Золотая формула, или Приключения профессора Старосельского
Вионор Меретуков
Форма: Роман
Жанр: Ироническая проза Объём: 508009 знаков с пробелами Раздел: "" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
В далекие Средние века некий канувший в Лету английский писатель придумал хитроумный композиционный ход, предлагая Читателю ознакомиться с рукописью, которую он якобы нашел не то в дедовском сундуке, не то на чердаке заброшенного дома. Таким макаром Писатель с первой строки погружал Читателя в интригу. Сразу брал, так сказать, быка за рога. Этот фокус и по сей день исправно служит нашему брату литератору. Признавая это, я, тем не менее, не могу заставить себя пойти против истины и выдать чужие записи за свои. Я готов подтвердить под присягой, что нашел эту тетрадь на антресолях квартиры на Воздвиженке, в которую въехал после таинственного исчезновения ее владельца, московского профессора Льва Николаевича Старосельского. Я заплатил за квартиру… впрочем, неважно, сколько и кому я что-то заплатил. Главное – я нашел тетрадь. То, что я прочитал, меня ошеломило. И я не мог, как честный человек, не предложить записки профессора вниманию широкой публики. P. S. Я ничего не менял в этом документе. Я лишь разбил текст на главы, а также, поддавшись простительному соблазну, предпослал ему эпиграф, который, походя на шутливую эпитафию, в полной мере отвечает смыслу и духу произведения. Есть ли необходимость в Аде, разве недостаточно самой жизни? Альфред де Виньи Ч А С Т Ь П Е Р В А Я Глава 1 Я очень крупный мужчина: высокий и статный. И слегка полноватый. Уверен, это не изъян: легкая, малозаметная полнота ничуть меня не портит. Незначительное превышение веса – лишь неизбежная дань возрасту. Трудно к сорока годам сохранить фигуру двадцатилетнего юноши. Особенно если на протяжении двух последних десятилетий ты отчаянно грешил, то есть предавался излишествам, считая их не излишествами, а лишь невинными шалостями, без коих жизнь теряет существенную часть своего порочного обаяния. Мне нравится быть чуть-чуть полноватым. Полнота придает мне уверенности и солидности. И потом, полный мужчина вызывает симпатию, он всем своим видом располагает к себе. На толстяке отдыхает взор. Взглянуть на красивого, цветущего мужчину, который при виде вас еще и ослепительно улыбнется, это все равно что в знойный августовский день хватить кружку ледяного пива. На худосочного же смотреть неприятно. У него на лице написано: у меня несварение желудка и в этом, возможно, повинны вы. Толстяки, как правило, несгибаемые оптимисты, у них всегда хорошее настроение. Да и с какой стати ему быть плохим – ведь оптимизм зиждется не на убеждении, что все будет хорошо, а на убеждении, что не все будет плохо. …Но в последнее время над моим жизнелюбием нависли тучи. Я стал испытывать безотчетные пароксизмы страха. Мне стало казаться, что за каждым моим шагом кто-то наблюдает. Кто-то, от кого исходит затаенная угроза. Я чувствовал себя весьма неуютно. Невозможно привыкнуть к тому, что ты находишься под неусыпным наблюдением и что ты, в сущности, беззащитен. Когда я шел по улице, меня так и тянуло оглянуться. Верующему хорошо. Он знает, что за ним следят. И он знает, Кто за ним следит. Малейшее движение его души отслеживается, и информация об этом без промедлений транслируется в Небесную Канцелярию, в добрых намерениях которой он не сомневается. К такому заботливому контролю верующий привык, он его не пугает, ибо небеса не сулят ему зла. Его это даже приободряет. Вселяет веру в то, что в трудную минуту его не бросят на произвол судьбы. По этой причине верующий никогда не чувствует себя одиноким. Он не одинок ни в пустыне, ни в тюремной камере, ни в персональном клозете. Бог всегда рядом с ним. Он не оставляет его ни на минуту. Хуже безбожнику. Он ничему и никому не верит. Если он замечает слежку, то не сомневается в ее злонамеренности: небесами тут и не пахнет. Мое отношение к религии формировали люди, которые уверяли меня, что Бога нет. Тем не менее, я не превратился в воинствующего атеиста. Впрочем, и до глубоко верующего прихожанина я недотягивал. Я со своими болезненными колебаниями и интеллигентской рефлексией болтался где-то посередине. Эта глубоко запрятанная раздвоенность позволяла мне в светлое время суток относиться к предполагаемой слежке с известной долей иронии. Но вот когда накатывала ночь, мне становилось не по себе. Успокоение приходило лишь тогда, когда я насильственно заполнял свою голову мыслями о бренности, а внутренности – горячительными напитками в потребных дозах. *** …Не сказать, что мне всю жизнь везло. Бывало по-разному. То есть, удача чередовалась с жесточайшим невезением. Я заметил, главная особенность удачи состоит в том, что она всегда кратковременна. Невезение же часто носит затяжной характер. И все-таки жаловаться мне грех: порой мне везло. И везло основательно. А теперь о главном. Совсем недавно мне повезло так, как, наверно, не везло никогда и никому: мне посчастливилось сделать величайшее научное открытие. Оно столь грандиозно, что в сравнении с ним все выдающиеся открытия, сделанные до сегодняшнего дня, не стоят и медного гроша. Никто не спорит, Архимед, Фарадей, Ньютон и Пастер были гениальными учеными. Но они скромно стояли в сторонке и из своего невозвратного прошлого взирали на меня с чувством глубочайшей зависти. Если я скажу, что это открытие в скором времени потрясет весь подлунный мир, я лишь признаю очевидное. А теперь переходим к сути: я открыл способ превращения одних химических элементов в другие. Уверен, первая мысль, которая придет в голову любому корыстно и практично мыслящему индивидууму, будет мысль о превращении какого-либо сравнительно недорогого металла в металл дорогостоящий, то есть – в металл драгоценный. Например, железа в золото. Или хрома в платину. Маловеры скажут: все это алхимия, шарлатанство и надувательство. Но я не алхимик и не шарлатан. Я так же далек от алхимии, как Фридрих Ницше - от средневековой схоластики. Я – научный работник, получивший фундаментальное классическое образование в Московском государственном университете имени Михаила Васильевича Ломоносова. Я заведую проблемной лабораторией в одном из старейших российских ВУЗов. У меня диплом доктора наук и звание профессора. Мое открытие – это революция в науке. Но не только в науке. Это революция в умах людей, это революция во всем, что касается всех видов человеческой деятельности. Это революция революций, это наиболее весомая революция из всех, что знала и знает История. Пока она бескровна и милосердна. Но никто не скажет, сколько слез и крови может пролиться лишь потому, что в чьих-то руках золота и платины окажется чуть больше, чем было прежде. В чем же сущность и неординарность открытия? Повторяю, я могу обыкновенное железо превращать в золото. И даже более того. Я могу вообще обойтись без железа. Да что железа! Я могу из ничего создать золото. И тут я не могу не коснуться одного чрезвычайно щекотливого вопроса. Вне всякого сомнения, я мог бы претендовать на Нобелевскую премию. И рано или поздно она была бы мне вручена. Но вручили бы ее не только мне, но и всему дружному коллективу лаборатории, которую я имею честь возглавлять. Таким образом, мне пришлось бы делить лавры победителя еще с кем-то. Это не совсем приятно, но, увы, справедливо и закономерно. Но, скорее всего, меня вообще не подпустят к дележу нобелевского пирога. Убежден, все мои многочисленные начальники и еще более многочисленные начальники моих начальников будут делать все, чтобы отобрать приоритет первооткрывателя у какого-то жалкого завлаба. То есть у меня. И есть все основания полагать, что им это удастся. Вот это уже не справедливо. Хотя и закономерно. Есть еще одно существенное обстоятельство, которое подталкивает меня хранить свое открытие в секрете. Это обстоятельство сугубо нравственного характера. Вспомним того, кто приподнял завесу над тайной возникновения материи и кто провел немало часов в мучительных раздумьях. Эйнштейн понимал, что человечество всегда будет стремиться к вершинам, и это движение к постижению мира неотвратимо, и его нельзя запретить директивно. Но он опасался, что полное знание о природе строения атома может подвести человечество к краю гибели. И, как мы знаем, его опасения не были лишены оснований. Вспомним и тех, кто на практике применил гениальное открытие Эйнштейна. Что мы знаем о том, какие душевные муки спустя годы стали испытывать создатели «Малыша» и «Толстяка» - бомб, сброшенных на Хиросиму и Нагасаки и в одно мгновение превративших сотни тысяч мирных японцев в пепел? Мое открытие может принести человечеству неисчислимые беды. Уверен, они могут быть сопоставимы с применением атомного и водородного оружия. Выбросив на рынок несусветное количество золота или платины, я бы нарушил мировое финансово-экономическое равновесие, которое складывалось столетиями. И так-то вокруг нас все трещит по швам. А если из золота начнут штамповать плевательницы, а из платины – писсуары... Словом, я решил до поры до времени держать язык за зубами. Можно было, конечно, не забивать себе голову идеалистической шелухой, а просто «сварганить» тонны две-три золота и на том успокоиться - обеспечив себя деньгами на всю оставшуюся жизнь. Тем более что по уровню запросов я вряд ли могу конкурировать с олигархами и правительственными чиновниками. Мое ли это дело – ворочать миллиардами, управлять министерствами, синдикатами, финансовыми корпорациями и нефтяными империями? Меня бы вполне устроила жизнь рантье и возможность мотаться по свету в поисках «потерянного рая». Хотя… хотя, не стоит забывать о максиме, которая гласит, что очень часто волчий аппетит приходит во время плотного завтрака с шампанским и икрой. *** Великое Открытие Золотой Формулы я сделал несколько месяцев назад. Как-то ночью, истерзанный сердечной болью, я ворочался на липких от пота простынях и из последних сил боролся с отчаянием. …Была непроглядная темень. Я лежал и неотступно думал о смерти. Я был неизлечимо болен – так мне казалось. Я смирился. Или почти смирился. Видимо, на какое-то время я забылся сном, потому что, когда открыл глаза, было уже совсем светло. Когда я окончательно проснулся, то понял, что болезнь, потрясшая тело и душу, заодно поразила и мозги. Вот тогда-то в моем сознании, обострившемся из-за болезни, возник эмбрион гениальной мысли о том, как превратить кусок железа в сверкающий слиток золота. Моей заслуги в этом не было. Это была победа неких сил, витавших над почти сломленным духом. Это была победа моего болезненного воображения, это был выплеск энергии такой невероятной силы, которая могла смести с лица земли не только меня с всеми моими сомнениями и исканиями, но и любого, кто приблизился бы ко мне на расстояние пистолетного выстрела. И именно болезни можно приписать гениальное прозрение. Если бы я был здоров, никогда мысль о том, что кусок дешевого металла можно превратить в металл драгоценный, не посетила бы мою голову. Что еще раз подтверждает традиционное представление о родстве гениальности и душевной болезни. Это был чудесным образом уловленный импульс, приведший меня к осознанию того, что все это - превращение железа в золото - не пустые фантазии, не блеф, не вздор, а реальность. И если уцепиться за эту мысль, думал я тогда, то можно подобраться и к открытию Формулы. В которой уже не будет места железу. Останется лишь его туманный след, указывающий путь к самому соблазнительному и роковому металлу на свете. …Вперив слезящиеся глаза в потолок, я в очередной раз предавался мечтам о славе и богатстве. Я мечтал с ожесточенным сердцем. Сосредоточенно и зло. И одновременно молился, прося Господа простить мне мою злобу и нетерпение (правда, должен признать, я не знаю, к кому попала моя молитва: к Господу или к Дьяволу). Я молился жарко, исступленно, свято веря в молитву и в свою искренность. И это наконец-то принесло желаемые плоды. В какой-то момент все вытянулось в струнку. Выровнялось. Выстроилось. Как планеты во время Большого Парада. Преходящая гармония. Надо было только уловить подходящий момент. Уловил, и ты в дамках. Уловил – и ты гений! И вот сгустилась тьма, она стала вязкой как адово тесто, которое замешивается в Преисподней и из которого лепят зависть, измену, подлость, обман, ложь, предательство и прочие штучки с привкусом сладостного и мерзкого соблазна. Сначала из тьмы выплыли слова из книги Папы Иоанна ХХII, в миру Жака Дюэза. Книга, читанная мною недавно, носила высоконаучное название: «Трансмутация металлов» с подзаголовком, уже не столь высоконаучным, – «Философский эликсир. Томление духа и тела». «Для приготовления сего эликсира 3 вещи потребны, суть они 7 металлов, семь элементов и много прочее... 7 металлов суть Солнце, Луна, Медь, Олово, Свинец, Железо и Ртуть; семь элементов суть Серебро, Сода, Аммиачная соль, Трехсернистый мышьяк, Окись цинка, Магнезия. А прочее – Ртуть, Кровь человеческая, Кровь из волос и мочи, и Моча должна быть человеческая...» Потом все это опять потонуло во мраке. И тут же вспыхнула Золотая Формула! Она, формула, – цифры и латынь, – запылала перед моими глазами столь ярко, что я едва не ослеп. Когда я понял, что только что свершилось по моей воле, вернее по воле Того, к Кому я обращался с просьбой, я на какое-то время потерял способность соображать. В груди у меня что-то бухнуло, словно место сердца в подреберном пространстве временно оккупировал золотой колокол, и он, этот колокол, откликаясь на удары языка, стал биться, как взбесившаяся лошадь, и гнать, гнать раскаленную кровь по жилам! Затем перед моими глазами возникла вся схема процесса. От первой страницы - до последней. Путем заклинаний железо не превратить в золото. Повторяю, я не алхимик. Ядерный реактор размером в миллионную часть булавочной головки, вот что, подчиняясь моей воле и законам мироздания, будет с помощью микроскопических роботов из атомов собирать золотую решетку. *** …Дидро сказал, что вся история человечества – это история угнетения огромных людских масс ничтожной кучкой мошенников. Мошенникам безразлично, под какими хоругвями промышлять разбоем. Анархия, деспотия, тоталитаризм, демократия – им все едино. Используя Золотую Формулу как козырную карту, я мог бы затесаться в ряды этих мошенников. Внедриться, так сказать, в стан врага. А потом навести там справедливый порядок. Идея, конечно, утопическая. Но все великие идеи поначалу кажутся утопическими. А порой и идиотскими. Достаточно вспомнить Наполеона или Ленина. Кончили они, правда, плохо, но здесь важен не конечный результат, а промежуточный. Промежуточный период может длиться десятилетиями, меняя не только границы государств, но и души тех, кто в этих границах обретается. А именно это мне и было нужно. И потом, я как-никак сын России. Да, я сын неблагодарный и эгоистичный. Но на дне своего сердца я еще могу кое-что наскрести. Пусть я не храню на груди мешочек с пеплом своих разноязыких предков, но мне небезразлична судьба моей «поруганной отчизны». Золото могло бы помочь моей стране, наконец-то, подняться с колен и зажить по-человечески. Сумели же всякие там Арабские Эмираты в считанные годы выбраться из беспросветной нищеты и прийти к всенародному благоденствию. Чем мы хуже? Мне не забыть черных глаз старой деревенской женщины, с которой я однажды разговорился на каком-то богом забытом подмосковном полустанке. Вернее, говорила она, а я, самовлюбленный индюк, почти не слушал, вытягивая шею, высматривал электричку и нудился, не зная, как отделаться от надоедливой старухи. Стыдно мне стало в тот же день, когда я уже ночью приехал к себе домой, в Москву, и все никак не мог уснуть. Я лежал и проклинал себя за равнодушие, а перед моими глазами стояло ее лицо, похожее на лики святых со старинных икон. Я много раз потом пытался вспомнить, о чем же она говорила. И не мог. Долгое время это мучило меня. Со временем я поуспокоился. Нахлынули московские заботы и прочая маета. Но заноза в сердце сидела крепко. Я помнил несчастную русскую старуху, помнил ее черные глаза, в которых утонуло вселенское горе, помнил свое безразличие, помнил свою душевную лень и ночь, когда не мог уснуть. Я знал - быть мне у старухи в долгу до скончания века. Когда-нибудь я доберусь до этой богом забытой станции. И найду, найду проклятую старуху! Найду и прижму к сердцу. Найду и утешу. Или она утешит меня. Иконный лик старой женщины возникал передо мной всякий раз, когда я думал о будущем. Но это не все. Я не бунтовщик, не диссидент, не заговорщик и не ниспровергатель тронов. Но во мне крепла почти классовая, чуть ли не революционная ненависть к тем, кто безнаказанно обкрадывает простых людей, кто за государственный счет летает на частных самолетах, кто владеет роскошными яхтами, кто живет во дворцах с голубыми фонтанами, кто раскатывает на «Феррари» и обедает в «Максиме». Согласен, ненависть и зависть - чувства не самых высоких степеней. Но слов из песни не выкинешь. Признаюсь, эти чувства бушевали во мне. И я подумывал, как бы эти низменные чувства, которые могут испепелить того, кто увлечется ими слишком ретиво, рационально приладить к моим планам улучшения мира. И как возвысить их, превратив в плодотворные, способные принести пользу не только мне. …Я прекрасно понимал, что все это, вероятнее всего, не более чем авантюра. Но безумная мысль – а почему бы не попробовать, а вдруг повезет?.. ведь повезло же мне (именно мне!) с моим Величайшим в истории открытием! – с некоторых пор прочно обосновалась у меня в голове. Годами живешь скудной, серой, обывательской жизнью. Считаешь копейки, которыми оделяет тебя благодетельное государство. В будущее дальше завтрашнего дня не заглядываешь: послезавтра – это уже слишком расплывчато и тревожно. Послезавтра – это для тех, кто рассуждает. Тебе этого не надо. Рассуждения, сомнения, вообще мыслительный процесс – все это утомляет мозги. Уныло бредешь тропой, которую протоптали миллионы твоих двойников, и – ни шагу в сторону! Впереди маячит могильный холм, который принадлежит тебе. И все. И это жизнь, о которой мечталось?.. Почему бы не заглянуть в это неведомое послезавтра? Что ждет меня там? Ежевечернее чаепитие в окружении галдящих внуков? Осиновый кол? Или - лавры победителя, избранника богов? Глава 2 Мое сегодняшнее утро началось так, как начинается утро любого москвича, а именно: с намерений сокрушить существующий миропорядок. Или хотя бы начать новую жизнь. Ибо старая закончилась вчера. Причем закончилась самым скандальным образом – ссорой в ресторане и дракой уже за пределами оного. Я, несмотря на внушительные габариты (сто девяносто см на сто кг), был побежден невзрачным малорослым очкариком, похожим на хрестоматийного шахматиста, после короткой стычки, произошедшей возле мусорных баков, на задворках «Чайки», скверного ресторанчика, который привлекателен лишь тем, что находится в двух шагах от моего дома. Поводом для драки послужило… послужила… послужили… ах! понять решительно невозможно, какая сила выдернула двух взрослых мужчин из-за стола с недоеденными салатами и как эта сила заставила одного из них поднять руку на другого. Скорее всего, повод для драки отсутствовал, просто драка возникла, как фатальная неотвратимость, как завершающий аккорд заурядной пьянки. …Я упал сразу, после первого же удара, нанесенного проклятым шахматистом аккурат в левую скулу. Пока я, пыхтя и чертыхаясь, поднимался, моего обидчика и след простыл. Уже у подъезда я обнаружил, что потерял ключи от квартиры. Другой бы на моем месте растерялся, я же, напротив, почувствовал себя победительно находчивым, прозорливым и хитрым. Иногда на меня что-то находит – этакое просветление, щедро сдобренное алкоголем. Кажется, можешь с легкостью свернуть горы и играючи вплавь преодолеть океан. Именно в такой последовательности: сначала горы, потом – океан. И еще я заметил, чем больше выпил, тем ниже горы и мелководней океан. Поскольку выпил я немало, то без труда преисполнился несокрушимой уверенности, что найду способ проникновения в собственную квартиру. Для этого мне нужно было разжиться хоть каким-нибудь ключом. И я принялся рыскать по двору. Моя уверенность была столь велика, что это не могло не привести к успеху. Повторяю, я был убежден, что сумею открыть дверь любым ключом. Был бы ключ. Какой угодно ключ. И очень скоро я нашел его. Рядом со скамейкой, под фонарным столбом. Кто-то выбросил его за ненадобностью. Ключ был старый, истончившийся от ржавчины вполовину. Но это был настоящий ключ. И именно этим ключом я открыл свою дверь. В этой связи припоминается история пятнадцатилетней давности, когда я купил свой первый автомобиль. Это был старый-престарый «Мерседес». Не запирая, я бросал его во дворе, прямо под своими окнами. Там он стоял ночь напролет. Иногда поутру на заднем сиденье я обнаруживал следы, которые оставляли таинственные ночные визитеры - то были винные и иные пятна. Меня это не смущало. Я знал, автомобиль надолго у меня не задержится. Главное, это был «Мерседес», и он ездил. И, похоже, никто не собирался его красть. В одно прекрасное утро я, насвистывая, со свежими газетами под мышкой, вышел из подъезда. Продолжая беззаботно насвистывать, я сел в машину и, забывшись, вставил ключ от почтового ящика в замок зажигания. Повернул его… и машина завелась! Зачем я все это рассказываю? Вероятно, для того чтобы напомнить самому себе о курьезах и причудах моей персональной Фортуны. Повторяю, временами мне везло. И не только с ключами. *** …Как я уже говорил, в последнее время меня не покидает чувство необъяснимой тревоги. Впрочем, почему необъяснимой?.. Вчера, прежде чем лечь спать, я, стараясь ступать бесшумно, обошел квартиру, заглядывая в углы и прислушиваясь к шорохам, которые, как известно, появляются тогда, когда у человека нет покоя в душе. Потом погасил свет. Раздвинул шторы, распахнул окно и принялся осматривать двор. Уличные фонари отпускали двору так мало жиденького дрожащего света, что казалось - не свет источают они, а тревогу. Неясные тени блуждали под кронами деревьев, за одноэтажными гаражными постройками и по искусственному газону спортплощадки. Мне почудилось, что ночной душный воздух вдруг наполнился разнородными звуками: бормотаньем человеческих голосов, суетливой, беспокойной беготней, придушенными стонами, скрипом калитки и даже топотом верховой лошади. Отгоняя слуховую галлюцинацию, я встряхнул головой и перевел взгляд вниз. На лавочке, под фонарем (под тем самым, под которым часом ранее был найден спасительный ключ), сидел некий усатый субъект, который со скучающим видом дымил сигарой. Рядом с ним, на расстеленной газете, стояла пузатая бутылка. Субъект задрал голову и уставился на меня. Потом почтительно улыбнулся и, отсалютовав шляпой, театрально подкрутил ус. Я задернул шторы и, коря себя за трусость, отправился проверять входную дверь. Ее надежность меня разочаровала. Массивным стулом от старинного гостиного гарнитура я подпер дверь под углом в сорок пять градусов. Если какой-то злоумышленник, например, драчливый шахматист или подозрительный субъект с сигарой, вознамерится прорваться в мою квартиру, я буду оповещен об этом упавшим стулом. Для верности я подвесил к дверной ручке сувенирный колокольчик. Только после этого я немного успокоился и улегся в постель. Но уснуть долго не удавалось. Ныла скула. Помучившись час, я все же провалился в сон. Мне приснился мой плюгавый противник. Он вдруг обрел голос. «Мерзавец, негодяй, подлец! - приговаривал он, дубася меня по голове шахматной доской. – Вот тебе, вот тебе, интеллигент проклятый!» *** …Я уже довольно долго стоял в ванной, вполуха слушая радио и рассматривая себя в зеркале. Левая щека припухла и посинела. Я вымыл указательный палец и полез им в рот. Место зуба мудрости занимал отвратительный осколок, который больно царапал внутреннюю стенку щеки. «Ну вот, - мрачно констатировал я, - и так-то с мудростью ни к черту, а тут еще и это… У-у, мерзкий шахматист, попадись ты мне! Но первым делом – Розенфельд!» Я позвонил в стоматологическую поликлинику. Замогильно постанывая, изложил суть проблемы. - В одиннадцать вас устроит? – услышал я мелодичный девичий голосок. Я взглянул на часы. В запасе всего два часа. Пока приму душ, побреюсь, приведу себя в порядок… - Лучше в два, - мягко попросил я, отметив не без зависти, что опять у Мишки Розенфельда новая сестричка. – В два пятнадцать? Отлично! Записывайте: Лев Николаевич Старосельский, да-да, Лев Николаевич. Вы совершенно правы, милая, как Толстого. И Гумилева. Говорю, и Гумилева так звали. Кто это такой?.. – я закашлялся. - По правде говоря, я и сам толком не знаю. Вечно у меня проблемы с именем и отчеством. Трудно сказать, о чем думали мои родители, когда давали младенцу имя, подлаживая его под отчество и создавая словесную комбинацию, которая в результате привела к... словом, черт его знает, к чему она привела и еще может привести! Кстати, с Гумилевым, Львом Николаевичем, выдающимся ученым, я был некогда знаком и даже имел с ним однажды прелюбопытную беседу, касающуюся пассионарной теории этногенеза. Собственно, говорил Гумилев, а я, так сказать, уважительно внимал. Гумилев был тогда изрядно пьян, и это спасло меня от позора: потому что я не знал не только сути вышеозначенной теории, но и слышал о ней впервые. Автор теории, шамкая и пришепетывая, говорил не менее часа, а я, угодливо улыбаясь и к месту и не к месту поддакивая, невыносимо страдал: мне страшно хотелось выпить и закусить. Беседа велась вдали от пиршественного стола, что, слава богу, через какое-то время стало тяготить не только меня, но и инициатора беседы. …Ах, родители, родители!.. Мои родители были неглупыми людьми, но какого-то черта дали своему сыну имя, обязывающее ко многому. И заставляющее всю жизнь оглядываться на прославленных тезок и мешающее быть свободным. Как же это так, батенька, мог сказать любой, - от высокого руководителя до случайного собутыльника, - как же это вы так, любезнейший Лев Николаевич, такой, понимаете ли, всеобъемлющий тезка и такой дурак! *** …Щеку пришлось припудрить. И все равно синяк был заметен. «Ну, и шут с ним, - подумал я, - кому я нужен…» И тут я вспомнил, что сегодня четверг, а на послезавтра у меня назначена встреча, и не просто встреча, а свидание. И не просто свидание, а первое свидание. Лена, прелестная девушка, с которой я несколько дней назад познакомился в Пушкинском музее, обещала быть в Александровском саду в субботу, в два пополудни. За двое суток следы на лице никуда не денутся, это ясно. Разумеется, синяк не повод, чтобы отказываться от романтической встречи с красивой девушкой. Да и опыт у меня был. Однажды я уже попадал в подобную ситуацию. Случилось это давно. Очень давно. В молодости я любил подраться. К тому же я всегда отличался крепким характером. Меня не могли смутить какие-то синяки. Тем более собственные. Но тогда, чтобы скрыть ужасающий кровоподтек в пол-лица от удара шестиструнной гитарой, мне пришлось обрядиться в прорезиненную армейскую плащ-палатку, похожую на балахон инквизитора, натянуть на голову капюшон и в таком виде предстать пред светлы очи одной очаровательной барышни. По словам которой, в этом экстравагантном облачении я напоминал ей одновременно и куклуксклановца, и Торквемаду, и статую Командора, и тень отца Гамлета, и постового милиционера в ненастный день, и даже бурятскую юрту на курьих ножках. Помню, в тот день ярко светило солнце, и я в тяжеленной, колом стоящей плащ-палатке, с надвинутым на глаза капюшоном, на улицах изнывающей от жары столицы выглядел, по меньшей мере, странно. На меня показывали пальцем и смеялись. Кстати, тогда местом встречи был все тот же Александровский сад. А образованную девушку звали... Господи, как же ее звали-то? Людмила?.. Нет, не Людмила... Софья? Возможно. Пусть будет Софья. Да-да, кажется, Софья. Помнится, у нее были идеальные колени и бархатистая кожа. Короче, она так хохотала, что у нее на юбочке разошлась молния. Умела ценить юмор. Посмотрим, сумеет ли эта Лена, которая посещает музеи, оценить по достоинству мой синяк. Кстати, что она делала в музее?.. Сам я туда заскочил, спасаясь от дождя. А вот что там делала Лена? Музей изобразительных искусств имени Пушкина... Место ли это для молодой и красивой девушки? Кстати, почему - имени Пушкина, если вдохновителем и создателем музея был Иван Владимирович Цветаев, отец сумасбродной Марины?.. Музей изобразительных искусств имени Пушкина... словно рабочим инструментом великого пиита было не гусиное перо, а кисть живописца или скарпель камнереза. Я вспомнил глаза девушки. Они походили на горный хрусталь, попавший под лунный луч. Казалось, в ее глазах нашел пристанище звездный ветер. В них я увидел то, что увидеть опасался более всего: предчувствие беды. Любой другой, обратив внимание лишь на высокую грудь, изящную походку, длинные стройные ноги и умение прямо держать голову, прошел бы мимо, не заметив того, что увидел и почувствовал я. В ее облике было некое неуловимое грустное обаяние, которое заставило мое сердце болезненно сжаться от неясного чувства печали (такого рода красивости всякий раз слетают у меня с языка, когда мне хочется казаться умнее и лучше, чем я есть на самом деле). Будь осторожен, сказал я сам себе. В таких девушек влюбляться нельзя. И опомниться не успеешь, как окажешься в роли рогоносца. Я панически боюсь влюбиться и потерять голову. Хотя состояние легкой необременительной влюбленности нахожу весьма и весьма продуктивным. Особенно хорошо влюбляться по весне, после долгой и нудной зимы, когда хочется хорошенько встряхнуться и вместе с природой устремиться к романтическому обновлению, сулящему изысканные плотские радости. Но в высшей степени безрассудно – позволить чувству любви разрастись до масштабов недуга. Тогда оно наверняка целиком завладеет сердцем и помрачит рассудок. Любовь – это тяжелейшая болезнь. Зачастую – неизлечимая. Симптомы: потеря аппетита, ипохондрия, бессонница, малодушие, обостренная тяга к безобразиям и пьяным загулам. Но главный симптом - это ревность, чувство, по чудовищной силе воздействия оставляющее далеко позади такие невероятно многогранные и мощные чувства, как ненависть и зависть. Ревность может быть настолько сильной, что затмит собой саму любовь. Любовь крайне редко бывает взаимной, самоотверженной. Она почти всегда - неразделенная и эгоистичная. Говорят, лекарство от любви к женщине – другая женщина. Чушь! Многовековой опыт человечества подсказывает, что другие женщины нужны лишь на начальном этапе, когда угроза любви только-только начинает надвигаться на страдальца. Ну, а уж если беда все-таки стряслась и вы заболели, то рецепт полнейшего выздоровления известен, и он универсален – это Время. Хорошо помогают также пуля, петля и омут. Короче, увлекающемуся человеку полезно знать свои слабости: это позволит держать под контролем свои эмоции. …И в то же время, я понимал, что встретился с чудом и что если и стану противиться вдруг возникшему чувству, то делать это буду не слишком прилежно. Глава 3 На Кутузовский проспект, к Розенфельду, я решил добираться на метро. Пока ехал, вспомнил, что старая жизнь, которой я одновременно и дорожил и пренебрегал, закончилась. Пора было начинать новую. В голове сама собой начала формироваться глубокая и сложная мысль о жизни и смерти. Она приобрела почти законченный вид, когда в вагоне я сел на свободное место и увидел перед собой мужчину с небритой физиономией. У мужчины была расстегнута ширинка. Из ширинки выглядывал уголок грязной белой рубашки. Каким образом созерцание неопрятного мужчины повлияло на мою мысль о жизни и смерти, я не знаю. Но чем больше я вглядывался в неряшливого пассажира, тем ясней мне становилось, что мысль эта имела слишком красивый, а, следовательно, фальшивый, вид: «Мне не настолько хочется жить, чтобы для этого жертвовать своим нынешним образом жизни. Но мне совершенно не хочется умирать». Заворожено разглядывая угол рубашки, я стал думать о том, что в последнее время жизнь вокруг меня странным образом притормозила, практически остановилась. Я ощущал это столь явственно, словно сидел в кинотеатре и наблюдал за происходящим с равнодушием уставшего от зрелищ киномана. Жизнь напоминала стоп-кадр или положенный набок соляной столп, на котором, словно пронзенные космическим холодом, застыли фигурки людей. Понимание того, что время остановилось, пришло ко мне несколько дней назад, когда я оказался на шумной и нелепой Тверской. Вокруг меня, казалось, кипела жизнь, бесчисленные авто коптили небо, толпы безумцев с отрешенным видом летели навстречу смерти, магазины зазывно сверкали витринами, но... жизни не было. Мне, коренному москвичу, вдруг показалось, что я не в Москве, а где-нибудь на Востоке, на многоголосом базаре, где продается абсолютно все – от персидского порошка до философского камня и двенадцатилетних девочек. Я понимал, что вся эта суетливая беготня, в сущности, была бегом на месте. Уверен, большинство людей этого не замечают. Я чувствовал, что все это не жизнь, а холодное кипение пустых страстей. Вокруг меня было болото, болото и еще раз болото; я видел, что жизнь остановилась. Такое уже бывало в прежние времена. Как-то, будучи в легком подпитии, все тот же Лев Николаевич Гумилев рассказывал, что период от шестидесятых до восьмидесятых, известный как Безвременье, почти физически ощущался им так, будто время было схвачено морозом или его разбил паралич. Порой ему казалось, что времени вообще не существует, что оно умерло, что его место не только на земле, но и во Вселенной, занято чем-то другим, похожим одновременно и на окаменелую Вечность, и на прореху в мироздании. «Ты знаешь, даже в лагере я чувствовал, что время вокруг меня куда-то стремительно несется. А тут... Я вышел на свободу и увидел, что время намертво застыло, а народ тотально спивается. А так называемые интеллигенты переминаются на месте, духовно онанируя и изображая движение к прогрессу. А каждый только и думает, как бы попасть в разряд непризнанных гениев и гонимых властью диссидентов, чтобы потом очутиться на широких бруклинских просторах или хотя бы на страницах западной прессы. Эти диссиденты... – он безнадежно махнул рукой, – поверь, среди них было столько позеров и беспринципных говорунов, сколько не было даже в ЦК КПСС…». От воспоминаний о покойном Гумилеве, Тверской с его ордами сумасшедших и времени, отдающем болотом, я плавно перешел к размышлениям о Судном дне. Интересно, что ждет счастливцев (счастливцев ли?..), коим будет дозволено Создателем возобновить и продолжить свое пребывание на земле? То, что я попаду в ограниченный круг избранных, и то, что туда попадут все пять моих бывших жен, я не сомневался. Хотя до святости мне и им было далеко. …Мои глаза невзначай остановились на небритом лице босяка. Босяк ответил мне ласковым проникновенным взглядом. Так, наверно, смотрят святые на других святых. Казалось, босяк думает о том же. То есть, о Страшном суде. Хотя, наверняка, думал о чем-то другом. И тут я с изумлением заметил, что нечесаную голову босяка опоясывает ободок с наушниками. Босяк слушал музыку! Вид у него был, не побоюсь этого слова, одухотворенный. Судя по всему, слушал он «Сентиментальную симфонию» Бриттена. Или «Всенощную» Рахманинова. Никак не меньше. Я был почти уверен в этом. Лишний раз я убедился, что мир вокруг меня полон абсурда. Можно сказать, он из него одного и состоял. И я был неотъемлемой частью этого абсурда. Я отвернулся, решив, что будет лучше, если я, ни секунды не медля, сосредоточусь на мысли о смерти. Вернее, на жизнеутверждающей мысли о Воскресении. Тем более что ехать мне оставалось еще минут десять. Этого как раз хватит, подумал я, чтобы скорострельно сформулировать эту мысль, облечь ее в форму лапидарного вопроса и, вмонтировав в самодельную молитву, быстрехонько переправить наверх. Я уже несколько раз прибегал к такому нехитрому способу общения с Богом. Итак, начнем. Обяжут ли меня высшие силы вернуться после Воскресения в лоно супружеской жизни? Допустим, обяжут. И как в таком случае будут складываться мои отношения со сказочным образом ожившими женами? И кому из них я должен буду отдать предпочтение? Или Господь заставит меня жить со всеми разом, со всем выводком одновременно? Если да, то значит ли это, что мне придется делить с ними ложе с понедельника по пятницу включительно? Но я ведь не мусульманин, черт возьми, чтобы так безрассудно пренебрегать своим здоровьем! Такая жизнь легко может превратиться в адову муку. Невольно задумаешься – если все это связано с таким числом обременительных обязанностей, стоит ли вообще в таком случае воскресать?.. Я вспоминаю, какой изможденный вид имеют владельцы гаремов – все эти арабские шейхи, принцы и султаны. В скорбных глубинах восточных глаз читается не тысячу раз удовлетворенное возвышенное желание, а пресыщенность и чуть ли не безумие, смешанное с безысходной тоской. Вероятно, шейхов и султанов ни на миг не оставляет мысль, что они каждодневно, в том числе и сегодня ночью, должны на деле доказывать персональную сексуальную состоятельность и подтверждать свое родоплеменное предназначение. Их страдающие глаза, подпираемые склеротическими мешочками, говорят: мы знаем, это не конец, мы знаем, чудовищная пытка любовью и сладострастием будет длиться и длиться, пока не иссякнет жизненная сила и не отсохнет детородный орган. Я представляю себе, как вхожу в спальню, как, приседая от ужаса, смотрю на не такую уж широкую двуспальную кровать, на которой, прижавшись друг к другу, вернее сплетясь как ядовитые змеи, уже лежат и дожидаются моих ласк пять решительно настроенных женщин… При этой мысли дрожь пробегает у меня по спине. И потом мои жены, я имею в виду тех, кто пока еще жив… э-э-э… они, как бы это сказать, они ведь и сейчас уже, увы, не молоды. А из жизни уйдут и вовсе старухами. Коли так, то, по всей видимости, они и воскреснут старухами. Хотел бы я посмотреть на того отчаянного храбреца, который отважится предаваться радостям любви с дряхлой старушенцией, при этом ни на секунду не забывая, что один раз она уже умерла!.. Может, кому-то это занятие и понравится - например, свихнувшемуся некрофилу. Но вряд ли оно придется по душе жизнелюбу, привыкшему иметь дело с бойкой и пылкой натурой. Или Господь, воскресив бывших моих жен, вернет им молодость? Если так, то в течение какого-то времени пытку можно было бы выдержать. И все-таки такого рода перспектива не может не пугать. Действительно, с одной стороны это весьма заманчиво – каждый раз проводить ночь с новой свежей женщиной, которая к тому же еще и искусна в любви. Но с другой – какое это дьявольское напряжение! Я опять подумал о несчастных принцах и шейхах. Ну, ладно, допустим, я соглашусь на многоженство. Но где будут жить мои жены? И где буду жить я? Моя квартира, в которую я предположительно вновь вселюсь после Воскресения, не так уж и велика, и я не допущу, чтобы в ней околачивалось такое количество бездельниц. Или Господь поселит всех воскресших в пятимерном пространстве? И тогда моя квартира раздастся до необъятных пределов? Что ж, с этим можно было бы согласиться. При условии, что жить я там буду один – без жен. И вообще, было бы недурно, если бы Господь прислушался ко мне и проделал всё это, я имею в виду приумножение кубатуры, уже сейчас. Не откладывая до Судного дня. …В Воскресение я стал верить, убедившись, что всякая жизнь завершается смертью. Произошло это в прошлом году, когда меня едва не сбил мотоциклист. Я переходил Большой Каменный мост в «неположенном» месте. Восемнадцатилетний паренек, который управлял «Судзуки», неожиданно выскочил на мост, вывернув с набережной. Он ехал с бешеной скоростью... куда он спешил, этот глупый мальчишка... ах, эти юные лихачи!.. Современные мотоциклы, кажется, специально устроены так, чтобы на них нельзя было ездить медленно, короче, меня мальчик объехал, а вот с парапетом ему не повезло. Зачем он несся как угорелый, этот молокосос?.. Куда, к кому? К девке? Понятное дело, к девке. К кому же еще? Восемнадцать лет. Мальчик... Молоко на губах не обсохло. Ему бы жить да жить. А тут я – в неположенном месте…. И эта черная кровь на асфальте... О, Господи!.. Мальчик мог бы стать... Кем, интересно, он мог бы стать? Летчиком? Менеджером? Наркоманом? А он никем не стал. Не успел стать. Успел стать лишь покойником. И теперь мальчишке, почти ничего не изведавшему из земных радостей и хлопот, хочешь не хочешь, придется на Том свете дожидаться Судного дня. И коротать время, осваивая – уже пешедралом, без этого ужасного своего мотоцикла - бескрайние просторы потустороннего мира. Мне тогда удалось улизнуть, то есть, незаметно покинуть место происшествия. Полиция меня не разыскивала. Да и к чему разыскивать какого-то неведомого пешехода? Ведь все равно парень нарушал правила уличного движения и ехал непозволительно быстро. И все-таки именно я был виноват в его смерти. Но обретенная вера в неотвратимость Воскресения помогла мне смириться с собственной виной. Я заметил, что человек становится необыкновенно изобретательным, когда жаждет оправдаться перед самим собой. И я выудил идею Воскресения из Нового Завета, ловко зацепив ее одним концом за покойника, а другим – присобачив к огрызкам собственной совести. Кстати, эти огрызки все-таки не давали мне покоя. Ведь он чей-то сын… И тут я подумал, а ведь у меня нет детей! Ни от одной из пяти жен! Рок какой-то… Правда, я, как все эгоцентрики, никогда не убивался из-за того, что бездетен. …Я опять вернулся к мыслям о своих женах. Вернее, к мысли об одной жене, Надежде, – жене последней. Надежда вышла за меня по ошибке. Впрочем, это долгий разговор. Скажу лишь, что на моем месте должен был оказаться Мишка Розенфельд. Таких эпохальных ошибок в моей жизни было навалом. Судьба от души побаловала меня своими выкрутасами. Повторяю, на месте мужа Надежды должен был оказаться Мишка, а оказался я. Все мои жены были женщинами «с прошлым». Надежда, разумеется, тоже была женщиной «с прошлым». Ее прошлое… Словом, у нее с прошлым был явный перебор. Ее прошлое было настолько запутанно, разнообразно и богато, что его бы хватило, чтобы с запасом обеспечить прошлым всех женщин, с которыми я когда-либо имел дело. Это было что-то невообразимое. Она мне сама признавалась, что потеряла счет своим увлечениям еще в прошлом веке. С невинностью она рассталась еще в подростковом возрасте. И никто ее не совращал. Согрешила она сознательно и с удовольствием. Надежда мне изменяла. Что было, то было. И я – о, наивный идеалист! – все пытался доискаться до первопричин, до, так сказать, мотивов, которые толкали мою жену в чужие объятья. Я начал копаться в истории. Выяснил, что даже героическую голову Наполеона увенчивали рога. И макушку Петра Великого украшала отнюдь не лысина. Ну, уж если таких титанов, утешал я себя, бабы за нос водили, что тогда говорить обо мне?.. Шли годы, а я так ни черта не мог понять. До меня доходили слухи, что она спит бог знает с кем. Если бы она изменила мне с инженером или врачом, я бы это как-то стерпел и постарался принять, и мне бы не было так обидно: все-таки это люди моего или почти моего круга. Но она попеременно изменяла мне со всяким отребьем: то с депутатом Госдумы, то с репортером глянцевого журнала, то со звездой шоу-бизнеса, то с карточным шулером, то со знаменитым астрологом, то с каким-то целителем-травоедом. Занимаясь с женой любовью, я, пытаясь затмить соперников, прибегал к настолько изощренным и мощным сексуальным аллюрам, что мне позавидовали бы даже древние римляне, которые знали толк во всем, что касается постели. Чего я только не выдумывал! До каких немыслимых, технически сложных высот, не щадя живота своего, я поднимался!.. Но ничего не помогало. Она продолжала мне изменять и посмеиваться над моими «вялыми» фантазиями. Почему в таком случае я с ней не расстался? Черт его знает… Может, потому, что впервые встретил женщину, из которой не надо было по крохам вытягивать сведения о ее возлюбленных: она охотно назвала мне всех, кого могла припомнить. Она была так обезоруживающе бесхитростна и откровенна, что, наверно, именно поэтому я, в конце концов, перестал ревновать свою жену к легионам своих соперников. Тем более что к физической близости она относилась, как к естественным потребностям, вроде приема пищи или опорожнения кишечника. Нельзя сказать, что Надежда была красива. Нет, она не была красива. Но и уродливой назвать ее было нельзя. Она была привлекательна тем, что была спокойна даже в самые патетические мгновения. Он была покойна и нерушима как полноводная река, вроде Волги в срединном ее течении. В наш безумный век полезно иметь возле себя одушевленный предмет, обладающий всеми недостатками и достоинствами предмета неодушевленного. У нее была взрослая дочь. Которую я видел только два раза. Один раз, когда она проездом, точнее пролетом, из Майами в Токио останавливалась у нас на пару дней, чтобы поболтать с матерью о своем последнем любовнике, каком-то белобрысом недоноске из богатой голландской семьи, а второй – на похоронах Надежды, когда дочь примчалась в Москву, чтобы поучаствовать в дележе наследства. Месяца за два до этого я серьезно заболел. Вернее, думал, что заболел. Некий коновал-кардиолог из Кремлевки, к которому я попал «по наводке» того же Мишки Розенфельда, «обнаружил» у меня серьезные проблемы с сердцем. По мнению коновала, в обозримом будущем меня ожидала операция по замене митрального клапана. Операция очень сложная. Процент выживших, предупредил меня врач, невысок. «Это что-то вроде русской рулетки, с той лишь разницей, что холостых патронов в барабане вообще нет. Впрочем, пока можете жить… - сказал кардиолог, глядя мимо меня. При этом он спичкой ковырял в зубах. – А там видно будет». После беседы с врачом я некоторое время пребывал в смятенном состоянии духа. Так, наверно, чувствует себя преступник-новичок, рассчитывавший отделаться за свои прегрешения денежным штрафом и вдруг обнаруживший, что ему на шею накидывают намыленную веревку. Я вспомнил, что Надежда, узнав, что меня ожидает, вся как-то подобралась и завела разговор о наследстве. Вернее, о завещании. В ответ я в торжественных периодах поведал ей, что от операции отказываюсь, а завещать мне по причине безденежья нечего. Делая вид, что не замечаю, как она постепенно закипает, я склонил голову и смиренно добавил: «Я решил продать последнее, что у меня есть, то есть квартиру. Мне нужны деньги, чтобы съездить в Париж. Ты же знаешь, я об этом с детства мечтал. Увижу, кутну напоследок, а там уж и помирать не страшно. Думаю, ты поддержишь меня в этом начинании. А ты пока поживешь у дочери, уверен, она поймет нас…» Жена побелела. Ты должен оставить квартиру мне и моей дочери, прошипела она. «О Париже и думать забудь! Ишь, чего выдумал!» Тут-то я все и понял: моя жена была самой обыкновенной лицемеркой. Какая там к черту любовь! Пока мы с ней по целым дням лаялись, выяснилось, что диагноз мне поставлен ошибочно. И тут начала резко сдавать сама Надежда. Интересно, где пребывает ее душа? В аду? Скорее, все-таки в раю: был бы Вельзевулом, я бы ее в ад ни за какие коврижки не пустил. Почему? Да потому что она бы мне там весь порядок нарушила, а саму великую идею греха низвела бы до уровня плевка мимо урны. Уверен, ей место в райских кущах: там таких ханжей – пруд пруди. Взять хотя бы любого из двенадцати апостолов. Но ее смерть неожиданно меня потрясла. Потрясла настолько, что я был близок к отчаянию. Я вдруг почувствовал себя сиротой. После похорон я больше недели не появлялся на работе. Сидел дома, пил «в одного» и никого не принимал. Мои верные друзья проявили не свойственную им деликатность. Меня никто не беспокоил, мне никто не звонил. Прошло дней десять, и я отправился на работу. Забрел по-свойски в кабинет к Бочкареву, тогдашнему ректору и моему близкому другу. Он проводил «летучку» с заместителями. Увидев меня, заместители со скорбными лицами привстали. Ректор быстро свернул совещание, усадил меня перед собой и некоторое время молчал, морща нос и сверля меня своими поросячьими глазками. – Ну, ты как?.. – наконец спросил он. Я вздохнул. Мол, чего спрашиваешь, и так все понятно. – Все это вздор, – вдруг сказал он. – Все это х…я, – он употребил крепкое словцо, – главное, ты-то жив! Бочкарев воздел палец к потолку и выкрикнул: – Главное – ты жив! Пойми, дурак, это же самое главное! А все остальное – х…я! Не переживай. Найдём тебе новую жену, во сто раз краше прежней. А лучше – обойдись пока вообще без жены. Тем более что план по жёнам ты перевыполнил. Пять жён! Это ж каким надо быть напористым ослом, чтобы столько раз попадаться на один и тот же крючок! Да ты, братец, пятикратный осёл! И тут впервые за несколько дней я улыбнулся. Я разглядывал своего друга и думал. Безоглядный цинизм и необоримое себялюбие – вот его главное духовное богатство и основная нравственная ценность. И крепкая вера в то, что все люди думают одинаково. Пусть всё валится в тартарары. Пусть всё вокруг тебя перемрёт. Пусть. Только был бы жив ты. Смерть не страшна, если она не касается тебя. Если кто-то помер – так ему и надо. Позиция ребенка, приходящего в восторг по любому поводу. Всегда бодр и весел, как говаривал один знаменитый жизнелюб. Кстати, дочка Надежды никакого наследства не получила. Да и какого черта лысого она должна была что-то получить?! Ведь всё, так называемое, совместно нажитое имущество целиком и полностью принадлежало мне. Ибо досталось мне от отца. А наследство отца – я имею в виду абсолютно всё: и материальное и духовное – для меня свято. С той поры минуло несколько лет. Боль утраты притупилась. Но оживилось чувство ревности. Поразительно! Я ревновал! И ревновал так остро и болезненно, словно жена была жива и я только что уличил ее в неверности. ...Всего за несколько минут я прожил полжизни. Таково свойство человеческой памяти. Если бы жизнь проносилась с той же скоростью, с какой мелькают воспоминания, то мы, люди, уподобились бы мотылькам-однодневкам. Я заметил, что стал мыслить не просто трюизмами, а целыми тюками трюизмов. Видно, старею. Вряд ли мои расхристанные мысли и тревожные воспоминания интересны Господу, подумал я. Я решил, что самодельная молитва не готова к отправке наверх. Впрочем, если Бог существует, Он и без моей молитвы прекрасно осведомлен обо всем – в том числе и о том, что варится у меня под черепной коробкой. …Я бросил взгляд за окно. Поезд подлетал к «Кутузовской»: пора было выходить. Глава 4 Мне и прежде доводилось задумываться о намерениях потусторонних сил касательно моей персоны. Кем, по их задумке, мне надлежало стать? В каком качестве предстояло оттрубить свой век, и чем я должен был его завершить? Триумфом? Разочарованием? Благостным покоем? Пантеоном бессмертных? Сточной канавой? И было мне видение! Оно выскочило из неких метафизических закоулков и застыло у меня на пути, возникнув непосредственно перед дверями приемной дантиста Розенфельда. Кто-то в темных одеждах, с вызолоченными рогами и бычачьим хвостом, кто-то, от кого ощутимо потягивало паровозной топкой и у кого над плечами вздымались огромные иссиня-черные крылья, грозно надвинулся и прогремел у меня над ухом: – Сточной канавой, говоришь? Очень хорошо. Сточная канава – это как раз то, чего ты заслуживаешь! Я быстро закрыл глаза. И тут же открыл их снова. Видение исчезло. Я оглянулся. Возле газетного киоска топтался радиофицированный оборванец из метро и смотрел в мою сторону. Не знаю, какого рода музыку слушал он на этот раз. Но и сейчас вид, готов поклясться, у него был одухотворенный. Уголок грязной рубашки по-прежнему выглядывал из ширинки. Оборванец отвел глаза, зашевелил губами, то ли напевая, то ли что-то тихо проговаривая. Господи, неужели этот следит за мной?.. …Я задержался у массивной двустворчатой двери. Воззрился на сияющую латунную табличку. Текст на табличке гласил, что за дверями находится кабинет доктора Розенфельда, дипломированного стоматолога, которому в соответствии с Законом о частной врачебной практике официально разрешено копаться в полости рта любого индивидуума, при условии, что у индивидуума есть проблемы с зубами и нет проблем с наличностью. Интересно, а как становятся стоматологами? Или судмедэкспертами? Или патологоанатомами? Особенно – патологоанатомами. Неужели мечтают об этом с детства? Или приходят к такому диковинному решению после долгих и мучительных раздумий в нежном юношеском возрасте? Легко понять восторженного отрока, который горит желанием стать знаменитым путешественником, артистом или писателем. Труднее понять того, кто с детства грезит о гнилых зубах. Или жаждет порыться в содержимом желудка трупа. Профессии, бесспорно, полезные, нужные, но мечтать о бормашине, скальпеле или прозекторской ножовке, которой пилят ребра… Я позвонил, замок щелкнул, двери сами собой распахнулись, и я с тяжелым сердцем вступил в приемную. Сестричка, и вправду, оказалась прехорошенькой. Надо бы узнать у Мишки, есть ли у нее подружки. Саму сестричку Розенфельд, естественно, до поры до времени никому не уступит. Девушка повернула ко мне кукольное личико. Я прижал руку к щеке и, состроив страдальческую гримасу, прошепелявил: – Старосельский. Смертельно больной. По предварительной записи. Прибыл точно по расписанию. Девушка улыбнулась. Зубы у нее были фарфоровые. – Пройдите, доктор ждет вас, – проворковала она. В приемной находилась полная женщина с золотушной девочкой-подростком. Они расположились на низком кожаном диванчике. Женщина держала на коленях иллюстрированный журнал. У девочки были некрасиво расставлены ноги. Я успел заметить, что у мамаши и дочери густо подведены глаза. Мамаша при моем появлении не подняла головы, девочка же бросила на меня дерзкий взгляд. И едва заметно подмигнула. Слегка озадаченный, я пересек приемную и толкнул дверь в кабинет. И вот же причуды подкорки и затуманенного зубной болью сознания! В то время как малолетка строила мне глазки, а ее мамаша листала журнал, а пола белоснежного халата моего друга Мишки Розенфельда от сквозняка взметнулась и на мгновение зависла в воздухе, а я, прерывисто вздыхая, переступал порог кабинета, меня внезапно охватило неистовое желание пережить всех, кого видели в эти минуты мои глаза. Мишку, учитывая его образ жизни, не так уж трудно представить в роли главного героя на кладбищенской церемонии. Мамашу золотушной девчушки пережить раз плюнуть: она – моя ровесница. Хуже с самой девчушкой, она моложе меня лет на тридцать. Кстати, такие вот золотушные да малокровные, беспрестанно болея и чуть ли не умирая, живут, к сожалению, куда дольше самых победительных здоровяков. Оставалась миловидная сестричка. Но на нее у меня просто не хватило времени. – Закрой дверь и садись, – буркнул Мишка. Он был сегодня не в духе. Позже он рассказал, что жена уличила его во лжи. Некая анонимная доброжелательница (подозревать можно было кого угодно) сообщила ей о новой Мишкиной возлюбленной. Заурядных потаскушек красавица Регина ему прощала. Но тут, похоже, дело было нешуточное. Утром, по привычке роясь в карманах мужа, она обнаружила платок со следами губной помады. Все бы ничего, и Мишка бы отбрехался, но платок был женский. И, что самое главное, платок был батистовый и кружевной. Помимо этого, он нес в себе ароматы дорогих духов: Регина в этом разбиралась. И Регина, сопоставив платок и донос анонима, почувствовала угрозу своему не совсем тихому семейному счастью. И надавала Мишке тумаков. ...Мишка в кабинете был один, он редко прибегал к помощи ассистентов, работал, так сказать, по старинке. Мишка быстро осмотрел полость рта и, не скрывая ликования, вынес вердикт: – Экстракция! – Что это значит? – Удалять! – Может, пломбу? Мишка отрицательно замотал головой. – Не смеши меня! Я взглянул на мощные Мишкины руки. – Черт с тобой! Рви! Мишка оживился. Он даже заурчал от удовольствия. Я возмутился: – Чему радуешься, живодер? Мишка взял в руки стоматологические щипцы. – Я бы поостерегся оскорблять вооруженного дантиста! У Мишки внезапно поднялось настроение. – Нуте-с, как будем удалять? С обезболиванием? Или без? – То есть, как это – без?! – перепугался я. Вместо ответа Мишка нацедил что-то в мензурку из большой бутыли с узким горлом и приказал: – Пей, несчастный трус! Спиритус вини ректификати. Лучший в мире анестезин. – Ты с ума сошел! – Не рассуждай, мизерабль! На спирте вся российская медицина держится! Я поднес мензурку к носу и содрогнулся. – А закусить? Розенфельд вытаращил глаза: – Ты что, жрать сюда пришел?! Я задержал дыхание, влил спирт в глотку и, вывесив подбородок над чашей плевательницы, запил тепловатой водой из пластмассового стаканчика. Через минуту приятно зашумело в голове. По всему телу разлился блаженный жар. Сердце захлестнуло чувство безмерной доброжелательности, смешанной с равнодушием ко всему на свете. Я открыл рот и закрыл глаза. Пока Мишка хозяйничал у меня во рту, я думал, а в чем же смысл жизни? В детях, в любимой работе, в богатстве, в женщинах? Чтобы продуктивно думать над всем этим, надо располагать временем. А какое у современного горожанина время? И говорить-то неохота. Раньше было иначе. У всех времени было навалом. И некоторые самостоятельно мыслящие индивидуумы стали задумываться над тем, как бы это праздное время с пользой приспособить к себе. Этим можно объяснить появление отшельников. Живших в уединении и питавшихся, – для чистоты эксперимента, чтобы не отвлекаться на аппетит, – всякой мерзостью. Хорошо если это были акриды... Наедине с собственной душой они пытались овладеть всемирной мудростью. И что? Многим это удалось? Перед мысленным взором выплыли слова: «Одиночество тогда имеет смысл, когда оно не насильственно. Отшельник же всегда не свободен, он не самостоятелен в размышлениях: за него думает Бог. Вернее, Библия». Интересно, кому принадлежит сие изречение? Человек задуман Создателем как стадное животное. И попытки отдельных субъектов отбиться от стада, обособиться и уединиться, чтобы подумать о смысле жизни, приводят к тому, что отбившиеся становятся либо поэтами, либо философами. И то и другое плохо. Поэты и философы, как известно, самый пропащий народ. Им не позавидуешь. Хуже живут только сумасшедшие и алкоголики. …Как сквозь вату, я слышал Мишкин голос: – Та-ак... Вероятно, из альтруистических побуждений Мишка комментировал свои эволюции: – Делаем тракцию... Накладываем щипчики… Я слышал, как он сопит от усердия. Наверно, высунул язык, подлец… – Будет немножечко больно... – продолжал сопеть Мишка. – Придется потерпеть. Зато боль проходит практически сразу. А при анестезии – долго, да и язык деревенеет... А кому ты, спрашивается, нужен с деревянным-то языком? Ну, теперь держись! Я напрягся. – Йехх! – выдохнул Мишка. Раздался хруст, и меня пронзила резкая боль. Я громко застонал. – Не ори, дурак!! – зашикал на меня Мишка. – Пациентов распугаешь! Я продолжал постанывать: боль, казалось, усилилась. – Вот она, нынешняя интеллигенция! Какой-то паршивый зуб, а он воет, словно его на кол посадили, – стыдил меня Мишка. – Мужик ты или не мужик? Угомонись, представь себе, что ты на приеме у гинеколога. Да открой же глаза! Я повиновался. Мишка показал мне желтоватый осколок. – Сука! - прошептал я окровавленным ртом. Осколок произвел на меня гнетущее впечатление. Менее всего он походил на зуб человека. Скорее уж, на зуб собаки. А ведь еще минуту назад он был частью меня! – Оправь его в золотую рамочку, – Розенфельд хмыкнул. – Сделай из него амулет и повесь на шею, басурман ты этакий. Мишка не обманул: боль утихала быстро. А я тем временем принялся размышлять о своей новой знакомой. И тут я вспомнил, что в субботу меня ждет не только встреча с Леной. В субботу я приглашен на день рождения к Гураму. Гурам Рыжемадзе, видный ученый, директор крупного научного центра и наш общий с Мишкой друг, в субботу отмечал сорокалетие. Какой никакой – юбилей. Кстати, день рождения – прекрасное решение вопроса, куда мне в субботу отправиться с Леной. Итак, суббота, Гурам Рыжемадзе, высотка на Котельнической, там у Гурама стометровая квартира на 26-м этаже, прямо под облаками. Карские шашлыки, мангал на балконе – дым до небес, жирная копоть повсюду, даже на шпиле, увенчанном звездой с серпом и молотом. От приятеля, шеф-повара «Арагви», – лобио, чахохбили, цыплята табака, сациви. Из винных подвалов славного города Кварели – Цинандали, Ахашени и Мукузани. Гурама уговаривали снять банкетный зал в «Метрополе», но он наотрез отказался. «Ну, что вы! Какие рестораны! Нет ни копейки! – сокрушался он и удрученно подкатывал глаза. – Все сбережения, включая премиальные от Фреда Кавли, сожрали научные изыскания». Думаю, это правда. Но не полная. В научных – и не только научных – кругах поговаривали, что месяц назад он юной жене своей, ослепительной Марине, купил «Майбах» за триста тысяч долларов. Гурам разбил юбилей на две половинки, предусмотрительно разбросав их во времени. На одну половинку, пожиже, приглашались друзья и родственники. На другую, побогаче, – большие начальники, иностранные гости, бизнесмены, банкиры, депутаты и прочая нечисть. Я посмотрел на Розенфельда. – Суббота... – начал я. – Да помню я. Мишка, склонившись над раковиной и что-то мурлыча себе под нос, мыл руки. – Постарайся не касаться языком травмированной области, – сказал он. – И не причмокивай! В последнее время у тебя появилась отвратительная привычка издавать губами прихлебывающие звуки! Словно ты бегемот и взасос целуешься с другим бегемотом. Повторяю, не вздумай подсасывать и причмокивать!.. Иначе может начаться кровотечение – да такое, что тебе десять Розенфельдов не помогут! А теперь ступай, подожди в приемной. Я тем временем займусь одной юницей. Потом мы продолжим прения. Надеюсь, у тебя хватит такта не делать непристойных предложений моей новой помощнице?.. Глава 5 …Я вернулся в приемную. Девочка, шаркая кроссовками, прошмыгнула, лучше сказать просочилась, в кабинет. Ее мамаша уронила голову на грудь и закрыла глаза. Журнал, шелестя страницами, сполз у нее с колен и упал на ковер. Похоже, страдания дочери женщину не волновали. Я плюхнулся в кресло и с удовольствием вытянул ноги. Украдкой любуясь красивой сестричкой, я вспоминал, как отличился Мишка на дне рождения Поверинова. Было это в прошлом году. …В самом начале торжества, когда гости рассаживались за богато убранный стол и кто-то опытный уже выцеливал плотоядным глазом блюдо с разварной осетриной, Мишка встал, отодвинул стул и покровительственно оглядел шевелящиеся ряды гостей. В правой руке Мишка держал стопку с водкой. Слабость Мишки – сразу все и вся расставлять по своим местам. Первое место он, естественно, всегда оставлял за собой. Короче, он стал вести себя так, словно гости пришли не к Поверинову, а к нему, к Михаилу Львовичу Розенфельду. Мишка красив той особой русско-еврейской красотой, которая бывает только у одесситов и уроженцев Арбата: у него пронзительно-синие глаза, раздвоенный сластолюбивый подбородок и волнистые волосы с каштановым отливом. Он ладно скроен. Он почти одного со мною роста. Он похож на молодого Кирка Дугласа. Только красивее. Мишка всегда любил быть в центре внимания, вот и тогда... «Отвык я от тостов, - произнес он тоном бенефицианта, донельзя избалованного вниманием публики. – Но сегодня я не могу молчать. Сегодняшнее деньрождение...» Тут его перебила незнакомая дама с халой на голове. «Сегодняшний день рождения, вы хотели сказать...» - поправила она его. В голосе ее звучала искусственная любезность, сдобренная педагогическими нотками. Мишка повернул голову и уперся взглядом в педагогическую женщину. Глаза его загорелись опасным огнем. Но на женщину это не произвело ни малейшего впечатления. Мишка заметил это, гневно пожевал губами и, сильно возвысив голос, отчеканил: «Я сказал то, что хотел сказать, и готов повторить это снова и снова. И если какая-то… - Мишка сделал паузу, чтобы насладиться оторопелым молчанием, - и если какая-то старая швабра… - он опять пожевал губами, - будет мешать мне!..» Мишка тогда разозлился не на шутку. Я с веселым нетерпением ожидал, как события будут развиваться дальше. Под возмущенные выкрики мужа дамы и ропот гостей Мишка выпил свою водку и опустился на стул. Все подумали, что он угомонился. На самом деле Мишка затаился. Он баюкал в себе злобу. Чтобы при первой же возможности прицепиться, придраться к кому-нибудь, неважно к кому, и от души поскандалить. Но все были чрезвычайно осмотрительны и не дали Мишке ни малейшего повода учинить дебош. Это его еще больше разозлило, и он принялся сажать одну стопку за другой. И, естественно, быстро нарезался. Уходя, он обматерил всех приглашенных, а хозяину квартиры дал затрещину. И я его за это не осуждаю. Досталось и хозяйке, которая пыталась урезонить разбушевавшегося гостя. Она, светски сощурив глаза, потребовала, чтобы Мишка навеки забыл дорогу в ее дом. Помню, она еще сказала, что «ее квартира - не место для грубых пикировок и низких эскапад». При этом она театрально выбросила руку в сторону двери. В ответ Мишка обозвал ее «мандавошкой». Мишка, конечно, не подарок. Но я уверен, ему многое простится. Если не на этом, то на том свете. Поверинов мерзейший тип. Я бываю у него лишь потому, что в его доме отменно кормят: у него всегда найдется и украинское сало, и горилка с перцем, и маринованные корнишоны из Молдавии, и рыбка с Азова. И еще, у него очень миловидная дочка. Я все жду, когда же она, наконец, выскочит замуж. *** - Во мне она нашла эквивалент своему прежнему супругу, – донесся до меня Мишкин голос. Рабочий день моего друга подошел к концу, и мы могли спокойно почесать языками. Я опять сидел у него в кабинете и снова в стоматологическом кресле. Мишка со стаканом в руке стоял у раскрытого окна и курил. Я испытывал неприятное теснение в груди. Словно мне не зуб удалили, а ту часть сердца, которая управляет жизнелюбием. Мне было безмерно тоскливо. Я вспомнил, что первый раз в жизни испытал состояние томительного уныния в пятилетнем возрасте. Какого-либо повода печалиться вроде бы не было. Но в памяти осталось воспоминание об ощущении острейшей щемящей тоски. Возможно, повлияла непогода. Помню, тогда был серый ненастный день и нескончаемо лил дождь. Долгое время я полагал, что сердце, то есть душа, находится в области желудка. Причем в нижней его части, прямо под пупком. На самом же деле сердце находилось там, где ему положено, а под пупком действительно располагался желудок, который, вероятно, и возбуждал во мне это скорбное тоскующее чувство, ибо в тот печальный день он был пуст по самой прозаичной причине: меня забыли накормить обедом. Я перепутал физиологию, то есть чувство голода, с сердечной тоской. А может, и не перепутал, может, так оно и было?.. После удаления зуба я словно на время возвратился в детство. В тот серый ненастный день. - Да, именно во мне она нашла этот чертов эквивалент, - сердито повторил Мишка. - Регина утверждает, что я страшный грешник и отличаюсь от ее первого мужа только возрастом и размерами детородного органа... Возрастом - в сторону уменьшения, а размерами - соответственно, в сторону увеличения. В остальном я такой же негодяй. - С последним не могу не согласиться, - сказал я, - хотя я не знаком с первым мужем твоей жены. - Не знаю, простит она меня или нет. Да, я грешник. Но осознание того, что я грешен, пришло ко мне не тогда, когда я изменил Регине, а полчаса назад - когда я сверлил зуб этой малявке. Мне вдруг захотелось сделать ей больно. Чтобы она выла, как обезьяна, которой крутят яйца. А уж когда она коленкой прикоснулась ко мне!.. - Лолита? - Какая там, к черту, Лолита! Просто испорченная девчонка. Таких сейчас пруд пруди. Кстати… ты не поверишь! Эта малявка… кто бы мог подумать?.. - Мишка засмеялся. - Только что я выслушал от нее два взаимоисключающих признания. Вот послушай. Она вдруг прижалась ко мне и сказала: «Доктор, я от вас балдею». А через десять минут, после бормашины, она прошипела: «Я вас ненавижу!» - Я и не предполагал, что практикующие стоматологи способны вызывать у девушек столь сильные эмоции. - О, знал бы ты, сколько в этом кабинете мне было сделано нескромных и поэтому чрезвычайно соблазнительных предложений! Приходит такая, вся из себя, молодящаяся фифа, благоухающая дезодорантами, ухоженная, тугая, как подушка… ну, как тут устоишь? и спрашивает: «Доктор, вы ведь не сделаете мне больно?» «Можете не беспокоиться, - говорю, - больно вам не будет. Обещаю». «Я готова на все, - продолжает она жеманно, - только бы вы не сделали мне больно». «На все?» - спрашиваю я холодно. Она заглядывает мне в глаза, хлопает накладными ресницами и страстно молвит: «На все, на все!» - И тебе не стыдно? - Я давно перестал это делать. Противно стало. Одна мысль, что баба, отдаваясь, думает при этом не обо мне, а о своих чертовых зубах… - Хочешь, дам тебе совет? Мишка с интересом посмотрел на меня. Он всегда прислушивается ко мне. Чтобы потом все сделать наоборот. - Вам с Региной надо обзавестись детьми. - Что за слово такое - «обзавестись»? – поморщился Мишка. – Ты хочешь, чтобы я превратился в почтенного отца семейства? Это пока не для меня. Я законченный эгоист, я так сильно себя люблю, что на любовь к ребенку у меня ничего не останется. Некоторое время мы молчим. Мишка таращится в окно и ерошит шевелюру. - А что Соловей?.. – наконец, спрашиваю я. Соловей, он же Петька Соловьев, наш старинный приятель. Он известный беллетрист. Каждые два-три месяца выдает по книжке: строчит как из пулемета. – Так что Соловей? – повторил я. - Опять пишет какой-то роман, - скривился Мишка. - Пятьдесят первый, кажется. Вот-вот переплюнет Донцову. …Когда Соловей был молод, он был страстен. И эту страсть стремился перенести на бумагу. Но читатель этого не замечал. Критики считали его черствым, примитивным, банальным. Говорили, что он слишком холоден и циничен, чтобы браться за написание душещипательных романов, требующих от автора нежной чувственности и тонкости при живописании сердечных переживаний. Никому и в голову не приходило, что автор на самом деле хорошо знаком с вышеозначенными сердечными переживаниями. Его личная жизнь практически полностью состояла из длинной череды полных драматизма амурных историй, которые, как правило, заканчивались для него либо изменой предмета обожания, либо женитьбой, что подчас бывало во сто крат страшнее самой жестокой и коварной измены. ...Когда он поднабрался беллетристического опыта, ему уже перевалило за тридцать. Страсти поулеглись. Зато прибавилось мастерства. Писал он в первой половине дня, обычно натощак - чтобы желудок был пуст, а голова свежа. Он признавался, что после обеда ему не работается: он любил сытно и вкусно поесть, а обильная еда, как известно, вызывает неудержимое желание завалиться на боковую. Поэтому совершенно естественно, что после обеда Петька, отдуваясь и оглаживая живот, влекся к качалке, где, обложившись подушками, дрых до ужина. За ужином следовал какой-нибудь телесериал, за сериалом – сон на всю «насосную завертку». На следующий день все повторялось. Так шли годы. Утром – рабочий стол. Днем и вечером – тоже стол, только уже обеденный. Потом – качалка, сон и телесериалы. Сердце его было холодно, пульс ровен, а рука тверда. Массовый читатель вдруг заметил, как изящно и проникновенно пишет он о любви, страданиях и душевной боли. Он приобрел репутацию искуснейшего психолога, прекрасно разбирающегося в хитросплетениях сердечных переживаний и движениях человеческих душ. Пока он храпел в своей качалке, рыгал бараньей котлетой и пускал сладкие слюни, критики на все лады восхваляли его творения, полные страсти, свежести и романтики. Примерно раз в год, чтобы окончательно не очуметь от всей этой писанины, Петька нарушает заведенный порядок. «Пора идти в народ, - говорит он, горделиво задирая подбородок, - надо творчески встряхнуться, духовно очиститься и обновиться!» И Петька без оглядки пускается во все тяжкие. На день-два, иногда на неделю, он исчезает из дома. Потом, небритый, осунувшийся, с красными от беспутства глазами, но внутренне «обновленный и посвежевший», возвращается к своим дурацким психологическим эпопеям. «Для меня это то же самое, - восклицает он с восторгом, - что для других отдых в подмосковном доме творчества или сентиментальное путешествие в Венецию». Где на самом деле проводит эти дни Соловей, не знает никто. Я бы не удивился, если бы узнал, что Петька коротает время в обществе истопников, наливаясь дешевым портвейном. Или пьянствует с деревенскими трактористами. Все мы, как говорится, не без причуд. Но у Петьки этих самых причуд выше крыши. Временами он преступает грань, которая отличает нормального человека от сумасшедшего, и впадает в состояние легкого помешательства. Впрочем, с кем этого не бывает? Был в его писательской жизни печальный период, когда заведенный порядок нарушился, и Петька оказался никому не нужен. Его перестали печатать. Такое случается сплошь и рядом. Но его, как всегда, спасла женщина. Но об этом позже. *** С Мишкой я распрощался под вечер. Он отправился домой улаживать отношения с женой. Я же по пути к себе, на Воздвиженку, заехал в бар, чтобы немного развеяться, а потом дома, до ночи, бродил по комнатам, гулким от пустоты, и держался за щеку. Я ходил по квартире и томился. Мой изощренный мозг экспериментатора и исследователя буксовал. Я никак не мог справиться с непростой задачей: что надо сделать, чтобы вскарабкаться на вершину государственной власти? Мысль о власти все чаще и чаще приходила мне в голову. А как иначе я могу помочь несчастным старухам с черными глазами? Кстати, входную дверь я открыл все тем же ржавым ключом, который накануне подобрал у лужи под фонарным столбом. Надо бы не забыть завтра же врезать новый замок. …Как всякий образцово-показательный холостяк, я люблю порядок. Я хорошо знаю, что и где у меня лежит. Так вот, в кабинете было что-то не так. Я не мог сказать, чтó именно не так. Вроде, все было на месте. Ничего не пропало. И все-таки, я чувствовал, кто-то ворошил мои вещи, кто-то рылся в моих бумагах. Подсознание, которому я верю, нашептывало, что порядок обрел чуждую мне нарочитость. Перед сном я, как обычно в последнее время, открыл окно и выглянул во двор. В отдалении, на слабо освещенной спортплощадке, какие-то немолодые энтузиасты, среди которых была одна женщина, играли в футбол. А под окнами, на лавочке, сидел все тот же усатый субъект в сером плаще и все так же дымил сигарой. Казалось, он никуда не уходил. Субъект поднял голову и уставился на меня. Некоторое время мы молча созерцали друг друга. Что-то в облике таинственного усача заставило меня насторожиться. Кого-то он мне напоминал. Кого?.. Так ничего и не вспомнив, я захлопнул окно и задернул шторы. Во мне все более и более крепла уверенность, что за мной установлена слежка. Глава 6 …Москва велика. Но сколько раз я случайно встречал своих знакомых и друзей, натыкаясь на них в самых неожиданных местах. Утром я отправился в Сандуны и там, в высшем разряде, нос к носу столкнулся с Петром Соловьевым. Вид у Петьки был потрепанный: глаза мутные, руки дрожат, короче, классический вариант. Плюс царапины на ногах, ссадина на груди и синяк под глазом. С чувством глубокого удовлетворения я отметил, что знаменитый писатель выглядит несравненно хуже меня. Поначалу он молчал. Даже не поздоровался. Только холодно кивнул. Я подумал, может, он переживает одну из тех разновидностей встряски, которая ведет к духовному обновлению? После второго захода в парилку и второй бутылки пива он оттаял. - Это, когда я через забор сиганул, - сказал он, показывая царапины. – А это, – он повернулся ко мне спиной, - когда ейный муженек за мной по квартире гонялся с утюгом. С раскаленным! Когда он успел его накалить?! Под Петькиной правой лопаткой я увидел характерное пятно от ожога. - Поверишь, - продолжал Соловей, - сам дохленький, просто мозгляк, а силищи в нем, что в твоем носороге. Еле я от него отбился. Но некоторые чрезвычайно важные детали нижнего белья утрачены безвозвратно, - Петька страдальчески сморщил лицо и пояснил: - дело в том, что мои праздничные, выходные, трусы остались там, в их семейной спальне, завалились куда-то. Для меня это настоящая трагедия! - он возвел глаза к потолку. - Они у меня от Кельвина Кляйна были. Дорогие. В цветочках и с кармашком для презервативов. Разумеется, трусы рано или поздно найдутся. Это понятно. И мозгляк натянет трофей на себя и примется в нем щеголять. Даже не знаю, как я это переживу… Очень жаль трусов. Очень. Может, позвонить ему и попросить прощения? Позвоню и скажу, что больше не буду. Как думаешь, вернет он тогда трусы или нет? Должен же он понять, что его жена согрешила не с олигархом, которому трусы девать некуда, а с нищим русским писателем, у которого трусов-то раз-два и обчелся. …Соловей первый раз женился еще в бытность свою студентом. Его избранницей стала дочь действующего генерала. Жила она с родителями на Большой Садовой, рядом с гостиницей «Пекин». Квартира была огромная, с камином, двумя балконами, бильярдной-библиотекой, несколькими спальнями, шестидесятиметровой столовой, кабинетом и гостиной со старинным беккеровским роялем, на котором, впрочем, никто не играл. Многие подозревали Соловья в этической нечистоплотности, в намерении вскарабкаться на Олимп, используя выгоды удачной женитьбы. Ибо генеральская дочка никак не подходила к роли возлюбленной. Не говоря уже о роли жены. Она выглядела так, словно ее только что извлекли из стиральной машины. Она не пользовалась косметикой. Очки носила с такими мощными окулярами, что казалось, будто она рассматривает вас в лупу. При этом она щурилась; создавалось впечатление, что она приноравливается, как бы половчее насадить вас на булавку. Невозможно представить человека, который мог бы испытывать к этому бесцветному созданию хотя бы малейшее подобие любовного влечения. Тем не менее, у этой серенькой мышки на втором году замужества завелся любовник, молодой и успешный карьерный дипломат. Соловей знал об этом. И никак не препятствовал связи. Жену Соловья звали Марией. Он любовно величал ее Марусей. В ванной, намыливая голову шампунем, который из-за границы привозил любовник его жены, он беспечно напевал: - У моей Маруси Два веселых гуся: Один серый, Другой белый, Два веселых гу-у-ся! Иногда по ночам его ни с того ни с сего начинали обуревать первобытные желания. Он приваливался к спине жены и, лаская ее жесткое, как гладильная доска, тело, жарко шептал непристойности. Жена вяло отбивалась, ссылаясь на головную боль. Он усиливал натиск. Чтобы желание не скукожилось, он воссоздавал в воображении красочные картины безумств и любовных ристалищ, в которых когда-либо принимал участие. Если это не помогало, он сумасшедшим усилием воли пытался возбудить в себе ревность к ее любовнику, памятуя, что даже тень ревности удесятеряет сексуальное желание. - Я имею на тебя неотъемлемое, - сипел он, мусоля ей ухо слюнявыми губами, - освященное вековыми традициями и конституцией преимущественное право собственника. Ты принадлежишь мне безраздельно. Принадлежишь мне, только мне и больше никому! Притом, повторяю, он знал, что она ему не верна. А она знала, что он это знал. Маруся обожала сильно пахнущие сыры. Предпочитая всем остальным Мюнстр. От нее всегда пахло этим мерзейшим сыром. Петька говорил, что целовать Марусю, это все равно, что целовать ногу. Словом, первая жена никуда не годилась. Петька рассказывал, что в те годы ему чуть ли не каждую ночь снился один и тот же сон. Якобы во время любовных утех он случайно убивает жену. Сначала пугается, а потом сам себя успокаивает: «Ну, убил и убил. Ничего тут не поделаешь. Не я первый, не я последний. Достаточно вспомнить Отелло…» В ванной приступает к разделке трупа. Работает пилой и топориком. Работа грязная и утомительная. Сплошные сухожилия, кости и твердое как камень мясо. Шутит: «Да, из этого рагу не приготовишь». Устав, делает перекуры. Выходит на балкон, мечтательно задумывается: «А все-таки хорошо, что я ее того… прикончил». Он вдыхает полной грудью свежий вечерний воздух, любуется закатом. «Вот она – свобода!» Рассказывая это, Петька страшно хохотал и косил глазом. Думаю, уже тогда он был немного не в себе. …Тогда же он решил написать роман. Так называемый «женский». Повествование должно было вестись от первого лица. Он был убежден, что таинственную природу женской души по-настоящему способен постичь только мужчина. Общеизвестно, что великие любовные романы написаны мужчинами. «Анну Каренину» написал мужчина. И «Мадам Бовари» - мужчина. И ни одной женщине, даже если она выскочит из кожи, никогда не подняться до таких художественных и психологических высот. Главное, понял Соловей, при написании все время помнить, что ты женщина. Чтобы войти в образ, он проштудировал знаменитую «Систему» Станиславского, который большое значение уделял искусству перевоплощения. Правда, нигде у Станиславского он не нашел строк о том, как должен вести себя мужчина, если он принял твердое решение – хотя бы на время - перевоплотиться в женщину. Соловей придумал заглавие: «Откровения любви». По его задумке, это должно было быть чем-то вроде дневников, которые главная героиня ведет на протяжении нескольких десятилетий. Каждый раз, садясь за рабочий стол, он приговаривал: «Помни, дурья башка, помни, что ты женщина, помни, дубина, о перевоплощении!» Соловей напряженно работал полгода. Наконец, роман был завершен и вручен знакомому редактору. Тот приступил к чтению. Вскоре сослуживцы услышали, как редактор истерично хохочет. Чуть позже хохотала вся редакция. …Повествование начиналось с описания позднего московского утра. Красавица-героиня, проводив любовника, нежится в постели и мечтает о том, как бы перевести его в разряд женихов. Повалявшись в кровати, она, томно потягиваясь и зевая, встает, подходит к окну и произносит монолог - что-то бессмысленно-романтическое из Игоря Северянина. Затем направляется в ванную комнату. Счастливо напевая, она, склонившись над раковиной, распаривает лицо, намыливает его и… начинает бриться «Вилкинсоном». Таким образом, попытка в соответствии с «Системой» войти в образ провалилась. …Первый неудачный опыт отвадил Соловья от литературы на долгие пять лет, в течение которых он успел развестись с Марусей, окончить университет, на короткое время остаться там в качестве ассистента, потом поступить на работу в «толстый» литературный журнал и снова жениться. На этот раз он женился на дочери министра путей сообщения. Непосвященным могло показаться странным, что Соловей, сын прачки и животновода (так он всегда представлялся при знакомстве с хорошенькими барышнями), так удачно подбирал себе выгодных невест. Надо было крепко и надежно сидеть в номенклатурной обойме, чтобы тебя принимали в домах, расположенных на главных улицах и проспектах столицы. Он и сидел. Прочно. И надежно. Да, действительно, его мать была прачкой, но какой!.. Она заведовала банно-прачечным трестом, в котором трудилось около тридцати тысяч работниц. Если бы все это происходило в царской России, она имела бы чин тайного советника. То есть была бы штатским генерал-лейтенантом. Да и отец, если на то пошло, не был простым животноводом: он был героем социалистического труда и заместителем министра мясомолочной промышленности. …В молодости Петька обожал розыгрыши, жертвами которых становились даже матерые университетские преподаватели. Один такой розыгрыш, литературно приглаженный, я предлагаю вниманию читателя. Итак… «Преподаватель военной кафедры, отставной полковник, издает вздох облегчения. Он только что закончил читать лекцию об отравляющих и нервнопаралитических веществах. Два часа – не шутка. Чесать языком столько времени - испытание серьезное. Полковник, удовлетворенно насвистывая, опускает конспект на дно объемистого портфеля, из брючного кармана извлекает носовой платок, любовно разворачивает его, прикладывает к носу и с шумом начинает прочищать нос. Затем, не отнимая платка от лица, повеселевшими глазами обводит аудиторию. - Ну что, господа студенты, вопросы есть? - бодро спрашивает он. Студенты устало крутят головами. Какие могут быть вопросы после четырех «пар»? И тут студент-второкурсник Петька Соловьев, обычно спавший на унылых лекциях полковника, внезапно просыпается и с места выкрикивает: - Разрешите обратиться! Сокурсники поворачивают головы и во все глаза смотрят на Петьку. Они-то знают, что тот проснулся неспроста. - Руку тянуть надо! – недовольно гундосит полковник из-под платка. - Простите… - Товарищ полковник! - Простите, товарищ полковник. - То-то же… Ну, обращайтесь, - милостиво разрешает преподаватель; он аккуратно складывает платок и промокает им лысину. - Скажите, пожалуйста, товарищ полковник, - говорит Петька, голос его звучит торжественно и слегка трагично, - что будет, если наши враги в качестве оружия массового поражения применят фенолфталеин? Лектор вжимает голову в плечи: слово «фенолфталеин» он слышит впервые. Лицо его багровеет. Полковник опять разворачивает платок, опять прикладывает его к носу и начинает лихорадочно сморкаться. При этом он смотрит на студента глазами, полными ненависти. Проходит минута, затем - другая. Полковник страдает и продолжает сморкаться. В аудитории не слышно ничего, кроме трубных носовых звуков. «Вот же говнюк! Нашел о чем спрашивать! Какой-то фенолфталеин… Черт его знает, что это такое… Хорошо, если отравляющий газ или взрывчатка. А если ни то и ни другое?.. Все замерли, суки, ждут. Ждут, что я опростоволошусь и ляпну какую-нибудь глупость. А ведь могу ляпнуть. Надо придумать что-нибудь эдакое... Вот только что? А пока буду сморкаться. Но, черт возьми, не могу же я, в самом деле, сморкаться до скончания века! Никакой нос не выдержит!..» Полковник отнимает платок от лица и с таким глубокомысленным видом погружается в его изучение, словно это не платок, а приложения к Строевому Уставу. Потом, скомкав, нарочито медленно засовывает платок в карман галифе. В аудитории воцаряется гробовая тишина. Кажется, студиозусы перестали дышать. Полковник бросает на Петьку короткий взгляд. «Черт знает, что на уме у этого негодяя. Впрочем, парень вроде без подвоха. Морда круглая, глупая… Как у Швейка. Что же ему сказать-то, этому гаду? Как выкрутиться?..» Хриплым голосом полковник приказывает: - Студент Соловьев, повторите вопрос! Тот, как ни в чем не бывало, повторяет: - Что будет, если наши враги в качестве оружия массового поражения применят фенолфталеин? У полковника начинает дергаться глаз. И вдруг его, что называется, осеняет, и ответ приходит сам собой. Он обводит аудиторию наполеоновским взором и, вытянув руку вверх, с пафосом возглашает: - Народы мира этого не допустят! Аудитория содрогается от громового хохота. То, чего другим не удается достичь даже путем многолетнего кропотливого труда, полковник с легкостью сделал за несколько секунд: всего пять слов и в среде студенчества он снискал себе славу великого острослова». ********* С понятиями морали у Соловья никогда не возникало проблем. Как-то я сказал ему, что если бы на его пути оказался младенец, которому он бы случайно отдавил ногу, он бы не только не извинился, а еще и отвесил бы ему оплеуху, чтобы тот не путался под ногами. Петька одарил меня безоблачной улыбкой. «Да, и я поступил бы совершенно правильно, - проникновенно сказал он. - Ибо без беспринципности и безнравственности не было бы великих людей. Великие люди – носители великих идей. А как, спрашивается, можно воплотить великую идею в жизнь, не нарушая общепринятой морали? Беспринципность и аморальность, даже порочность, лежат в основе любого серьезного начинания…» Он в ту пору был уже известным писателем и убеждал всех, в том числе и себя, что принадлежит к когорте бессмертных. Кстати, Петька в роли мужа дочери министра путей сообщения продержался недолго. Спустя неделю после свадьбы он кубарем выкатился из квартиры главного железнодорожника страны. Тому показалось, что Петька ухлестывает за его женой. «Не повезло, - хладнокровно прокомментировал Петька свое поражение, - что поделать, не повезло. Но какая была фемина! Я не мог не заняться ею. Порох, а не женщина! Дочь по сравнению с ней – кастрюля с переваренными макаронами». Глава 7 После Сандунов мое настроение улучшилось настолько, что я решил понаведаться в Институт. Да и Соловей заметно приободрился. Он искоса посмотрел на меня и осторожно осведомился: - Могу ли я и моя новая подруга сегодня вечером нанести тебе визит вежливости? - Можешь. Но при условии, что твоя подруга прихватит с собой еще одну подругу. Для меня. - У нее нет подруг! - отрезал Петька. …Прикрыв пострадавшую щеку легким шарфиком, я шествовал по институтским коридорам, величественно раскланиваясь направо и налево. Все знали меня, и я знал всех. Нелепо размахивая руками и слегка подпрыгивая, промчался мимо меня восьмидесятилетний профессор Ниссельсон. Год назад неспортивный нескладный Ниссельсон неожиданно для всех увлекся спортом. И не чем-то безмятежным, вроде городков или неторопливых пеших прогулок, а рискованными водными лыжами. Увлекся страстно. И успешно. Ниссельсон был оптимистом, каких поискать. Он был женат. Но жил один в трехкомнатной квартире в самом центре Москвы. Кто только не перебывал там… Его старинный приятель, ректор Института Бочкарев, водил туда девок с улицы. Да и сам Ниссельсон, несмотря на свои 80, еще вполне мог тряхнуть стариной. Жена же, которая его боготворила, постоянно - и зимой и летом - торчала на подмосковной даче, окультуривая огородные сотки. И не смела высунуть оттуда носа. Ниссельсон был семейным тираном. Причем он был убежден, что творит добро и что жена его безмерно счастлива. Ниссельсон был ярым поборником теории «мысленного эксперимента». Все решается под черепной коробкой оригинально мыслящего ученого, говорил он. «Экономятся средства и время. Долой лаборатории со сложной и дорогостоящей аппаратурой! Если ты не можешь выстроить в голове более или менее сносную научную идею, если ты не в силах нарисовать в воображении опытное производство и мысленно запустить его, - грош тебе цена». Пока был жив Бочкарев, Ниссельсон со своей теорией творил чудеса. Он был удачлив и талантлив. Он легко обходился без помощников и громоздких установок. Опираясь на теорию, свои мозги, лист бумаги и карандаш, он успешно защитил кандидатскую, а затем и докторскую диссертацию. Возле него всегда толклись молодые дарования обоих полов, которым он всячески помогал. Он получил две премии Совмина. По его проектам были построены предприятия, продукция которых обеспечивала развитие отечественной электроники, атомной энергетики, приборостроения, авиационной и ракетно-космической техники. Но вот Бочкарев умер, и все в жизни Ниссельсона резко поменялось. «Какой еще такой мыслимый эксперимент?! – обрушилось на него новое начальство, плохо знакомое с «теорией» и с теми, кто создал ее задолго до Ниссельсона: вряд ли новым руководителям института были известны имена Вильгельма Вина и Густава Кирхгофа. Об Аристотеле и Галилее они, наверно, еще что-то слышали, но чем те занимались, вряд ли догадывались. А ведь именно эти великие умы стояли у истоков «мысленного эксперимента». Ниссельсона вмиг отстранили от научной деятельности. И неунывающий оптимист весь ушел в спорт, оставив себе только лекции по материаловедению. Иногда он позволял себе открыто критиковать кадровую политику руководства. «Насажали тут родственниц, дочек да жен. Ни черта не делают, по целым дням лясы точат, пьют кофе в буфете, часами курят да вяжут мужьям шерстяные рейтузы». Его держали как отживающую достопримечательность, как реликт, как пережиток архаичных научных эпох. Ко мне Ниссельсон относился с симпатией. Видно, чуял своим орлиным носом родственную душу. Один раз, видимо, сам того не желая, он надурил меня. В тяжелые для страны времена профессор Ниссельсон решил заняться бизнесом. Он стал мелким дилером. Продавал противоугонные устройства. Зная, что я являюсь владельцем машины, он предложил мне за 150 долларов приобрести надежнейшее приспособление. Прикреплялось оно на внутреннюю сторону лобового стекла при помощи резиновой присоски. - Чудо современной техники! Действует безотказно! Устанавливают на боевые самолеты, - доверительным тоном сообщил он. - Разве у нас угоняют самолеты? – удивился я. - А разве нет?! – он с ехидцей посмотрел на меня. – А теперь ставим мысленный эксперимент: злоумышленник проникает в салон вашего авто с намерением совершить преступление, то есть, выкрасть радиоприемник. Противоугонное устройство через три секунды реагирует на проникновение враждебного объекта воем сирены. Ошарашенный злоумышленник в панике ретируется. Приемник спасен. Ниссельсон извлек из кармана нечто подозрительное, из красной резины, похожее на миниатюрный клистир. - Вот, рекомендую, - с этими словами Ниссельсон прикрепил это нечто под крышкой моего стола и отошел в сторону, - приступаем к демонстрационному реальному эксперименту… Ровно через три секунды малюсенький кабинет едва не разнесло на куски. Мне показалось, что под столом заработал двигатель реактивного бомбардировщика. Я разом оглох на оба уха. Мы с Ниссельсоном выскочили в коридор. Навстречу нам спешили перепуганные сотрудники лаборатории. - Что я говорил! – радостно восклицал Ниссельсон. – Действует безотказно! Приемника я лишился через неделю. Его украли вместе с чудом современной техники. С приемником ворам пришлось повозиться – он был на фигурных болтах. А вот с чудом проблем не возникло: воришки просто отлепили его от стекла. В лаборатории мне сказали, что обо мне уже несколько раз справлялся ректор. От всей души посулив ему черта, я поплелся на третий этаж, где в просторных, прохладных кабинетах гнездились высшие чины Института. Ректор был человеком со стороны. К науке он не имел ни малейшего отношения. Звали его Сергеем Ивановичем Берендеевым. После смерти прежнего ректора, моего близкого друга академика Бочкарева, Институт почти полностью захватила группировка, состоявшая из бывших министерских бюрократов. Она действовала слаженно, неумолимо и безжалостно, как семья изголодавшихся удавов. Из Института исподволь выдавливалась старая институтская гвардия, сформировавшаяся как научная школа еще в сталинские времена. Я давно смирился. Раз и навсегда поняв, что бороться со всем этим злом может либо герой, либо ненормальный: это все равно, что в глухом переулке в одиночку сражаться с дюжиной головорезов. Вообще-то чиновников Институт интересовал мало. Вернее, не интересовал вовсе. Их интересовало совсем другое. Их интересовали обширные площади, которые занимали институтские корпуса. Они мечтали их стереть с лица земли, чтобы на их месте возвести бизнес-центр или пятизвездочную гостиницу. …Подпольно – правда, об этом знал весь Институт – я два года назад на базе лабораторной мастерской организовал малюсенький цех по изготовлению памятников для кладбищ. Иногда в заказ попадали новые русские, не помышлявшие о похоронах и любившие украшать свои многокомнатные берлоги бюстами топ-моделей, ставших их любовницами или женами. Бюсты, в зависимости от воли или каприза богатеев, изготовлялись либо из бронзы, либо из мрамора, либо из гранита. В мастерской работали два талантливых скульптора. Иногда ваятели запивали. В запои они входили мягко, постепенно, так сказать поэтапно, и извещали о них заранее. «Левушка, друг ты наш сердешный, - говорили мастера, лаская меня ультрамариновыми алкоголическими глазами, - не бойся, все в срок сделаем. Памятник будет, что твой огурчик!» И точно, ни разу не подвели. Я старался как можно меньше попадаться на глаза начальству. По этой причине бывал я в Институте не чаще двух-трех раз в неделю. Меня трудно было застать на рабочем месте. Я вроде как бы и был, и вроде меня как бы и не было. Я принес в Институт три почти новых пиджака. Один, из тяжелого твида, всегда висел на спинке стула у меня в кабинете, второй, светло-бежевый, летний, болтался на гвозде в одном из лабораторных помещений. Третий, в крупную клетку, похожий на клоунский, подаренный Петькой и, по его клятвенным заверениям, снятый им с пьяного Евгения Евтушенко, пылился у моих скульпторов в подсобке. Наличие пиджаков недвусмысленно намекало на то, что их хозяин где-то рядом, что он просто вышел. Переизбыток пиджаков никого не удивлял. Если мной интересовался кто-то из высшего институтского руководства, мои верные соратники отвечали, что заведующий лабораторией или приболел, или отбыл в местную командировку. Так вели себя многие руководители среднего институтского звена. К этому привыкли. А лаборатория тем временем работала, жила, сотрудники по мере сил «двигали науку» и исправно получали зарплату. Эту манеру руководства, как бы из укрытия, я перенял у своего предшественника, членкора «Большой Академии» Лени Шихмана, который уверял: чем реже бываешь на работе, тем лучше. «В тени меньше потеешь», - говаривал он. «Надо уметь правильно наладить механизм управления коллективом, - втолковывал он мне. - Надо дать людям возможность работать без оглядки на начальство. Больше самостоятельности, больше умеренной и здравой инициативы! Но... – тут Леня со значением шевелил бровями, - чтобы ни о кого не могло возникнуть крамольной мысли, что можно вообще обойтись без шефа, надо иметь некий оселок, на котором все держится. Самое простое и верное - это подпись. Которую на некоторых, исключительно важных, документах не имеет права ставить никто, кроме тебя». Несколько лет назад Шихман отправился на лето к дочери в Штаты. Да там и остался. Теперь Леня читает лекции в каком-то университете на Восточном побережье. А я унаследовал его лабораторию. ...Моя официальная научная тема была где-то на задворках науки, лаборатория больших площадей не занимала. Сотрудников у меня было раз-два и обчелся. Это я к тому, что лаборатория не привлекала к себе пристального внимания со стороны институтского и министерского начальства. Повторяю, лаборатория была малочисленна. Зато в ней работали крепкие профессионалы, среди которых попадались истинные подвижники науки. Такие как Сева Долгополов и Маша Кругликова. Обоих я знал еще со студенческих времен. Это были бессребреники, которые в работе видели смысл жизни. Как ни странно, такие люди еще не перевелись. Я старался платить им больше, подбрасывая из кладбищенских и «бюстовых» денег. Тем более что каждый из них был обременен семьей. У Севы не работала жена, а у Маши был малолетний сын и муж, которого я видел два раза, и оба раза тот был вдрызг пьян. У Севы и Маши были самостоятельные темы. Чем на самом деле занимался я и как использовал их работы, они вряд ли догадывались. Много лет я действовал как генератор и селекционер. Я работал методично, незаметно и планомерно. Как мудрый муравей из известной сказки. Я складывал, собирал, отсеивал, просеивал, отбирал, откладывал, снова складывал, группировал; я строил фортификационные научные укрепления, потом сам же их разрушал и на их месте возводил новые, прочнее и выше прежних. В конечном итоге вся эта титаническая работа вылилась в короткую формулу, полную феерического динамизма и космической мощи. Формула, рожденная мною в ночной тиши, была озарением. Но не только. Это был результат многих других бессонных ночей, когда я с неистовой страстью молил своего индивидуального научного бога о чуде, которое увенчало бы мои многолетние попытки прорваться к вершинам науки. ...Пока я никому не мешал. Или, скорее всего, до меня просто не доходили руки. Но до меня могли добраться в любой день, в любой час, в любую минуту - это я хорошо понимал. И тогда мне несдобровать: не спасут ни дипломы, ни профессорское звание. ...Вернемся же к Берендееву. Сергей Иванович Берендеев, нынешний ректор и мой непосредственный начальник, прежде работал в министерстве. По слухам, Сергей Иванович у министра, когда тот был еще руководителем главка, был кем-то вроде денщика и носил за ним домашние туфли без задников и большущий кожаный портфель, набитый бутербродами. Теперь министр обзавелся новым слугой, а Берендеева пристроил на теплое местечко в наш Институт. Бывшему чиновнику страшно хотелось, чтобы все принимали его за ученого. Для этой цели он уже второй год отращивал себе профессорскую бороду. Она очень ему шла, и со временем Берендеев приобрел поразительное сходство с Менделеевым, портрет которого велел перенести из конференц-зала к себе в кабинет. Я помнил этот портрет. Вернее историю, связанную с ним. В начале восьмидесятых двое студентов выпускного курса, взбодрив себя портвейном, торжественно пронесли его по Красной площади на первомайской демонстрации вместо портрета Карла Маркса в одной компании с портретами Энгельса, Ленина и Брежнева. Никто ничего и не заметил. …В кабинете ректора царил полумрак, что было мне на руку. И все равно я сел так, чтобы Берендеев не мог видеть мою травмированную щеку. Начал Берендеев издалека, с энтузиазмом приступив к описанию тех задач, кои ставит перед Институтом возрождающаяся российская наука. Поминутно опуская голову и подглядывая в шпаргалку, он торжественно известил меня, что сравнительно недавно появилась целая отрасль новых знаний. Называется она «нанотехнология». Последнее слово он произнес с расстановкой, как бы скандируя. Я подобострастно наморщил лоб и кивнул, сказав, что кое-что слышал об этом. Мой ответ придал ему уверенности, он тоже кивнул и, бросив короткий взгляд на портрет изобретателя Периодической Системы, с еще большим пылом продолжил: - Эти самые… нанотехнологии впитали в себя самые новые достижения физики, химии и биологии, - Берендеев оторвался от записей и воззрился на меня: - Вы представляете себе, самые новые! Наиновейшие! – вскричал он и добавил тихо, как бы по секрету: - Этим занимается сам Чубайс! И тут Берендеев начал разворачивать предо мной такие ослепительные перспективы развития нанотехнологий, что в какой-то момент я начал опасаться за его рассудок. - Существует возможность создания с помощью нанотехнологий молекулярной решетки четвертого измерения, - он опять нырнул в свои записи. - Человечество впадет в спячку, - пророчески выкрикнул он, - напоминающую коматозное состояние, при котором Единое Лучистое тело будет удерживаться у материального носителя серебряной нитью жизни… Видимо, Берендеев и сам понял, что перегнул палку, и поэтому оборвал себя на полуслове. Он нервно поправил галстук и уставился на меня широко раскрытыми сумасшедшими глазами. - Собственно, я пригласил вас вот по какому поводу… Я сдвинул брови и попытался изобразить на лице выражение повышенного внимания и готовности выполнить любое задание, сколь бы сложным оно ни было. Думаю, мне это удалось. А сам подумал, что ему надо, этому мышиному жеребчику? Неужели что-то пронюхал?.. - До меня дошли слухи, что… - он сделал паузу. Грамотно, ничего не скажешь. Вот она, министерская выучка, подумал я. - До меня дошли слухи, что… - повторил он и немигающими глазами уставился на меня, - что во вверенной вам лаборатории налажено производство… У меня на лбу выступила испарина. - Словом, мне доложили, что в лаборатории негласно изготовляются скульптуры для нужд частных лиц! Это возмутительно! В обход законодательства вы приняли на работу двух ваятелей, законченных пьяниц, чуть ли не алкоголиков… Если честно, я ничего не имею против этого, общеизвестно, деятели искусства не могут не пить… Но, повторяю, это же нарушение трудового законодательства! Я перевел дух. Значит, ему неизвестно, чем на самом деле я занимаюсь в своей лаборатории. - Сергей Иванович, вы же знаете: бюджетных денег выделяется до смешного мало. Лаборатория же, как села на хозрасчет при царе Горохе, так никак не может с него слезть. То есть, я хотел сказать, с хозрасчета, а не с царя Гороха. Берендеев нетерпеливо мотнул головой. - Причем здесь какой-то Горох! Я ж не об этом. Скажите, они, эти ваши спившиеся каменотесы… они хоть иногда бывают трезвыми? Если да, то могут ли они изготовить в кратчайшие сроки бюст одного… - Берендеев замялся, - вернее одной… жены одного… короче, для одного очень влиятельного лица? - Я слышал, министр в прошлом году обзавелся молоденькой и хорошенькой женой. Берендеев с укоризной посмотрел на меня. - Лев Николаевич, с вами невозможно разговаривать. И вот еще что, - он опять замялся, - я бы попросил о скидке. Это моя личная просьба. Я сделал круглые глаза. Берендеев заметил это. - Черт с вами, называйте цену. Только не зарывайтесь! - Вы правы, - холодно произнес я, - скульпторы, действительно, порой выпивают. И потом, сейчас они работают над очень ответственным заказом. - Мы не на базаре! – одернул меня ректор. - Именно поэтому… - я посмотрел ему прямо в глаза. Берендеев заерзал в кресле. - И что же это за заказ? - Солопов… - Солопов?! – переспросил Берендеев. От изумления у него встопорщилась борода. Солопов, наш прежний министр, погиб в прошлом году. В автомобильной аварии. Когда земля на его могиле усела, у меня в лаборатории появился некий чрезвычайно обходительный господин с роскошными усами. Приятный усач был облачен в добротный серый плащ, на голове его была шляпа из плотного фетра. Отрекомендовался незнакомец старинным знакомым покойного. И вот с этим милейшим человеком я в доверительной обстановке с коньяком и миндальным печеньем оперативно и к обоюдному удовольствию решил вопрос о памятнике. Знакомый бывшего министра аккуратно покусывал печенье, деликатно прикладываясь к стопочке с коньяком (коньяк я держу для особых случаев), крутил большой круглой головой, рыскал глазами, рассматривая спартанскую обстановку в моем кабинете. Усач чем-то напоминал кота – многоопытного кота, который знает, как с точностью до миллиметра вычислить дислокацию съедобного врага. Его взгляд как бы случайно остановился на стеллажах с папками. Потом надолго задержался на насыпном сейфе, в котором я храню бумаги без грифа «Совершенно секретно», но которые стоят всех других бумаг, такой гриф имеющих. Впрочем, они представляли ценность только для меня. Разобрать мои каракули не под силу никакому графологу. Да и не такой я дурак, чтобы самое главное держать в служебном сейфе, дубликат ключей от которого имелся в 1-м отделе. Главное хранилось у меня в голове. Я запомнил фамилию визитера. Лурье. Борис Борисович Лурье. - Вам поручили изготовление памятника Петру Фаддеевичу Солопову?.. – продолжал изумляться Берендеев. - А что тут такого? – в свою очередь удивился я. Ректор впервые посмотрел на меня с уважением. От Берендеева я вышел через пять минут. Двойник Менделеева выбил у меня обещание приступить к работе незамедлительно. Триста тысяч рублей – цена бюста – устроила и меня и, надеюсь, устроит моих запойных ваятелей. Я мог бы сказать самому себе, что памятник Солопову теперь подождет. Да, мог бы. Если бы готовый памятник уже не находился в лабораторной подсобке. Там он стоял с января. Я предусмотрительно утаил это от Берендеева. Скульпторы изготовили памятник ударными темпами за неделю. Но Борис Борисович Лурье более не появлялся. Так бывает. То ли его, отчасти скорбная, отчасти благородная, миссия закончилась на стадии выдачи мне аванса, то ли миляга Лурье утратил интерес к усопшему министру. Вообще, я заметил, очень часто покойник занимает людские помыслы до той поры, пока свежа могила. Глава 8 Мы сидели на кухне, у меня на Воздвиженке, потягивали водку и вели неспешную беседу. - Суки вы оба, - веско сказал Петька. – И вы это сами хорошо знаете. Петька выглядел куда лучше, чем утром: руки не дрожали, синяк был заштукатурен и почти не заметен. - Чем языком попусту молоть, - миролюбиво ответствовал Мишка, - поделился бы с нами своими творческими планами. Нам страшно интересно! - Знали бы вы, как стало трудно писать! – с жаром воскликнул Петька, не заметив Мишкиной иронии. - Меня предупредили издатели, что если я не буду принуждать своих героев беспрестанно совокупляться, они перестанут меня печатать. Черт знает, что такое! - А я уверен, - заявил Мишка, - издатели правы. Читатель любит читать об этом самом деле. - А я не уверен. О половых отношениях еще лорд Честерфилд сказал, что удовольствие это быстротечное, поза нелепая, а расход окаянный. - Когда-то этот твой лорд Честерфилд в ажитации сморозил глупость, а ты превратил ее в афоризм, - глубокомысленно изрек Мишка. - Вообще, в мире творится черт знает что! – продолжал Петька. - Пригласили меня тут в один дом. Дом богатый, на Рублевке. - Там других не бывает. Там все богатые. - Этот - особенно. Но я практически ничего этого не увидел. - Как это? - А так. Меня дальше кухни не пустили. - Тебя, знаменитого писателя?! - Они, как увидели, что я подкатываю к их дому на своем, как мне всегда казалось, роскошном «БМВ», изумились, как это кто-то смеет приближаться к ним на такой убогой иномарке. - Единственная страна, - заметил Мишка, - где возможно такое дичайшее словообразование, - «иномарка», - это Россия. Скажи итальянец или американец «ауто страньери» или «форин кар», никто и не поймет, о чем речь. - Они там, на Рублевке, оказывается, - сказал Петька, - ездят только на «Порше», «Бентли» и «Хаммерах». Видели бы вы, как они хохотали! Вот они и зарядили меня на кухню обедать с прислугой. Чтоб знал свое место. Хорошо еще, что не заставили чистить картошку и продувать макароны. - Все закономерно. Во все времена выскочки только так себя и вели. А твою роскошную машину пора экстрадировать на Кубу: там любят ездить на всякой рухляди. Петька пожал плечами. - Это моя первая машина, я ей очень дорожу, и после восстановления она как новая. Я ее никому не отдам. Как сказал поэт, в России машина – это больше, чем машина. Это не машина, это символ. Сейчас, в минуту нежданной откровенности, я вам поведаю об одном печальном периоде своей жизни. Петька сдвинул брови, по всей видимости, намереваясь вызвать в нас сочувствие. - Это еще до моей всероссийской известности было, - Петька погладил переносицу и тусклым голосом продолжил: - ничто меня не радовало, все разладилось. Я тогда в очередной раз развелся, родители умерли... Я, так сказать, лишился моральной и финансовой поддержки. Я перестал следить за собой. Не мылся неделями! Со мной стыдились здороваться. Я кругом был всем должен, здоровье пошаливало… словом, хоть в петлю. В довершение всех бед, у меня украли пальто. Единственное! Украли зимой. И я с декабря по март ездил на работу в одном пиджаке. На меня все косились, но с расспросами никто не приставал. Тем не менее, я сам ко всем лез, объясняя, что меня послали за водкой. Вот, до чего я дошел… - Ты не можешь короче? – не выдержал Мишка. Петька смерил его уничтожающим взглядом. - Да, это было до того, как я стал знаменитостью, - повторил он громко. - А я ведь тогда не знал, что стану знаменитостью… Я полагал, что подошел к черте, за которой ничего нет. Я потерял интерес абсолютно ко всему. И в первую очередь – к жизни. Мне казалось, что истоки моего уныния в самом унынии. Понимаете? Не в отсутствии денег, не в болезнях и не в чем-то еще, а в моей страдающей душе. И вот тогда-то мне и пришла в голову спасительная мысль, которая меня в конце концов и поставила на ноги. А что если сейчас на меня свалится манна небесная, подумал я, и все у меня разом появится? И машина, и новая возлюбленная, и деньги, и книги мои начнут читать по всей России… Изменится ли тогда мое отношение к жизни? Станет ли мне легче, если кто-то, какой-то сумасшедший богач, из прихоти одарит меня мешком денег? Избавлюсь ли я тогда от душевной тоски? И тут, будто, небеса меня услыхали. - Манна?.. – поинтересовался Мишка. - В общем, да, манна. Мне вдруг несказанно повезло и… - Тебе повезло, что ты переспал с женой магната, - сказал Мишка. - Не могу не согласиться. Действительно, мне невероятно подфартило. Мне посчастливилось быть соблазненным женой медиамагната. Я так неистовствовал в постели, что она из признательности согласилась мне помочь. Она уговорила мужа вложиться в мой книжный проект. Этих денег с лихвой хватило и на издание, и на раскрутку. В результате выиграли все. В том числе ее рогатый супруг: чтобы отвести ему глаза, она стала по ночам одаривать его такими бурными ласками, что он чуть с катушек не съехал. Магнат даже уволил свою личную секретаршу, очаровательную юницу, выпускницу балетного училища. - А ты откуда это знаешь? - Да она мне сама рассказала. Она вообще такая хулиганка, эта моя миллионерша. - Я всегда говорил, что ты растленный тип! – сказал Мишка. - Ты дорого продал свое тело, прибарахлился, купил машину, с которой не хочешь расставаться, несмотря на то, что она дымит как паровоз! - Черт с ней, с машиной. Если честно, я никогда не любил сидеть за рулем. Главное, что я вынес из всей этой истории, это то, что внутренний настрой зависит от внешних… Тут взгляд Петьки случайно упал на часы. - Царица небесная! - завопил он. – Почти семь! Я же опаздываю! Оказывается, через минуту он должен быть у метро, где его ждет встреча с очень серьезной девицей, какой-то рафинированной особой из института США и Канады. Уже стоя в дверях, он строжайше предупредил нас: - Я скоро вернусь. Не один! Прошу вас хотя бы на сегодняшний вечер оставить вашу гнусную привычку все сводить к разговорам о взаимоотношении полов. Будто других тем нет! И не материтесь. Даже шепотом! Она очень интеллигентная и скромная девушка, и, хотя исповедует широкие взгляды, не испорчена нашим грубым веком. Сашенька из хорошей семьи. Папа у нее директор Публичной библиотеки, а бабушка переводила Пруста! Последний довод сразил меня, и я сказал, что буду нем как рыба. Мишка раскачивался на стуле и с беззаботным видом что-то напевал. Соловей тут же повернулся к нему. - Тебя это касается в первую очередь, мой милый друг, - сказал он со змеиной улыбкой, - вижу, вижу, тебя распирает желание мне нагадить. Но прошу тебя, как друга прошу, воздержись! Миша, ты же воспитанный и благородный человек. Только попробуй, подлец, сказать при ней какую-нибудь гнусность, и я расскажу твоей нынешней жене, что ты изменяешь ей со всеми моими бывшими женами! Мишка продолжал раскачиваться на стуле. Соловей произнес с надрывом, почти плачущим голосом: - В последний раз прошу тебя – воздержись! Сделай это ради меня! Сказав это, Петька пулей вылетел из квартиры и вприпрыжку помчался встречать свою пассию. - Ты слышал? Интеллигентная и скромная девушка из института США и Канады! - фыркнул Мишка. – Широкие взгляды! Наверняка какая-нибудь кикимора, обсыпанная перхотью. Да еще на костяной ноге. Он обожает таких. И что ей остается, этой кикиморе? Да то и остается, что, подпрыгивая на костяной ноге, исповедовать широкие взгляды. Мы с Мишкой выпили и опять налили. - Этот наш Петька, он же такая скотина! - сказал Мишка. - Ты знаешь, он подвержен влияниям, это заметно, когда читаешь его творения. Любая его книга говорит сама за себя. Я могу безошибочно угадать, что Петька читал накануне - перед тем как засесть за очередной роман. Если от его книги пованивает Джойсом, вернее, бараньими почками на углях, которые оставляют во рту отвратительный привкус с отдаленным ароматом мочи, – значит, перед этим он до одури накачался «Улиссом». Если я вижу, что он никак не может расправиться с предложением, которое начинается на одной странице, продолжается на второй, а заканчивается на третьей, то можно с уверенностью утверждать, что он только что осилил Льва Толстого или Маркеса. Мишка грязно выругался. - Был я тут у него. Сидит в своем порыжелом кожаном кресле, уткнувшись в монитор, и думу думает. «О чем скорбишь?» - спрашиваю. Он медленно поворачивает голову и смотрит на меня. «Что тебе нужно, мизерабль?» - отвечает. И все это так высокомерно, словно я насекомое, а он слетел с золотого облака, где только что гарцевал на Пегасе… Пусть он только появится здесь с этой своей кикиморой на костяной ноге! Широкие взгляды… Я ей покажу такие широкие взгляды! Из меркантильных соображений Соловей раз в неделю в Литинституте читает лекции по теории прозы. На самом деле он часами треплется со студентами, рассказывая им анекдоты о знаменитых писателях, а потом с чувством исполненного долга сломя голову несется в кассу за своими сребрениками. - Я слышал, он нанял «негра», – сказал я. - Только не нанял, а закабалил. Петька, он… вот же пройдоха! - Мишка засмеялся. – Петька, значит, навесил одному талантливому студиозусу хвостов, и тому ничего не оставалось, как согласиться. Теперь Соловей кормит «негра» сырым мясом и держит в подвале. И тот строчит за него романы… - А ты почему ничего не пишешь? Когда-то Мишка увлекался поэзией и даже издал книжечку стихов. И, насколько могу судить, совсем не плохих. - А о чем мне писать? О вставной челюсти? Можно, конечно. А что? Стоматологическая сага о пародонтозе! Баллада о золотых фиксах! Дело в том, что моя поэзия никому не нужна. Время и я пришли к непреодолимым противоречиям. Мы противостоим друг другу. Мы несовместимы. Нынешняя читающая публика меня не поймет. Ей подавай дешевое пойло. Оно будет хлебать его лоханями. Я непонятый гений. Я стою над толпой, которая смотрит себе под ноги и не видит меня. - А Соловья она видит? - А Соловья она видит. Потому что Соловей не возвышается над толпой. Он одного с ней роста. Это и привлекает обывателя. Нынешнему дураку-читателю нравится, что писатель такой же дурак. Когда я просматриваю Петькины книги... Словом, мне кажется, я не роман читаю, а скачу на бешеной кобыле по целинным и залежным землям. Или в шторм на утлой лодчонке пересекаю Ла-Манш. Он работает в рваном ритме, этот наш Соловей-пташечка. Причем он крайне неразборчив в средствах. Например, живописуя душераздирающую сцену расставания, он барабанит языком Аристофана, а когда хочет рассмешить читателя, берет на вооружение мрачную лексику Кафки. …Мишка не всегда был стоматологом. Почти три года он слонялся по коридорам и аудиториям филфака МГУ. Там он напитался филологической фанаберии, научился часами говорить ни о чем, что очень нравится экзальтированным дамам и высоко ценится в так называемых интеллектуальных кругах, и там же, на филфаке, познакомился с Соловьем. Из университета Мишку выдернул отец, Лев Самуилович Розенфельд. Другом Льва Самуиловича был знаменитый московский дантист профессор Сироткин, который до своего отъезда в Штаты возглавлял едва ли не единственную в СССР платную стоматологическую поликлинику. Мишкин отец много лет проработал у Сироткина замом. Поликлиника размещалась в неказистом двухэтажном особнячке, притулившемся в Дохтуровском переулке, неподалеку от метро «Киевская». Врачебный персонал поликлиники состоял из последовательных приверженцев радикальной стоматологии, то есть из профессионалов, которым было чуждо чувство сострадания. И я сам не раз слышал душераздирающие крики, которые вырывались из зубоврачебных кабинетов, словно из пыточных камер гестаповских застенков. Легенда, в которую я свято верю, гласит, что однажды профессор Сироткин, славившийся болезненным пристрастием к изуверским шуткам, заманил туда подвыпившего полковника Генерального штаба, которого с рук на руки передал хирургу Баранову. Угрюмый, неразговорчивый, вечно не бритый, Баранов был похож на холодного убийцу, каковым, как мне кажется, и являлся. У полковника были гнилые зубы. Баранов, тоже подвыпивший, на спор - без анестезии! - в один «заезд» выдрал у полковника шесть зубов. Чтобы пациент не брыкался, безжалостный Баранов на время экзекуции, не пожалев собственных подтяжек, крепко-накрепко приторочил полковника к креслу, а в рот ему вставил – чтобы не укусил – специальный фиксационный зевник для крупного рогатого скота. Ополоумевший полковник, говорят, так орал, что его было слышно у пригородных касс Киевского вокзала. Работали в поликлинике только евреи. У многих были русские фамилии. По этой ли причине или по какой иной, но пили там по-русски – то есть беспросветно. В три часа дня в кабинетах практически не оставалось ни одного трезвого врача. И годами это сходило им с рук. Профессор Сироткин, бывший там не только главным врачом, но и главным сердцеедом, не менее раза в год полностью освежал корпус молоденьких и хорошеньких сестричек. Стоматологи - сплошь отчаянные ловеласы, пьянчуги и буяны - всемерно поддерживали эту традицию. В конце концов, это случилось уже в начале девяностых, поликлинику прикрыли, и дружный коллектив стоматологов чуть ли не в полном составе отбыл на Брайтон Бич. Первым укатил главврач. Ходили слухи, что Сироткин окольными путями заблаговременно переправил за границу двенадцать миллионов долларов. Единственный, кто не поехал за океан, а отправился на историческую родину, в Израиль, был Лев Самуилович Розенфельд, Мишкин отец. …Мишка рассказывал, что, когда он оканчивал третий курс филфака, отец провел с ним своеобразную политико-воспитательную беседу. «Хочешь всю жизнь отбарабанить учителем в общеобразовательной школе, чтобы за копейки учить русских гоев их же русской литературе? Курам на смех! Ведь вокруг тебя одни только гои, протри глаза, слепец! И ты думаешь, они, гои, поверят, что ты гой еси, добрый молодец?..» Лев Самуилович давно присматривался к сыну. По его мнению, Мишка был очень сомнительным евреем. Поэтому он посчитал нужным отметить: «Никогда не забывай, что ты еврей. Хочешь, открою тебе главную еврейскую тайну? Вот слушай. Слушай и запоминай, балда. Не еврею не понять, что на дне души каждого еврея покоятся две, на первый взгляд несовместимых, истины, которые отличают еврея от представителей всех других национальностей. Во-первых, это трагическое, глубочайшее осмысление своей крайней ущербности, и, во-вторых, историческое осознание своей всепобеждающей исключительности, то есть гордыни. Это стержневые еврейские черты, определяющие...» - Лев Самуилович не договорил и махнул рукой. Он бы вообще давно махнул на Мишку рукой, если бы за того не вступался отец Льва Самуиловича, самый старший Розенфельд - древний дед Самуил, который был убежден, что еврей в России должен работать только в органах. - Оставь в покое моего внука, - набрасывался он на сына, - ты сам ни черта не понимаешь! Евреи должны работать в органах. Да, только и только в органах! - изрекал дед Самуил, ковыряя вилкой в стальных зубах. - Помните, как нападали на евреев во время великих чисток? - Когда-когда? - Во время великих чисток, думкопф, в 37-ом… - Это когда одни евреи пересажали других евреев? – подначивал старика Лев Самуилович. - Заткни пасть, поц! Что ты знаешь о том святом и великом времени! А вообще-то на евреев нападали всегда… - вздыхал дед Самуил и тянулся за стаканом. Его дневная норма - даже в старости - была не менее бутылки в день. В последние годы он все разговоры сводил к НКВД, НКГБ, МГБ и КГБ. «Там, в органах, всегда было много наших», - говорил он, почесывая кадык скрюченными пальцами. Артрит, заработанный в далекие сороковые в Заполярье при строительстве горно-обогатительного комбината, особенно разыгрывался после неумеренных возлияний. Но его это не останавливало. Если кто-то из родных робко советовал ему поберечь здоровье и не налегать с таким остервенением на спиртное, он становился агрессивным. - Разве я много пью?! Кстати, чтоб вы знали, право пить или не пить я завоевал в беспощадной борьбе с нашими классовыми врагами. Вы должны всегда помнить, что я ваше национальное достояние, дурачье! – воинственно возглашал он. – А мои слабости давно переросли в мои достоинства… Годы войны дед Самуил, имевший генеральский чин, провел на Севере, в Норильске. Именно там он приохотился к выпивке. В нескончаемо долгие зимние месяцы мороз и арктические ветра достигали сумасшедшей свирепости. Чтобы не окочуриться, Самуил Розенфельд, бывший в те суровые военные годы заместителем у самого Авраамия Павловича Завенягина, спасался спиртом, который сам же себе и выписывал. Дед был старым большевиком, ему полагался специальный партпаек, за которым ездили в закрытый распределитель на улице Грановского. Поэтому даже в годы тотального дефицита стол в семье Розенфельдов ломился от яств. Чего там только не было! Бельгийские конфеты, голландские замороженные булочки, запаянная в металлические контейнеры вобла, белужьи балыки с Каспия, чешское пиво, шотландское виски, черная и красная икра, венгерская салями, датская ветчина, бразильский кофе, французские сыры, цитрусовые… Была там и исландская сельдь, которой дедушка Розенфельд любил закусывать «Посольскую водку». Продолжая скрести кадык, он добавлял: «Если бы не евреи, Советская власть пала бы еще в 37-ом…» - и дед таинственно замолкал. Что он имел в виду?.. …Лев Самуилович уехал в Израиль в начале девяностых. К тому времени Мишка, малодушно поддавшись уговорам отца, бросил свой филфак и перебрался в мединститут. За две недели до отъезда отец Мишки был проклят дедом Самуилом. Непреклонный большевик назвал сына изменником родины и фашистским отродьем. Лев Самуилович не знал, что делать с отцом. Покидать родное отечество тот категорически отказывался. Оставлять без присмотра одинокого старика было бесчеловечно. И тут дед Самуил проявил неожиданное благоразумие: он в одночасье умер. В возрасте 96 лет. Умер ночью. В постели. И что самое удивительное - не в своей. Подробностей не знаю. Мишка, уклончиво посмеиваясь, сказал, что у деда была любовница. «Не смерть - мечта! Смерть, так сказать, в седле». Отставного генерала кремировали. Урну с прахом исхитрились забрать чуть ли не на следующий день. Отец Мишки, дабы избежать волокиты и осложнений, аккуратно пересыпал прах старого Самуила из урны в бумажный кулек, поверх уложил двести граммов конфет «Коровка», производства кондитерской фабрики «Красный Октябрь», и, миновав все таможенные и пограничные кордоны, преспокойно прибыл в международный аэропорт имени Бен Гуриона. И спустя пять лет изменник родины похоронил своего отца на тель-авивском кладбище Нахалат Ицхак. И на протяжении всех этих пяти лет Льву Самуиловичу приходилось сто раз доказывать израильским бюрократам, что он намерен предать земле не продукцию московской кондитерской фабрики, а бренные останки своего революционного отца. И все эти пять лет кулек, обманным путем доставленный из России, простоял на крышке рояля в его тель-авивской квартире. Наконец, разрешение на захоронение было получено, и бывший чекист обрел последний приют на исторической родине. Мишка часто бывает у отца. Но переезжать не собирается. «Зачем? – говорит он. - Там стоматологов больше, чем в Москве тараканов». Глава 9 …Мы с Мишкой уже довольно долго сидели молча, каждый думая о своем. Я посмотрел на часы. Почти восемь. Соловей не подавал признаков жизни. Кикимора с длинным носом, костяной ногой и широкими взглядами, судя по всему, его надула. И тут я вспомнил о золоте. - Послушай, друг любезный… - начал я вкрадчивым тоном и в двух словах изложил Мишке свою просьбу. - Ты хочешь продать золотой слиток? – Мишка искоса посмотрел на меня. - Откуда он у тебя? - Если честно, у меня еще его пока нет. Но скоро будет, я в этом уверен. Мишка понимающе кивнул. - Вес, проба? – деловито справился он. - Примерно кило. Чистоты высочайшей. Я не врал, чистота будет столь необычной, что это могло мне повредить. Она будет слишком высокой. Такой, которая приведет специалистов в состояние, если не помешательства, то крайнего изумления. Потому что такого золота не существует в природе. Такой чистоты не добивался пока еще ни один человек на земле. Мне еще предстояло довести, вернее низвести, чистоту до привычной 900-й пробы, используемой в стоматологии. - Сболтнешь – с меня семь шкур спустят, - предупредил я. - Да и с тебя… заодно. В этот момент прозвенел звонок. - Ага, явились, голубчики! – обрадовался Мишка. – Ну, держись, Соловей-Разбойник! Сияющий Петька чинно представил нас девушке. Выглядела она молодо. Даже слишком молодо. Особенно для сотрудницы солидного учреждения. - Саша, - назвалась девушка. Голос у нее был почти детский. Мне показалось, что Саше не больше двадцати. И была она премиленькая. Юное лицо, светло-голубые, почти прозрачные глаза, худенькая, ладная фигурка. Неожиданная молодость, красота и скромный вид девушки смутили Мишку. Он исподлобья рассматривал гостью. Петька же молчал, потирал руки, покашливал и нервно передергивал плечами. Молчание затягивалось. - Хотите, расскажу анекдот? - вдруг спросила Саша. - Надеюсь, приличный? - оживился Мишка. - А разве анекдоты бывают неприличными? – искренне удивилась девушка. Мишка одобрительно крякнул. - Ну, слушайте, - начала эта рафинированная особа, - заходит, значит, милиционер в подъезд, а милиционер огромный, страшный, сапожищами топочет. А в подъезде парочка. Школьники, почти дети. Ну, вы понимаете, они там… пристроились на подоконнике. Вернее, на подоконнике пристроился он, ширинка у него расстегнута, а она… а она склонилась. Страшный милиционер как гаркнет! «А вы что тут делаете, бесстыдники!». Ну, понятное дело, ребята перетрусили, девица с криком упорхнула, а парень по-прежнему сидит на подоконнике и в руках что-то держит. Милиционер присмотрелся, а это уши… Мишка радостно заржал. Соловей криво улыбнулся и так с этой улыбкой просидел весь вечер. Разошлись около двенадцати. Я остался один. Снял с полки книгу первую попавшуюся книгу. Это были «Письма к сыну» лорда Честерфилда. Читать их было невыносимо скучно. Казалось, лорд поучает не сына, а самого себя. Заснул я с мыслью о Сашеньке. Она мне очень понравилась. Кажется, я ей тоже. Люблю девушек с широкими взглядами. Незаметно для Петьки мы с Сашенькой обменялись визитками. У Петьки и так много женщин. Теперь на одну будет меньше. Перед сном я открыл окно и выглянул во двор. На скамейке сидел все тот же подозрительный субъект и, склонив голову на грудь, сладко спал. Один ус у него отклеился... Я вдруг понял, кого он мне напоминал. Субъект был точной копией Бориса Борисовича Лурье, того милейшего господина с кошачьей физиономией, что заказывал памятник покойному министру и смаковал мой коньяк. Меня это не испугало, скорей, потешило. *** …Страшная усталость навалилась на меня, и я провалился в сон, будто подо мной обрушился мост. Мне показалось, что я ухнул в пруд, полный лебяжьего пуха и лепестков роз. И приснилось мне, будто я посетил свой Институт после десятилетнего перерыва. Вроде я где-то странствовал или отбывал срок, и вот вернулся... Я знал, многие умерли. Но то, что я увидел, меня потрясло. Я не встретил ни одного знакомого лица! Я бродил по коридорам в надежде увидеть хотя бы тени людей, с которыми меня когда-то многое связывало. Увы. Все мои знакомцы, бывшие коллеги, сторонники, кляузники, завистники, любовницы, друзья и недоброжелатели, - весь этот могучий жизненный пласт сгинул без следа и памяти. Весь этот людской массив рассредоточился, растворился в пространстве, вся эта громада людей и судеб исчезла, словно ее никогда и не было. Теперь приют этих людей – московские кладбища: приют тихий, неуютный, отвратительный. Я продолжал уныло слоняться по институтским помещениям, которые были полны незнакомыми людьми. Эти незнакомцы оживленно беседовали, не замечая меня: им не было до меня никакого дела. Я был окружен чужими людьми. Всем было наплевать на меня и на мое прошлое. Такого острого и болезненного чувства одиночества я не испытывал никогда. Мелькнула безумная мысль, а не отправиться ли мне на кладбище? Там, по крайней мере, я буду среди своих. А что? Прибыть на кладбище и похоронить себя вместе со своими воспоминаниями, своим прошлым, своими мыслями о счастье, своими наивными мечтами о славе и своими горестями. И тут я проснулся. Посмотрел на часы. Я спал всего полчаса. Я лежал и прислушивался к себе. А ведь и правда, пройдет совсем немного времени, и сон станет явью. Исчезнут все те, кого я вижу каждый день и кого увижу и сегодня, и завтра, и послезавтра. А вот что касалось более отдаленной перспективы, то она очень походила на сон. Пролетят десять или чуть больше лет, и произойдет полная смена действующих лиц. Все исчезнут. И я вместе с ними. Исчезнут не только люди со своим маленьким персональным счастьем и своими безмерными скорбями. Исчезнет главное - предназначение, смысл, целесообразность! В моих рассуждениях не было ничего нового, все это тривиально. Но когда мысль проникает в сердце, когда мысль поселяется в душе, тогда она, пропитанная чувством, обретает значение конечной истины. Ну, если и не истины, то, по меньшей мере, некоего откровения, которое останется с тобой навсегда. Ах, нет, больше ни слова! …Честолюбие – сильная и в то же время слабая черта моего характера. Я понял одно, если честолюбец - мощная, одаренная личность, то все в порядке. Если же честолюбием болен слабак, оно сожрет его. Оставалось определиться – кто я? Сильная личность? Или нет?.. И еще, чего я хочу добиться? Богатства, славы, свободы? Если свободы, то какой? Великой свободы Пьера Безухова? Или болезненной свободы Раскольникова? Или такой свободы, что целиком покоится на основании из звонкой монеты и хрустящих купюр. Когда твое будущее зависит не от жизненных обстоятельств, а от твоей прихоти. Когда завтрашний день ты можешь начать уже сегодня с отдачи своему слуге распоряжений о покупке билета на утренний рейс в Гонолулу. Впрочем, билет в Гонолулу – это дешевка. И такая свобода – дешевка. Моя извечная беда - всегда смотреть в финальную часть жизненной партитуры, видя только ее конечный результат, вроде белоснежной яхты, десятимиллионной виллы на Канарах и стайки юных красоток. А надо обратиться к истокам, к вопросу о моем предназначении как индивидуума. Зачем я родился? Если для того, чтобы давать распоряжения слуге, – это одно. А если для того, чтобы реализовать свои возможности, таланты, заложенные Богом, - это совсем другое. Все это так, но когда есть талант, а возможностей – кот наплакал, но ты горишь желанием жить красиво и полно, что в таком случае делать? Не вешаться же, в самом деле! Вот тогда-то и возмечтаешь о легендарном слуге в белой ливрее с золотыми позументами, готовом выполнить любое – даже самое вздорное – твое желание. …Я бездарно тратил годы на пьянки, легкомысленных женщин с лучистыми глазами девственниц и убогие удовольствия, вроде похода на футбол, шашлыков на пленэре и сидения у телевизора с печеньем и сладким чаем. Я жил банальной жизнью. Но не только. Я и мыслил банально. Я мыслил не как взрослый побитый жизнью мужчина, а как избалованное дитя, у которого отобрали любимую игрушку. И которую вернут, как только дитя перестанет капризничать. Но я не ребенок. И никто ничего мне просто так не даст. Одно время я, переживая затянувшуюся полосу неудач, подумывал направить свои помыслы в сторону религии. «А не испросить ли мне помощи у Господа? Мне почти сорок. Если я решил последний раз задуматься над своим будущим - сейчас самое время», - думал я. Я всегда опасался обращаться к Богу с мелкими просьбами. Мелкая просьба – это не солидно и не серьезно. Такой просьбой я уронил бы себя в глазах Создателя. По этой причине несколько лет назад, когда мне довелось терпеть ужасающую боль, я поначалу обратился за помощью не к Богу, а к остаткам своего мужества. Когда же мужество все-таки иссякло, я не стал обременять Господа пустыми просьбами, а просто позвал медсестру, которая и избавила меня от страданий, вкатив в ягодицу пару лишних кубиков баралгина. Я пришел к выводу, что если выкую внутри себя внушительную просьбу, вернее крупномасштабную мольбу, да еще смогу грамотно ее обосновать, то Господь не сможет ее не заметить. Все дело в величии замысла. Мне нужно было доказать Господу, что я не простой смертный, а Личность. Нужно было выделиться на фоне нескончаемой вереницы просителей. Я прекрасно понимал, что Господь не ростовщик и с Ним не пристало торговаться. Надо было сразу договариваться о цене. Об окончательной и единственной цене. На кону стояла моя нетленная, бесценная и в то же время никому не нужная душа. Подсознательно я приберегал просьбу на черный день. Господь был моей последней надеждой, моим последним духовным прибежищем. Если уж и Господь не поможет, думал я, то стоит ли тогда кипятиться? Вернусь к своему телевизору, сладкому чаю и шашлыкам на пленэре. И к мечтам о ливрейном слуге. …И тут я вспомнил, что Господь внял-таки моим мольбам и одарил меня прозрением! Меня прожгла страшная мысль, а не позабыл ли я, пока спал, Золотую Формулу?.. Я спрыгнул с постели и ринулся к письменному столу. Возжег лампу под зеленым абажуром, нашел карандаш, и, ломая грифель, принялся выводить каракули на клочке бумаги. Через минуту Золотая Формула обрела законченный вид. Отныне этот бесценный клочок бумаги – мой пропуск в бессмертие. И, если меня не укокошат раньше времени, этот клочок сделает меня миллионером. То есть человеком, у которого дистанция от каприза до его исполнения измеряется не метрами, а толщиной бумажника. Я натянул брюки, набросил на плечи халат. Сунул бумажку с Формулой в карман. Потом налил себе полстакана виски и сел в глубокое кресло, на столик поставил поднос с бутербродами. В голове шумело. Словно по мозговым извилинам прогулялся весенний ветер. Было приятно осознавать, что мир за окном спит. Бодрствовал только я да те несчастные, для которых ранний подъем не прихоть, а досадная необходимость. Глава 10 Я делал уже третий глоток, когда заверещал мобильник. - Все ясно, ты продолжаешь пьянствовать, – услышал я. Я бросил взгляд на часы. Четыре утра. - Как ты узнал, что я не сплю? - Проезжал мимо и увидел свет в окошке... - Надеюсь, ты с Региной?.. - В это время суток она спит. И через минуту Мишка и девушка – я узнал красивую сестричку с кукольным личиком – уже сидели у меня в гостиной. Мишка держал стакан в руке и рассуждал: - Перечитал я тут на досуге Ремарка. Он там пьет без остановки и не пьянеет. Кальвадос, виски, граппу, ром, вино… все пьет! Меня аж зависть взяла. Пьет, подлец Ремарк, заряжаясь с самого утра. Пьет и не пьянеет. Как это так? - Это не Ремарк не пьянеет: это его литературные персонажи не пьянеют. Мишка пожал плечами. Он был порядком под мухой. Но здоровья ему было не занимать, и свалить его мог разве что галлон водки. Что ему какой-то Ремарк! - Ты знаешь, - начал Мишка, - будь моя воля, я бы в своей жизни поменял все к чертовой матери... И еще. Я люблю свою жену, но... она мне так надоела, что временами я готов ее придушить... - Скорее бы уж… - вздохнула красавица. - Дура! Шуток не понимаешь! – прикрикнул на девушку Мишка. Девица стрельнула по мне откровенным взглядом и слегка округлила губы, обнажив влажные зубы. От Мишки это не ускользнуло. - Будешь плохо себя вести, - пробурчал он, - отдам Соловью, и он посадит тебя в подвал. К негру. - К негру? – переспросила девушка. - Я не против. Кстати, звали ее Наташей. Всех Мишкиных медсестер, а сменил он их за последние годы не менее десятка, звали Наташами. Такая вот забавная закономерность. Мишка покачал головой. - Вот она, современная молодежь! Ничего святого! - Просто я хочу выйти замуж. - Ты хочешь выйти замуж, но я-то здесь причем?! – удивился Мишка. - Я хочу выйти замуж не за кого-нибудь, а за тебя! - Как же я могу на тебе жениться, дурашка, если я женат?! - Я ты разведись. - Легко сказать - разведись! Я не привык так часто разводиться! Вот у Левы по этой части богатейший опыт. Для него жениться и развестись, все равно что посра... простите, все равно что муху прихлопнуть. Кстати, он сейчас перманентно свободен, и у тебя есть отличный шанс этим воспользоваться. Если ты меня хорошенько попросишь, я попробую его уговорить. И ты его осчастливишь. - Мне кажется, Лев Николаевич и так счастлив. Мишка повернулся ко мне: - Признайся, несчастный, ты счастлив? На секунду я закрыл глаза и увидел голубой залив и девушку, которая лежала на золотом песке и, улыбаясь, смотрела на меня. Она не была похожа на Наташу. - Так ты счастлив, черт бы тебя побрал? – заорал Мишка. - Пожалуй, да, - ответил я, вспомнив о Золотой Формуле, которая очень скоро сделает меня богатым и по-настоящему свободным. - Вот видишь, любовь моя, он счастлив и ему не до женитьбы. А тебе, Наташка, просто нужен состоятельный мужик. Я тебя понимаю и не осуждаю. Но хочу напомнить, что сказал Флобер о мещанстве, богатстве и буржуазности. Он сказал, что это неистребимо. Мечты о персональном счастье стары как мир. Дом-дворец, мебель в стиле ампир, полотна фальшивых импрессионистов, обеды за 500 баксов, богатый муж-паралитик, любовники... Словом, сплошной Флобер… - Флобер? – заинтересовалась Наташа. – Я бы за него пошла. Мишка закрыл глаза. Через минуту он забыл, о чем говорил, и, мрачно посмотрев на меня, произнес: - Большинство так никогда и не находят себя. Мы помираем, так и не поняв, чему должны были посвятить свою жизнь. Все время занимались какой-то ерундой, не зная, что занимаемся не своим делом. Трагедия! - Надоело, надоело! Ни одного нормального слова, - капризным тоном сказала девушка. - Наташка, я тебя прибью! - Неизмеримо хуже не тому, кто не знал, - сказал я, - а тому, кто знал, что занимается не своим делом. Вот это настоящая трагедия! - это было жестоко по отношению к Мишке, который всю жизнь посвятил стоматологическим протезам и гнилым зубам. Но я не мог удержаться. - Главное – это найти свою маленькую индивидуальную истину, - сказал Мишка. - Нашел и успокоился. Нашел и обрел смысл жизни. А потом Создатель на основании миллиардов наших миниатюрных истин, суммируя наши убогие умственные и душевные усилия, создаст одну всеобщую универсальную мировую систему истин. Это великая задумка Создателя, он использует нас, как дешевую рабочую силу. Эта система будет предъявлена каждому, кому посчастливится попасть в рай. - Хорошо бы узнать хоть что-то об этой системе истин, не дожидаясь смерти. Мне бы это сейчас не помешало. Я пил, почти не вникал в болтовню Мишки и неотступно думал о Золотой Формуле. И словно теплая волна ласкало мое сердце. Я встал и вышел из комнаты. На кухне извлек бумажку из кармана, поднес к ней зажигалку... Наблюдая за тем, как пламя пожирает величайшее из открытий, я думал о том, что только сумасшествие или смерть выбьют из моей памяти великую формулу счастья. Скоро, очень скоро, я смогу все изменить. Это будет мне по силам. И жизнь - моя, а опосредованно и жизнь моих верных собутыльников, и жизни миллионов других людей - потечет по новому руслу. Она будет течь в новом направлении независимо от того, хотят они того или нет. Впереди меня ждала другая жизнь. Громадные океанские лайнеры, похожие на плавучие города, частный самолет, роскошные автомобили, яхты, игорные дома, президентские апартаменты, белоснежные виллы на обрывистых берегах с видом на бескрайние океанские просторы, самые красивые женщины мира и путешествия, путешествия, путешествия... Все будет мне доступно. Любой каприз, любое желание будет исполнимо. И эту власть над миром даст мне золото. И тут передо мной возник черный лик Старухи. Он преследует меня, этот скорбный лик, и нет мне покоя… …Мишка и его девушка пробыли у меня до рассвета. Интересно, как Мишка на этот раз будет отбиваться от Регины? ********* …Сашенька это, конечно, хорошо. Но я поймал себя на том, что все время мысленно возвращаюсь к девушке из музея. Я чувствовал, что духовно нахожусь в той пограничной зоне, за которой расстилается поле, засеянное беспредельной нежностью, грезами о возвышенной любви, бархатными взглядами и прочими сентиментальными штучками, место которым не в голове пожившего циника, а в дневнике юного мечтателя. Мне показалось, что меня вот-вот накроет любовная лихорадка. Я уже и забыл, что это такое – любовь, вернее состояние свежей влюбленности. Это когда сердце наполняется предвкушением безмерного счастья. Когда хочется, чтобы весь мир радовался вместе с тобой. Когда ты готов протянуть руку заклятому врагу. Когда хочешь расцеловаться даже с бывшей тещей. Сейчас у меня было как раз такое ощущение. И я опасался, что оно захватит меня целиком. ************* Мое прошлое – это ведь тоже я. Мои воспоминания – это тоже я. Можно сказать, что я частично состою из воспоминаний. И над всем витает Господь, и это Он освящает мою жизнь. Уже долгие годы я сплю не более пяти часов в сутки. Я мало сплю не только потому, что страдаю бессонницей, но и потому, что не хочу тратить жизнь попусту, бездарно расходуя бесценные часы жизни на сон. Поэтому по ночам я предаюсь воспоминаниям. Жизнь слишком коротка, чтобы я мог позволить себе роскошь по ночам пренебрегать воспоминаниями. Бессонные ночи продлевают жизнь. Теза банальна, но, что поделать, все тезы банальны. …У меня был друг, академик Эллин Петрович Бочкарев. «Гении игнорируют правила, по которым живет большинство», сказал он мне как-то. Он не был гением, но правилами, по которым живет большинство, пренебрегал. Говорили, что Бочкарев родился в рубашке. И действительно, ему страшно везло. Всегда и во всем, на протяжении всей его жизни. Но больше всего ему повезло, когда он умер: он оставил с носом всех своих многочисленных кредиторов. Перед административным корпусом Института установлен мемориальный гранитный камень, на котором высечены имена отцов-основателей института: академика Сажина и членкора Сахарова. Которые в общей сложности руководили Институтом почти двадцать лет. Ректором после их смерти стал Бочкарев, талантливый организатор и выдающийся ученый. Повторяю, он был необыкновенным, просто феноменальным, везунчиком. Как у всякого недюжинного человека, у него были покровители и враги. Врагов, как водится, было больше. Особенно густо они сконцентрировались в министерстве, которое курировало Институт. Академика Бочкарева, несговорчивого, независимого, своенравного и капризного, давно мечтали уволить. Но убрать со сцены ученого с европейским именем было не так-то просто. Но настал некий роковой час, когда на стол министру легла бумага с приказом об увольнении академика Бочкарева с поста ректора. Но недаром говорили, что Бочкарев родился в рубашке. В тот момент, когда министр размашисто подписывал приказ, над ним самим неожиданно разразилась гроза: президент за какие-то огрехи в одночасье отправил министра в отставку. В атмосфере неразберихи и паники, потрясшей ряды министерских холуев, о снятии Бочкареве тут же забыли: было не до него, надо было спасать собственные шкуры, открещиваться от опального министра и бросать все силы на то, чтобы понравиться новому хозяину. И Бочкарев преспокойно просидел в своем мягком ректорском кресле еще много лет. …Одним теплым августовским вечером, это было несколько лет назад, проходя с ним мимо вышеозначенного мемориального камня, я заметил: - Вот ты руководишь институтом почти тридцать лет, больше чем кто-либо из твоих предшественников. Как ты думаешь, будет ли твое имя… Он возмутился: - Какая неслыханная бестактность! И как это у тебя язык повернулся, балбес ты этакий, задавать мне подобные вопросы? Во-первых, я еще не умер, а во-вторых… Он застыл перед камнем, снял шляпу и ухмыльнулся. – Слушай и запоминай. Не будет моего имени. Не будет. А почему, знаешь? Времена теперь настали такие, что всем на все насрать… А теперь пойдем ко мне домой да раздавим бутылочку-другую. И никто не помешает нам: прислугу я отпустил, а жена на даче. Кстати, ты знаешь, почему я на ней женился? Как-то перед сном я сидел в спальне на кровати перед зеркалом, медленно раздевался и размышлял о своем холостяцком житье-бытье. И тут я увидел себя в зеркале – сидит жирный старый мужик и, забывшись, с отрешенным видом нюхает грязный носок… Зрелище отвратительное! Он не был пьяницей, мой старый добрый друг, но выпить любил. И умел. В тот вечер мы пили «Мартель». Две восьмисотграммовые бутылки ему прислал его бывший ученик, обосновавшийся в Нанте. К посылке было приложено письмо. Бочкарев нацепил очки и торжественным тоном принялся читать: – «Дорогой и любимый Учитель! Уверен, коньяк вам понравится. Вкус элегантный и изысканный – сложный, с нотками смородины и привкусом фундука, с ореховыми оттенками и тонами сухофруктов. Послевкусие исключительно длительное». Посмотрим, посмотрим, насколько оно длительное, – произнес мой друг, отвинчивая пробку. После каждой рюмки он гурмански крутил головой и восторгался: – Действительно, прав ученик, какое послевкусие! И какое длительное! И какое исключительное! Какие нотки! Какой элегантный и изысканный вкус! Какие смородины! Какие фундуки! Жаль, что он прислал так мало. Часам к трем ночи мы расправились с обеими бутылками. «Мартель» был действительно хорош. В нем было все: и смородина, и фундук, и сухофрукты. Были и некие очаровательные оттенки и даже отдельные тона. Было и длительное послевкусие. Настолько длительное, что наши растревоженные души возжаждали продолжения. Бочкарев полез в холодильник. Там охлаждались три бутылки молока и кувшин с домашней простоквашей. Бочкарев выругался и отправился в гостиную осматривать бар, в котором обнаружил пустую бутылку из-под яблочного сидра. Он опять выругался. Выходить на улицу, ловить такси и ехать куда-то, чтобы разжиться бутылкой водки, не хотелось. Бочкарев загрустил. Минут пять он, опустив голову, молчал. Потом вдруг резко дернулся и вскричал: – Мы спасены! Кармазин! Мне послышалось – Карамзин. Я закрутил головой. Интересно, каким образом давно почивший классик может нас осчастливить? – Кармазин! – восторженно повторил Бочкарев. Слово звучало, как заклинание. Бочкарев выбежал из комнаты и через мгновение вернулся. Лицо его сияло. – Эврика! – вскрикнул он. В руках у него были две синие бутылочки. – Непочатые! Там до 90% чистого спирта! Я взял одну из бутылочек и углубился в изучение этикетки: - Кармазин. Жидкость для ращения волос, - прочитал я ошеломленно. …Утром академик, ученый с европейским именем, мучаясь головной болью и мечтая о пиве, тусклым голосом говорил: – Начали мы хорошо… все-таки «Мартель». Вкус божественный. Какой аромат! Какие смородины! Какие фундуки! Какой элегантный и изысканный вкус! Какое послевкусие! И какое длительное! Да… – повторил он задумчиво и поскреб шершавый подбородок, – начали мы хорошо: по-европейски – «Мартелем». Очень хорошо! Да и закончили недурно: по-русски – «кармазином»… Ты знаешь, – констатировал он, тяжело рыгая, – а послевкусие у этого окаянного «кармазина» будет, пожалуй, поосновательней, чем у «Мартеля»! Академик был известен своими любовными похождениями и сексуальной неутомимостью. У него было пятеро детей, рожденных в законных браках. Сколько было внебрачных, не ведают, наверно, даже на небесах. Он был крайне суеверен. Однажды он признался, что мечтает дожить до ста лет. Думаю, он лукавил. Он мечтал о бессмертии. Чтобы продлить молодость, он вложил в бумажник свою фотографическую карточку, сделанную в далекие студенческие годы. Я видел это фото: на ней был запечатлен молодой Бочкарев – пышущий здоровьем молодчага с нахальными глазами. Мой друг часто вынимал фотографию и с удовольствием ее рассматривал. Он верил, что фотокарточка сакральным образом поможет ему не стареть. Женат он был трижды. Последняя жена, та, которую он откомандировал на дачу, была моложе его на тридцать шесть лет. Она была чрезвычайно хороша собой. И у нее это был третий брак. Оба ее мужа умерли в результате отравления грибами. Ходили слухи, что... словом, нехорошие ходили слухи. Конечно, разница в возрасте была несусветная: ему 71, ей 35. Но красавица рассчитывала, что, выскочив замуж за богатого академика, она не только войдет в круг избранных, но и ухитрится получить то, что недополучила в прежних замужествах, а именно: шикарную жизнь с брильянтами, дорогими туалетами, ложей в Большом, ресторанами и путешествиями. Кроме того, она была убеждена, что любая молодая женщина, выходя замуж за старика, сохраняет за собой законное право иметь хотя бы одного любовника – молодого, боевитого и безотказного. Но она просчиталась. Своим неистовством в постели муж доводил ее до экстатических припадков. По этой причине ей было не до шалостей на стороне. У него же любовницы не переводились. Мало того что Бочкарев переспал со всеми женами и любовницами своих друзей и недругов, он, не считаясь с затратами, еще и пользовался услугами уличных проституток. Жена его ни разу не застукала. Он часто ездил в командировки ревизовать подведомственные институту строительства и заводы. Везде его встречали как родного. И повсюду академика ждали обожавшие его любовницы. Несколько лет назад после наисложнейших обменных комбинаций он въехал в элитную квартиру, в бывшем доме литераторов, что в Лаврушинском переулке, неподалеку от Института и совсем рядом с Третьяковской галереей. Квартира эта, по слухам, некогда принадлежала Илье Эренбургу. Бочкарев на работу ходил пешком. Его соседкой по лестничной площадке на седьмом этаже «сталинского» дома оказалась чрезвычайно злобная старушенция. Со временем выяснилось, что это знаменитая поэтесса Маргарита Алигер. С которой у него с первого же дня не сложились отношения. Однажды в подъезде я нос к носу столкнулся с поэтессой. Мы зашли в лифт. Обменялись тривиальными вежливыми фразами. Узнав, что я направляюсь к академику, она переменилась в лице: «Ах, и вы, мой друг, туда же, в этот вертеп! Чуть жена за порог, этот ваш академик немедля напускает полный дом толстомясых шансонеток и давай с ними канканировать! Не одобряю, шер ами, не одобряю! Кстати, передайте вашему дружку, чтобы он вовремя выносил мусор. Он, как напьется, забывает обо всем на свете…» Тут лифт остановился, и мы вышли. Алигер по пути пнула ногой бочкаревское ведро с мусором. Ведро опрокинулось, из него на кафельный пол вывалились пустые бутылки, кружок любительской колбасы с отчетливыми следами чьих-то зубов, конфетные обертки, окурки и пара изодранных в клочья презервативов. «Ну вот! – ликующе воскликнула Алигер. - Даже вдуть по-человечески не может! Медведь, бурбон, монстр! А еще академик! Расстреливать надо таких академиков! Вы только посмотрите, что он натворил! Разодрал нежную резину, неумеха! А надо плавно, плавно, плавненько…» Я посмотрел на поэтессу. Морщинистая кожа на ее лице разгладилась и порозовела; она повернулась ко мне, блеснул, словно выстрелил, из-под седой пряди огненный глаз. Мне показалось, что мне прямо к лицу поднесли пылающий факел. Алигер приблизилась ко мне, привстала на цыпочки и вдохновенно прошептала: И все-таки настаиваю я, и все-таки настаивает разум: виновна ли змея в том, что она змея, иль дикобраз, рожденный дикобразом? Или верблюд двугорбый, наконец? Иль некий монстр в государстве неком? Но виноват подлец, что он - подлец. Он все-таки родился человеком! Она усмехнулась, покачала головой и пошла к своей двери. Я церемонно распрощался с поэтессой и, преклонив колена, принялся подбирать мусор… …Он был философом, мой старый добрый друг. Причем, философом мудрым. Наверно, такими были латиняне. Например, его трактовка изречения «мементо мори» мало отличалась по смыслу от того, какой вкладывали в него древние обитатели Апеннин. Странно, что Бочкарев и поэтесса не подружились: по-моему, они были очень похожи друг на друга. - Напоминать себе о смерти надо в моменты наивысшего счастья - сказал он мне как-то. - В моменты наивысшего счастья? – переспрашивал я. - Да-да, в мгновения наивысшего счастья! Тебе не понять. Ну, например, тогда, когда тебя после тяжелой и успешной операции выписывают из больницы или когда награждают очень высоким орденом и о твоих выдающихся достижениях трубят все газеты. Или когда ты силой берешь зазевавшуюся нимфоманку, которой нет и пятнадцати… - Это я понимаю… - Слава Богу! Всегда надо помнить, что где-то растет дерево, которое срубит и распилит на доски некий деревенский мудрец, думающий не о смерти, а о том, как бы у соседа перехватить на бутылку… - Причем здесь дерево? - А притом, дурак ты этакий, что из этих-то досок другой мудрец, который мечтает о той же бутылке, сколотит гроб, в котором тебя и похоронят… А дерево… Оно растет себе и растет. Пока – растет. Я даже знаю, где оно стоит. Оно стоит на высоком, сухом месте, у околицы деревни Ивановка. Можем съездить туда хоть сейчас. Съездим, полюбуемся и вернемся назад. Поедешь? - Нет, не поеду. - Теперь о тех, кто займется тобой после твоей смерти. Вдумайся, сейчас, вот в эту самую минуту, где-то рядом, возможно, на соседней улице, в закусочную входит некий неведомый тебе патологоанатом, который через год, через два, через десять лет, через полгода или через двадцать лет будет разделывать тебя на порционные части. Пока же этот патолог с беззаботным видом заказывает себе сборную солянку, пиво и биточки. А через час он вернется к своим прямым обязанностям и будет оттачивать хирургическую технику на задеревеневшем тулове какого-нибудь несчастного сантехника Афони, накануне спьяну захлебнувшегося в сортире… Сейчас ты ни за какие коврижки не позволишь патологу даже притронуться к тебе, а когда придет время, он тебя и спрашивать не станет и пойдет копаться в твоих внутренностях, словно ты не человек, а жаба… Когда ты хорошенько вдумаешься в то, что я сказал, ты поймешь, что это такое - «мементо мори». Жить, братец, надо так, как советовали старина Гете и старина Бродский. Все дело в величии замысла и полноте жизни. Торопись все изведать, все познать. Жить надо со свистом! Он взял меня за руку и, хитро подмигнув, сказал: - Поклянись, сукин сын, что, когда я отдам концы, ты приложишь все силы, чтобы оградить мое нежное тело от цепких лап прозектора. Я поклялся. А что мне оставалось делать?.. Не спорить же. Тем более что он в то время выглядел еще очень бодро и всем рассказывал, что с некоторых пор решил настроить свой свой дух и свое тело на персональное бессмертие. Он сказал, что решил жить вечно. Как Ленин. Многие верили. Он в то время увлекся какой-то шальной малолеткой и был от нее без ума. - Ты гнусный совратитель, вот ты кто! - возмущался я. - Ага, завидуешь! – Кстати, ты знаешь, что ее мать моложе твоей старшей дочери на десять лет? - Неужели? - обрадовался он. - За это стоит выпить! Когда же все-таки пришел его последний час, и ему не удалось от него уклониться, я вспомнил о клятве. Но исполнять ее не стал. Ибо знал о двух предыдущих мужьях его жены, которые погибли при весьма странных обстоятельствах. И мне не понравилась его смерть, если смерть вообще может кому-то нравиться. Умер он как-то подозрительно быстро. Впрочем, вскрытия не было. И я здесь ни при чем. На этом настояла его жена. И которой я не мог и не стал бы мешать. Человек умер. О чем тут говорить?.. Если она и спровадила моего друга на тот свет, то чем я-то мог ему теперь помочь? Даже если бы я сумел доказать, что его жена является коварной отравительницей, вернуло бы это моего дорогого друга к жизни? Ну, не стану же я, в самом деле, мстить ей, подкарауливать в подворотне и кроить нежный череп вдовицы колуном! Можно было, конечно, под пытками выведать у нее рецепт грибного супа, с помощью которого, если верить слухам, она отравила своих мужей, и этот суп насильственно влить ей в глотку. Я не стал ничего делать. Ведь никаких доказательств, что мой друг умер по чьему-то злому умыслу, у меня не было. Повторяю, не было никаких доказательств. Ни косвенных, ни прямых. А теперь - признание. Признание, которое дается мне без труда. Дело в том, что Бочкарев был первым, кто помог мне поверить в собственную исключительность. Он намекнул мне на мою гениальность. Намек носил ярко выраженный мистический характер. Произошло это уже после его смерти. Бочкарев мне приснился. Я отчетливо помню этот сон. Бочкарев стоял у золотых райских врат и препирался с апостолом Павлом. Они спорили яростно и злобно. Казалось, еще немного, и они передерутся. «Мысль материальна!» – кричал мой покойный друг. Апостол тоже кричал: «Как же, держи карман шире! В мире вообще нет ни черта материального! Все сущее создано Богом, и оно духовно. Эх, ты, а еще академик! Расстреливать надо таких академиков!». «Постыдился бы! Несешь черт знает что! Высказанная мысль, поскольку она материальна, никуда не исчезает! – Бочкарев для убедительности схватил апостола за ворот туники и слегка потряс. – Мысль-слово, отклеившись от сказавшего, не испаряется бесследно, а уносится в пространство, чтобы барражировать в ноосфере до тех пор, пока не появится какой-нибудь гениальный пройдоха, вроде Левы Старосельского, который спустя годы обкатает ее и приладит под свои потребности. А уж он-то приладит, будьте благонадежны! Это такая бестия, этот наш гениальнейший Лева Старосельский! Приладит, сукин сын, и превратит железо в золото…» Вспомнилось еще одно. Бочкарев вполне мог продвинуться выше по служебной лестнице. Он давно мог перейти на руководящую работу в министерство, такие предложения ему поступали. Мог стать заместителем министра, а со временем, наверно, и министром. Вот что он мне сказал по этому поводу: «Директор завода, ректор института, руководитель объединения еще могут быть порядочными людьми. Начиная с заместителя министра, все… все сплошь мерзавцы. Такова природа чиновничьей породы. Став министром или его замом, я автоматически превратился бы в негодяя. Ну, ладно, не в негодяя. Но в человека, которому не хочется подавать руки. Понимаешь, я не был бы свободен в выборе. Я должен был бы подлаживаться под кого-то, кого не уважаю, но кто рангом выше меня и от кого я завишу, я должен был бы кого-то предавать, кого-то выгораживать. Словом, лавировать, дипломатничать, наступать на горло собственной песни. Там человек перестает быть человеком, он превращается в функцию. И потом, я не карьерист. Я все-таки какой-никакой ученый…» И потом он добавил: «Знаешь, за что я тебя люблю? Ты похож на меня. В этом все дело. И ты, и я, мы оба, прирожденные циники. Но мы безобидны! Ибо придерживаемся, наверно неосознанно, своеобразного кодекса чести. Границы его определить трудно. Но он есть, этот загадочный кодекс. Я могу изменить жене. Но я никогда не изменю родине. Ты такой же». Почему я об этом вспомнил? Может, потому, что боялся превратиться в негодяя? *** Если я решусь ринуться в бой за комфортабельное место под солнцем, мне понадобится помощник. Или соратник. Или сообщник. Что, в общем-то, одно и то же. Кругликова? Вряд ли. С женщинами лучше не связываться. Их представления о нравственности не раз ставили меня в тупик отсутствием предсказуемой логики. Гурам? У него имя в научном мире и связи на самом верху. Гурам превосходный организатор. Севка Долгополов? Помню, еще на первом курсе он в пьяном виде крушил ржавой трубой магазинные витрины. Не люблю отличников - послушных и скучных. Не они «двигают» науку. Люблю талантливых шалопаев и одаренных хулиганов. Именно из таких, по моему глубочайшему убеждению, вырастают крупные неординарные фигуры. Кстати, Севка был первым, кто залез в постель к инспектору курса Юльке Мироновой. Но с тех пор немало воды утекло. Долгополов, хулиган и шалопай, неожиданно для многих превратился в ревностного служителя богини Каллиопы, то есть в ученого червя, которого занимала только наука. Посулить Севке горы золотые... То есть не сами горы, а миллионы, на которые можно было бы развернуть суперсовременный научно-исследовательский комплекс где-нибудь в Подмосковье, в сосновой бору, в покойном месте, словно специально созданном для того, чтобы там, в кабинетной тиши, Долгополов штамповал открытия как столовые ложки. Сделать его одним из руководителей научного гиганта и позволить ему проделывать с наукой то, что он некогда вытворял в постели с Юлькой Мироновой. Сравнение науки с женщиной не мое изобретение. Это Севка. Он говорит, что науку надо драть, как это делал с природой Иван Владимирович Мичурин. «Но он же едва ее и не загубил!» - кричала Маша Кругликова. Она знала о Севиных шалостях с инспектором курса. Она считала Севу страшным донжуаном. У него же все было в прошлом. К тому же его многолетняя спутница жизни Клара давно отбила у Севки интерес к противоположному полу. Причем «отбила» не в переносном смысле, а – в прямом. Однажды, это было еще в начале их совместной жизни, Севка приплелся домой в пять утра. От него ощутимо попахивало джином и женскими духами. Рубашка была вся в помаде, а две нижние пуговицы были вырваны с мясом. Вот тогда-то и заговорила тяжелая артиллерия, роль которой исполнила Клара, вооруженная половником. Она так отделала своего благоверного, что того в течение полумесяца пришлось заворачивать, как сапера Водичку, в мокрую простыню. На Клару с тех пор Севка смотрел с обожанием, граничащим со страхом. Можно сказать, что вовремя отвратив Севку от сомнительных любовных связей и перенаправив его интеллектуальные и физические силы в сторону науки, Клара оказала нашей родине неоценимую услугу. Ее легкомысленный и талантливый муж посредством синяков и царапин был наставлен на путь истинный, обогатив в дальнейшем отечественную науку десятком научных изобретений. Мой внутренний голос нашептывал мне, что мое открытие могло навредить человечеству и всему миру. Но мне было наплевать и на свой внутренний голос, и на это чертово человечество, и на этот зловонный мир. Мне было наплевать на мир так же, как миру было наплевать на меня. У меня не было никаких обязательств ни перед миром, ни перед теми, кто окружал меня со всех сторон. Я был чист и свободен, как картежник, вылезший из долговой ямы, после того как от звонка до звонка отсидел свой срок. Я ничего никому не был должен. И в то же время я чувствовал, что мир не враждебен мне. Я был его неотъемлемой частью, я понял это давно, я был звеном в бесконечной цепи себе подобных и не собирался из этой цепи выпадать. …Я верил, что можно наладить производство золота в промышленных масштабах. В лабораторных условиях этого по понятным причинам добиться невозможно. Максимум, что могла дать моя лаборатория, - это несколько килограммов драгоценного металла. Конечно, этого хватит, чтобы какое-то время содержать себя и пару не слишком требовательных любовниц, но меня это не могло устроить. Мои работы по промышленному производству золота – даже на стадии подготовки - в тайне не сохранить. Это понятно. Как понятно и то, что без помощи извне мне не обойтись. Подождем. Думаю, помощники объявятся сами собой. Интересно, кто это будет? Министерские чинуши? Депутаты? Вчерашние бандиты с большой дороги, дети которых ныне постигают гуманитарные науки в Гарварде? Работники спецслужб? Банкиры с безукоризненными проборами и невнятным прошлым? Я решил отдаться течению. Пусть все будет так, как угодно Судьбе. Глава 11 …В субботу я проснулся в двенадцатом часу. Поплелся в ванную. Синяк был на месте. Только теперь он качественно изменился. Цветовая гамма ласкала бы взор, если бы синяк помещался не у меня под глазом, а под глазом какого-нибудь мерзавца: хорошо, если бы это была физиономия моего обидчика. Я побрился, принял душ. И в который раз уставился в зеркало. С левой стороны я был похож на хулигана с Разгуляя. С правой – на плакатного десантника. Правильные черты лица, подкупающее отсутствие индивидуальности. Был бы женщиной, непременно бы влюбился. Вероятно, именно этой, правой, стороной мне и предстоит поворачиваться к Лене, если я не хочу, чтобы она сбежала от меня в первые же пять минут. Правда, тогда я буду смахивать на Собакевича, которому дали по шее. На мгновение я представил себе, как буду смотреть на свою новую знакомую. Как буду скашивать глаза, кривить рот… Тьфу! Уж лучше сразу повернуться к ней пострадавшей щекой! Я посмотрел на часы. Половина первого. Время заметно ускорило свой ход. В два часа у меня свидание в Александровском саду. Надо опередить время. Вернее, перенести свидание. Изменив час и место встречи. Я позвонил Лене. Сказал, что заеду за ней на такси. В семь вечера. Говорил я быстро, чтобы у нее не возникло даже мысли о свидании в саду у кремлевской стены. - Какое-то время мне не стоит появляться в людных местах, - заговорщически понизив голос, сказал я. - Вас разыскивает полиция? - Со вчерашнего вечера. - Господи! Так вы преступник?.. Я вспомнил сожженную бумажку с Золотой Формулой. - Закоренелый. - И что же вы натворили? Небось, убили кого-то? - Пока нет, - тут перед моим внутренним взором предстало ненавистное лицо Берендеева, и я решительно добавил: - Но могу… - Ну и врун же вы! Так кто же вас все-таки разыскивает? Жена?.. - Я не женат. - Что так?.. - Не сделал привычки: говорят, семейная жизнь сушит. Она секунду помедлила. - Гоголя начитались?.. Не хватает только, подумал я, чтобы эта Лена оказалась интеллектуалкой! Ко мне всегда льнули телевизионные и редакционные барышни, глаза которых при слове «интеллект» бархатно затуманивались. Я заметил, что все эти так называемые интеллектуалки большие мастерицы по части выпивки. Когда-то меня это в них привлекало, мне нравилось, что они одновременно и говорливые собутыльницы и страстные любовницы. …В половине восьмого мы были у Гурама. Я позвонил в дверь. Открыл не хозяин, а гость. И этим гостем оказался Мишка. Я пропустил Лену вперед. - О, прекрасная незнакомка! - воскликнул Мишка и, сделав шаг назад, продекламировал: - И странной близостью закованный, Смотрю за темную вуаль, И вижу берег очарованный И очарованную даль. Я незаметно погрозил ему кулаком. Мишка, прищурившись, посмотрел на Лену. - А я ведь вас где-то видел… - Стара песня, - сказал я. День рождения прошел скучно. Без скандала. И без драк. Мишка и Поверинов помирились, удалились на кухню и весь вечер проплакали, лакая водку из фужеров. Лена заметила мой синяк и улыбнулась. Мне показалось, еще немного и она бы одобрительно присвистнула. Обязанности тамады сам на себя возложил пожилой родственник юбиляра, приехавший из какой-то глухой высокогорной деревушки. Говорил он по-грузински. Это еще более усилило ощущение скуки. Потому что все поняли, о чем он говорил. Потом высокогорный тамада поднял из-за стола и выволок на середину комнаты упиравшегося юбиляра и, зажав в зубах бутафорский ятаган, сплясал с ним лезгинку под Пятую Симфонию Бетховена на скорости 78 оборотов. Это было отвратительно. Я посматривал на Лену, и мне спьяну показалось, что я погибаю… Я не лирик, не поэт, мне не найти слов, чтобы передать чувство, которое меня охватило. В нем было все: и страстное желание, и нежность, и воспоминания о юношеских грезах, и ноющая боль в груди, и уже упомянутое предчувствие беды, словом, чего там только не было, в этом сумасшедшем чувстве. Я и не предполагал, что мое сердце еще способно на такие лихие выкрутасы. Я боялся, что сердечная мышца не выдержит и даст трещину. Стоило мне посмотреть в ее глаза, как я почувствовал, что тону в их влажной серебристой глубине. Я бы, наверно, и в самом деле утонул, если бы не печальный опыт, который, к счастью, всегда при мне. Он не раз выручал меня в критические моменты, которые, дай я волю страстям, могли бы привести меня к болезни, любовной горячке, а там и к венцу, которого я после пятой кряду женитьбы боялся не меньше, чем черта с рогами или плахи. Впрочем, допускаю, что все мои трогательные и беспокойные волнения в тот вечер, это лишь последствия неумеренного потребления крепких спиртных напитков. И дело здесь не в Лене, а во мне. Окажись на ее месте другая, я, возможно, стал бы испытывать столь же сильное чувство. Это была иллюзия чистейшей воды. Но очень часто иллюзия, возникающая под влиянием винных паров, принимается нами за подлинное чувство. И не надо думать, что иллюзия любви менее прочна, нежели истинная любовь. Очень многие проживают свои жизни, каждодневно имея такую иллюзию под самым носом. …Помню, ехали в такси. На какое-то время я утратил способность соображать. Сказались многочисленные рюмки водки, выпитые на юбилейном вечере. Возможно, я потерял сознание. Или уснул. Когда я пришел в себя, то понял, что, стараясь сохранить равновесие, стою у незнакомого подъезда, перед незнакомой дверью и рядом со мной стоит Лена. Своим ключом она открыла дверь, и через мгновение мы очутились в холле, размерами превосходящем мою квартиру. Помню бордовый ковер, в котором по щиколотку утопали ноги. Помню огромное, устремленное ввысь, под теряющийся в темноте потолок, овальное зеркало, оправленное в бронзовую раму с завитками, стрелами и купидонами. Зеркало отразило две крадущиеся фигуры. Через мгновение зеркало очистилось и стало темным, словно на него набросили покрывало. В противоположном углу холла, возле застекленной двери, я приметил рыцаря в сияющих доспехах. Железная рука рыцаря сжимала боевой топор. В сияющую грудь был впаян червленый крест. Из-под верхней части нагрудника выбивались клочья медно-рыжей бороды. Ни слова не говоря, мимо рыжебородого крестоносца, на ходу срывая с себя одежду, мы проплыли в спальню. Как бы сами собой воспламенились светильники, осветив громадную кровать под бордовым балдахином. Я успел заметить, что на одной из прикроватных тумбочек стоит старинный телефонный аппарат с золоченой трубкой. Мне показалось, что я нахожусь в музее новейшей истории. Причем в той его части, которая посвящена интимной жизни какого-нибудь стремительно разбогатевшего парижского парвеню, который и дня не мог прожить без новой любовницы. Глава 12 …Утром меня разбудил телефонный звонок. Проклиная все на свете, я снял трубку. - Ну, какая сволочь?.. - плачущим голосом начал я, спросонья не сообразив, что я не дома. Скосив глаза, я увидел обнаженное плечо девушки и вспомнил, что нахожусь в чужой квартире, в чужой спальне… В ужасе я зажал себе рот рукой. Но было поздно: слова были произнесены, и трубка была у уха. - Здравствуйте, Лев Николаевич, - услышал я, - вас беспокоят из ФСБ. Я резко отнял трубку от уха, словно это была не трубка, а гремучая змея. Из трубки доносились какие-то лающие звуки. Словно говорящий с энтузиазмом упражнялся в немецком. Я опять приложил трубку к уху. - …айр… леп… ав… ан… - бубнил посланец спецслужб. - Простите, как вас зовут? – прервал я его бормотание. - Я уже представлялся. Повторяю: полковник Лепешинский, Павел Иванович, - как бы нехотя отрекомендовался мой собеседник. Вот те нá! Лепешинский, да еще Павел Иванович. Какая-то помесь Чичикова с бывшей примой Большого. - Очень приятно, - сказал я унылым голосом, – а вы, случаем, не ошиблись номером? - Вы знаете, - задушевно сказал полковник, - мы здесь вообще-то редко ошибаемся. - А ФСБ… это что? Бывшая КГБ? - ФСБ – это ФСБ, - в голосе моего собеседника появились нотки раздражения. - Мы хотели бы с вами встретиться, Лев Николаевич. Надеюсь, вы не возражаете? И тут я окончательно проснулся. - Конечно, какие могут быть возражение! – откликнулся я с жаром. - Тем более что речь, наверняка, пойдет о защите государственных интересов моей горячо любимой отчизны… - Не стоит иронизировать, - сказал чекист. - А что я такого сказал? - Не стоит иронизировать, - повторил мой собеседник. - Вы не могли бы подъехать завтра, в понедельник, к нам, на Лубянку… ну, скажем, - я слышал, как он перелистывает календарь, - часам к двум дня? Я задумался. Эх, была не была! - В два часа я обычно обедаю. Лучше в три. - Значит, так, записываю: в два, - сказал он с нажимом. - Там приемная… - Я знаю… - Знаете? Странно… - Ничего странного в этом нет, любезнейший Павел Иванович… Меня уже пытались вербовать ваши коллеги, когда я еще студентом был. Кстати, вас, случаем, не в честь Чичикова… - Не в честь, - быстро ответил чекист. Он уже не скрывал раздражения. – И к народной артистке Ольге Лепешинской я не имею никакого отношения… Итак, в два часа дня, в понедельник. Постарайтесь не опаздывать. И захватите паспорт. - Кружку брать? - Кружку?.. – полковник помедлил, как бы что-то решая. - Пока не надо. - И на том спасибо, - пробормотал я. - Не понял… - Вы не могли бы сказать, о чем пойдет речь? - Вот мы с вами встретимся, дорогой Лев Николаевич, вы все и узнаете. Мы вам все-все расскажем, - голос моего собеседника звучал почти приветливо. Полковник быстро попрощался и положил трубку. «Вот и проявились…» Они знали, что я нахожусь у Лены, какого-то черта или, вернее, с каким-то маловразумительным расчетом позвонили на ее домашний номер… Зачем? Чтобы показать мне свое всесилие? Поиграть в загадочность? Почему не позвонить мне на мобильник, или по домашнему телефону, или, в конце концов, на кафедру?! Мальчишество какое-то… Или… Я повернул голову и посмотрел на свою возлюбленную. Лена лежала с закрытыми глазами. Я быстро встал и отправился на поиски ванной. *********** …Вернувшись к себе на Воздвиженку, я остаток воскресного дня провел у телевизора, попивая пиво и предаваясь раздумьям о своем будущем. Звонила Лена. Звонила дважды. В первый раз я сказал ей, что занят, ибо не могу оторваться от плиты, поскольку готовлю себе сиротский ужин с перепелами, омарами, почками по-генуэзски и запеканкой из тыквы. Она хихикнула и перезвонила через час. - Ты насытился? Как запеканка? - Запеканка?.. Какая, к черту, запеканка?! Лена! – закричал я. – Почему они?.. - Кто – они? - Почему эти люди в хромовых сапогах и синих погонах звонили по твоему номеру? - Можно я приеду к тебе? - Сначала ответь на вопрос. - Я хотела бы приехать. - Ты что, голодна? - Нет, то есть, да… - голос ее звучал растерянно. - Тогда лучше завтра… Я все съел, дома шаром покати. Ничего нет, ничего! нет ни муки, ни круп, ни соли, ни мыла, ни спичек. Завтра с утра я буду болтаться в центре, словом, позвоню… И еще, я тебя люблю. Наверно, я не солгал, но мне очень не хотелось, чтобы это оказалось правдой. Глава 13 Утром, в понедельник, в парикмахерской у Покровских Ворот, мастер, молоденькая девчонка с сумасшедшими глазами, окончив стрижку, предложила мне «подправить» брови. Парикмахерская была малюсенькая: всего четыре кресла. В одном из них, по шею укутанная в белую простыню, с царственным видом восседала очень красивая дама средних лет. У нее была высокая, пышная прическа, вроде тех, коими славились кинозвезды в середине прошлого столетия. Взбитые волосы, издали похожие на золотую корону, обрамляли нежный лик незнакомки. Скосив глаза, я незаметно наблюдал за ней. Она еще могла нравиться. Даже мужчинам моего возраста. Спустя несколько минут, после того как ей вымыли голову, я еще раз посмотрел в сторону женщины. Сначала я подумал, что ее подменили. Яркая соблазнительная красавица исчезла. Мне показалось, что ее место занял мужчина. Шикарная куафюра, набрав влаги, облепила череп сурового нордического типа. Нос вытянулся и посинел. Ей бы очень пошли аршинные усы и рогатая каска кайзера Вильгельма, подумал я. Вот так женишься, а через день, когда поймешь, на ком женился, пойдешь и удавишься на первой же попавшейся осине. - Так подправлять или нет? – повторила парикмахерша. Она переминалась с ноги на ногу и угрожающе щелкала ножницами. Я перевел взгляд на свое отражение. - Я что, похож на Брежнева? Девица пожала плечами. Я заметил, что она жует резинку. Я повернул голову сначала направо, потом налево, самым внимательным образом изучая себя в зеркале. Хорошие брови, в меру густые и ровные. И тут я подумал, когда это еще мне предложат такую экзотическую услугу - подправление бровей. Вряд ли у них там, на Лубянке, во множестве водятся мастера по бровям. - Валяйте, подправляйте, черт с ва… я хотел сказать, с ними! *** …В Институт я не поехал. Лекций у меня не было. А в лаборатории и без меня знают, что делать. Я около часа с мечтательным видом бродил по бульварам, потом зашел в бар выпить кофе и выкурить сигарету. Раньше в этом баре помещалась молочная лавка, я это хорошо помнил, потому что не раз мальчишкой покупал здесь кефир и сметану. Я сидел за столиком у окошка и смотрел на унылую улицу, которую знал с детства. Я посмотрел на часы. До визита на Лубянку оставалось еще много времени. Я набрал номер Лены. …Ее приезд ничего не прояснил. Звонок полковника из органов удивил ее не меньше, чем меня. По крайней мере, так она мне сказала. - Ты всегда так много пьешь? – спросила она. Я скривил губы. Столь резкий переход покоробил меня. Я не люблю, когда стесняют мою свободу: напиваться где, когда и с кем угодно я считаю своим неотъемлемым правом, завоеванным в борьбе с… впрочем, черт его знает, в борьбе с кем и с чем. Может, с самим собой. Я вспомнил бордовый ковер, в котором тонут ноги, богатую спальню, напоминающую покои парижского буржуа, рыжебородого крестоносца и золоченый телефонный аппарат. - Что это за квартирка у тебя такая? - Какая - такая?.. - Необычная. - Это служебная квартира директора музея. Он обставил ее в соответствии со своими несколько старомодными вкусами. Кстати, в квартире нет ни одной антикварной или музейной вещи. Все это копии или подделки, от которых музеи всего мира вынуждены постоянно избавляться. Некоторые экспонаты перекочевали из запасников музея в эту квартиру. - Вот как. И кем же он тебе приходится, этот директор? – с внезапной ревностью спросил я. Лена наклонила голову и улыбнулась. - Директор музея - мой отец. Многие вещи он изготовил собственными руками, например, рыцаря выковал, когда был еще студентом истфака. - А бороду? – я усмехнулся. - Бороду похитил у Фридриха Барбароссы? Лена ничего не ответила. Она сидела напротив меня и, сосредоточенно морща лоб, потягивала коктейль. Как она была хороша!.. От желания у меня закружилась голова. Я протянул руку и дотронулся до ее щеки. Решение пришло внезапно. - Ну, их всех к черту! *** …Названивали на мобильник и на домашний. Номера не определялись. Видимо, беспокоились на Лубянке. Шиш им, а не Старосельский, времена теперь не те. Приеду, когда пожелаю. Наконец, прорвался Мишка. - Ты где? - А ты где? - На пути в больницу. В психиатрическую… - Мишка замолчал. Молчал и я. Если он сам себя, без чьей-либо вежливой подсказки, решил уложить в сумасшедший дом, честь ему и хвала. К слову сказать, знавал я одного несгибаемого борца с собственными слабостями, учителя математики, тяжелейшего алкоголика, который раз в полгода собирал остатки изношенной воли и ехал в Кащенко сдаваться на милость нашей прославленной отечественной психиатрии. И все же Мишка не таков. Сам он туда ни за что не поедет. Даже за деньги. - Какого черта ты молчишь? – услышал я. - Я не молчу. Это ты молчишь. - Ты не находишь это странным? - Что - странным?.. Нет, за один только этот разговор нас обоих стоило бы упечь в сумасшедший дом! - Дурак! Повторяю, тебе не кажется странным, что я, не успев сытно пообедать, барабаню в психушку? - Нет, не кажется. - Соловей… У меня екнуло сердце. - Ну?.. - Кажется, наш Соловей опять спятил. Подробностей не знаю. Отвезли вчера. - Куда? - На Потешную, в психушку… - Выезжаю… - Только тебя там не хватало! Я пока поеду один, изучу обстановку... - Ты знаешь, как в былые времена поступали с гонцом, принесшим дурную весть? Мишка ответил не сразу. - Знаю, - услышал я, - с него, с живого, сдирали шкуру. Я кладу трубку и смотрю на Лену. - А кто он, этот твой Соловей? – спрашивает она. - Главное, он мой друг, - отвечаю. – Соловей – это прозвище известного писателя Петра Соловьева. Первый раз слышишь?.. Неудивительно – он известен лишь в широких кругах любителей любовных романов. Я постепенно знакомлю Лену со своими друзьями. Делаю я это заочно, используя рассказы и забавные истории из их жизни. Как всякий уважающий себя рассказчик, я орнаментирую эти истории вымышленными деталями. То есть, безбожно вру. Такую дальновидную форму знакомства я ввел в обиход с тех пор, как перестал питать иллюзии относительно своей и их порядочности. Я придерживаюсь той теории, что чем дальше находится друг дома от предмета твоего перманентного обожания, тем покойней будет твой сон. - Как все мы, он немного сумасшедший, - продолжаю я. – Кстати, ему не впервой быть пациентом психиатрической лечебницы. Лет десять назад он очутился там после автомобильной аварии. Был гололед, и Петька не справился с управлением. Врезался ночью спьяну на своем БМВ в фонарный столб. Он ударился головой о лобовое стекло, схлопотал гематому, его оперировали, а затем, похоже, с намерением окончательно затуманить мозги, на месяц упрятали в известную всем диссидентам психбольницу. Рассказываю, что Мишка тогда на горных лыжах утюжил склоны Приэльбрусья, и я поехал к Петьке один. Очередная жена Петьки, ненатурально рыдая, подробно объяснила мне, как его найти. Я все записал, но, когда прибыл на место, выяснилось, что записочку-то я потерял. Был вечер, и было безлюдно. Спросить было не у кого. Мобильник я по рассеянности оставил дома. Ругая себя на чем свет стоит, я отправился на поиски справочного бюро. Мела метель, и уже через минуту я заплутал, словно все происходило не в столице, а в Беловежской пуще. Было морозно: у меня от холода зуб на зуб не попадал. Наконец, я увидел какой-то мрачный пятиэтажный корпус, весь в бушующих волнах снега, и со всех ног ринулся к нему. В подъезде было темно. Мне показалось - темнее, чем на улице. И ни души! Я привалился спиной к раскаленной батарее и стал ждать. Наконец, появилась миловидная девушка в бушлате, накинутом на белый халат. Девушка была любезна и словоохотлива. Оказалось, я забрел бог знает куда. И она принялась подробно объяснять, как мне найти этот треклятый информационный пункт. Не полагаясь на память и вконец промерзшие мозги, я решил все записать. Достал блокнот и ручку. Начал записывать. Девушка попрощалась и убежала. Я уже писал последнее слово, когда ручка вдруг выскользнула и упала на пол. По звуку я понял, что от удара она рассыпалась. Ручку было жаль. Она была дорогая и безотказная. Чертыхаясь, я присел на корточки и принялся шарить руками по грязному и мокрому полу. Нашел части корпуса, два колечка, стержень. А вот пружинку… В этот момент бухнула дверь, и в подъезд ввалился огромный человек в халате, по виду санитар, но не рядовой, а самый главный из санитаров. Он остановился возле меня и строго спросил: - Что вы тут делаете? - Ищу пружинку… - Какую такую пружинку? – оживился санитар. Я почему-то растерялся. Язык у меня от мороза окостенел, и поэтому голос шатался, как у пьяного. - Друг Петька головой об столб, лежит где-то тут… - начал я объяснять. Санитар завертел головой, вероятно, рассчитывая увидеть труп некоего Петьки. - А какая-то симпатичная бабешка в бушлате говорила, говорила, а потом испарилась, я начал записывать, да вот не успел, и ручка упала… а пружинка куда-то отскочила, – мне очень хотелось, чтобы санитар меня правильно понял. Санитар наклонился и, дыша мне в лицо, доверительно сообщил: - Вашу пружинку нашли. - Нашли?! Не может быть! - Может, может! Очень даже может! – убедительно рокотал санитар, положив тяжелую руку мне на плечо. - Ваша пружинка уже давно лежит у нас, вас дожидается. Идемте, я вам ее покажу… Конечно, санитар принял меня за сумасшедшего. Мне стоило немалого труда убедить его в обратном. Когда я окончил свое душераздирающее повествование, Лене, помедлив, призналась, что точно такую же историю слышала от отца. …Позже Мишка позвонил еще раз. - Все оказалось не столь уж и трагично, - сказал он, как мне показалось, с сожалением. - Соловей лежит в отдельной палате. Трескает бутерброды с осетриной. Хрупает он, стало быть, осетринку и читает Кьеркегора. Это единственное, что меня насторожило. Чтобы Петька читал Кьеркегора!.. И еще, читает он вслух. И вроде как, по слогам. То есть медленно. Это тоже настораживает. Но с другой стороны, можно сказать, что читает он со вкусом. Словно дорвался до трюфелей после голубого сала, щей и пельменей. - Значит, ему лучше? - Ну, разумеется, лучше. Стал бы он умолять меня в следующий раз прихватить бутылочку! Вообще мне кажется, он придуривается. Думаю, он здоров. Здоровей нас с тобой. По крайней мере, физически. Короче, ехать к нему не надо. Он и тебе велел передать, чтобы бы ты сдуру туда не приперся. Так и сказал: «Передай нашему гусаку, чтобы духу его здесь не было». Ты знаешь, что он мне сказал на прощание? Глядя в окно и тыча пальцем в звездное небо, он сказал: «О, я знаю, моя истина там. Там Бог и там Истина!» - И ты говоришь, что он здоров?! Пока я болтал по телефону, Лена лежала в постели и, облокотившись на руку, смотрела на меня. На миг мне показалось, что я знаю ее много-много лет. Глава 14 …Я остался на ночь в лаборатории. Институтская охрана давно привыкла к тому, что я часто работаю по ночам. Заглянул дежурный по Институту, помощник ректора по режиму Коля Чертилин, десятипудовый толстяк, большой любитель выпить, который, несмотря на преклонные лета, умудрялся чуть ли не ежедневно загружать в свою безразмерную утробу до литра водки. Не брезговал он и спиртом. Я налил ему из своих запасов граммов двести, и он, многозначительно подмигнув, удалился. Широкий лоб Коли уродовала глубокая вмятина. Злые языки, зная о фронтовом прошлом Чертилина, утверждали, что вмятина образовалась в результате прямого попадания в голову Коли бронебойного снаряда. Несколько раз я с ним выпивал. Местом возлияний служил мой рабочий кабинет. Пили спирт, запивая водой из-под крана. После ухода Коли я до утра работал. …На следующий день Коля зазвал меня к себе домой. Впервые зазвал. Я знал, что Коля давно живет бобылем. Жилище одинокого пьяницы... Как правило, это или комната в коммуналке, или однокомнатная конура. Более похожая на помойку, чем на жилище человека. Окурки, тараканы, горы пустых бутылок, немытая посуда. То, что я увидел, меня поразило. Коля занимал четырехкомнатную квартиру в так называемом сталинском доме, недалеко от Третьяковки. Кстати, по соседству с Бочкаревым. Квартира была обставлена старомодной мебелью из карельской березы - внушительной и прочной, как добротно сработанный гроб. Все сияло чистотой. Мы расположились на кухне. Я огляделся. За стеклом старинного буфета – ярко-голубая фаянсовая посуда и набор питейных принадлежностей. На гранитном подоконнике - сверкающий медью громадный тульский самовар. В углу - косички лука, связки острого перца и пучки трав. В стороне от плиты – подвешенный на крюк сырокопченый окорок. От него невозможно было оторвать глаз. От всего веяло основательностью, домовитостью, достатком и благополучием. На мгновение мне показалось, что я попал в избушку медведя из детской сказки. Коля нарезал ветчину, колбасу, хлеб. Из холодильника извлек три банки: одну с солеными огурцами, другую с квашеной капустой, третью с рыжиками. Разлил водку в голубоватые граненые рюмки. И тут я словно впервые увидел его. Передо мной сидел простой русский мужик: плотный, круглолицый, обстоятельный. Под капусту и рыжики мы выпили по первой. Потом, под огурцы, по второй. И сразу по третьей. Подобревший Коля снял с полки истрепанный альбом. Перелистывая негнущиеся страницы с пожелтевшими фотографиями, он сообщил, что провел всю войну в полковой разведке. Это в той, в обязанности которой входило добывание вражеских «языков». Перед рассветом на задание отправлялось одновременно несколько разведгрупп. Почти каждый раз разведчики теряли товарищей. Часто группы возвращались ни с чем. Иногда же наоборот, брали сразу несколько «языков». Излишки пускали в расход. - Расстреливали? - Ага. Избавлялись. По пути на базу, к своим. А что было с ними делать? Не мариновать же. Один мне до сих пор снится, голубоглазый такой, молодой, рослый. Поверх гимнастерки белый халат. Врач, стало быть. По ошибке его сграбастали. Красивый парень. Чистый, мать его, тевтон. Я вскинул брови. Тевтон? Неплохо для заместителя директора по режиму. Коля закурил. - Там мы были сами себе боги, - он скрипуче засмеялся. - Мы там быстро пообтерлись. Если бы не это, мы бы все передохли… А так… Только такие, как мы, могли выиграть войну. Жестокие, безжалостные, не сомневающиеся… там, на войне, нет правды. Там все – не так, там все иначе. Там другие законы. Помню, зашли мы в один городок. Чистенький такой, словно умытый. Это уже в Прибалтике было, в конце войны. Кухня отстала, жрать хотелось до смерти! Магазины закрыты, жители попрятались… Я с автоматчиками ехал на танке. Развернули мы башню, опустили дуло на уровень оконной витрины и так и въехали в магазин через окно. Витринное стекло разлетелось к чертовой матери. Смехота! Хозяин кубарем скатился со второго этажа и залопотал: чего, мол, желают товарищи красноармейцы? Колбаски, сала, паштетов, салями, селедок, копченых угрей? Сразу, поганец, русский язык вспомнил. А то, как ни спросишь по-русски кого-нибудь, какую-нибудь нерусскую морду, где, мол, у него жратва и выпивка, он тебе в ответ с улыбочкой: Эс несапроту. Не понимает, значит. Не любили нас там. - А что, было за что? - Ясное дело… А тогда… вокруг враги, много врагов! и бить их надо было без пощады. - Николай Николаевич, откуда у тебя такая роскошная квартира? - А соседей посадил. Всех пересажал. Всех до единого! Еще в сорок девятом. Тогда это просто было. Написал, что они враги народа, их и посадили. А комнаты мне отошли. Чертилин пыхнул папиросой, и клубы дыма окутали его лицо. - Моими соседями были Лурье, - пояснил он. Я насторожился. Где-то я слышал эту редкую фамилию. И вспомнил. Миляга Лурье, похожий на рыскающего кота… - Тогда вокруг нас, честных советских людей, - продолжал Коля, - поразительно много было всякого Лурья. Моими соседями были Лурье да Капланы. Капланы да Лурье. Плюнуть некуда. И все врачи да музейные работники. - Значит, ты настрочил донос, и несчастных евреев законопатили в Сибирь? Коля засмеялся. - Да ты дослушай, Лева! Эти Лурье были музейными работниками, в музеях, значит, работали… Вот тебе и Лурье. Они вообще были все сплошные Лурье. И он Лурье. И она Лурье. Поговаривали, что на самом деле его звали Борухом Боруховичем, а ее Сарой Шломовной. Но я в этом не уверен. Может, звали их как-то иначе. Все ее звали Светланой Леонидовной. А его Борисом Борисовичем. Я внимательно посмотрел на Колю. Ведь «моего» Лурье тоже звали Борисом Борисовичем! - Вот же народ! Смех, да и только! А еще Лурье! – Чертилин покрутил головой. – Кстати, этих самых Лурье посадили по ошибке. Они, оказывается, были французами. Вот тебе и Лурье! «Но все равно им сидеть, - якобы, сказал следователь, который вел их дело, - не сели как евреи, сядут как французы. Были они агентами мирового сионизма. Станут агентами мирового империализма. Хрен редьки не слаще». - Так расстреляли их? В подвалах Лубянки, в затылок? - Лев Николаевич, Лева… - Чертилин смотрел на меня и улыбался. – До чего же ты доверчив! Хоть ты и профессор, а дурак дураком. Тебе анекдот рассказывают, а ты веришь. Во-первых, лубянские подвалы сочинили журналисты. Кабинеты, где допрашивали изменников родины, находились не в подвалах, а на верхних этажах дома номер двенадцать. И никого там не расстреливали. Расстреливали врагов народа в Бутово. Там был наш полигон… там и расстреливали. Сейчас там парк разбили. На костях, значит… А во-вторых, того Лурье я придумал… - сделав ударение на «того», Коля засмеялся. – А квартира принадлежит мне по праву. Потому как получена за заслуги перед партией и правительством… …Позже пришел моложавый мужчина с седыми висками. Он был очень похож на Колю. - Мой сын Костя, – сказал Коля. Мужчина сумрачно поздоровался, потом снял китель и повесил его на спинку стула. Костя оказался немалым полицейским чином. Его могучую грудь облегала форменная рубашка с погонами генерал-майора. Он сразу же налил себе полный стакан. Было заметно, что он чем-то обозлен. - Допрашивал я тут одного, - сказал он, словно продолжая давно начатый рассказ, - из этих… из постоянно живущих в Москве смугловатых гостей столицы. Это мой город, сказал я ему. «Ты, сученок, или исчезнешь, или будет жить по моим законам… С обеих сторон погибнет много народу, сказал я, но результат будет один – я выиграю. Даже если вы, курвы, меня и пришьете». И вы знаете, что он мне ответил? Никогда не догадаетесь… Коля хмыкнул. - Тоже мне, Ньютон Бинома! Наверно, пугать стал? О детях, поди, спрашивал? - Не, батя. Он мне сказал, что нам надо договориться. Договориться сегодня. Договориться и жить по сегодняшним правилам. Потому что те, которые придут завтра, договариваться не будут. Они просто перережут и нас, и их. И еще он сказал, батя, что в вашем институте кто-то… Сын Коли сделал паузу. - По его сведениям, - продолжил он, - в вашем институте кто-то изобрел способ изготовления золота… из железа. Не знаешь, кто бы это мог быть? - Как не знать? Он и изобрел! - радостно засмеялся Коля и ткнул в меня пальцем. - Сейчас такие времена… - сказал генерал и внимательно посмотрел на меня. - Все может случиться. Я сидел с каменным лицом. Уже глубокой ночью… - Артисты, вот вы кто… - презрительно тянул Коля Чертилин. – В вас нет ничего святого. Вы отвергли религию отцов! – с пафосом воскликнул он. – Интеллигенция болтает, что якобы создается Кремлевский полк имени Марии Стюарт. Это что – смешно? Интеллигенция! Помойная яма – вот ее место! Для вас все театр… А для меня, для нас!.. – голос Коли загремел с такой силой, что задребезжали рюмки на столе. – Для нас, патриотов, народ, родина, Сталин, Советский Союз, не просто слова, а нечто большее! Артисты! – еще раз сказал Коля и плюнул на пол. - А для меня? – спросил Колин сын. Коля махнул рукой. Я поднялся и направился в туалетную комнату. Стоя перед зеркалом, я вглядывался в свое отражение и думал. Наверно, Чертилин прав. Все мы, Мишка, Соловей и я, мы лишь часть поколения, но все же, все же… Да, мы всегда сознавали, что играем в театре, который сами же и сотворили, но, тем не менее, этот театр был нашей жизнью. Очень удобная и привлекательная особенность такого театра состоит в том, что ты можешь, если тебя что-то не устраивает, прервать игру в любом месте и начать ее сызнова. А можно вообще поменять театр, а заодно и актеров, и пьесу. Мы придумывали сюжетные ходы; сценой, декорациями служили улицы, дома, квартиры; мы расставляли фигуры на доске, которая и была жизнью. Вот тут-то и начиналось самое интересное. В отличие от театральных пьес, где все с дотошностью прописано от начала до конца, наши спектакли не подчинялись никаким композиционным и иным планам. Действие двигалось от начала к промежуточному финалу. Промежуточному потому, что отдельно взятый жизненный отрезок – это не роман, и он не кончается, когда перевернута последняя страница. Наша задача заключалась в том, чтобы расставить фигуры на шахматном поле и запустить механизм дискретного действия. А там сама жизнь, бесцеремонно вмешиваясь в действие, расставит все по своим местам. Играя в этом театре, мы, как я теперь понимаю, прятались от действительности в придуманном нами фантастическом мире. Это было чем-то вроде Зазеркалья. Чтобы бы мир не стал идеально правильным, как правильная геометрическая фигура, вроде параллелепипеда, мы украшали его элементами театра абсурда. Мы оживляли скуку жизни. Это было нашим искусством. Вернее, нашим творческим вкладом в некую таинственную и малоисследованную сферу человеческой деятельности. Вероятно, мы предвосхитили смутные идеи поколения, которое очень скоро оттеснит меня от интеллектуального корыта. Идущие нам на смену, радостные и ни в чем не сомневающиеся толпы хищников, вооруженные до зубов современными средствами коммуникации, вот-вот заменят в наших головах нежное мозговое вещество чем-то более основательным, вроде шайб, колесиков и микросхем на жидких кристаллах. Человечество свернуло со своего и без того не очень-то прямого пути и встало на змеящуюся виртуальную колею, основная особенность которой сделать всех нас одинаковыми, послушными и управляемыми оловянными солдатиками. …Я вернулся на кухню, когда старший Чертилин в который раз наливал по «последней». На стене я заприметил цветное фото, на котором Коля был запечатлен в обнимку с покойным академиком Эллином Бочкаревым. Оба были в мундирах. Ректор в казачьем, атаманском, а Коля в генерал-майорском, с синими погонами и тусклыми орденами на груди. Перехватив мой взгляд, Коля хмыкнул. Я не мог удержаться от вопроса. - Это что, какой-то карнавал? Коля ухмыльнулся. - Для Бочкарева, может, это был карнавал. Мундир ему в подарок прислали с Кубани. Его друг был Войсковым атаманом. А мой - настоящий. - А ордена? - И ордена настоящие. Вон тот, орден Красного Знамени, за выселение народов Северного Кавказа. А вон тот, тоже орден Красного Знамени, за выселение немцев Поволжья… А этот, орден Красной Звезды, за выселение еще каких-то народов… Тогда мы многих выселяли… - Стало бы, ты… то есть, вы - генерал?! - Значит, да. Мы, Чертилины, отец и сын, самые что ни на есть настоящие генералы… – Коля хохотнул. - Вы бы подумали, - начал Колин сын и исподлобья посмотрел на меня. – Вы бы подумали… С этим золотишком. Короче… - Короче, - решительно перебил его Коля, - короче, возьми нас в долю. И твое дело в шляпе. Не прогадаешь… Генералы не подведут. Генералы свое слово держат крепко. Мы не какие-нибудь там проходимцы. Коля склонил голову. Мои глаза оказались на уровне вмятины на лбу. - Любуешься кратером? – спросил он. – Все думают, это от осколка… - Коля переглянулся с сыном. - Я никого не разубеждаю. Пусть все думают, что это с войны… И это правда, с войны. - Это его комбат, железной трубой, - продолжил за отца Костя и засмеялся. – Из-за бабы какой-то… Хорошо еще, что не насмерть. - Да, боевая отметина, - покачал я головой. - Не будешь слушаться старших, - сказал Коля назидательным тоном, - и у тебя будет такой же… толоконный лоб. Глава 15 Колю я покинул в первом часу ночи. До института пешком было не больше пяти минут. Пока шел, думал о словах Коли и его сына. Они уже всё знают. Я поднялся к себе в лабораторию и провозился там около часа. И вот победа! Которая, хотя и была ожидаема, вознесла меня едва ли не до небес. Я держал в руках кусочек сияющего, еще теплого, металла, который выглядел, как осколок хрусталя, окрашенный в ярчайший золотой цвет. Красота слитка потрясла меня. Неужели это я создал эту сверкающее чудо? Я взвесил драгоценность на электронных весах. Шестьдесят граммов, не считая сотых и тысячных! Я опять принялся за работу. Теперь я знал куда больше. Техника производства была мне известна. И результат не заставил себя ждать. Послушные моей воле, прилежно трудились несметные полчища роботов, каждый в миллиард раз меньше булавочной головки. И через полтора часа атомарно-молекулярная сборка была успешно завершена. И вот он килограмм, тысяча граммов! искусственного золота, - заоблачная мечта не только алхимиков, но и серьезных ученых, - переливаясь всеми оттенками желтого цвета, от светло-коричневого до ослепительно солнечного, возлежит на моей ладони! Я сказал «искусственного», но это было настоящее золото – не фальшивое, не поддельное, такое, какое добывают на приисках где-нибудь в Китае или Австралии. Только в миллионы раз чище. И цена его, этого чистейшего монокристаллического золота, в десятки раз выше. До сих пор никто не добивался такой чистоты. И до поры до времени эта его немыслимая чистота должна быть сокрыта от любопытных глаз. Поэтому мне еще предстояло затуманить эту чистоту примесями – медью и серебром. Когда я почувствовал тяжесть и теплоту металла, мое сердце вновь, как в ту ночь, когда Великая Формула явилась моему возбужденному воображению, залило ощущение абсолютного счастья и покоя. Сердце будто окунули в теплый сладкий чай. Я словно на короткое время побывал в раю. Слитки я завернул в тряпицу и положил в сейф. *** Домой я вернулся под утро. Я вошел во двор и увидел, что на скамейке, которую по вечерам занимал тип с сигарой, сидит мой давний знакомец из метро. Я сразу узнал его, этого странного радиофицированного босяка. На этот раз мужчина был экипирован иначе. В роскошную ярко-красную куртку, в джинсы «Хуго Босс» и кроссовки «Адидас». Мужчина привстал: - Здравствуйте, Лев Николаевич, - сказал он, - Присядьте на минутку. Пожалуйста! – голос его звучал умоляюще. – Я должен вам исповедоваться. Я хотел сказать что-то банальное, вроде «Вы не в церкви» или «Откуда вам известно мое имя?», но произнес совсем другое: - А что вы слушали… тогда, в метро? - Рахманинова, кого же еще?! Я опустился на скамейку. - - Я не всегда был таким, - сказал он тихо. - Со многими людьми был знаком, со многими… Сиживал за столом, не беспокойтесь, сиживал… как говаривал известный булгаковский персонаж. Учился в университете, м-да… с дочерьми и сынками знаменитых советских композиторов и политических деятелей, на одном курсе учился, м-да... Дружил с сыном Кириченко, был такой крупный партийный деятель, одно время правая рука Хрущева. Иногда смотрю телевизор и вижу знакомые лица, увы, бесповоротно траченные временем. У этого помнится, занял 5 рублей и не отдал. Этот должен мне и тоже, собака, не отдал. А с этим у нас была ссора из-за бабы, ядреной как репа… М-да… С сыном Сабурова был хорошо знаком. Сабуров был, как известно, сталинский выдвиженец, член президиума ЦК. Дружил с сыном Борисоглебского, заместителя самого Вышинского. В любовницах у меня были народные и заслуженные артистки, депутаты Моссовета. Был знаком с Джеймсом Олдриджем. Был такой знаменитый английский писатель, которого в Англии не знала ни одна собака. Учился с внучкой Молотова, Вячеслава Михайловича. А также с дочкой композитора Левитина, с сыном композитора Молчанова, с внучкой Хачатуряна… Дружил с олимпийским чемпионом по футболу Анатолием Ильиным. Мой ближайший друг женился на дочери президента Молдавии. Другой приятель был внуком Цюрупы, ленинского наркома продовольствия… Этот Цюрупа, по легенде, во время заседания Малого Совнаркома хлопнулся в голодный обморок. Легенда! Мать этого внука Цюрупы во втором браке сочеталась узами «игуменея» со знаменитым полководцем, генералом армии Тюленевым. Я его тоже хорошо знал и даже выпивал с ним. Выпивал я и с кандидатом в члены политбюро товарищем Долгих, тестем другого моего приятеля, Шурика Орлова, академика и орденоносца… Парился в бане с Николаем Еременко-младшим. Выпивал с Абрикосовым, народным артистом… Выпивал с Людмилой Зыкиной. Да и с Мордюковой выпивал. И со Светланой Светличной. И с Зинаидой Славиной… И с Зинаидой Кириенко… Да с кем я только не выпивал! С Кобзоном, Иосифом Давыдовичем, в очередь пользовались благосклонностью одной малоизвестной, но чрезвычайно миловидной особы… - А где вы сейчас… изволите трудиться? - Я-то? А на кладбище. Я отпрянул, словно наткнулся на палача. - А чему вы удивляетесь? Да, на кладбище. Там и живу. И хороню тех, кого хорошо знал и с кем некогда сиживал за одним столом, распевая грустные народные песни, периодически нося пожитки в кабак. Я там, на кладбище, дом себе отстроил. Живу там постоянно. А что тут такого? Ведь работал же на кладбище Эрих Мария Ремарк. И не видел в этом ничего зазорного. Я в отпуске не был уж лет двадцать. Я раньше всегда отдыхал только весной: была у меня такая привычка. А теперь нет. А все почему? Сейчас поясню. Тут такое дело… - гость рассмеялся. - Один приятель, можно сказать даже закадычный друг, предложил мне как-то по старой памяти весной смотаться на охоту в Калужскую губернию. У него там имение, купленное по случаю. Но как я могу?! - И что же вам мешает? - А ваш брат покойник. Об эту самую пору, в весеннюю, то есть пору, покойник особенно густо идет, нет от него спасения. Повадился ваш брат покойник Богу душу отдавать именно по весне. Когда, казалось бы, только живи да радуйся. Весна там всякая, птички цеперекают, солнышко греет, барышни голыми коленками соблазняют… Благодать! А потенциальный покойник, вместо того чтобы наслаждаться да срывать цветы удовольствия, норовит в ящик сыграть… Нет для него, для покойничка, лучшего времени, чем по весне дуба давать. Так что у нас, у гробокопателей, по весне самая работа. Наконец мне надоела его болтовня. - А что, собственно… вам от меня нужно? Мой новый знакомец понизил голос: - Могу по знакомству выхлопотать вам или вашим приятелям хорошее местечко на престижном кладбище. За Мавзолеем не обещаю, но на Новодевичьем – хоть завтра! Да, забыл сказать, я ведь здесь по заданию. Я ведь не только на кладбище… Я еще топтуном подрабатываю. У нас график. Днем я, ночью тот, усатый с сигарой. А трудно, скажите, из железяки соорудить золотишко? Научили бы, а? У меня сейчас как раз проблема с драгметаллом. Поиздержался, понимаете ли… Дальше пошла полная околесина. Не попрощавшись, я поднялся со скамейки и убрался восвояси. Глава 16 …Во вторник утром позвонили в дверь. Я как раз в одиночку бился над сборкой трехстворчатого шифоньера, который никак не хотел собираться. Позже, уже собрав его, я прочитал в инструкции, что сделать это под силу только трем слаженно работающим специалистам. Инструкция была снабжена примитивным рисунком: один специалист, вылитый атлант, удерживал мускулистыми руками верхнюю крышку, другой, тоже обеими руками и тоже мускулистыми, контролировал основание, а третий, согнувшись в три погибели, с сосредоточенным видом шуровал отверткой. Итак, прозвенел звонок. В проеме двери я увидел молодую женщину с высокой грудью. - Я пришла знакомиться. Я ваша соседка из квартиры напротив. Мы переехали два дня назад. Я предложил даме войти. - К незнакомому мужчине?! Это исключено! Я вижу, - она окинула взглядом мою помятую фигуру, - вы работали. Но соберитесь с силами и следуйте за мной. Кстати, меня зовут Светланой Леонидовной. Дама решительно взяла меня за руку. Я едва успел запереть дверь. Пока мы пересекали лестничную площадку, я успел искоса осмотреть свою новую знакомую. Она была молода и весьма… весьма аппетитна. Мы вошли в прихожую, и я увидел копию своей квартиры в зеркальном варианте. То есть там, где у меня была спальня, здесь была кухня, где туалет – ванная, и так далее. В большой комнате стояло пианино, за ним сидел мужчина в белом халате, который длинным костлявым пальцем, поставленным строго вертикально, очень бойко выстукивал похоронный марш Шопена. При моем появлении мужчина прекратил музицировать, встал и поклонился. - Это наш большой друг, и он же наш семейный доктор, - пояснила Светлана Леонидовна, - кстати, он превосходный пианист. - Григорий, - назвался мужчина и смерил меня внимательным взглядом. - Вообще-то я патологоанатом. В стороне от картонных коробок, в беспорядке наваленных одна на другую, стояли два плюшевых кресла. В одном из них сидел немолодой мужчина в трусах. Лицо его показалось мне знакомым. Мужчина попыхивал сигарой и читал газету. Ноги его стояли в красном пластмассовом тазу. Таз до краев был наполнен водой. От воды поднимался пар. Расслабленная поза мужчины говорила о том, что он испытывает неземное блаженство. Не сказать, чтобы эта картина меня порадовала. Я уже совсем настроился на то, что сегодняшний вечер скоротаю в обществе очаровательной соседки, а тут этот сибаритствующий субъект с сигарой… да еще в придачу и патолог-меломан. К слову, может ли патологоанатом быть семейным врачом? Семейный врач, который видит в вас не человека, полного жизни, а потенциального покойника?.. - О, дорогой друг, знали бы вы, как я счастлив! - вскричал мужчина, увидев меня. Он привстал. Газета и сигара полетели на пол. Для приветствия он протянул мне обе руки, руки у него оказались неожиданно крепкие. – Светик, лапочка, принеси нашему гостю тазик с горячей водой. Снимайте же туфли, носки и присаживайтесь, дорогой мой! Чувствуйте себя как дома. Мы будем с вами беседовать. Ничто так не сближает людей как беседа! Сначала я подумал, что попал в лапы к умалишенным. Я вспомнил, как накануне я долго размышлял о том, что чем дальше я продвигаюсь по линии жизни к смерти, тем чаще натыкаюсь на сумасшедших. То ли мне необыкновенно везет на помешанных, то ли их количество в мире с каждым годом утраивается. Светлана Леонидовна принесла тазик, и мне волей-неволей пришлось снять тапочки и погрузить ступни в очень теплую, почти горячую воду. Я попытался представить себе, как выгляжу со стороны… - Виски, водку, коньяк? – чему-то радуясь, спросил мой новый знакомец. - Так что же мы будем пить, дорогой профессор? Вероятно, он заметил мою растерянность: - А ведь мы с вами встречались, Лев Николаевич. Я заказывал памятник для покойного министра. Неужели забыли? Помните, в прошлом году, у вас в кабинете? Я же Лурье, Борис Борисович Лурье! – вскричал он. Лурье!! У меня едва голова кругом не пошла! - Как тесен мир! – продолжал кричать Лурье. - А какое было восхитительное миндальное печенье! А какой коньяк! На днях заеду за камнем надгробным. Пусть ка-амнем надгро-обным ляжет, - запел вдруг Лурье приятным баритоном, - на жизни мо-оей любо-овь… Вы любите Ахматову? Нелегко беседовать с сумасшедшим на одном языке, подумал я. - Значит, вы не любите Ахматову… - глядя на меня с состраданием, произнес Лурье. - Нет, почему же… А на лавочке? Это тоже вы? - Ага. Обожаю, знаете ли, по вечерам подышать воздухом московских подворотен. - Я где ваши усы? – спросил я. - А отклеились, - Лурье усмехнулся. - Светик! – вдруг капризно выкрикнул он, поворачиваясь к жене. – Где мои усы? Стиснув зубы, я продолжал изучать своего собеседника. - Позвольте спросить, а ваши родители не жили в доме писателей? - Это который дом? Тот, что рядом с Третьяковкой? В Лаврушинском переулке? В котором живет наш друг Чертилин? - Да, - ответил я. - Нет, - с удовольствием сказал Лурье, – не жили. - Ничего не понимаю… Так вы знакомы с Чертилиным? - А как же! Он-то мне все и рассказал! – заговорщицки подмигивая, сказал Лурье. – А золотишко-то нынче в цене… С меня было довольно. Оставляя на паркете мокрые следы, я двинулся к выходу. Глава 17 - Я уже спрашивал, откуда у тебя это, но ты промолчал, значит, пахнет жареным, - сказал Мишка, когда я показал ему оба слитка. – Есть у меня один родственник, который, пожалуй, мог бы дать тебе за оба… - Мишка на миг задумался, - я полагаю, миллиона полтора. В самых надежных на сегодняшний день дензнаках. - То есть в рублях? - Ты необыкновенно догадлив. Я знал, что это почти «правильная» цена на золото, используемое в промышленности и стоматологии. Стоимость же моего золота была неизмеримо выше. Оно, по сути, было бесценно. Но мне приходилось это скрывать. И я, разумеется, согласился. - Грабь меня, нечистая ты душа, - сказал я Мишке. Через три дня «нечистая душа» передал мне пакет с деньгами. Мы отметили сделку в стоматологическом кабинете. На этот раз пили «Мартель». Закусывали леденцами. - Кстати, я тут вспомнил, где видел твою Лену, - сказал Мишка, посасывая леденец. - И где же? – ледяным тоном спросил я. - В театре. В анатомическом. Люблю, знаешь, иной раз по старой памяти заглянуть к приятелям патологам, чтобы распить бутылочку-другую в непосредственной близости от хладных тел. Это дисциплинирует центральную нервную систему и закаляет дух. Я ведь начинал-то на лечфаке. Это уж потом я переметнулся к зубодерам… Мишка закурил и надолго замолчал. - Зачем ты мне все это рассказываешь? – не выдержал я. - Она у тебя патологоанатом, эта твоя прекрасная Елена. Когда у нее выдается свободная минуту, она, значит, людишек потрошит… Ты что, не знал? Мишка заметил, как у меня изменилось лицо, и его лицо расплылось от счастья. *** …На Лубянку ехать все же пришлось. Очень вежливый сотрудник в штатском, высокий и худощавый, похожий на молодого Юрия Яковлева, провел меня в кабинет на первом этаже и попросил подождать. Тогда я еще не знал, что ждать придется почти час. Сотрудник вышел, и я остался один. Я опустился на стул и осмотрелся. На противоположной стене заметил светло-серый квадрат – явно след от портрета. Интересно, кого? Не иначе как Железного Феликса. Напрасно они его сняли. У другой стены, возле крохотной двери, ведущей в неизвестность, стояли напольные часы, я сверил по ним свои. Мои спешили на пять минут. Все правильно, я много лет ставлю часы с упреждением. Привычка, выработанная с младых ногтей, когда я, устав от нравоучений и выговоров, приучал себя не опаздывать на свидания даже с девицами легкого поведения. На столе стоял желтый графин без воды. Я вдруг почувствовал нестерпимую жажду. Это было как приступ. Подошел к двери, ведущей в неизвестность, подергал ручку. Может, там, за дверью, туалетная комната с умывальником? Но дверь была заперта. Подошел к входной двери. И та была заперта. Я сел на диван и в который раз посмотрел на часы. Прошло пятнадцать минут. Потом прошло еще пятнадцать. По-прежнему невыносимо хотелось пить. Все мои попытки уловить какие-либо звуки, шедшие извне, были напрасны. Царила полнейшая тишина. Может, у них здесь стены обшиты многослойной ватой, чтобы не было слышно воплей истязуемых? Прошло еще пять минут. Это они меня «выдерживают». За непослушание. Видимо, я очень устал от переживаний, потому что неожиданно для себя уснул. Спал я совсем недолго, может, минуту, может, две. Но сон видел. О чем сон – не помню. Да это и не важно. Кстати, в последнее время мое отношение ко сну поменялось. Многие полагают, что сон отнимает у человека примерно треть жизни. То есть треть жизни отправляется в выгребную яму. Некоторые отчаянные смельчаки пытались бороться с природой и, чтобы сократить кажущееся бесцельным времяпрепровождение, умудрялись спать не более трех-четырех часов в сутки. Зарабатывая в результате либо бессмертную славу, как Наполеон, либо, что случалось куда чаще, свихиваясь и становясь пациентами психлечебниц. Впрочем, кто его знает, сколько времени на самом деле Наполеон проводил в своей походной кровати, а сколько восседал на полковом барабане, вглядываясь в окутанные пороховыми дымами поля сражений. Верить летописцам нельзя. Среди них всегда было полно беспринципных и раболепных врунов. Некогда в народное сознание внедрялась мысль, что очень мало спит великий Сталин. Что он беспрестанно работает. И днем. И ночью. Не спал он, действительно, до первых петухов. Зато потом дрых до обеда. Кстати, и госучреждения, подчиняясь бесчеловечному режиму кремлевского тирана, работали до тех же первых петухов. Ибо все знали, что из приемной Сталина могут позвонить в любой день и час. И плохо придется тому, кого не окажется на рабочем месте. Многие служащие приезжали домой под утро. А в девять, пока вождь изволил почивать, они уже были обязаны снова быть на работе. Вся эта свистопляска длилась годами. Сон физиологически необходим человеку. Нет сна – припожалуют всевозможные болезни, от депрессии до рака. Но не только. Мне кажется, сон нельзя рассматривать, как нечто бесполезное для ума и сердца. Если сон рассматривать, как неотъемлемую часть живой жизни, то многое может предстать в ином свете. Если допустить, что у реальности есть разновидности, то сон - одна из них. Другая разновидность – это все виды искусства. От музыки, литературы до театра и кинематографа. Но вернемся к теме сна. Много лет назад в моей жизни был тяжелый период. Длился он несколько лет. Это было страшное время. Я помню, с какой надеждой я ждал наступления вечернего часа, когда можно было закрыть глаза и позабыть обо всем на свете. День был наполнен ужасом, и только ночь с ее восхитительными сновидениями давала временный покой измученной душе. Сны, как правило, снились мне легкие, веселые, радостные, яркие и оптимистичные. И хотя зябкий рассвет возвращал меня на грешную землю с ее тревогой и страхами, все же ночь освежала меня; всемогущий и благодетельный сон как бы переливался в действительность и давал силы бороться с затянувшейся бедой. Если бы не это, я бы, наверно, тогда не выдержал и сунул голову под топор. …Я услышал чьи-то шаги и отрыл глаза. В комнату вошел щуплый мужчина в очках. Он был похож на преуспевающего гроссмейстера. На мужчине был строгий костюм стального цвета. Я привстал. Но не потому, что испытываю почтение к этой зловещей публике и не из элементарного долга вежливости, а потому, что человек сей был как две капли похож на того, кто не далее как три дня назад на задворках ресторана «Чайка» едва не своротил мне челюсть. Человек, на ходу кивнув и буркнув «полковник Лепешинский, Павел Иванович», прошел к столу. В воздухе запахло кухней. Губы полковника лоснились. Щеки хранили следы напряжения, какое бывает у только что пообедавших. Похоже, пока я торчал в этом дурацком звуконепроницаемом кабинете и мечтал о глотке воды, полковник даром времени не терял. Как бы подтверждая мои догадки, полковник гурмански сощурил глаза и медленно задвигал челюстями, вероятно, пытаясь таким образом продлить ощущение сытого послевкусия. Он сел и жестом предложил мне расположиться напротив. Посмотрев мне в глаза, полковник с некоторым удивлением заметил: - Вот те раз, да вы, никак, спали, Лев Николаевич? - Переутомился, работы много… - Верю, Лев Николаевич, верю. Вот тут верю каждому слову! И очень хорошо вас понимаю. У нас тут тоже работы невпроворот, я говорю, очень много работы стало в последнее время! Очень! - последние слова он прокричал, словно разговаривал с глухим. Я подумал, может, он таким образом проверяет исправность записывающих устройств? - Оживился и реально поднял голову разный нездоровый антигосударственный элемент. Иной раз так устаем, что… - продолжал он кричать. И сразу, без перехода и уже нормальным голосом: - Но если наша работа требует большого труда и усилий, то ваша работа… да, она требует не просто усилий, а, я бы сказал, титанических усилий. Усилий ума и таланта, я бы сказал… Кстати, как там у нас на золотом фронте? Можем рапортовать народу и руководителям государства об очередной победе российской науки? – спросил полковник с энтузиазмом. Потом он снял очки и с подчеркнутым усердием стал протирать их носовым платком. Я много раз прокручивал в голове гипотетическую встречу с чекистами. Я полагал, что допрашивать меня будут сотрудники с квадратными подбородками и плечами молотобойцев. А тут какой-то пропахший борщом сухопарый шахматист в очках. Вообще-то ранг полковника, конечно, не маленький, но к разрабатываемой теме могли бы привлечь и генерала. И не какого-нибудь там заурядного генерал-майора, а целого генерала армии. - Итак, когда же закрома родины пополнятся золотом? Международная обстановка нынче сложная. Поэтому золотой запас надо беспрестанно пополнять… - сказал полковник и озабоченно покивал головой. Он нацепил очки и уставился на то место, где прежде висел портрет, как бы ожидая от воображаемого портрета одобрения. - Да, запас надо пополнять, - согласился я. - Лев Николаевич, - сказал полковник тусклым голосом, - давайте в открытую. Я с вами тут не собираюсь в прятки играть. Нам все известно… И ваши исследования… э-э-э… давно стали предметом нашего пристального внимания. Нам надо договориться о сотрудничестве, - тут он резко перегнулся через стол и взял меня за руки, - нам необходимо сотрудничать, дорогой Лев Николаевич! Если бы они знали Формулу, я бы им был ни к чему. И они не вели бы сейчас со мной этих приблизительных разговоров. Ни черта они не знают. И знать не могут. Листок с Формулой я сжег. Но Формула все же существует, и существует она в единственном экземпляре. И этот единственный экземпляр находится у меня в голове. Посмотрим, как им удастся его оттуда извлечь. Может, пригласят специалиста по ногтям? Но, вроде бы, сейчас отечественные спецслужбы обходятся без пыток. Хотя, черт их знает… - Я готов к сотрудничеству, - произнес я торжественно, стараясь вдохнуть в свои слова как можно больше искренности. - Только не могу понять, в какой сфере. Стучать на коллег? - Господи, о чем вы! – отшатнулся полковник. – Сейчас в нашей стране прочно установилась демократия, а наша организация, как известно, всегда твердо придерживалась демократических принципов. - Вам, вероятно, нужна какая-то информация… - Лев Николаевич! – одернул меня полковник. – Не паясничайте! Я ласково посмотрел на своего визави. Он уже не казался мне таким уж опасным. Страх сам собой улетучился. Что они могут мне сделать? Да еще на этапе, когда я еще и сам-то не все до конца знаю. - Нам известно, что ваша лаборатория проводит исследования в области… - говоря это, полковник открыл ящик стола и извлек на свет божий тонюсенькую папку зеленого цвета. - Можно один вопрос? – спросил я. - Хоть три! - Видите синяк? – я повернулся к полковнику левой щекой. Он отвлекся от папки и уставился на меня. Он даже привстал, пристально разглядывая мое лицо. - Лев Николаевич, я не вижу никаких синяков! - Вы в четверг не были?.. - Не был, - быстро перебил он меня, - в четверг меня вообще нигде не было. - Вы умеете играть в шахматы? – вдруг вырвалось у меня. Полковник недоуменно пожал плечами. Потом раскрыл папку и углубился в ее изучение. Я сидел и спокойно ждал развития событий. Полковник, продолжая листать папку, изредка посматривал на меня. - Из-за вас погиб человек. Мотоциклист… Холодок пробежал у меня по спине. Мне вспомнилась черная кровь на асфальте, мотоцикл, вынырнувший из-под Большого Каменного моста… И мальчик, мальчик, смерть которого я самому себе почти простил. - Веб-камеры зафиксировали, - бесстрастно продолжал мой собеседник, - там все видно. Как вы трусливо бежали… Быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла… Это же уголовщина! От пяти до семи, любезнейший Лев Николаевич, по знакомству могу устроить вас в великолепный лагерь, есть один такой, в солнечной Мордовии. На свежем воздухе окрепните, наберетесь сил, познакомитесь с интересными людьми, там, на лесоповале, немало бывших работников умственного труда. Я поежился. - Это похоже на шантаж… - Шантаж? – засмеялся полковник. – А вы чего бы хотели? Лев Николаевич, поймите, без нас вы никуда. Допустим, ваш эксперимент завершится удачей, и в результате вы откроете способ получения золота в промышленных масштабах. Допустим даже, что вам все удастся. Хотя это и нереально. Но все же допустим… И что вы с ним, с этим вашим золотом, интересно, станете делать? Понесете в скупку? Положите в банковский сейф? Предложите арабским шейхам? Или ворам в законе? Вы знакомы хотя бы с одним вором в законе? Вы даже не знаете, как распорядиться своим богатством! А мы вам поможем. Оградим от бандитов. Вы станете богатым человеком. И не просто богатым, а очень богатым! Слава Богу, - патетично воскликнул полковник, - в современной России миллионер защищен законом. Я вспомнил судьбу Ходорковского. - К сожалению, я не понимаю, о чем речь, - сказал я. Полковник вздохнул и посмотрел на меня, казалось, с состраданием. - Зря вы так, Лев Николаевич, - он опять принялся протирать очки. – Поймите, с нашей помощью вы сделаете феерическую карьеру, объездите весь мир, будете жить как у Христа за пазухой... - Повторяю, я не могу понять, чего вы от меня хотите. - А вы, оказывается, упрямец. Последний раз предлагаю… - Никакой я не упрямец. Полковник опять вздохнул. Потом, как бы в раздумье, постучал костяшками пальцев по пустому графину. И в тот же миг распахнулась дверь, и в комнату вошли двое пожилых мужчин в синей спецодежде. Один нес лестницу и молоток, второй под мышкой держал портрет президента, а во рту – трёхдюймовый гвоздь. Полковник добродушно махнул рукой: мол, работайте, голуби, вешайте портретик. Из кармана того, кто нес лестницу, выглядывала бутылка кока-колы. Видно было, что бутылку только что извлекли из холодильника: горлышко ее запотело. Новый приступ жажды, куда сильнее прежнего, охватил меня. Непроизвольно я сделал глотательное движение. Это не ускользнуло от внимательных глаз полковника. - Лев Николаевич, кажется, хочет пить, - он хмыкнул. – Дядя Сережа, сделай одолжение, попотчуй нашего гостя заморским напитком. Тот, кого Полковник назвал дядей Сережей, не удивился: словно в его служебные обязанности входило ежечасное угощение посетителей безалкогольными водами. Он прислонил лестницу к стене, вынул бутылку из кармана, открутил пробку и в стакан, неизвестно откуда взявшийся, налил шипящий напиток. Я поблагодарил и прильнул к стакану. Осушил его. И тут, словно кто-то хватил меня по голове подушкой, набитой песком. Голова закружилась, дыхание перехватило, и я, уже теряя сознание, услышал, как кто-то, возможно, полковник, произнес: - Осторожней, осторожней. С народным достоянием надо обращаться аккуратненько… Глава 18 …Очнулся я утром следующего дня. Чувствовал я себя отвратительно. Сердце работало с перебоями. «Так не умирают… так не умирают», - шептал я, думая об одном: доберусь ли я, если решусь, до пиджака, висящего на спинке стула, где во внутреннем кармане покоилось мое спасение. Малюсенькая бутылочка с «Трикардином», лекарством, которое могло отложить дату моей смерти на неопределенное время. Потом мною овладела апатия такой чудовищной силы, что от желания жить не осталось и следа. Будь все проклято, и будь что будет! Прежде в таких случаях у меня хватало сил и отваги, преодолев безволие, добираться до вожделенного лекарства. На этот раз я решил отдаться равнодушию, или вернее смерти, без сопротивления. …Так как же мне быть? Встать с постели и принять лекарство? Или все же помереть? А что? Совсем недурная перспектива… По крайней мере, увижу, существует ли загробная жизнь. Помню главную мысль, она все время норовила ускользнуть от меня, нырнуть, так сказать, в трюм подсознания: главное, повторял я себе, – это все же попытаться не умереть и дожить хотя бы до вечера! …Что двигало моими поступками и мыслями всю жизнь, начиная с далекого детства, когда я видел себя на вершине? Стремление к славе? Да, и еще раз – да! О, это чувство, - болезненное и радостное, грошовое и величественное, развращающее и успокаивающее, - чувство полнейшей уверенности в собственной уникальности и исключительности! Вечерами я, мечтательный мальчишка, еще не юноша, бродил по переулкам старой Москвы, сидел на скамейке на Покровском бульваре… помню, скрежетал трамвай на повороте… помню таблички со словами «осторожно, листопад», помню, как степенно ходили парами недоступные и соблазнительные девочки в коричневых платьях с белыми передниками… А я тем временем пестовал внутри своей наивной души дивную иллюзию. Я смотрел вокруг себя, твердо зная, что именно мне суждено все изменить. Люди, людишки будут внимать мне, самому умному, самому доброму… словом, самому-самому. Я упивался грядущей славой, я был уверен в ней настолько, насколько уверен в своем неотразимом ударе искусный бильярдист, когда он, победительно улыбаясь, кладет верный шар в лузу. Уверенность, что я - рано или поздно и как бы ни сложилась жизнь - всенепременно стану самым великим, самым знаменитым и самым лучшим из всех людей, когда-либо живших на земле, сопровождало меня каждую минуту моей детской и юношеской жизни, не покидая даже во сне. Она, уверенность, не покидала меня, когда я стал значительно старше, даже во время чудовищных попоек, когда я не умирал не только потому, что не выработал своего жизненного ресурса. Спастись мне помогала мысль о моем предстоящем величии. Наивная мысль приходила мне на выручку, когда надо было выжить, вернее, просто дожить, дотянуть до утра, она как бы вырывала мою порочную и слабеющую душу из омерзительно липких (особенно под утро) лап смерти. И, кстати, должен заметить, что отдать Богу душу было совсем не сложно… ох, уж эти бездонные озера водки, о, это безумное количество выпитого! Но каждый раз я счастливо доживал до рассвета и на шатающихся ногах вступал в новый день, который нес мне не только одни разочарования. Наверно, своей безрассудной мечтой о славе я напоминал десятиклассницу, до судорог в скулах завидующей сиюминутной славе популярной телеведущей. И готовой на все, чтобы этой славы добиться. Если спросить школьницу, зачем ей все это надо, она удивленно пожмет плечиком: мол, неужели непонятно?! Много позже, когда мои мозги слегка прочистились, – благодаря великому роману Флобера о мечтательной мещаночке и академику Бочкареву, поделившемуся со мной своими резонерскими умозаключениями относительно легенды о сожжении храма Артемиды, - я стал смотреть на свое индивидуальное предназначение и на свое божественное явление миру иначе. А именно, как на парадокс с горьким привкусом ироничного сомнения. Но ирония иронией, а мечту эту я все-таки не оставил, а отправил ее до лучших времен на хранение в запасник под названием «Вскрыть только после моей смерти». Нет, вру – я вскрывал мечту многократно. Я разворачивал ее, как древний папирус. Или вернее, мечтательно наблюдал, как она распускается, словно чайная роза под лучами утреннего солнца. Наблюдал и сладострастно предвкушал победу. И вот настал, или почти настал, час, когда я могу воплотить свои мечты в действительность. Можно избрать прямой путь, ведущий к заслуженной славе. И как бы ни пытались примазаться к моему открытию сторонние фигуры, от которых я, как каждый в нашей стране, завишу, все же приоритет первооткрывателя останется за мной. А там и Нобель засияет ослепительным светом. А это значит - и деньги, и слава, и престижная работа. Но в этом случае я стану в строй, который хотя и состоит из выдающихся представителей рода человеческого, но все же это строй, то есть очередь, шеренга, ряд, а ряд так рядом и останется. И я в нем буду обычным лауреатом, каких десятки, если не сотни… Мне это нужно? А можно попытаться достичь большего. Ведь мое открытие – это нечто большее, чем просто открытие. Это… Впрочем, об этом я уже говорил. Я могу достичь власти. К которой, если признаться честно, никогда не стремился. Но без власти не сделаешь ничего. Если я отрекусь от целого, то останусь обыкновенным обывателем, предел мечтаний которого – двухэтажных домик в Барвихе и «Лексус». То есть я всажу в свою огромную, прекрасную душу мелкую душонку мадам Бовари со всеми ее мещанскими потрохами. Я соглашусь на жалкий кусок, который мне отрежут от пышного пирога те, кто привык за чужой счет щедро раздавать милостыню. О, как я ненавижу вас, сильные мира сего! О, как ненавижу я вас, взобравшихся на пьедестал благодаря полезным знакомствам и близости к власть имущим! Если я соглашусь с привычным порядком вещей и, рабски склонив выю, приму навязываемые мне фальшивые ценности, я весь остаток жизни буду кусать локти и проклинать себя за малодушие. …Я всегда любил читать классиков. Читать и – как рекомендовал Набоков – перечитывать. Не открыть ли мне заново «Преступление и наказание»? Ведь легко предположить, что путь к власти будет кровавым. А там, у Достоевского, о сострадании, пороке, крови, богоискательстве, тяжести выбора, праве на человеческую жизнь, вернее, на праве ее отнять, и главное о топоре, как способе решения самых запутанных нравственных вопросов, – понаписано столько, что человечеству со всей этой философской мешаниной, со всей этой «достоевщиной», никак не сладить уже добрых полтора столетия. И все же у Достоевского можно многое почерпнуть. Как известно, стремление к власти – явление, которое находится за гранью нормы. То есть, властолюбцы, как правило, ненормальны. То есть, все они, это достоверно известно, с отклонениями в психике. А подчас и просто сумасшедшие. Далеко ходить не надо, и называть по именам этих державных психопатов не надо, они у всех на слуху, а иные - и перед глазами. Повторяю, у Достоевского можно многому научиться. Тем более что и сам он был не в себе. И это еще мягко сказано. …На журнальном столике я увидел черно-белую фотографию. Присмотрелся. Четверо мужчин на Красной площади, на фоне Мавзолея. Мужчины были в фетровых шляпах, просторных старомодных костюмах, при широких галстуках и с орденскими планками на груди. У каждого через руку был перекинут плащ. Мужчины стояли рядом, плотно прижавшись плечами друг к другу. Так фотографируются фронтовые друзья. Всмотревшись, я с изумлением узнал Бочкарева, Колю Чертилина и старого партийца Самуила Розенфельда, деда Мишки! И… полковника Лепешинского! Нет, это невозможно! Полковнику не больше пятидесяти, может, даже меньше. А позади, на фронтоне Мавзолея, две надписи: «Ленин» и ниже - «Сталин». «Сталина» убрали при Хрущеве, если не ошибаюсь, в 1961-м. Значит, фотоснимок сделан раньше. Когда полковника еще и на свете-то не было. Скорее всего, это его отец. Похоже, я находился в гостях у полковника. Фотография, демонстративно лежащая на столе, должна была, по всей видимости, настраивать меня на нужную волну. Держась за стены, я отправился осматривать квартиру. Восемь комнат. Обстановка меня поразила: она напоминала декорации к «Вишневому саду». Плетеные кресла под парусиновыми чехлами, белые матерчатые ширмы, трехногие шаткие этажерки. Люстры с пожелтевшими подвесками. Безликие эстампы. На всем лежала печать запущенности. Так вот, значит, как ныне живут полковники спецслужб, эти последовательные адепты великого скромника Феликса Дзержинского. Или эта служебная квартира? Таких, я слышал, много осталось в Москве еще со времен КГБ. Все-таки, восемь комнат. Для рядового полковника многовато. В столовой я подошел к окну. Сквозь пелену мелкого дождя увидел запущенный сад с асфальтовыми дорожками и пустующую спортивную площадку с позабытым мячом. За деревянным забором серел трехэтажный дом. Такие вот домишки еще сохранились в центре, в районах старой Москвы, в переулках рядом с Маросейкой. Кто-то говорил мне, что здесь и по сей день немало домов принадлежит известной организации. Прошел на кухню. Заглянул в холодильник. Пуст. Потом обследовал остальные комнаты. Ни телефона, ни мобильника. Закончил ревизию в ванной. Я разделся, стал под горячий душ. Простоял минут двадцать. Вытерся застиранным полотенцем, от которого пахло псиной. В запотевшем зеркале с трудом разглядел свое лицо. Грязными носками протер стекло, очистив круг почти правильной формы. Всмотрелся в отражение. Я был похож на оперного Мефистофеля, в клубах пара выныривающего из люка. Побрился. Вновь прильнул к зеркалу. Теперь я был похож на Арлекина, с которого содрали маску. Кстати, о масках. В прихожей их было несколько. Они лежали на гардеробной полке, рядом с зимней шапкой, длинные уши которой свешивались вниз. Тут была смешная маска Серого Волка, была даже маска Смерти и маска с черными клыками и вызолоченными рогами… Я попытался открыть входную дверь, но она не поддавалась. В прихожей на стене висело мутноватое зеркало. Я опять принялся рассматривать свое отражение. И только тогда понял, что девица-парикмахер все сделала правильно. Оказывается, обычные ножницы в руках кудесницы – а девица оказалась, вероятно, сама того не подозревая, истинной волшебницей – были способны сотворить чудо. Подправив брови, она придала моему лицу новое выражение. Я с трудом узнал себя. Я стал походить на доброго крокодила из мультяшки, который со слезами на глазах поедает и правых и виноватых. Именно это мне и было нужно. Вертясь перед зеркалом, я чувствовал, как внутренне меняется мое отношение к самому себе и к тем гипотетическим друзьям и врагам, которые, я знал это, не замедлят появиться. Глава 19 Примерно через час прибыл Полковник. Минут десять он провел в туалете, и я слышал, как он яростно шуршит бумагой и спускает воду. Потом полковник удалился в спальню, где долго переодевался. Облаченный в яркий халат птицами, полковник как бомба влетел в гостиную и, не поздоровавшись, плюхнулся в кресло. - В нашей столовой кормят черт знает чем, - начал он без предисловий. - Подозреваю, воруют. Никому верить нельзя! Воровать в столовой на Лубянке! Сегодня в метро, - продолжал он без перехода, - когда я ехал сюда, слева от меня сидела женщина в рыжей шубе, справа – полупьяный мужик, от которого несло перегаром и чесноком. Женщина посмотрела на меня, наморщила нос и пересела. Она, подлая дура, наверно, подумала, что это не от него, а от меня пахнет черт знает чем. Потом эта девушка, ах, очаровательная чудная блондинка! Она сидела прямо передо мной… и тут я начал буравить ее огненным взглядом. Я мысленно приказал ей: встань и иди туда, куда я тебе велю. А она, сука, скользнула по мне взглядом, достала платок и громко высморкалась. Она меня не замечала! Как «объект» я был ей не интересен. Я был вроде горшка с фикусом или капустной кочерыжки. Поэтому она так индифферентно сморкалась. «Ну, ничего, - с угрозой сказал мой внутренний голос, - скоро ты будешь валяться у меня в ногах и молить о любви…» Вы поняли, зачем я все это вам рассказываю? Недавно вечером ко мне пристал хулиган, молодой, здоровый, попытался избить. «Ты что ж думаешь, сволочь, - сказал я ему, вынимая пистолет, - раз я старик, значит, и постоять за себя не могу?» Видели бы вы рожу этого негодяя! Я лежал и думал. Ну вот, еще один сумасшедший. - Как вы себя чувствуете? – поинтересовался Полковник. - Превосходно, - уныло ответил я. - Вот и отлично. Я теперь давайте знакомиться. На этот раз по-настоящему. Зовут меня Сергеем Ивановичем Портновым. - А как же Лепешинский? - У вас отменная память! – восхитился Полковник. – Но… забудьте. Вообще-то меня много имен. И, что самое любопытное, все они настоящие. Итак, прошу запомнить, с сегодняшнего дня зовут меня Сергеем Ивановичем Портновым. - Запомнить совсем не сложно. Тем более что так зовут моего ректора. Когда вы меня отпустите? Я что, арестован? - Лев Николаевич, дорогой мой, вы свободны как птица! Но прошу, потерпите! Мне о многом надо вам рассказать. Итак, зовут меня Сергеем Ивановичем Портновым, – повторил он. - Звучит, согласитесь, заурядно. Внешность у меня, как видите, тоже никуда не годится: несмотря на свои сорок, я уже изрядно поизносился, оплешивел, щеки у меня имеют известковый оттенок, я ношу очки с толстыми стеклами. Словом, не супермен. Для всех я мелкий служащий в посреднической фирме, которая занимается импортными поставками слоеного печенья на российский рынок. Но это только маска! – выкрикнул Полковник. - На самом деле я совсем другой! Каждый день я добираюсь до работы на метро. С двумя пересадками. Я хоть и полковник, но машины в личном пользовании у меня, как вы понимаете, нет. Машин на всех полковников не хватает. Полковников много, машин – мало. Иногда, когда подопрет, я вызываю машину. Вроде как по делу. Когда мне бывает совсем уж невмоготу, я на пару дней переселяюсь сюда. У меня здесь и халат, и бритвенные принадлежности. М-да, персональной машины, повторяю, у меня нет. У меня вообще ни черта нет! Но у того, кто сидит во мне, есть все! Все, все, все! И серебристый «Порше», и вилла на Багамах, с бассейнами, пальмами, георгинами и глициниями, и роскошная квартира на Пятой авеню, и охотничий домик в Баварских Альпах… Мой внутренний голос нашептывает мне, что все девушки, и в том числе и та омерзительная профурсетка, что так вызывающе сморкалась в метро, будут лежать со мной в постели тогда… тогда, когда придет время. Полковник сделал паузу. Было слышно, как тяжело он дышит. - Вы, вероятно, подумали, что я болен комплексами, и главный из них комплекс неудовлетворенного честолюбия? Нет, слава Наполеона меня никогда не прельщала. А вот вас… Кстати, - полковник прищурился, - это ведь я в тот четверг, у ресторана «Чайка», поколотил вас. - Знаю. Вы мне зуб выбили. - Правда?.. – поразился он. – Простите великодушно. Не было у меня такого намерения… - Намерения не было, а зуб выбили! - Дался вам этот зуб! Зуб – дело наживное. И потом, вы ведь теперь можете вставить себе золотой. Тоже мне проблема! Золотой даже надежней. И красивей! Скоро у вас будет столько золота, что вы сможете озолотить себе обе челюсти. Да и Розенфельд на вас заработает. - А вы здорово деретесь, - отметил я. – Чуть челюсть мне не снесли. - Это была вынужденная мера, если бы я вас сразу не свалил, мне бы с вами не справиться: вон вы какой здоровила! - А ключ? Ключ от квартиры, который исчез после того, как вы на меня набросились? Полковник протянул мне ключ. - Не скрою, я побывал в вашей квартире. Я мог, конечно, взломать дверь. Или отмычкой… Но так таинственней и увлекательней! Послушайте, Лев Николаевич! Не буду скрывать, моя задача – завоевать ваше доверие. Я молчал и думал. - Нам надо определиться с целями и средствами, - голос Полковника стал твердым. - Вам пора прекратить упорствовать. Вы же видите, мы все знаем. Мы знаем, что вы можете – пока в лабораторный условиях – изготовлять золото. Секретом владеете только вы. Это прекрасно! Но вам в одиночку не справиться. Чего вы хотите добиться? Несметного богатства! Хотите завоевать весь мир? Хотите стать вторым инженером Гариным? Поделитесь, ведь я мог бы быть вам полезен… – Полковник вдруг побледнел и положил руку на живот. - Я вас оставлю на некоторое время, а вы подумайте. Через пять минут он вернулся. И разговор возобновился. - Желудок ни к черту… А все потому, что питаюсь всухомятку. Жены нет… Бобыль я. А теперь слушайте меня внимательно. О содержании нашей беседы не будет знать ни одна живая душа. Только вы и я. Вы ведь аматер, любитель… Вы не знаете, как добиться конечной цели. А я знаю. В моих руках столько всего! Я закрутил головой во все стороны, показывая глазами на потолок, стены… - Вы хотите сказать, что нам надо опасаться прослушек? – Полковник захохотал. – Нет здесь никаких прослушек. Это я вам как специалист говорю. Можем говорить на любые темы. Кстати, вы не голодны? Я подумал и сказал: - Да, я бы чего-нибудь поел… Полковник вздохнул: - Я бы – тоже. Но в доме шаром покати, денег нет, остатки зарплаты я оставил в известном вам ресторане… Золотом же своим вы со мной поделиться не хотите. А как хорошо мы могли бы с вами кутнуть! А? Эх, закатились бы в «Яр»… Я бы даже выпил с вами по такому поводу. - У меня тоже ничего нет. Ни денег. Ни золота. Да и откуда ему быть, золоту-то? - У меня – тем более. Откуда у полковника-то?.. Вот если бы я был генералом… Папаша мой… Полковник прикрыл глаза и сказал задумчиво: - Он был генералом, мой папаша… А я вот в генералы не вышел. Застрял на полковнике. Но у меня, думаю, еще все получится… Так вот, мой папахен молодым чекистам рассказывал, что застал те времена, когда на центральных улицах столицы можно было встретить лошадь, запряженную в телегу, а в небе над Москвой - увидеть одномоторные «ястребки» с красными звездами на фанерных крыльях. «Рассказываю, - говорил отец, - и жду, что они, молодые, удивятся. А они не удивляются. Значит, делаю я вывод, я настолько постарел, что, наверно, они не удивились бы, скажи я им, что в молодости играл в пинг-понг с самим Петром Великим». Смешной у меня был папахен! А я буду когда-нибудь рассказывать молодым, что застал время, когда не было мобильников. Кстати, о мобильниках… Тут он извлек из кармана халата мобильник и куда-то позвонил. - На десять персон, по высшему разряду, доставить на шестнадцатый объект немедленно, - приказал он кому-то. И уже мне: - Очень я проголодался. А под вашу вербовку можно великолепно закусить и выпить на государственный счет! Я заметил, что человек после обеда размякает, добреет… Тем самым он как бы приближается к Богу… М-да, вот и я… Вот вы избранник Бога… Согласитесь, ведь вы избранник Бога? Не так ли? Я подумал и кивнул. Избранник? Почему бы нет? - Не каждому удается сделать такое невероятное открытие... - Полковник на секунду задумался. – Вот вы избранник, и я могу к вам примазаться и тоже угодить в избранники… - Полковник хихикнул. Он встал, сделал несколько махов руками и круговых движений головой. - Это надо делать как можно чаще, кровоснабжение, обогащение, кислород, мозжечок, - пояснил он, усаживаясь напротив меня. - Мы за вами давно наблюдаем, любезнейший Лев Николаевич… Ну, имечко же у вас, однако! Никак не привыкну. Вот бы мне такое! Прямо какой-то Лев Толстой… У нас на работе был сотрудник, по фамилии… э-э, впрочем, не важно: главное - звали его Владимиром Ильичем. Разыгрывали мы его на дню по несколько раз. Ничего не боялись, а времена были, скажу я вам… Но мы все равно хохмили. Звонили и спрашивали: «Это вы, Владимир Ильич? Феликс Эдмундович беспокоит…» Ну, не смешно ли? А он, дурак, ужасно злился. Да, давно мы за вами ведем наблюдение. Задолго до того, как вы с Маргаритой Иосифовной Алигер ведро с презервативами ревизовали… Удовлетворю ваше любопытство. На фотографии запечатлены сотрудники ведомства, в котором ваш покорный слуга изволит трудиться уже без малого двадцать лет. Николай Николаевич Чертилин, Эллин Петрович Бочкарев… и прочие – все это сплошь генералы КГБ. А вы что, не знали, что ваш закадычный друг академик Бочкарев, талантливый ученый, пропойца и бабник, был нашим сотрудником? Да, великий был человек! Таких сейчас не делают. Осталась одна мелюзга… А раньше!.. Вот вы, интеллигенты и фальшивые диссиденты, поносите Советскую власть и коммунистов. Кричите о демократии и поклоняетесь пресловутым западным ценностям. На каждом углу орете, что Ленин, мол, уничтожил цвет нации, образованную либеральную аристократию, прогрессивно мыслящую интеллигенцию, ученых, философов и поэтов. И забываете при этом, что к вам эти люди не имеют ни малейшего отношения. Кем бы был ваш дед, если бы не было Октября? Он бы родился рабом и помер рабом, не дожив и до сорока. Я изучил вашу родословную. Ваш прадед по отцовской линии был пастухом. И болел чахоткой. А Советская власть вылечила его. У него родился сын, который окончил московский университет… И стал профессором. И его сын стал профессором. И вы, правнук и внук, тоже профессор. То есть налицо династия советских ученых. Из таких, как мы с вами, потомков пастухов, полотеров, кучеров, чернорабочих да разбойников почти целиком состоит народонаселение нашей великой страны. И из этого-то сброда выковывалась новая советская интеллигенция… Кстати, она действительно выковалась. И если бы не большевики, где мы с вами сейчас были, в каких пенатах? Скорее всего, крутили бы хвосты коровам или с кистенем гонялись за либеральными интеллигентами да прогрессивно мыслящими аристократами. Если бы вообще родились… Сейчас я вам вкратце прочитал лекцию об истории развития нашей замечательной Родины. Наша страна такая, какая она есть. И другой быть не может. История пишется не чернилами, а кровью. Можно сколько угодно скорбеть о миллионах дворян, священников, интеллигентов, убитых или покинувших Россию после Октябрьской Катастрофы. Но мы не можем переделать историю. Все давно свершилось… Раздался звонок в дверь. - Нам следует подкрепиться: разговор предстоит долгий и непростой. И Полковник пошел открывать дверь. Я увидел, как по коридору, грохоча солдатскими ботинками, протопали какие-то люди, которые несли в руках картонные коробки, вероятно, со снедью и выпивкой. Через минуту они протопали в обратном направлении. Я услышал командный клекот Полковника. Потом я услышал, как захлопнулась входная дверь. Я поднялся с дивана, подошел к окну, посмотрел вниз. Дождь давно кончился. Дорожки подсохли. На спортивной площадке играли дети. Смуглолицый дворник утюжил двор метлой, поднимая тучи пыли. Полковник подошел и стал рядом. - Это Рафшан. Азиат. Сволочь первостатейная, метет, подлец, всухую, нарочно… Чтобы наши русские дети, значит, чихали от пылищи… Убить его мало! - с ненавистью сказал полковник. Со стороны улицы доносились шумы проезжающих авто. Жизнь продолжается, подумал я, еще далеко не конец… Я помог Полковнику накрыть стол. Чего там только не было, в этих картонных коробках! …Я приналег на черную икру, севрюгу и водку… Полковник на первых порах ограничился кексами и коньяком. Это уже потом он развернулся во всю ширь и ударил по рыбным и мясным деликатесам. Полковник посвятил мне остаток дня и часть ночи. И вот что он мне рассказал… Предлагаю сильно укороченный, слегка облагороженный и романтизированный вариант нашей беседы. Говорил в основном Полковник. Его рассказ временами был бессвязен и фрагментарен. Впрочем, это понятно, потому что Полковник постоянно прикладывался к коньяку. …Ясное дело, Полковник не всегда был полковником. Да и звали его не Лепешинским, Павлом Ивановичем, и не Сергеем Ивановичем Портновым, а черт знает как! Он поведал мне об одном далеком дне. Однажды летом, на госдаче в Новогорске, когда отец с матерью уехали по делам в Москву, он, десятилетний мальчик, бродя по яблоневому саду, задумался о себе и своем внутреннем «я». Задумался основательно. Настолько основательно, что у него закружилась голова. Ему и раньше приходили в голову дивные и неожиданные мысли о своем появлении на свет, но тут он с болезненной и трагической ясностью осознал, что смертен. Эта мысль ужаснула его до такой степени, что он едва не закричал. Он быстро вернулся в дом, нашел в кабинете толстую книгу с иллюстрациями, которую отец читал по странице перед сном, и на веранде, устроившись в красном плюшевом кресле с золотыми кистями, наугад раскрыл книгу. И сразу наткнулся на фотографию мужчины в форменной фуражке с буквами ZOO на околыше. Мужчина прижимал к груди крошечного тигренка. Под фотографией стояла дата: 1920 год. Это был год рождения его отца. Сам он родился значительно позже, через 50 лет, в 1970-м. Отец от первого брака детей не имел, а во втором, в который он вступил в весьма солидном возрасте, у него и родился единственный и обожаемый сын. Мальчик всматривался в фотографию и дивился тому, что, хотя прошло почти сто лет, человек в фуражке и тигренок выглядели так, будто фото сделано вчера. Где я был в далеком 1920 году? Где было мое «я»? – вопрошал мальчик самого себя. «Ты выглядишь значительно моложе своих лет, Сергей Иванович». Его непосредственный начальник, генерал Бычков, видимо, желавший сделать приятное, испортил полковнику настроение на два вечера. «…моложе своих лет…» Это каких таких лет! Следующие два вечера испортил другой невежа, обозвавший его в метро «дедом». Полковник ценил в себе и в других скромность, и поэтому редко вызывал машину и ездил на работу «как простой инженер» - городским транспортом, тем более что так было в два раза быстрее. «Вот и доездился, идиот проклятый! Дед!..» Скоро кто-нибудь скажет: «для своих лет Вы выглядите просто молодцом!» А ведь мне всего-то сорок, думал по утрам полковник, бреясь в ванной и глядясь в зеркало. «Ах, если бы все начать сначала!..» «Что – все?!» – спрашивает он сам у себя. И сам себе же отвечает: «Да все! Все! Жизнь! Был же у меня выбор. Ах, нет, не было у меня никакого выбора. Отец был генералом КГБ… Я мог стать либо жертвой, либо палачом. Жертвой становиться не хотелось, а хотелось стать чекистом, это так таинственно: секретные агенты, погони, шпионы, нелегалы, борьба с врагами народа…» Врагами народа Полковник обычно называл про себя всех своих персональных недругов: от дворника Рафшана до генерала Ивана Владимировича Бычкова, своего непосредственного начальника. Рафшан был этническим таджиком (тут ненависть Полковника объяснима), а генерал - полукровкой: по отцу – Владимиру Федоровичу Бычкову - русским, а по матери, Нехаме Мойшовне Машинской, - сами понимаете, евреем. Но в личном листке учета кадров Мойшовна вдруг стала Михайловной, а Машинская – Машиной. Трудней было с Нехамой, но и с этим некие виртуозы из отдела кадров справились: Нехама стала Анной. Итак, мама стала Анной Михайловной, а сын – русским. Полковник чуял еврейский дух за версту, и именно он докопался до генеалогических корней своего начальника. Особенно обострился его нюх в тот трагический для него год, когда он за серьезный промах при проведении спецоперации был отстранен от оперативной работы и направлен в учетно-статистическое отделение Центрального Архива КГБ. В вину ему было поставлено непростительное промедление, когда он, руководя опергруппой, застукал на месте преступления второго секретаря американского посольства Сола Сильверстайна. В памяти остались тихий переулок в районе Мосфильмовской улицы, распахнутая дверь посольского лимузина, красная кожа заднего сиденья, роскошные бедра Лизы Прохоровой, сотрудницы Второго главка, а также - сверкнувшая в свете «юпитера» широкая задница американского дипломата, его развернутая в пол-оборота голова римского патриция с вытаращенными глазами. И – огромный наливной член американца. Особенно его поразил член. Вернее, его размеры. «Дурак, вынул… Вместо того чтобы сосредоточиться, послать к едрене фене все эти наши «Хассельблады» и «юпитеры» вкупе с нами, оперативниками, работничками хреновыми, и завершить дело, раз под тобой лежит и стонет не какая-то там рядовая баба, а офицер контрразведки в звании капитана, м-да… А он вместо этого вынул, да еще при этом визжал, как боров перед закланием, и молил о пощаде. Я-то его пощадил. А меня… отправили командовать архивными крысами…». «Да, замешкался я тогда. Словно в ступоре… Ну, никак не мог оторвать глаз от завораживающего вида обрезанной елды еврея… Я думал, только у меня такой солидный набалдашник… Оказывается, бывают и почище… Вот тебе и Сильверстайн…» Он прекрасно знал, за каким занятием застанет дипломата. Для этого, собственно, все и затевалось: для этого капитана Прохорову, обворожительную блондинку, которой принадлежали вышеозначенные восхитительные бедра, тщательно проинструктировав, ввели в дело. Она должна была совратить женатого дипломата, предложив заняться любовью на заднем сиденье его служебного «Крайслера». Поймав «ин флагран дели» и сделав несколько компрометирующих фотоснимков, можно было, грозя разоблачением, склонить дипломата к сотрудничеству. В этом был весь смысл задуманной операции. Такое органами проделывалось уже не раз. Однажды сумели таким способом захомутать даже французского посла. Правда, тот успел перед разоблачением наглотаться таблеток и помер честным человеком. Но когда полковник увидел огромный детородный орган дипломата, да еще услышал его истошный визг, он впал в какое-то удивительное состояние, похожее одновременно и на помутнение рассудка и на столбняк. И, вместо того чтобы сразу же отвезти дипломата куда следует, он позволил заокеанскому прелюбодею прийти в себя. И в этот ответственный момент второй секретарь посольства США проявил себя с наилучшей стороны, он не стал медлить: первым делом он восстановил дипломатическую экстерриториальность, то есть выдворил машины гражданку чужого государства. Затем деловито застегнул брюки, поправил галстук и, получив согласие очумевшего полковника, позвонил из машины жене, с которой на протяжении полуминуты беседовал на непонятной языке (американец и его жена имели русско-еврейские корни и беседовали на идиш). Короче, пока наш герой раскачивался, дивился, скреб в затылке и канителился, примчались пять авто с дипломатическими номерами. Три долгих года, честя евреев на все корки, полковник проторчал в архиве. Кстати, именно там, в архиве, он нашел документы, которые касались участия его отца в Катынском деле. Ознакомившись с бумагами, он утвердился во мнении, что поляки были расстреляны правильно. Но он так и не понял, кто их расстрелял - немцы или наши... …Недолюбливать евреев полковник стал не после неудачи с дипломатом, а значительно раньше. Его, тщедушного мальчишку в очках, слегка «размял» одноклассник Юрка Цигельницкий, крепкий паренек, который с увлечением отдавался гиревому спорту. Ссора, как водится, возникла из-за девочки, казавшейся тогда будущему полковнику неземной красавицей. Спустя годы, рассматривая групповую фотографию своих одноклассников, полковник был поражен, насколько его первая любовь была похожа на свинью. Воистину, любовь зла, сказал сам себе полковник. Вообще-то, евреев в органах всегда хватало. Даже после чисток, проводившихся в разные годы под разными соусами. Особенно мощно по евреям ударили в пятидесятые, началось это еще при Сталине, продолжилось при Хрущеве, похоже, продолжаться будет и впредь. Но метисов и квартеронов терпели, хотя старались не подпускать их к оперативной работе (хотя и здесь бывали исключения). При проверке родственных связей и генетических корней действовали примерно так же, как некогда поступали их немецкие коллеги, которые испытывали на расовую надежность не только давно померших бабушек и дедушек своих сограждан, но и их прадедушек и прабабушек. …Несколько лет назад, дело было в пору бабьего лета, на конспиративной подмосковной даче собрались сотрудники управления, чтобы по завершении отменно проведенной операции хорошенько отдохнуть. Такие корпоративные посиделки с некоторых пор стали традицией. Пить чекисты умели. А те, кто не умел, следили за теми, кто умел. Следили и думали о том, как меняются времена. При прежнем начальнике, руководившем управлением чуть ли не со времен Сталина, соблюдался иной порядок. Косо смотрели на тех, кто приходил на работу с мутными глазами и запашком изо рта. Теперь все было иначе. Ценились те, кто мог за вечер, не пьянея, высадить литр водки, а после этого еще и без приключений добраться до семейной спальни. Правда, и среди коллег его непьющего отца попадались выпивохи. Да такие, каких не сыщешь нынче даже среди цветущих ветеранов ВДВ. У отца был много друзей, у них в доме бывали знаменитые генералы спецслужб: Филенко, Пагаянц, Молотков… В отличие от его приятеля, студента Бронникова, которого в МГУ завербовали и заставили сотрудничать, поймав на бабе, иностранной студентке из Эфиопии, и на воровстве комсомольских взносов, будущий полковник пошел в органы сознательно. Его привлекал ореол тайны, который окутывал деятельность спецслужб. Но вернемся к конспиративной даче. Младшие офицеры, щеголеватые парни нордической внешности, и прелестные барышни, похожие на выпускниц балетных училищ, готовили стол: кто-то швейцарским ножом кроил колбасу, кто-то формировал овощной салат, кто-то колдовал у мангала, кто-то мастерил какой-то удивительный средиземноморский паштет по рецепту погибшего в прошлом году секретного агента Ираклия Папандопулоса. Паштет, и вправду, был необычный: с оливками, грецкими орехами, сырой говяжьей печенкой, лесной малиной и медом. Кстати, именно от этого блюда не осталось даже крошки. Съели его моментально. Что наводило на мысль, что агент погиб не напрасно. Полковник и раньше бывал на этой даче. Прежде она принадлежала давнему другу отца, генералу Филенко. После его смерти оказалось, что наследовать дачу некому. Генерал пережил всех своих родственников. Два его сына, оба полковники КГБ, один за другим умерли, едва достигнув пятидесяти. Жена умерла незадолго до его смерти. И дача перешла в ведение ХОЗУ КГБ. Давным-давно он вместе с отцом оказался на даче, когда там кутили генерал и его ближайшие друзья и сподвижники. Пели украинские песни… Заместитель Филенко генерал Борбатенко был обладателем великолепного густого баса. Незадолго до этого будущий полковник в «Художественном» смотрел кинофильм «Добровольцы». Его до слез тронул энтузиазм юных комсомольцев, их, так сказать, вера в коммунистические идеалы. Чекисты подвыпили, рассиропились, утратили бдительность (великая редкость!) и принялись вспоминать юность. И понял тогда будущий полковник, что все эти разговоры об энтузиазме, чистоте комсомольских помыслов – миф. Подвыпившие чекисты откровенничали, каждый говорил о своей юности, проведенной в противоположных концах нашей необъятной отчизны, вспоминали, как они отметили окончание школы. Совместная попойка, закончившаяся свальным грехом… Жизнь, понял он тогда, многообразна. И не всегда нравственна. И даже очень хорошие люди грешат. …Полковник посматривал на нордических офицеров и голубоглазых молчаливых красавиц из Второго Главка, этих наследников пламенных чекистов прежних лет, и думал: «Зачем, зачем все это?.. Ничего ведь не изменилось, все, как было, так и осталось…» Именно тогда в недрах его сознания зароились сомнения, которые в корне изменили его отношение к тому, что происходило и происходит вокруг него. И в конечном итоге проза жизни «подъела» в нем идеалиста. Полковник, несомненно, был чрезвычайно талантливым рассказчиком. Я настолько живо представил себе, что творилось в душе полковника, словно сам побывал в его шкуре. Я начал испытывать к Полковнику нечто похожее на симпатию. Особенно когда он заговорил о своем детстве и восприятии окружающего мира… И если бы не евреи, к которым он питал ненависть, я, пожалуй, протянул бы ему руку. - Давайте так, - сказал я. - Я хочу иметь много денег… И я хочу стать государственным чиновником, - сказал я. - Черт с вами, - неожиданно быстро согласился полковник. – Можно устроить и это. Но не сразу. Глава 20 С Полковником я теперь виделся каждый день. Он мне много поведал о себе. Он сказал, что давно понял - жизнь полна противоречий. Он никогда не был упертым коммунистом. В партию он вступил потому, что в те годы так делали все. Или - почти все. Без партийного билета нечего было и думать о карьерных высотах. А он хотел покорить эти высоты. Очень хотел. Он никогда не любил коммунизм. Вернее, не любил коммунистическую партию. Но люди, которых он любил, практически все, как назло, были убежденными коммунистами. Почему-то все коммунисты, которых он близко знал, были порядочными, честными, самоотверженными людьми, всегда готовыми прийти на помощь и отдать последнюю копейку тому, кто в ней нуждается. А вот негодяями почему-то оказывались те, кто находился в лагере тех, кто коммунистическую партию на дух не переносил, кто ей противостоял, кто больше всех кричал о демократии и свободе. Такой вот парадокс. Это рождало в голове полковника уйму вопросов. Один из них особенно его волновал. А именно, как определиться со своей политической позицией. Он провел немало бессонных ночей, предаваясь тяжким раздумьям, к кому примкнуть – к коммунистам или к антикоммунистам. И, в конце концов, пришел к выводу, что надо наплевать на тех и на других, а по большому счету вообще наплевать на политику. В результате ночных бдений он пришел к выводу, что и сами государственные и общественные деятели, скорее всего, полностью лишены каких-либо политических убеждений. Ими движут не высокие идеи, не мысли о народном благе, а банальное стремление к власти и богатству. Поняв это, он обрел внутреннюю свободу. И тут, на его счастье, подвернулся некий завлаб… - Моя жизнь – это великая история утрат и упущенных возможностей, - говорил полковник, - я давно мог стать генералом. Но… В какой-то момент я возненавидел любые движения, которые связаны с затратой физических сил. В свою очередь это привело к лени. Причем не просто лени, а Лени с большой буквы. Если мне на нос садилась муха, я ее не отгонял: терпел, страдая. Я ленился шевелить пальцами ног. Я почти не открывал глаз. А если и открывал, то подолгу их не закрывал, сидя часами с вытаращенными и слезящимися глазами. Мне было лень моргать. *** Мы сидели в кафе на Трубной площади. Моросил дождь. Я смотрел в окно, за которым проплывали разноцветные зонты. …Полковник вспоминал далекий московский летний вечер. Ему 18 лет. Так вышло, что он не поехал с родителями на дачу и решил провести время с девушкой. Но девица не пришла, и он до утра пил «в одного». Пил и думал. - После третьей рюмки мне почудилось, что я уже далеко не молод. И за плечами у меня долгая жизнь, вместившая в себя не только безбрежное детство, но и раннюю юность, которая была, правда, покороче детства, но тоже, начавшись, никак не могла закончиться. За юностью, я знал это, закономерно должна была последовать упоительно прекрасная молодость. Молодость – это сплав опытности, силы и здоровья. А дальше, за бесконечно далеким горизонтом, простирались жизненные просторы, ведущие во вторую, третью молодость, зрелость и так далее; эти просторы были такой невероятной продолжительности, они были столь необозримы, что от счастья я даже присвистнул. Моему отцу сейчас за восемьдесят. Он говорит, что тридцать или сорок ему было вчера. Ну, пусть не вчера, пусть – позавчера. Главное – это было недавно. Я ему верю. О том, что жизнь проносится со скоростью урагана, я слышал всегда. Старики, удрученно покачивая трясущимися головами, сетовали, что жизнь как-то уж слишком коротка. Понял это и я. Понял недавно. Вокруг меня скоро будет пустыня. Сверстников не останется. Словно их выкосит война. После ухода очередного друга я буду думать, кто следующий? Каждая смерть будет прибавлять мне мужества. И равнодушия, смешанного с осознанием неизбежности и, как ни странно, неким предощущением покоя. - Вам не кажется, что своим замогильным карканьем вы можете накликать беду? Полковник часто вел со мной беседы подобного рода. Я не знал, что с ним делать, с этим смутным предсказателем. Он мне изрядно надоел. И в то же время он меня чрезвычайно занимал, этот служитель тайных сил, и слушать его подчас бывало интересно. - Так кажется или нет? – повторил я. - Расскажу вам короткую историю, - вместо ответа сказал он. - Но сначала давайте выпьем. Полковник подозвал официанта. Велел принести шампанского. Через минуту он продолжил: - Чтобы вам не было скучно, дорогой мой Лев Николаевич, я придам этой весьма поучительной истории литературный лоск. Покрою ее, так сказать, беллетристическим лаком. Я это умею. Кстати, да будет вам известно, мне очень приятно обращаться к вам по имени-отчеству. Итак, начинаю. Представьте себе, Лев Николаевич, санаторий под Москвой. Холл перед кинозалом. После обеда в глубоких креслах расположились двое: старый писатель в строгом костюме и некто помоложе, с интеллигентской бородкой, в модных очках, в свитере, мятых лыжных брюках и кроссовках «Адидас». Надеюсь, вы догадались, кто из них я? «Все мои герои вырваны из жизни, - рассказывал писатель, - и именно ими, этими реальными фигурами, я заселил страницы своих романов. Они родились в далекие тридцатые и сороковые. Они не были борцами с режимом, не были они и его рьяными защитниками. Они были циниками. Но их цинизм исключительно словесный, он безобиден. В сочетании с юмором, иронией и особенно самоиронией, цинизм такого рода был свойствен поколению, которое вот-вот – о, неумолимое время! – окончательно сойдет со сцены. Этим коктейлем из грубоватого юмора, ироничного отношения ко всему, что видел их червивый, неравнодушный и почти во всем сомневающийся глаз, они защищались от «свинцовых мерзостей» жизни. Многие сумели прожить свои жизни достойно. Хотя жили они в условиях тотальной несвободы. Многие из этих людей были свободны внутренне, и очень часто это ими даже не осознавалось. «Расцвет» этого поколения пришелся на вторую половину 20 столетия. Им, тем, кто не сломлен старостью и болезнями, кто еще находит в себе силы и желание бременить землю, сейчас по 70, а иным и по 80 лет. Некоторые из них хотят на прощанье громко «хлопнуть дверью». Если им это и не удается, сама попытка бодаться с судьбой - уже подвиг. Они, мои герои, – это часть современного общества, то есть, значительная часть народа. Русского народа. Да, они сходят со сцены. Но они еще не сошли. И не будем списывать их со счетов. Не будем списывать со счетов тех, кто несет на своих плечах груз ошибок и побед и кто вот-вот передаст этот груз тем, кто, увы, подчас пренебрегает непреходящей ценностью этого груза. Этот груз – традиции. Какими бы они ни были. Независимо от происхождения, все они русские люди. Кого я только не встречал на своем долгом жизненном пути! Я знавал великое множество евреев, армян, татар, украинцев, которые любили и ненавидели Россию сильнее и искренней тех, кто ныне бахвалится чистотой своей «русской» крови. Право любить и ненавидеть они признавали за собой, ибо родились под бледным русским небом и были воспитаны на любви к Пушкину, Чехову, Булгакову, Чайковскому и Мусоргскому. Впрочем, это уже другая тема. Кстати, я знавал одного шведа, родившегося в Москве и носившего – так уж сложилось – самую русскую фамилию: Петров. Генрих Петров, так звали его, был талантливым ученым, доктором технических наук. Я любил наблюдать за ним, когда он смотрел телерепортажи с хоккейных чемпионатов, особенно, когда наши встречались со шведами. О, это было поучительное зрелище! Он не скрывал, что страстно болеет за шведов. И, в то же время, ему была отвратительна мысль, что русские могут проиграть. Ни с кем из своих друзей я не вел более ожесточенных споров о России. Этот потомок викингов и родственник сразу двух Нобелевских лауреатов любил и знал русскую литературу так, как ее не знает иной профессор филфака МГУ. Он мог перегрызть глотку любому, кто неуважительно отзывался о прозе Бунина, Набокова, Булгакова или Платонова. Он был русским до конца ногтей. Именно от него я услышал слова, смысл которых полностью разделяю: «Давно пора понять, что русским можно быть даже тогда, когда в твоих жилах нет ни капли русской крови. Ярчайшие примеры - это Фазиль Искандер, Иосиф Бродский и Сергей Довлатов. Русский – не национальность, это участь. Это роковое предначертание. Нам давно пора понять, что все мы, родившиеся в России – русские. Кстати, американец – он сначала американец, а уж потом ирландец, голландец или поляк. Писатель торжественно вытянул вверх указательный палец и со значением посмотрел на меня. «Все это так, - вздохнул я, - но куда вы денете тех, кто покинул родину в поисках лучшей доли?» «Их доля, простите за тавтологию, то есть доля тех, кто в поисках, по вашим словам, лучшей доли, словом, их доля весьма невелика… Хотя они тоже часть народа». «Согласен… - сказал я и зевнул. – Да, часть народа… Кстати, мне попадались и другие… экземпляры. Знавал и я одного шведа, кстати, тоже носившего фамилию Петров, не родственника ли вашего Петрова?.. Так вот, он ко мне, на Лубянку, бегал каждую неделю со списочком тех, кто мешал нам строить светлое коммунистическое завтра. Встречал я там и вашу фамилию, любезнейший господин писатель…» «О, Господи!» «Встречал, встречал! Чего уж там. В мои служебные обязанности входили контакты с такими вот, с позволения сказать, шведами… органы должны были разнюхивать, предупреждать и пресекать волнения и недовольства, кои могли возникнуть в среде тогдашней творческой и научной интеллигенции…» «И вам не было стыдно?..» Я усмехнулся. «Я мог запросто поставить крест на вашей тогдашней карьере советского писателя. Помнится, в то время вы очень много писали о комсомольских стройках, БАМе, космосе, геологах, физиках, лириках, романтике трудовых будней… А на московских кухнях говорили черт знает о чем. Х*лили советскую власть… Восхваляли Ростроповича, Солженицына и прочих музыкальных и литературных власовцев. Но я вас тогда пощадил. И очень об этом жалею». «Это еще почему?» – возмутился писатель. «А потому что за эти годы я успел переродиться и стать демократом, посмотрите на мою демократическую внешность, - я ладонью любовно поутюжил свою фальшивую бороду, - а вы, как тогда ни черта не смыслили в демократии, так и сегодня… вы никак не можете приладиться к новому положению вещей и без конца талдычите о каких-то свободах, до которых вам, в сущности, никогда не было никакого дела. Вы лжец и приспособленец. Но, увы, вы тоже часть народа…» «Да, - с важностью согласился он, - да, я тоже часть… я часть народа. Худшая, правда, но – часть…» Тут мы оба рассмеялись и, обняв друг друга за талию, направились в кинозал. Полковник закончил свой рассказ и победительно крякнул. - Вы поняли, дорогой мой Лев Николаевич, зачем я вам все это рассказал? - Думаю, да, - ответил я. – Вы хотите сказать, что все люди одним миром мазаны. - Вы почти угадали. Драма не в том, что ты не стал кем-то, например, Достоевским или Шопенгауэром, а в том, что ты стал кем-то – да так им и остался. Я хочу сказать, что писатель как был дураком, так им и остался… Я внимательно посмотрел на Полковника. Странный он все-таки человек! Подслушал он, что ли, мой ночной разговор с Мишкой? Помнится, я Мишке говорил что-то похожее. При расставании Полковник сказал: - Вы, конечно, можете пролезть в депутаты. И в министры. И даже в президенты. Технологии известны. Но нужно ли вам это? Добрые дела можно делать и из-за кулис. Денег у вас скоро будет столько, что вы сможете купить половину депутатов Госдумы вместе с их женами и любовницами. Вам не стоит соваться в политику. Поверьте мне. Там, наверху, скучно. Это не место для порядочных людей. Там царят иные законы. Там работают мастера интриги. Там все построено на кознях и оголтелом цинизме. Вы там не продержитесь и месяца. Вас начнет тошнить… Глава 21 …Ночью мне приснился страшный сон. Будто меня топят в болоте. Кто топит, за что топит - неясно. Во сне я вопил от ужаса и отбивался, как мог. Но сила, вдавливающая мою голову в зловонную хлюпающую жижу, была безжалостна и во много крат превосходила меня в упорстве. Известно, сон устроен так, что спящий всегда обречен на поражение, ему никогда не победить. Такова печальная особенность подсознания, бодрствующего, когда вы спите. Я задыхался, захлебывался и, когда, казалось, со мной покончено, я понял, что сплю и что единственная возможность победить – это заставить себя проснуться. И мне это удалось. Я верю в неотвратимость предчувствий. Стараясь не разбудить Лену, я осторожно поднялся с постели и поплелся в ванную. Бритье и душ освежили меня. Выпив чашку кофе, я вышел во двор, завел машину и «выдвинулся» в сторону родного института. Сказав «выдвинулся», я имел в виду не столько себя, сколько тот комплекс проблем, вопросов, гипотез, идей и размышлений, который накопился во мне и который больше подходит не отдельно взятому человеку, и даже скорее вообще не человеку, а некой механизированной массе, вроде крупного воинского соединения или железнодорожного состава с танками. После открытия Золотой Формула я стал замечать, что все чаще думаю о себе, как о постороннем человеке. Можно ли назвать это классическим раздвоением личности?.. Не знаю, но что-то ненормальное во всем этом, несомненно, было. Я мчался по предутренней Москве, ощущая за собой, помимо крыльев Серафима, некую летящую безрассудную радость, нечто похожее на неосознанное озарение. Я до конца не понимал, зачем я все это делаю, зачем, как ошпаренный, ничего не сказав любимой женщине, несусь по спящему городу. Но я твердо знал, что минут через пятнадцать я нагряну в институт, вломлюсь в свою лабораторию и накрою там полковника. …Много лет назад я, поддавшись внезапному импульсу, сорвался с места и на всех парах помчался к своей тогдашней невесте, очаровательной блондинке, дабы завершающей ревизией на лояльность проверить прочность наших романтических отношений. Надо ли говорить, что я застукал свою блондинку с любовником, который вышел открывать дверь, не осведомившись предварительно, кто это звонит столь нервозно и настойчиво. В дверном проеме я увидел коренастого мужчину с залысинами. Бисеринки пота покрывали его гладкий желтый лоб. Мой любимый халат птицами ловко обхватывал его мощный торс. Я перевел глаза ниже и обнаружил, что стоит он в моих тапочках. Мужчина интеллигентно прищурился и обратился ко мне с вопросом. - Вы, собственно, к кому? Это «собственно» мне очень не понравилось. Я стоял и больше прислушивался не к плеску воды, доносившемуся из ванной, а к тому, что происходило в моих внутренних органах, особенно в области грудной клетки, и перебирал в памяти схожие случаи из жизни известных мне литературных рогоносцев. Рогоносцы, помнится, поступали по-разному: кто-то намыливал веревку. Кто-то вострил ятаган. Кто-то устремлялся в кабак. Кто-то названивал девкам… Я же прикидывал, что лучше – сразу дать крепышу по морде или с избиением повременить и задать ему трепку на улице, предварительно вытряхнув его из моего халата. Пока я раздумывал, мужчина разглядывал меня. Видимо, в голове у него стало что-то проясняться. Поскольку я молчал, он начал проявлять нетерпение. Я так ничего и не придумал. Вдруг равнодушие охватило меня. Я посмотрел на человека, облаченного в мои домашние доспехи. В качестве соперника он был мне не интересен. Соблазн вломиться в квартиру и все в ней переколотить мгновенно улетучился. Я сказал, что ошибся квартирой. Потом повернулся и вышел на улицу. Помню, шел теплый московский дождь, он барабанил по карнизам, успокоительно шумел в водостоках. Мне вдруг стало легко на душе. Я снова был одинок. Я шел по какому-то тихому переулку - все происходило в глубинах Арбата - и полной грудью вдыхал воздух свободы, пропахший кошками и отработанным бензином. Мне было хорошо. *** …Я влетел в лабораторию. На этот раз моя интуиция меня подвела: там не было ни души. Но что-то было не так, как всегда. Опять, как и в первом случае, когда я заметил некий нарочитый порядок у себя дома, я понял, что кто-то тайном побывал в моем кабинете. *** Как-то Полковник зазвал меня в известный дом, в котором я уже однажды был. Мы сидели в креслах, покрытых серыми чехлами и, как всегда, выпивали. Полковник рассказывал мне, что на днях проезжал мимо Госдумы. - Там сейчас ведутся дорожные работы. Дело обычное. Рабочим поставили биотуалет. Прямо посреди проезжей части. Это нелепица поразила мое воображение. Мне в голову пришла сумасшедшая идея: уговорить рабочих пустить меня в этот самый биотуалет. Не знаю, что он им там наговорил, может, потрясая служебным удостоверением, пообещал сгноить в застенках ЧК, но своего он добился. - И вот, любезнейший Лев Николаевич, сижу я на толчке, - голосом, замирающим от восторга, рассказывал Полковник, - сижу, значит, в самом центре Москвы, аккурат напротив Госдумы, и в щелочку подглядываю. Вокруг меня шумит ничего не подозревающий мегаполис, мягко шелестят шинами объезжающие туалет машины, вижу, как подкатывают к Думе депутаты на Мерседесах, а я посиживаю себе в самом центре столицы нашей великой родины и какаю! И такое меня посетило незабываемо приподнятое, даже можно сказать возвышающее, сладостное ощущение, что я представил себе, что сижу не в центре Москвы, а в центре мироздания! Полковник сходит с ума, подумал я. Происходит это постепенно. Интересно, сколько это будет длиться – переход от легкого помешательства к тяжелому сумасшествию? Как долго сможет он продержаться, прикидываясь почти нормальным? Я уже не раз замечал, что окружен сумасшедшими. Смогу ли я сам, постоянно пребывая в окружении сумасшедших, сохранить здравый ум? - Вы, наверно, слышали, я недавно похоронил отца? – спросил он. - Нет, не слышал. Тем не менее, примите соболезнования, и все такое… - Он выпал из окна. С двенадцатого этажа. И – в лепешку. Голову так и не нашли. Отлетела и укатилась куда-то. Это и понятно: все-таки двенадцатый этаж. Такая вот страшная история. Он был один в квартире. Что его толкнуло? Или кто?.. – Полковник скрипуче засмеялся. Полковник намекал, что это проделки спецслужб. Слишком много знал генерал. Стал, наверно, чрезмерно говорлив на старости лет, такое бывает. - А хоронили его без головы, как булгаковского Берлиоза. Где-то теперь его голова?! Да… что простительно бухгалтеру или цветоводу, непростительно старому чекисту. Тем более генералу, - как бы отгадывая мои мысли, сказал Полковник. - Теперь мне ничего другого не остается, как с вашей помощью пролезть в генералы. Чтобы генералы не переводились в нашем семействе. А уж потом заняться поисками головы… …В прихожей загремел звонок. Полковник подошел к двери. - Кто там? Кого несет в столь поздний час? – голос его звучал раздраженно и по-женски звонко: так кричат торговки на рынке. За дверью молчали. - Кто там? – опять взвизгнул полковник. - Кто, кто… Кот в сапогах, вот кто! – отозвались за дверью. Полковник подумал и все тем же противным голосом спросил: - Кот? Какой такой кот? А вы, действительно, в сапогах? Наследите тут… Не открою! - Портнов, прекрати кривляться! Это я, Лурье. - Ты один? - Один, один… Выхожу один я на дорогу, а со мною сорок человек… - Так ты один или не один? - Конечно, один! Открывай! Щелкнул замок, в дверях возникла фигура Лурье. Из-за его плеча высовывалась лысая голова… Коли Чертилина! - А вот и мы, - радостно сказал Коля и в предвкушении выпивки блаженно зажмурился. Пили по-крупному, по-купечески. С битьем посуды, обжорством и дурачествами. Пришлось мне внутренне собраться, мобилизовав свой многолетний питейный опыт. Помню, глубокой ночью я стоял посреди комнаты, передо мной пьяно раскачивались три образины в масках. На одном была маска Серого Волка, на другом - маска Смерти, на третьем – маска какого-то длиннорылого урода с золотыми рогами. - Лев Николаевич! Лева! Левушка! Не подведи! На тебя одного вся надежда! – ревели маски. – Перед тобой выстроились два поколения твоих соотечественников! Два поколения твоих несчастным сограждан! Они вопиют о попранной справедливости! Это несчастная и великая России стоит перед тобой! Хочешь, она станет на колени? Поклянись перед лицом истории, подлец ты этакий, что сделаешь все, чтобы все мы зажили счастливой, беззаботной и свободной жизнью! Каюсь, я поклялся. Иначе бы я от них не отделался. На прощание Полковник сказал: - Чтобы легче и быстрей достичь желаемых результатов, вам надо побывать на войне. Хорошо, если бы вы получили ранение, с последующей легкой инвалидностью. - Вы с ума сошли! – закричал я. - Нет-нет! Это прекрасно! Победитель с романтической черной повязкой на глазу! Что может быть лучше? Или прихрамывающий байронический герой! У нас любят героев. Отправим вас в горячую точку, там вам быстро придадут надлежащий вид. Итак, решено? - Ничего не решено, - быстро ответил я. - За деньги можно купить любую должность. Безо всякого геройства. Мне показалось, что Полковник обиделся. - Я хотел как лучше… - сказал он. - Поймите, имидж национального героя… и все такое. Вас на время надо погрузить в гущу народной жизни, там вы закалитесь и забронзовеете. А то у вас сплошные интеллигентские посиделки и беспросветные скуления о смысле жизни. А там, на передовой, вам быстренько разъяснят, в чем заключается этот ваш окаянный смысл жизни. Я и сам бы поехал, да с работы не отпускают… - Послушайте... а нельзя ли войну заменить горным отелем в Альпах? - Лев Николаевич, вы меня удивляете! Какие могут быть Альпы в это время года?! Сейчас же не сезон: осень! - Полковник сурово посмотрел на меня. – А в Альпы мы вас командируем, будьте покойны! Даю слово офицера, но сначала война! А к зиме вернетесь, а там и будут вам Альпы. Ч А С Т Ь В Т О Р А Я Глава 1 - Пей, сынок, - услышал я. В рот полилась подслащенная жидкость, от вкуса и запаха которой меня едва не вывернуло наизнанку. – Ничего, ничего, потерпи, так надо… - ласково приговаривала женщина в белом халате, звали ее тетя Маша. - Бог терпел и нам велел. Тебя бы, соколик, в госпиталь… - сказала она, озабоченно покачивая головой, - ну да, ничего, потерпи, денька два еще полежишь, а там видно будет… Ночью меня разбудили голоса. Кто-то кому-то что-то выговаривал. - Что ты на меня все смотришь и смотришь? Дыру протрешь! – пискляво орал кто-то. - Я из-за тебя второй час уснуть не могу! Смотришь и смотришь. Отвернись! Или закрой свои совиные глаза! Закрой глаза, кому говорят! Закрой, не то костылем тресну, сука! - Ну, чего ты к нему прицепился? – укорил его обладатель спокойного баритона. - А он смотрит на меня! Терпеть этого не могу! Я из-за него уснуть не могу! - Так он же мертвый… - Да ну?! Через минуту. - А почему у него глаза открытые? - Помер, оттого и открытые. Ты что, мертвых не видал? Пауза. - Хорошо бы ему все-таки глаза-то закрыть… - опять заныл пискля. - Да кто ж ему закроет? Тетя Маша ушла, а мы тут все лежачие. Сам бы встал да закрыл. - Я не могу: я весь израненный, свои-то с трудом закрываю. - Да пусть смотрит, тебе-то что? Оставь ему эту последнюю радость. Оба засмеялись. …Я лежал в так называемом полевом госпитале, на железной койке, в огромной двускатной землянке, захваченной у противника несколько дней назад. Болела шея и вся подчелюстная область. Из-за потери крови я испытывал невероятную слабость. Несколько дней я не мылся и не брился. Тело, привыкшее к чистоте, холе и неге, зудело и чесалось. - Псы! – с тихой злобой произнес мой сосед. Я не знал, как он выглядит, мне была видна только задранная кверху острая бородка. И он повторил: - Псы, псы, псы! 9 Мая я им никогда не прощу… По безоружным… В день Победы! Я как раз сидел в пивной, в самом центре города… Старика убили, когда он кружку ко рту подносил… На моих глазах! Псы! Подъехали на бронетранспортере, и из автомата… Я прибыл сюда как раз тогда, когда противоборствующие стороны договорились о перемирии. Перемирие здесь понимают так: палят каждый божий день из всех орудий и каждый божий день прибавляет убитых с обеих сторон. - Фашистская мразь! – продолжал бородач. - Вот подлечусь и снова буду их бить… бить буду, пока жив… А еще Есенина повесили!.. Псы! Карточку русского поэта, пришпиленную к деревянному столбу, рядом с буржуйкой, обнаружили, когда выбили из землянки тех, кто ее сооружал. - Это ж как понимать? – не унимался бородач. - С кем воюем? Что это значит? А то и значит, что воюем с врагом, который зачитывается самым русским из всех русских поэтов. Ничего не понимаю! Вот я еще полгода назад учил детей математике. Скажу честно, я ее, математику, сам не очень-то хорошо знаю. Но учил. И чувствовал себя прекрасно. Считал, что все делаю правильно. А теперь взял в руки автомат. И это тоже правильно? Ничего не понимаю… В метре от меня, на раскладушке, лежал парень, весь в бинтах, только глаза и рот были открыты. Рот, наверно, для того, чтобы он мог беспрестанно говорить. Так они и трещали, бородач и забинтованный, - каждый о своем. Я от них совершенно очумел. Иногда, слава богу, они начинали слышать друг друга, и тогда их болтовня становилась более или менее похожей на диалог. - Эх, бабу бы сейчас!.. – мечтал парень. - И что бы ты, дурень, с ней делал? – смеялся бородач. – Я бы ей сейчас вдул… - Интересно было бы посмотреть… В землянке было жарко, и мы обливались потом. В неподвижном душном воздухе застыли запахи скисшей крови, мочи и плохих сигарет. Я никак не мог привыкнуть. Хотя и говорят, что человек перестает замечать зловоние уже через час. - Вас-то каким ветром сюда занесло? – через минуту спросил еще один раненый, обращаясь ко мне. – Мечтали повоевать? Тут много полегло вашего брата, добровольца… Не знают, как автомат держать, а все туда же… Вам что, жить надоело? - А вы почему?.. - Я местный. У меня… как в песне поется: враги сожгли родную хату, сгубили всю мою семью. У других тоже. А вы? Я пожал правым плечом. Я и сам не знал, как ему ответить. Если каждому из нас оглянуться назад, то выяснится, что не так уж часто мы принимали взвешенные решения. Нередко мы руководствуемся порывом, первым побуждением, совершая либо глупые, либо героические, либо благородные, либо постыдные поступки. На этот раз я совершил… даже не знаю, как это назвать. Ранило меня в первый же день. Осколком. Чуть-чуть бы правее и выше, и не видать мне родных молочных рек и столь же родных кисельных берегов. Но крови я потерял столько, что в ней, наверно, можно было бы утопить крысу. Я очень ослаб. Я был вроде пара над горшком. «Странно, что он не умер сразу», клянусь, я слышал, как кто-то сказал это обо мне. Безволие охватило меня. Я был не прочь умереть. А что? Хоть сейчас. Ведь все равно все помрем. Какая разница, в конце концов, когда: годом раньше, годом позже… …Человек думает по ночам. Днем ему не до этого. Если днем человек и думает о чем-то, то, как правило, он додумывает то, что глубоко и основательно не успел продумать ночью. Ночь пришла, я не мог уснуть, и я принялся думать. Кто я? Что я здесь делаю? Вернее, что здесь делает мое многострадальное тело, которому нет покоя от моего многострадального духа. Какого черта меня занесло туда, где стреляют в детей? Где оружия столько, что оно бесхозно валяется даже в огородах. Зачем я приехал сюда? Чтобы умереть? Но я мог преспокойно умереть и в Москве, там даже лучше, поскольку можно умереть в более приспособленных для этого условиях. В комфортабельной палате с телевизором, холодильником, на функциональной койке с электроприводом. Под наблюдением высококвалифицированных специалистов. В окружении миловидных сестричек. Не смерть, а одно удовольствие! А тут какая-то мужеподобная тетка Маша в грязном халате и раненые, страдающие красноречием. Черт бы подрал треклятого Полковника, благодаря которому из меня сейчас вытекала, капля по капле, благородная кровь потомственного интеллигента! Кстати, забота тети Маши, этой толстой бабы в грязном халате, привела к тому, что я расплакался. Было это так. Мне вдруг нестерпимо захотелось жареной картошки. Можно же побаловать себя перед смертью! - Размечтался! – захохотала тетя Маша, тряся животом. - Тут путевой каши не сваришь, а ты – картошки, да еще жареной! Здесь тебе не ресторан. Москвич он и есть москвич, одно слово… В землянке никто не засмеялся. Видимо, все думали о картошке. Тетя Маша куда-то ушла и вернулась под вечер. Как же упоительно пахла картошка, жаренная на сале с репчатым луком! Вот тогда-то я и прослезился. А тут она еще погладила меня шершавой ладонью по голове… У меня слезы ручьем. Глотая слезы, я думал: интересно, стали бы меня гладить по голове московские высококвалифицированные специалисты, даже если бы я умолял их, стоя на коленях? …Я лежал на импровизированном смертном одре и смиренно приуготовлял себя к последнему прости. Неожиданно меня посетило новое чувство, вернее охватила легкая тревога. Она росла-росла, и вот через полчаса я поймал себя на мысли, что меня уже не устраивала перспектива, - как еще совсем недавно: час или два назад, - безвольно отдаться в руки смерти. Меня уже не успокаивала мысль, что все люди рано или поздно помрут. Это чувство тревоги насторожило меня. Испарялась отрада – осознание того, что я в своем горе не одинок. Животворное чувство эгоизма, подпираемое звериной ненавистью к остающимся в живых, вошло в меня под утро, после долгих часов раздумий и страданий. Это было ни с чем несравнимое, всепобеждающее желание жить. Порыв был так силен, что к обеду мне совершенно расхотелось умирать. И когда меня вечером посадили, вернее, положили, в поезд, этот порыв обрел такие чудовищные, необозримые, все сметающие на своем пути формы, что я решил отпраздновать свое возвращение в мир живых людей исполнением старой боевой песни. Я так истошно ревел «вот кто-то с горочки спустился», что на следующей станции меня едва не ссадили с поезда. …А в тот самый первый, окаянный день, вернее утро, с которого-то все и началось, группа бойцов выехала или, говоря военным языком, выдвинулась колонной в составе пяти или шести бронемашин в сторону реки Змиевки. Я ехал в головной машине. Мы уже спускались к реке, когда по колонне ударили гранатометы. Я еще успел подумать, что как-то все это не похоже на то, что наобещал мне Полковник. Я-то полагал, что буду следить за боевыми действиями из укрытия, из какого-нибудь безопасного места под названием «наблюдательный пункт», где обычно, я это знал по фильмам о войне, прячутся великие полководцы. Буду сидеть, думал я, рядом с генералами и в полевой десятикратный бинокль с безопасного расстояния наблюдать за перемещениями крупным воинских соединений на театре боевых действий. Да деле все оказалось куда страшней и гаже. Вот я, скрючившись в три погибели, сижу в какой-то машине, внешне и изнутри напоминающей гигантское корыто из кровельного железа, а по мне со всех сторон жарят из всех видов огнестрельного оружия. Хотелось заорать: Что же вы делаете, суки? Здесь же люди! Когда-то, в детстве, мне попалась на глаза некая разухабистая книжонка, в которой описывался «театр военных действий». Я, двенадцатилетний мальчишка, начитавшись всей этой муры, представлял себе этот «театр» следующим образом: зрительных зал, погруженный в уютный полумрак, мягкие, обитые бордовым плюшем кресла, воздух, напоенный ароматами трубочного табака, шоколада и сладких женских духов. В ярчайшем свете юпитеров просцениум, а на нем - стройные фигуры офицеров в безукоризненных мундирах, с серебром эполет и золотом перевязей. Офицеры весело и беззаботно палят друг в друга из дедовских пушек каменными и чугунными ядрами, вернее разноцветными воздушными шариками. Белые дымы украшают всю эту рыцарственную прелесть, как игрушечные хлопушки украшают рождественскую елку. Спектакль окончен. Гремят аплодисменты. Занавес опускается. Затем вновь уходит вверх. Артисты выбегают к зрителю. Оказывается, все они живы. Взявшись за руки, недавние враги отвешивают залу аристократические поклоны. В какой-то мере это детское представление о театре военных действий я сохранил до седых волос. Оно благополучно дремало во мне до той поры, пока по мне не стали прямой наводкой гвоздить всамделишными снарядами. Как ни странно, наши потери были невелики. Всего один убитый. И двое раненых. Среди них я. Когда меня зацепило, на какое-то время я перестал осознанно воспринимать то, что разворачивалось прямо у меня перед глазами. Не от боли. Я вообще сначала не понял, что меня ранило. Я понял это тогда, когда шее и груди стало горячо от крови, которая вытекала из глубокой раны под подбородком. Вот тут-то у меня действительно помутилось сознание. Это слегка напоминало тяжелое опьянение, «балду» от паленой водки, руки и ноги налились свинцом и почти сразу перестали меня слушаться. Какие-то люди несли меня. Вспоминается все это с трудом, фрагментарно. И не последовательно. Я и сейчас не могу вспомнить, что было сначала, а что потом, - все смешалось: стук по броне, словно с небес на броню обрушился мешок картошки, омерзительный скрежет железа об железо, завывание дизеля на предельных оборотах, треск автоматных очередей, страшно свернутая набок голова убитого, черно-красная слизь вместо глаза, далекое небо в клочьях серых облаков, безвольное блаженство от потери крови... «…на войне правды нет. Там все – не так, там все иначе. Там другие законы». Я помнил слова Коли Чертилина. Здесь тоже была война. Я не знал, за какую правду воюют эти люди. И есть ли она, эта правда, если одни люди убивают других людей? *** Я трясся в вагоне, маясь на верхней полке, и мечтал выздороветь. Чтобы потом, набравшись сил, разыскать Полковника и набить ему морду. Меня еще долго будет беспокоить мысль, что, вероятно, какая-то частица моего «я» осталась там, на той земле, политой и моей кровью. Много позже, уже в Москве, я временами видел самого себя, беспомощного, страдающего от боли, истекающего кровью, распростертого на койке там, в землянке; и мне казалось, что я вроде бы и здесь, в Москве, в уютной спальне на хрустящих простынях под пуховым одеялом, и в то же время - там, лежу и пропадаю на койке с ржавой панцирной сеткой, на грязных матрацах, провонявших мочой и спекшейся кровью. Мне было жаль самого себя. Но не только. Я скорбел не только по самому себе. Я жалел тех, кто остался там. Мне казалось, что я их бросил. Вот и вся моя война. Моя короткая война. Я был сыт ею по горло. Все-таки я не военный человек. И вряд ли когда-нибудь им стану. Кровь омывает сердце. А сердце – это душа. Видно, там, в землянке, вместе с кровью из меня вытекла частичка моей бессмертной души. Посреди ночи я проснулся. Потрескивали купейные переборки, скрипели койки, погромыхивали колеса на стыках, свистел ветер в вентиляции. А я лежал и плакал теплыми слезами. Я никак не мог понять – почему я плачу. И только перед самой Москвой понял. Мне, как в детстве, вдруг захотелось, чтобы меня погладили по голове. Тетя Маша была далеко. Я понял, что все время неотступно думаю о Лене. Как было бы хорошо, если бы рядом оказалась Лена. Она сидела бы рядом и гладила по голове, по моей глупой, за неделю поседевшей, голове… Глава 2 …Как известно, пользу извлекать надо из всего: даже из беды. И я пришел к выводу, что длительное лежание на больничной койке очень сильно влияет на мировоззрение, делая человека поневоле философом. Как маляра. Как пастуха. Как полотера. Как торговца семечками. Времени поразмышлять, понятное дело, у тех и у других предостаточно. …В приемном покое Центральной Московской Городской Больницы мне довольно долго пришлось дожидаться своей очереди. Я сидел в коридоре рядом с каким-то мужчиной в застиранной больничной пижаме. От него несло перегаром. В коридоре мы были одни. Время было позднее - ни нянечек, ни уборщиц. Мужчина беспрестанно курил и мял лицо грязными пальцами. Дверь в кабинет была открыта, и я видел врача в расстегнутом на груди халате, который «снимал показания» с полупьяного малорослого мужика без глаза. Вернее, глаз был, но находился он не там где ему положено, то есть на лице несчастного, а в его руке. Врач капризничал, и голос у него был высокий и неприятный. Мужичок, отвечая на расспросы о месте жительства, годе рождения и прочей чепухе, держал ладонь с глазом лодочкой и прижимал ее к щеке, вероятно, в надежде, что врачи, когда у них появится время, око, выбитое в драке, вновь вмонтируют в глазницу. Глаз, весь в крови, покоился на ладони и был связан с глазницей тонкой, похожей на ниточку, жилкой. Я вспомнил красно-черное кровавое месиво вместо глаза, там, у реки Змиевки. Мужичок смотрел на врача уцелевшим глазом и терпеливо отвечал на расспросы. Он слегка постанывал. Но не возмущался. Видно, привык. Мне в голову пришла сумасшедшая мысль, а что если в выбитом глазе сохраняются остатки жизни, и мужик видит этим глазом?.. Врач продолжал расспрашивать. Голос его стал монотонным. Мне захотелось спать. У моего соседа кончились сигареты. Я протянул ему пачку. Он снова закурил. - Там, - мужчина глазами показал на одну из дверей, - спит Леха. Вечным сном. После работы вмазали по стакану какой-то дряни. Правда, он вмазал два. Меня-то откачали.... – мужчина опустил голову. Я обернулся и в глубине ярко освещенной комнаты увидел каталку, а на ней тело, покрытое простыней. Из-под простыни выглядывала сиреневая пятка. - Теперь мне каюк, - тусклым голосом сказал мужчина. Я посмотрел на него. - Срок мне светит, - он зябко повел плечами. – Я прораб. Леха – мой подчиненный. Распитие на рабочем месте... Я вчера клялся Светке, что завяжу! - мужчина застонал. Наконец за одноглазым пришли. Когда его уводили, он продолжал держать левую руку у лица. Высокий, худосочный санитар поторапливал его: - Перебирай ножонками-то, ну что ты, прям как не родной! Я положил сигаретную пачку возле соседа и направился в кабинет. Врач быстро заполнил мою карту. Велел ждать в коридоре. Я снова сел на свое место. Пачка сигарет исчезла. Вместе с ней исчез и прораб. Зато вернулся санитар. Через минуту из темных глубин коридора выплыла широколицая женщина с папиросой в зубах и, ни слова не говоря, унесла мою одежду. Взамен я получил пижамную куртку, штаны с начесом, два разбитых ботинка без шнурков, пальто и лысую шапку с торчащими ушами. Я кое-как втиснулся в «обнову». В башмаках не было стелек, и мне в подошву впивались острия сапожных гвоздей. Хромая на обе ноги, я повлекся за санитаром. Вспомнив осмысленные страдания Рахметова, я зашагал веселей. Шапка не налезала, и я нес ее в руке. В холле приемного покоя я задержался у зеркала. Я был похож на заключенного. Или на блудного сына из «Не ждали» Репина. Те же больные глаза фанатика и готовность к смерти. Шапка в руке наводила на мысль о подаянии. Я себе очень понравился. Никогда я не выглядел столь убедительно. Жаль, что меня не видят мои студенты, подумал я. На улице было безумно холодно. У входа стояла потрепанная «Волга» без номеров. Крыша ее заиндевела. Окна были без стекол. Бородатый водитель, похожий на Деда Мороза, в тулупе и лохматой байкальской ушанке, угрюмо посмотрел на меня и сказал: - Застудишь голову, чудик! - Не лезет, - ответил я и повертел шапкой у него перед носом. Он скривился и что-то пробормотал. Мне послышалось: «Не лезет… А с какой стати ей лезть-то?! Отрастят себе калганы, интеллигенты проклятые, вот шапки-то и не лезут...» Мы с санитаром сели в машину. Санитар посмотрел на листок, пришпиленный к медицинской карте, и сказал Деду Морозу: - В шестой корпус. Мотор затарахтел, и мы поехали. По салону загулял ледяной ветер. Я сумел-таки нахлобучить шапку, и голове стало еще холодней. В тот же вечер мне сделали операцию. Операция длилась часа два. Уже ночью меня привезли из операционной и положили в коридоре. В палатах мест не было. В метре от моей раскладушки стояла кровать, на которой тихо умирала какая-то женщина. Всю ночь она слабо стонала. А под утро затихла. Сестры, ожидая труповозку и о чем-то со смехом болтая, поставили ширму. Чтобы соседний больной, в данном случае я, мог без помех позавтракать. Приятная забота. Спасибо. Ничуть не удивляясь своей невозмутимости, я съел тарелку каши, запив ее кружкой какой-то тепловатой гадости. Было бы, конечно, лучше, если бы мне подали не овсянку, а сочащийся соком антрекот по-бретонски или Киш лорен с яйцами, сливками, сыром и беконом. Но я был доволен и этим. Меня не смущало, что рядом, почти на расстоянии вытянутой руки, лежало мертвое тело. Я был голоден, я был измотан болью, я только что вернулся с войны, и мне хотелось есть. Так ведут себя на передовой, в окопах. Мне рассказывали об этом. Вокруг грохочет канонада, а ты безучастно, как корова, жуешь хлеб своего однополчанина, убитого минуту назад и лежащего рядом. Я помнил страшную красно-черную слизь вместо глаза. Я помнил ночь, когда мечтал умереть. Но все это уже улеглось во мне, отдалилось куда-то. Осталось лишь безразличие к чужой смерти. Умершую увезли, и ее место заняла говорливая старуха. При ней находилась дочь, немолодая женщина с сильно выпирающим кадыком. - Почему не приходит Вова? – спросила старуха. Дочь молча поправляла подушку. - Ты что, оглохла? Я спрашиваю, почему не приходит Вова? – закипая, повторила старуха. - Ты же знаешь, Вова на работе, - кротко ответила дочь. - А Толик? Толик-то где? Он ни разу меня не навестил! - И не мудрено. - Что ты хочешь этим сказать? - воскликнула старуха, приподнