели Мессии. Евреи, подождав какое-то время, понуро побрели дальше. Где их, конечно, также ожидали другие вооружённые люди и всё те же вопросы.


НЕЗАДАЧЛИВЫЙ САМОУБИЙЦА

Куролесов совершенно разочаровался в жизни. Можно бы сказать и просто «разочаровался в жизни», но точнее было бы употребить «совершенно разочаровался», чтобы подчеркнуть всю ту бездну и силу отчаяния, в которую он впал. И что раз «совершенно», значит, надежды уже нет никакой. На укрепление его в столь трагических мыслях повлияло несколько обстоятельств, как семейного свойства — семьи у него не было, так и финансового — денег тоже не было. Смысла продолжать своё существование Куролесов не видел. Поскольку рассчитывать на то, что смерть сама придёт к нему, особо не приходилось, он решился пойти на такой отчаянный шаг, как самоубийство. Благо, время для самоубийства было самое подходящее. Кругом царил голод, господствовал террор, денег катастрофически не хватало не то, чтобы худо-бедно, а просто сводить концы с концами, к тому же в любую минуту могли мобилизовать в армию, где также вполне можно было расстаться с жизнью, но в ещё более худших условиях. Добровольный уход из жизни был самым лёгким и доступным способом избавления от всех этих проблем. Куролесов взялся за дело основательно. Нашёл верёвку достаточно длинную и достаточно крепкую. И, хоть в голодном 20-м году это была редкость, достал мыло. Сам Куролесов не понимал, зачем оно нужно. Знал только, что все повешенные, а вернее собиравшиеся повеситься всегда запасались мылом. Вот и он приготовил. Чтобы было. Решив по ходу дела определить его назначение. Таким образом, вооружившись верёвкой, мылом и решимостью, что в конечном итоге важнее всего остального, Куролесов задумал покончить с собой. И тут перед ним и его решимостью встала преграда. Крюка то подходящего нет. Один в стене мог бы выдержать, только больно уж он низко расположен — на нём у прежних хозяев картина висела. «Разве что ноги подогнуть... Нет. Кто ж так вешается? Курам на смех», — рассудил Куролесов. Имелся и другой крюк от люстры. Но тот слишком ненадёжным казался. Он и люстру то с трудом выдерживал. Каждый день ожидалось, что вот-вот она вниз долбанётся. Нечего было и думать, чтобы та могла выдержать вес взрослого, пусть и сильно исхудалого, человека. «Сплошная безнадёга», — горестно заключил уже привычной фразой Куролесов. В очередной раз он позавидовал дворянам, их прежней дореволюционной роскошной жизни. «Хочешь себе вешайся, хочешь стреляйся. А у меня и пистолета нет. И откуда, спрашивается, мне его взять? Можно было бы попробовать утопиться. Но уже октябрь. Вода холодная. А вдруг случится ужасное — и я не утоплюсь. Не получится, только воды нахлебаюсь. Заболею, в постель слягу. Вот ещё и лечись. А деньги на лекарства и на врача откуда брать? Нет, это не для меня», — так думал Куролесов. Вариант с утоплением также был отвергнут. В подготовке к самоубийству он совершенно неожиданно обнаружил непривычную для себя рассудительность, может быть в первый раз в жизни так логично и чётко думал он. Совсем отчаялся Куролесов. Взял в руки верёвку, повертел её, подумал. «Можно было бы на дереве... Но везде люди ходят, ещё черт знает что подумают. Разве что в парке ночью. Туда в такое время никто не заходит. Можно было бы в Михайловском саду или Александровском. В Летнем тоже неплохо было бы. Нет, всё равно не годится. У всех на виду висеть, как пугало или как офицер какой-нибудь. Унижение то какое. Это тоже не для меня». «Или, может, выброситься... Но откуда и куда? Я на втором живу, только покалечусь. С крыши? Чердак заколотили. Охо-хо. Что ж такое творится? Русскому человеку уж и деваться некуда. Даже с собой спокойно покончить не дают». Оставался ещё способ с перерезанием вен. Но его Куролесов сразу решительно отверг. Во-первых, крови он боялся, даже пуще смерти. Во-вторых, хлопотно. Одна морока с этими венами. Резать их. Бритву точить надо. Опять же воду надо подогревать. А деньги на дрова где взять? Занять у кого-нибудь. У кого? Все, кто бы мог дать в долг, либо уже бежали, либо сидели. «Деньги. Опять всё к деньгам сводится. Чёрт бы их побрал».
Думал, думал Куролесов над тем, как бы ещё себя можно было убить. Разные варианты перебирал, наименее болезненные и не слишком хлопотные искал. Думал, думал и раздумал. Решил: «Поживу пока. А там посмотрим. Всегда успеется». Верёвку всё же сохранил. Мало ли что? А мыло на сахар обменял. Всё одно не нужно было.


СЛУЧАЙ

В приёмную ЧК вошёл молодой человек. Он разительно отличался от прочих бывших здесь посетителей. И не только костюмом. Одет он был весьма изящно. Но и внешностью, в первую очередь глазами. Не было у него этого отчаянного, перебегающего затравленного мышиного взгляда, ставшего уже распространённым. Красивый. Стройный, немного сухощавый. Заметный. По виду студент. Только одет уж слишком хорошо. Его добрые глаза смотрели на окружающих спокойно, может быть, даже равнодушно. Он отличался от всех: и от увешанных оружием матросов; и от затянутых в кожу комиссаров; и от студентов, рядом с которыми он был всё равно что орёл среди воронья. Всё-таки ему удалось затеряться. Разные люди приходили сюда просить за родственников. Часто бывали ещё не потерявшие прежнего лоска недобитки аристократии.
Вдруг поднялись дамочки с заплаканными, измученными бессонницей глазами. Пришли в движение матросы. Всё засуетилось, заволновалось. Источником этого был энергично вбежавший, почти что влетевший человек. По негласной моде затянутый в кожаную куртку. С мягкими чертами лица, но тем не менее решительным жестоким взглядом, сверкавшим из-под пенсне. Это был Урицкий. Председатель петроградского ЧК, успевший вселить страх и скрытую ненависть в сердца одних и заслужить уважение и признание других. ЧК уже обрела ту славу и силу, которая продержится на долгие годы. Урицкий в полуха слушал доклады, на ходу отдавал распоряжения, сводившиеся в основном к тому, чтобы «дожать», «быть жёстче», «не разводить канители» или простому и ставшему обыденным «расстрелять».
Молодой человек по приближении Урицкого весь преобразился. Из пассивного он превратился в человека уверенного, действующего, а не ждущего чужих решений. В его глазах появилось что-то хищное, грозное. Подождав пока Урицкий приблизится, он заученным движением достал пистолет и несколько раз выстрелил. В упор, не мог промахнуться. Он сохранял полнейшее спокойствие, не срывался на злобу. Это был не просто акт мести, личной или общественной, но более добровольная жертва — борьба с неизбежным. Урицкий, казалось, только тогда заметил стрелявшего, когда первая пуля попала в него. Его удивлённо-обиженный взгляд пересёкся с холодным взглядом юноши. Встретились убийца и жертва. Герой и палач. Человек идеи и человек дела. Поэт и чекист.
Потом последовали выстрелы, звук разбиваемого стекла, шум возни, чьи-то крики. Всё было уже неважно. Голова погружалась в туман. Урицкий умирал быстро. Быстрее чем те, кого он убивал.

30 августа 1918 года двадцатиоднолетний Леонид Иванович Каннегиссер застрелил Урицкого, главу петроградского ЧК.


НАБРОСОК

Вениамина Фёдоровича ввели в камеру. После того как дверь захлопнулась, попривыкнув к темноте, он смог осмотреться. Помимо него здесь находилось ещё шесть человек. Трое лежали на нарах. По тому как они усиленно зевали и ожесточённо ворочались, было ясно видно, что предпринимаются изнуряющие и безуспешные попытки заснуть. Один в нелепом котелке, присев на корточки, где-то в уголку читал письмо. Ещё двое играли в карты. Здоровяк с бычьей шеей, медвежьей фигурой и напоминающим мордочку хомяка лицом и подозрительного вида тип с синяком под глазом.
Подбитый оглядел Вениамина Фёдоровича с головы до ног, подошёл и, блеснув золотыми фиксами, спросил.
— Как звать?
— Вениамин Фёдорович. Алексеев.
— Вениамин? Даже так?.. Дворянин, что ли?
Вениамин Фёдорович виновато потупился.
— Нехорошо, брат. Нынче дворянином быть... Уж лучше собакой. Садитесь к нам. Сыгранём напоследок. Я тут их благородий обчищаю.
— Позвольте, — промычал его партнёр по игре.
— Да, да. Пока больше они меня. Но ничего, я ещё отыграюсь. Давайте с нами. Втроём интереснее. К тому же только на мелочь играем.
Начали раздавать карты.
— Так.
— Ещё.
— Пожалуйте.
— Ещё.
— Извольте.
— Всё. Теперь себе.
— Сейчас мы...
Рука сдающего повисла в воздухе вместе с картой. Все замерли. За стеной послышались шаги.
Чёткий, дробный стук сапогов вселял даже больше страха, чем сами выстрелы, следующие обычно после прихода чекиста. Шаги приближались. Арестанты напряжённо вслушивались. В абсолютной тишине каждый удар подошвы сапога о пол отзывался для них эхом. Шаги прекратились. Далее последовали ясно и чётко различаемые со всеми оттенками звон ключей, скрежет отпираемого замка, скрип двери.
— Фёдоров, — раздался громовой властный голос.
Вениамин Фёдорович невольно вздрогнул. Фёдоров — Фёдорович. Всего лишь две буквы отделяли от смерти. Человек в котелке поднялся. Ещё раз с надеждой взглянул на письмо. Сложил его пополам. Неуверенно шагнул, опять достал письмо, суетливо повертел его в руках, убрал за пазуху. Похоже, он так и не успел дочитать до конца. Остальные краем глаза провожали его сутулую жалкую спину. Никто не смотрел напрямую. Когда дверь захлопнулась, игра продолжилась, и карта наконец-то легла на стол.
— За что вас? — спросил тип с синяком, грустным взглядом провожая, исчезающие в огромной лапище монеты.
— Обвиняют в контрреволюции. Отпустил неосторожное замечание по поводу устройства советов. Тут меня матросы и схватили.
— А вас за что?
— Я — вор, — ответил тот со спокойствием и даже некоторой гордостью за профессию в голосе, будто говорил «я — рабочий» или «я — почтальон».
— Я, — басил его партнёр по игре, -работал в газете правого направления. Ну, меня и прибрали.
— Удивительно, что вас сразу не расстреляли, — всё так же спокойно заметил «вор».
— Сам удивляюсь, — отозвался здоровяк равнодушно.
— Сдавайте.
— Вот.
— Ещё.
— Вот вам.
— Так. Ещё.
— Нате.
— Себе. Здесь все — кто из бывших, а кто просто подозрительный, — объяснял «вор», разглядывая полученные карты.
Все опять замерли. Шаги. Звон. Скрип.
— Ипатьев!
Здоровяк поднялся.
— Ну вот, не доиграли. А ведь как раз выигрыш шёл. Счастливо оставаться. Доигрывайте без меня. А я пойду. Жаль, так славно сидели, — пожав всем руки, он вышел. Провожаемый такими же взглядами искоса.
— Делать нечего. Теперь мне сдавать, — произнёс «вор», дождавшись пока окончательно смолкнут шаги за стеной.
— Ещё?
— Да.
— Ещё?
— Да, да... Как вы думаете... меня могут, — спросил Вениамин Фёдорович. Собственная судьба занимала его больше игры.
— Кто ж знает? Нынче всех могут и за что угодно, — мудро рассудил «вор».
— А вы не боитесь, что и вас...
— Меня расстреливать нельзя. Я — честный вор. Из самого что ни на есть рабочего класса... Двадцать на ваши восемнадцать. Пожалуйте монету. Наконец-то, и мне удача пошла, — его всё-же по-видимому более интересовал выигрыш.
— Ещё.
— Так.
— Ещё.
— Вот.
— Себе.
— Ага.
— Двадцать одно.
— Да что такое?! Ну не везёт мне и всё!
«Вор» швырнул карты на стол.
Больше уже никого не забирали. «Вора» наутро выпустили. Вениамину Фёдоровичу пришлось ждать рассмотрения своего дела два дня. За это время ещё двоих вывели и пять человек доставили, среди которых были: один совсем уж зашуганного вида офицер; два «буржуя» (бывший купец и бывший коммивояжёр); чиновник, поступивший на службу к новым властям, но чем-то им не угодивший; и еврей, который всё настойчиво уверял, что у него только внешность и фамилия еврейские, а кровь русская, о чём он даже готов был поклясться на Библии или «хотя бы на кресте». А потом Вениамина Фёдоровича выпустили. Всё произошло так быстро. Следователь пробежал глазами его «дело» — карточку с краткой характеристикой, сурово предупредил, чтобы «более подобного не повторялось» и подписал спасительный пропуск на выход.
Щурясь с непривычки на солнечный свет, немного пошатываясь, словно пьяный, Вениамин Фёдорович шёл по заваленной мусором улице. Ранее он часто слышал слово «свобода», используемое с разными оттенками и смыслами. Но только теперь понимал всю его сладость. Он был свободен.


БАНДИТЫ
«Раку приходится сталкиваться с человеческим характером тогда,
когда его бросают в кипяток. И он краснеет... краснеет за людей»
А.Т. Аверченко

Яшка. Выражение лица у него всё время такое, будто только что получил по морде. Постоянно криво усмехается в полрта, наверное, чтоб были лучше видны золотые фиксы. Нос кривой, поломанный. Фуражку железнодорожного служащего, вернее снятую с железнодорожного служащего, носит набекрень. Весь он какой-то перекособоченный. Пиджак не по размеру, также с чужого плеча. За спиной винтовка, с боку наган. Внешность для своего времени и местности типическая.
Тихон. Плотного телосложения. Румяный, вечно розовощёкий, что бы ни происходило. На обжору однако не походит. Образ жизни вольного разбойника этому не способствует, ведь не всегда бываешь сыт. Если бы люди только знали, каково приходится грабителям в свободное от ограблений время, они бы, возможно, по-другому относились к ним. Хотя, вряд ли. Тихон в военной форме летнего образца, но в лаптях. У него обрез и топор — «на всякий случай». Первым во всём его облике на себя обращает внимание подбородок, самая массивная и внушительная часть его лица. Нос у него почти плоский, что говорит о том, что его обладателю не раз попадало, вероятно, даже ногой. Улыбается не злобливо, в чём-то по-детски. Однако размеры кулаков да и всего тела внушают мысль, что с ним лучше не шутить.
Колян. Заросший. Патлатый. Манера речи, синяки под глазами как у человека, дружащего с алкоголем. С ним он действительно дружен. Когда не бывает пьян, легко находит общий язык с лошадьми. Раньше у него был маузер, которым очень гордился. Только оружие он то ли потерял в одной из кровавых облав, то ли пропил в одной из бурных пьянок. Сам уже не помнил.
Митяй. Тощий. Молодой человек с пугливо вытаращенными глазами. По виду солдат. То есть, дезертир. Форма на нём ни с кого не снятая. Ему принадлежащая. А вот винтовка чужая. Свою он выбросил ещё в 18-м, когда бежал как и тысячи других с фронтовых позиций. Всем им тогда казалось, что с войной покончено. Более всего Митяй боялся снова попасть в армию, всё равно в какую. Потому убийства и крови не боялся.
Хохол. Также из бывших солдат. Формы не носит. Он в отличие от Митяя выбросил форму, но не оружие. Здраво рассудив, что оно ещё может пригодиться. Смекалка, свойственная малороссийскому народу, не раз спасала его во всех жизненных перипетиях. Однако она не спасла от дизентерии, которой в последнее время он усиленно страдал. Так что участие его в «делах» банды сошло почти на нет. Обессиленный он с трудом даже мог шутить. А ведь раньше делал это всегда и по любому поводу.
Атаман. Коренастый, широкоплечий. Самый старший в группе. Лихой наездник, особенно, если сзади погоня. Если бы не он, то банды уже давно не существовало. Все это прекрасно понимали. Авторитет у него был непререкаемый. Атаман обладал прекрасным чутьём и, что не менее ценно, некоторыми связями. Благодаря чему не раз и не два им удавалось ускользать из смертельных ловушек.
Атаман, Митяй и Яшка были земляками, с одной деревни. На том сошлись. Остальные пристали позже. Случайно прибились. Вместе выживать легче. Начинали свою деятельность сперва со спонтанных ограблений. Обирали тех, кто попадался на пути. Через какое-то время, когда банда пошла в гору, получила немалую известность ( это была одна из пяти самых успешных в округе банд), появились связи в соседних сёлах, наводчики. Люди, которые не только указывали подходящих жертв, но и предупреждали о возможных облавах. Часто к ним просились. Но Атаман никого не брал. Понимал, что мелкой рыбке в бурном потоке легче выжить, потому что легче затеряться. Уже канули в прошлое неподготовленные налёты. Работали теперь только по наводке. Однако идиллии тоже не было. Раздольные времена, когда можно было поживиться золотыми украшениями и старинными вещами появились и сразу исчезли. Все занимались грабежом. А тех, кого можно ограбить, становилось всё меньше и меньше. Сейчас радовались простому хлебу. Порой не было и хлеба. Яшка в последнем предприятии обзавёлся поношенной, чуть дырявой рубахой. Все ему очень завидовали. Банду начинали теснить. Всё чаще в деревни наезжали вооружённые люди, называвшие себя «властью». Они грабили и убивали без разбора. Конкурировать с ними было невозможно. Это была уже не шайка, а самая настоящая армия. Пусть и организованная по примеру шайки. Всё чаще атаманцы отсиживались в лесах. Небезопасно было даже навещать родню. Можно было нарваться на чей-нибудь разъезд. Пара местных банд уже накрылась. А ведь тоже не последними людьми руководились. С одним из их главарей, с Захаром, Атаман был знаком. Теперь его труп висел в их родном селе прямо перед домом советов, возникшем там незадолго до этого. На очередном собрании обсуждали, что делать дальше. Если бежать — то куда? Всюду одно и то же. Уж это знали точно. Ведь сами в своё время бежали и видели бегущих отовсюду. Видели евреев, бегущих из центральной России на юг, в самый центр григорьевских погромов, которые считали, что с погромщиками легче будет. Видели белого офицера, пробиравшегося к большевикам. Видели и китайцев, орудовавших и зверствовавших в русской глубинке. Не могло быть острова покоя и безопасности посреди океана хаоса и анархии. Что им было делать? Занимать определённую сторону, присоединяться к кому-то? Но к кому? С одного боку белые, с другого красные. Больше всего было зелёных, тех, кто ещё не определился. Иными словами, тех, кого ещё не переловили и не прибрали к рукам.
Сидели возле костра, лениво перебрасывались ругательствами, обсуждали незавидное своё положение. Ждали Атамана. Тот ездил разузнать последние новости. Наконец, он вернулся. Запыхавшийся чуть ли не более своего коня. Глаза его горели.
— Всё, братцы. На днях Игната Белова дожали. Теперь наш черёд. Теперь нам одна дорожка.
— В петлю, что ли, — с невесёлым смешком буркнул Митяй.
— В красные пойдём. Я кой с кем говорил. Амнистию обещали.
— Ну да, а заместо амнистии, зараз нас к стенке поставят, — заметил Хохол.
— Нет. Сейчас им бойцы нужны.
— Это что опять на фронт, на войну, — ужаснулся Митяй.
— Тут другое. В тылу будем. В особой части. По сёлам шуровать, с контрреволюцией бороться.
Все переглянулись, прекрасно понимая, что это значит.
Так Атаман с товарищами стали бойцами доблестной рабоче-крестьянской Красной Армии. Как и многие тысячи им подобных. Страна и нарождающаяся власть нуждались в хлебе. У крестьян он был. Бесплатно они его отдавать не хотели. Значит, его надо было забрать. И бойцы Атамана осуществляли продразвёрстку. Изымали «излишки хлеба» у населения. Прочим имуществом тоже не гнушались. Сложно как-никак от привычек отойти. Да оно особо и не воспрещалось. Все этим занимались. На фоне всеобщего погрома, грабежа и убийств банда, а теперь взвод Атамана, нисколько не выделялся. Местные даже считали их наиболее порядочными из красных. Всё-таки здешние. Знакомцев не грабили и другим не давали. Многие крестьяне считали их своими, и для них многие крестьяне были своими.
Уважение со стороны сослуживцев к Атаману росло. Командиры ценили его умение общаться с простыми людьми. Сразу без разговоров бил в морду. Его чутьё. Всегда он знал, кто что и где прячет. Неудивительно, что со временем Атаман стал образцовым красным командиром. У него даже фамилия появилась.


В РЕСТОРАНЕ

Человек большого ума, но хрупкого телосложения, читавший даже однажды Оскара Уайльда, Фёдор Серпухов обзавёлся где-то девушкой. Его девушка, Мария или Маша — как он её любовно звал, не отличалась столь глубокими познаниями в области литературы. Зато этот недостаток в образовании она с лихвой окупала габаритностью и дородностью своих форм, особенно спереди, особенно в груди. Серпухов, как всякий интеллигентный человек преимущественно умственного труда, был довольно несведущ в зарабатывании денег, хоть и работал при этом бухгалтером. Все его наличные капиталы состояли из накопленного за долгие месяцы плюс средства, вырученные от продажи кое-каких вещей, полученных в наследство от своевременно скончавшейся родственницы, плюс остатки от жалования. Итого, получалось десять тысяч. Цифра по царским временам внушающая уважение, по современным Серпухову — скорее жалость. На эти деньги можно было раз сходить в ресторан, а потом целый месяц жить на одних сухарях и изредка пробавляться чаем. По счастью, Фёдор сухари любил. Решил он после долгих размышлений, сомнений, внутренних битв с самим собой и подсчётов сходить со своей девушкой в ресторан. Больше для её удовольствия, чем для своего. К тому же она сама уже неоднократно намекала ему в самой лёгкой форме, на какую только была способна, то есть напрямую говорила, о своём желании посетить ресторан. При этом никогда не упоминала с кем именно. Серпухову от этого всякий раз было и больно и обидно. В то же время он понимал, раз об этом говорят ему, значит, каким-то образом всё-таки предполагается и его участие в предстоящем гипотетическом походе. От осознания этого факта маленькое его сердечко преисполнялось гордостью. В такие моменты он ощущал себя победителем и покорителем. Правда, непонятно чего. Но в своих размышлениях Серпухов редко опускался до поиска причин и подробного обдумывания деталей, считая этот труд неблагодарным и тяжёлым. Посещение ресторана по всем сопряжённым с этим трудностям для него было равноценно переправе Ганнибала через Альпы или походу Наполеона в Египет. И вот в один прекрасный день Серпухов отправился в ресторан. Оделся как можно приличнее и изящнее. Из двух имевшихся пиджаков он надел наименее заношенный.
В ресторане было не так уж людно и совсем не шумно. Это коренным образом опрокидывало все представления Серпухова о ресторанах. Прежде никогда в них не бывавшего, но много читавшего о них в одной книге. За столиками сидели две реденькие компании, которые то и «компаниями» можно было с трудом назвать. Не кричали матом, не пели песен, даже более того не лезли в драку. Ничего этого не было. Ошарашенный Серпухов задумался, а туда ли он попал? Точно ли это ресторан?
Его подруга, та самая Мария, уверенно повела к столику. По её решительному поведению Фёдор сразу понял, что она уже имела дело с ресторанами, может быть, не раз. А после того, как она позвала официанта, бойко подняв палец и отчего-то назвав того «человеком», Серпухов предположил, что Мария довольно часто бывала в ресторанах.
Машенька, как её уже, пока что, правда, только мысленно, называл Фёдор (совместное посещение ресторана сблизило их — так он считал), заказала шампанского, которое до этого неискушённый Федя пил лишь один раз в жизни, и жаркого. Жаренного мяса. И не конины. Даже не свинины. А целого настоящего живого кролика. Внутри у Серпухова похолодело. Прикинув во что всё обойдётся, он схватился за сердце. Именно там во внутреннем кармане покоилось его состояние.
Заказ принесли. На блюде, беспомощно вытянув лапки, лежала тушка. В этом несчастном кролике Серпухов видел самого себя. С каким великим трудом жевал он горячие, таящие во рту кусочки. Каждый давался ему через усилие. Словно царские червонцы жевал. Поневоле из глаз у него текли слёзы. Повар попался хороший, явно сохранившийся с прежнего режима. Видно, и новой власти хотелось поесть. Было неимоверно вкусно. И тем сложнее это было есть. Ведь цена пока что ещё зависела от качества. И, значит, мясо должно было соответственно стоить.
Маша шутила и смеялась. Она вообще редко грустила. Не такого характера. Серпухов несмотря на непроизвольно опускающиеся книзу уголки губ старался поддерживать молодцеватый вид. Всячески гусарствовал на словах. Но с допиванием шампанского не спешил. Следующая бутылка могла окончательно добить его в финансовом плане.
После Марии захотелось десерта. Это ещё Серпухов мог выдержать. Тысячей больше, тысячей меньше. Однако, сославшись на диету, отделался одной порцией. Ему и кролика с шампанским вполне хватило.
Вечер со всем основанием можно было считать удавшимся. Машечка (новое мысленное наименование), похоже, была довольна. О чём и сказала. От переизбытка чувств даже чмокнула его в щёку. Серпухов праздновал победу. Впечатление произведено. Оставалось ждать результатов. Чтобы сражённое проявлением небывалой практически рыцарской щедрости женское сердце само пало к его ногам. По его подсчётам это должно было произойти самое позднее на следующее утро.
На прощание поцеловались. Договорились обязательно ещё куда-нибудь сходить. Хотя средств Серпухову хватало теперь разве что на баню. Так что сидит сейчас Федя на сухарях да на воде. Но ничего, можно есть и сухари. Очень даже полезно. Наверное.


РАСПРАВА
«Горе тебе, русский народ! Ты расточил богатства веков, что
накопили отцы твои, ты напоил злобой невежества и отчаяния
своего землю на могильную меру»
А.М. Ремизов

На хутор прискакали казаки. Не красные. Сразу видно. Въезжали организованно. При погонах. Некоторые с «георгиями». Не было у них на папахах и характерных полос ткани. Однако и не белые. Так как ни одного офицера с ними не было. Не красные и не белые. Метающиеся. Середняки. Те, что «держали нейтралитет». Те, что в 17-м были против войны, но всё же не митинговали. Те, что во время корниловского похода отсиживались по хатам. А позже, изведав, что такое советская власть, вступали во Всевеликое Войско Донское и с боями отстаивали его независимость. А ещё позже вынуждены были всё-таки раз и навсегда принять советскую власть, о чём сразу же и пожалели. Те, что в 30-х пали жертвами репрессий и расказачивания. Те, что мечтали о свободном и великом Доне. О своём Доне. О Доне, каким он не мог быть при Советах. Сейчас они не знали к кому примкнуться. Война им осточертела. Поэтому призывы к её окончанию одобрили. Но и возникающих, словно грибы после дождя, болтунов особо не заслушивались. Это были воины. От традиций они отказываться не спешили да попросту и не могли. Своих офицеров не стреляли. Миром отпустили. Слишком многое вместе прошли. То, что среди комиссаров было столько евреев, их раздражало. От красных отталкивало и то, что все непутёвые и бедовые казаки сразу хлынули к ним.
Казаки, въехавшие в хутор, именовались «фроловцами». Верховодил у них Фролов, который в Мировую дослужился до хорунжего. В хаосе 17-го он поднялся в глазах сослуживцев тем, что прямо на митинге попотчевал нагайкой одного особо энергичного оратора, заманивавшего их в «мировую революцию» и «светлое будущее», для наступления которого по его мнению им надо было бросить окопы, побрататься с немцами и перебить всех офицеров. Однако оставить окопы всё равно пришлось. Все уходили. Ушли и они. Только подразделением, при знамёнах. И оружие не бросали. Окончательно Фролов упрочил своё положение, когда в стычке зарубил орудовавшего в станице комиссара.
В последнее время, опомнившись, казаки начали выбивать из окрестных хуторов и станиц красных. Нередко перестреливались с зачастившими бандами иногородних. С белыми ещё не столь успешными на юге, держали напряжённый нейтралитет. Им, отведавшим воли, не хотелось вставать ни на чью сторону. У них была своя правда, своя война.
Приехали не просто так. Когда остальные ещё обшаривали хутор, Фролов эффектно спешился, пружиною соскочив с седла. Шёл, по-хозяйски осматривая дома. От одной из хат доносился шум какой-то возни. Туда-то он и направился.
Николаев, лихой казак, задорно улыбаясь избивал кого-то. По виду тоже казака. Двое других держали его за руки, не давая уворачиваться и отбиваться. И время от времени добавляли ему от себя. Человек уже не в силах защищаться, лишь поматывал голой да мычал. Николаев, нигде не обходившийся без шутки, даже сейчас отпускал ехидные замечания.
— Что, достаточно? Или ещё изволите? Ах, ещё. Ну так, пожалуйте. — и с ноги заехал несчастному по лицу. Тот завалился на бок и, казалось, потерял сознание.
— Хорош, — процедил сквозь зубы, недавно подошедший Фролов. По всей видимости, он какое-то время наблюдал за избиением, — полейте его, -после того, как это было исполнено, еле живой казак поднял окровавленную голову.
— Слушай, паскуда, — наклонился к нему Фролов, — хватит. Доигрался ты со своими комиссарами. Но теперь они тебе не помогут. Рабоче-крестьянская армия, ты говоришь? Долой казацких кулаков? Буржуйские холуи, ты говоришь? Я всю мировую... в окопе. И теперь, чтоб я спокойно смотрел, что вы с Доном делаете? И вдвойне мне тяжко, что такая гнида, как ты, со мной в одном полку была. Жаль, немецкая пуля тебе тогда не взяла. Наша вольница вам не нравится? Всё под себя подмять норовите? Не видать вам Дона! Понял, ты?! Костьми ляжем, а Дона не отдадим. — не сдержавшись, Фролов со всей силы ударил его. Тот резко дёрнулся и весь как-то сник.
Фролов отвернулся. Грудь его бурно вздымалась. Он не мог отдышаться, успокоиться. Жертву больше не били. Смысла не было. Итак без сознания лежал.
— Надо ещё водой полить, — предложил один казак.
Сходили за водой. Полили.
— Очухался, вроде.
Избитый засопел, застонал. Кое-как с трудом смог присесть. Пока он приходил в себя, Фролов стоял молча, сжимая и разжимая кулаки. Наконец, повернулся. Он и избитый смотрели друг другу в глаза. Взгляд сидящего становился всё осознаннее.
— Предатель, — глухо выдохнул он.
— Кто предатель, время покажет, — спокойно ответил Фролов, не спеша доставая шашку из ножен, — Это всё, что перед смертью скажешь? Может, помолишься, — продолжал он, заходя ему за спину.
— Давай, руби. Убийца, — отплёвываясь кровью, зло цедил казак, — недолго тебе...
Договорить не успел. Шашка со свистом рассекла воздух. Мерзко хлюпнула плоть. Остальные казаки, что стояли рядом смотрели спокойно. Никто даже не моргнул. Николаев, не теряя своей улыбки, смачно сплюнул. За войну ко всему они привыкли. Всё могли вынести.
Голову отрубить не получилось. То ли удар был недостаточно силён, то ли шашка — остра. Долго потом ещё Фролов оттирал шашку от крови пучком травы. Сердито тёр, злясь на что-то.
Все они надеялись, что более подобного не придётся повторять, но в душе смутно сознавали, что кровавые братоубийственные дни для них только ещё начинаются.


МИТЯ ЩУКИН

Митя Щукин, только призванный в армию, не понимал, что происходит кругом. Одного офицера вдруг солдат ударил прикладом в лицо. Другой спасся бегством. Все они вмиг куда-то поисчезали. Солдаты были предоставлены сами себе. Сразу стали возникать какие-то кучки. Начали шептаться, а то и громко обсуждать, не стесняясь в выражениях, высказывались о генералах, высших сановниках, даже о самом Царе. Митя пока не был к такому готов. Но страсть, как хотелось послушать. Поэтому и он стоял в этих кучках. И слушал.
Появились и лидеры-заводилы. Про одного из них, Григорьева, который особо поносил Царя, было положительно известно, что он — морфинист. Все к чему-то призывали. Одни склоняли к анархистам. Другие к эсерам. Большинство солдат было за эсеров. Их знали. Знали то, как их не любит власть.
Приходили какие-то гражданские. По виду всё больше из студентов и евреев. Они говорил много, периодически выкрикивали разные лозунги. Мало кто их понимал. Но лозунги простые и понятные, вроде «даёшь землю» и «нет войне», находили поддержку. Каждый был не против задарма получить землю, и никто не хотел на войну. Дураков не было. Митя слушал о том, что землю надо отдать крестьянам, о сокращении рабочего дня. Ему было в общем всё равно. Сам он из городских. Отец — мастеровой. Мать — прачка. Про них выступавшие пока, вроде, ничего не говорили.
Потом солдаты достали водку. Ограбив где-то склад. Под шумок в голове все партийные программы начали лучше пониматься. И вот уже Митя тоже кричал: «Даёшь землю! Нет войне». Все эти студенты и евреи после нескольких стаканов вдруг стали близки. Митя уже разделял их взгляды. Правда, разницы между эсерами и анархистами по-прежнему не видел.
Митя отчётливо ощущал в себе силу и единство с другими, понимал, что теперь все они — «товарищи». Это слово грело душу, заставляло кровь бурлить. Тут же хотелось идти бить морду любому, кто против. Оставалось только такого найти.


ПОЭТ

Виталий Осипович был поэт и литератор. Он, конечно не входил в число первых имён, даже во втором эшелоне не нашлось ему места. Уж слишком много талантов дал Серебряный век русской литературе. Но Виталий Осипович и не затерялся в созвездии больших, средних и маленьких талантов. С полным на то основанием его можно было причислить к творческой богеме. Он бывал в «Башне» у Иванова, в салоне у Гиппиус-Мережковского. В альманахе «Шиповника» напечатали несколько его стихотворных переводов, а в «Аполлоне» вышла его статья. Один из его поэтических сборников положительно оценил Городецкий (представитель второго эшелона), а другой сборник неплохо разошёлся.
Виталий Осипович был плоть от плоти литературного сообщества. Прошёл он все стадии метаморфозы, которую проходила русская интеллигенция, по крайней мере совестливая её часть. В пятом он воспевал революционную борьбу и негодовал по поводу зверства казаков при разгоне демонстраций. В семнадцатом приветствовал падение режима, восхищаясь мужественностью рабочих и злорадствуя над нерешительностью казаков. Но в девятнадцатом, изведав все прелести жизни в красном Петрограде, он уже проклинал рабочих за звериную жестокость и восхвалял героизм казаков. Лица этих степных воинов уже не казались Виталию Осиповичу ни «холуйскими», ни «злобными». Обосновавшись на белом юге, он был весьма рад, что между ним и победившей революцией есть преграда в виде казачьих частей.
В отличие от радикально левой части интеллигенции, Виталий Осипович поддерживал Белое движение. В том смысле, что морально его одобрял. Он пересмотрел своё отношение к войне и военным. Впрочем, не в первый раз. Когда-то, он, как и большинство, выступал за освободительную войну против «ига тевтонов». А уже через два года проклинал эту же войну за бесчеловечность и «империалистический» характер. Его одобрение белой борьбы продержалось ещё меньше времени. Скоро ему, как и всем «здравомыслящим людям», стало очевидно, что дальнейшее сопротивление большевизму не имеет смысла. И он откровенно не понимал, почему вооружённая борьба всё-таки ещё продолжается. Белые уступали красным в численности, в оружии, в материальных ресурсах. Как они вообще до того умудрялись побеждать — этого Виталий Осипович тоже не понимал.
Он не стал дожидаться, пока фронт рухнет и загодя обеспокоился об отъезде. Теперь уже за пределы страны.
В маленьком портовом городке, куда занесла Виталия Осиповича судьба, скопились сотни таких же, что и он, беженцев. Немалую часть из них составляли люди его круга и занятий. Объявив открыто о своём желании эмигрировать, Виталий Осипович весь день до предстоящего отъезда принимал визиты. Даже лица, не знавшие его лично и никогда не слышавшие о нём, желали выказать своё уважение признанному литератору. В провинции ранг любого представителя творческой элиты автоматически повышался. Имена из второго ряда вырастали до первого, третьеразрядные подтягивались до второго разряда. Виталий Осипович, превратившийся из просто поэта в «столичного поэта», выслушивал дифирамбы своему таланту с подчёркнутой скромностью, но и нескрываемым чувством собственного достоинства. Он это заслужил. Всю жизнь трудился на ниве искусства.
За короткий промежуток времени Виталия Осиповича посетили десятки людей. Он не удивился очередному звонку в дверь, но удивился тому, кто звонил. Молодой офицерик в форме одного из «цветных» полков. В военной среде у Виталия Осиповича знакомых не было. Может быть, какой-нибудь родственник, с которым утерялась связь, подумал он. Что это мог быть его поклонник, ему в голову не пришло. При всём уважении к военным, Виталий Осипович не рассматривал вариант, что и они могут любить поэзию. Однако он ошибся. Это оказался поклонник.
Офицер спросил не будет ли Виталий Осипович «тем самым». Виталий Осипович в уже наработанной скромно-величественной манере признал, что «тот самый» и есть. Отрадно было осознать, что даже в столь грубой среде находятся люди, способные оценить настоящее искусство. Офицер назвал себя. Его фамилия ничего не сказала Виталию Осиповичу. Таких родственников у него точно не было. И навряд ли он мог сталкиваться с этим юношей на литературных вечерах. Так кто же это такой? Весь облик Виталия Осиповича выражал этот немой вопрос.
Офицер понял его, но не спешил объясниться. Он неуверенно вертел фуражку в руках. Совсем как нашкодивший гимназист, не мог не отметить с иронией Виталий Осипович. То, что молодой офицер, в недавнем прошлом и мог быть гимназистом, опять же не пришло ему на ум.
Офицер ещё раз подчеркнул, что с большим уважением относится к его таланту, а потом признался, что и сам поэт. Так вот оно. Хочет протекции. Виталий Осипович и в мирное время не смог бы с этим ему помочь. Не такой уж крупной величиной он был в конце концов. Теперь же, когда кругом царил полный хаос, он сам забыл о творчестве. Писал в стол, и то по большей части житейские заметки. Надо было вежливо отказать. Виталий Осипович начал издалека, указал на общую разруху, на свои стеснённые обстоятельства. Офицер догадался, куда он клонит, и заверил, что не просит никакого вспомоществования. Повторил, что тоже пишет стихи, и потому как творец у творца — естественно, он не ставит себя в один ряд со столь прославленным поэтом — просит сохранить его записи. Что и говорить, просьба была необычная. Виталий Осипович не представлял, что когда-нибудь смог бы доверить свои сокровенные рукописи постороннем человеку.
Офицер сослался на неудачный ход войны. Так и до военных начало доходить — приятно поразился Виталий Осипович, довольный, что его стратегическое видение разделяет профессионал. Офицер сообщил, что они готовятся к широкому наступлению, но что на успех рассчитывать не приходится, ввиду растянутости их флангов, дисбалансе фронтовых и тыловых частей и отсутствии резервов... Он слишком ушёл в военные вопросы, мало интересовавшие Виталия Осиповича. Офицер же докончил свою мысль. Из-за перечисленных ранее причин у него мало шансов выбраться живым, и ему не хотелось бы, чтобы стихи, которыми он жил, которые помогали ему выживать в аду войны, пропали безвозвратно. Уж Виталий Осипович, как поэт — он, конечно же, не сравнивает себя с ним — должен понять, как это важно для автора. Виталий Осипович хорошо его понял. Хотя возложенной на него ответственности не обрадовался. Но по крайней мере он понимал.
Офицер пообещал, что если только выживет, обязательно заберёт свои рукописи. Виталий Осипович не мог отказать в просьбе человеку, весьма вероятно, идущему на смерть. Осчастливленный офицер рассыпался в благодарностях, снова обещал, что непременно заберёт стихи. С такой готовностью, будто это должно было случиться чуть ли не назавтра.
После ухода необычного посетителя Виталий Осипович не удержался от соблазна прочитать доверенные ему рукописи. Ничего особенного, обычные юношеские стихи. Немного о любви, немного о смерти, много о себе, о своих метаниях и томлениях. О чём ещё может писать молодой человек? Виталий Осипович за давностью лет забыл, что и сам в его возрасте писал точно такие же стихи, но такова уж человеческая память.
Между прочим, память подвела его и в другом. Виталий Осипович, хоть и планировал свой отъезд заранее, собирался всё равно впопыхах. Такова уж русская натура. Сборы превратились у него в сущий кавардак. Сложно было оценить, что нужно взять, что можно оставить. За укладкой чемоданов, сортировкой вещей офицерские тетрадки куда-то затерялись. Собственные то рукописи Виталий Осипович едва не забыл.
Хотя ни в Париже, где поначалу жил Виталий Осипович, ни в Ницце, куда он потом переселился, офицер так и не посетил его, всё равно на душе маститого литератора сохранялся груз. Он очень жалел, что потерял эти злосчастные тетрадки. Его же так просили. И он обещал. Что как поэт он погубил наследие другого поэта Виталий Осипович не думал. Военных за равных себе он по-прежнему не считал.


ТОВАРИЩ ЕГОРОВ

Егорову не нравилось, когда партия присылала к нему в отряд своих комиссаров. Ему, боевому командиру, приходилось считаться с мнением разных мозгляков, не изведавших пороха. Они лезли с политикой, разводили демагогию. Бойцам всё это не нужно. Когда-то он был атаман Егоров. И никого не было над ним. Теперь какой-то комиссаришка совал нос в его дела, выступал с речами, отдавал приказы. В бою от него толку не было. Но когда дело касалось расправы, здесь он показывал себя во всей силе. Никакой пощады. Никаких раздумий. Расстреливать родителей на глазах их детей, насиловать жён на глазах их мужей, если надо пытать. К этому призывали комиссары. Легко вершить судьбы людей. Легко приказывать. Сами агитаторы никогда не возглавляли атаку, всегда оставались сзади. Посылая других на смерть, сами на рожон не лезли.
Комиссар был до отвратительного интеллигентен. Непонятно и сложно говорил. Везде выводил политику партии. Хоть фамилия у него была Петренко и говорил он по-русски без запинки, Егоров подозревал в нём еврея. И с каждым днём только утверждался в этом мнении. За время войны он повидал немало типов убийц. Знал и этот тип. Впрочем, довольно редкий. Петренко по своей природе был человек, как ни странно, незлобивый, искренно желавший перестроить мир на более справедливый лад. С другой стороны он был безжалостен ко всем, кто стоял на пути к этому переустройству. Из идеалистов всегда получались самые жестокие убийцы.
Петренко имел внутренние принципы. Не насиловал. Никогда его не видали мародёрствующим. Брезговал.
Егоров не понимал его. Не изведал солдатчины, но «золотопогонников» ненавидел лютой ненавистью. Не жил рядом с крестьянами, но тем не менее глубоко их презирал. Сам образованный, но никакого сочувствия к интеллигентам не питал. Худший тип убийцы. Убийца по идее.
Егоров так и нашёл общего языка со своим комиссаром. Последней каплей стал эпизод, когда Петренко начал по собственному почину расправляться с пленными, при чём пленёнными непосредственно самим Егоровым. И пока он с отрядом гнал отступающих, «этот полужид», не участвовав в бое, расстреливал.
Это взбесило Егорова. Он осторожно относился к расстрелам. Бывало, даже пленных офицеров щадил, тем более уж простых солдат. Ему нравилось само ощущение одержанной победы, собственной силы, превосходящей чужую. Любил видеть у врага не страх, не покорность, а признание его превосходства. Ему этого было достаточно. Он не был садистом. Упёртых, понятное дело, пускал в расход. Но без изощрений. Без допросов, перерастающих в пытку. Пуля в лоб. Пусть и смертельные враги, зачем же измываться?
А этот гнус, мало что весь бой в машине отсиживался, так ещё и взялся его пленными распоряжаться. Егоров не стерпел. Подлетел на своём вороном.
— Ты чего это здесь вытворяешь?!
— Товарищ Егоров, занимайтесь своим делом, а пленными займусь я.
Егоров смолчал, до боли стиснув зубы. Уже начал отъезжать, но вдруг круто развернулся и выстрелил. Пуля пробила Петренке грудь. Он покачнулся. Беспомощно схватившись за грудь, он начал судорожно сглатывать воздух, точно выловленная рыба. Затем рухнул на землю.
«Был бы боец, схватился бы за наган, а этот за рану», — подумал Егоров, с презрением плюнув на тело.
Всё сошло ему с рук. В пылу возобновившейся перестрелки никто не заметил этой конкретной смерти. А те, кто видел, не выдавали своего боевого командира. В Центр Егоров сообщил, что в бою вражеской пулей был сражён комиссар Петренко.
Какое-то время он ещё побыл вольным атаманом. Потом прислали другого комиссара. Этот оказался получше. «Дельный человек». Также наравне со всеми ходил в атаку. Любил выпить и баб. Охоч был до наживы. Свой в доску. Егоров даже закрывал глаза на то, что он вмешивается в планы и самолично судит пленных. «Такому можно». Свой человек.


ГЕНЕРАЛ
«Большевицкая власть в России — порождение, детище войны.
И пока она будет — будет война... И внешняя, и внутренняя»
З.Н. Гиппиус

Как мы убили того генерала, сам не понимаю. Сидели спокойно, водку пили. Вдруг прибегает этот «золотопогонник». Морда красная. Сердитый. Чуть не по-немецки на нас кричит. Чёрт его разберёт, чего ему надо? Приказ то объявили, чтобы солдаты сами себе командиров выбирали. Мы и выбрали Акимова. Хороший солдат. Мы же у него сначала спросились, можно в карауле выпить или нет. Он разрешил. Что нам этот генерал? Мы его ни хрена не выбирали. Пошёл он. Белоручка. Шампанское там в штабах пьют, пока наш брат в окопах да со вшами землю жрёт. Подумаешь, дивизией он командовал. Нет теперь никаких дивизий. Все роты сами по себе. Нам генералы больше не нужны. А эта гадина мало что кричит на нас, так ещё и водку нашу вылил. Мол, нарушение Устава. Даже расстрелом нам грозил. А за что нас расстреливать? Три года уже сидим, ни туда, ни сюда. Ясно дело, немцы лезть не будут. И им не охота, и нам оно не надо. Надоела уже эта война. Давно пора на мировую с ними итить. И по домам всех распускать. Мы так на митинге и постановили, что мир надо объявлять. Между собой то мы давно уже начали мимо стрелять, чтобы они в нас тоже не шибко палили. Это только из-за таких мудрил всё продолжается. Куда-то наступать. Сдалась нам эта Германия. Пусть себе живут. Мы тоже сами как-нибудь. И Акимов нам говорил офицеров не слушаться. Мы же их не выбирали. У нас в командирах, слава Богу, всё свои, солдаты. А они нас в бой гнать не будут.
Короче, как начал этот генералишка на нас орать, мы даже с неожиданности по привычке во фрунт выстроились. Привыкли терпеть. Такое солдатское дело. Не сразу опомнились. Мы, главное, его никуда не посылали, вежливо даже объяснили, что он права не имеет на солдата голос повышать и командовать тоже. Мы теперь всё сами решаем. «Так что, — говорим, — ваше превосходительство, идите-ка по добру, по здорову. Мы тут как-нибудь сами разберёмся, чего нам можно в карауле, а чего нельзя». Всё одно немцы уже не полезут. Война, глядишь, вот-вот закончится. Чего нам их бояться? Но как такому объяснишь? Лается как собака. Обругал ни за что, ни про что. И водку нашу вылил. Прямо у Михалчука из рук штоф вырвал. Тот, конечно, не стерпел. Саданул его по морде. И тут на нас всех как нашло что-то. Чёрт его знает. Вроде, не очень пьяные были. Как помутнение какое-то. Набросились на него, на генерала этого. Повалили, стали ногами пинать, потом штыками искололи. И не хотели убивать, как-то само так получилось. Разозлил он нас. Вот и убили.
Нас за убийство офицера хотели было судить. Да братва заступилась. Все солдаты поднялись. А то ведь возьмут и расстреляют. И всего делов. Война ведь. Ещё В 16-м у нас двоих так же расстреляли. Одного за мародёрство. Другого уж не помню за что. У офицеров суд скорый. Особенно старшие чины возмущались, к расстрелу тянули. Но как увидели, что много нас, и что, глядишь, если напирать будут, им самим не сладко будет, приутихли. После этого к солдату ещё больше уважения стало. Пропускают нас, с приказами не лезут. Чуть не они перед нами строятся. Поняли, что мы — сила. Нас теперь трогать не смей. А то мы тоже так тронем, мало не покажется.
Офицера после этого тоже начали кучковаться. Спорить об чём-то. Мы их особо не трогали. Так только ещё одного стервеца убили. Он давно уже всех бесил. Парочке наподдали, чтобы не зарывались. Через неделю к нам товарищ комиссар приехал. От Временного. Он нам прямо сказал, что война — позор, чтобы царских прихлебателей не слушаться. Правда, он тоже наступать призывал. Но мы ему пригрозили, быстро смекнул. По совести говорить стал. То, что солдату слышать хочется.
Ещё месяц мы посидели. Потом как-то на сходе с земляками порешили домой уходить. Ноги в руки и пошли. Пусть офицеры сами и воюют. Не наше это дело, не солдатское. Кровь свою проливать. Навоевались. Домой пора. Так война для нас и закончилась.
Вскоре, правда, Гражданская началась. Нас сразу в Красную призвали, никак отвертеться не удалось. Много тогда народу полегло. Брата моего зарубили. Дядьку. Деревню сожгли. Наши комиссары сказали, что это белых работа. Но соседи говорили, что то латыши ихние были. В общем, кто его разберёт? После войны я в город перебрался. Всё одно деревни уже нет. С голодухи многие в город уезжали.
Да, повоевали мы в своё время. Мировую то я совсем чуть-чуть застал. Толком в боях и не участвовал. Всё больше в окопах сидели. Но вот Гражданскую всю прошёл. Столько всякого на ней было. Вспоминать страшно. И наших много полегло. А ведь столько надежд было, так мира все хотели. Да-а, война — такое дело.



© Марк Андронников, 2025
Дата публикации: 27.04.2025 00:36:58
Просмотров: 682

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 38 число 3: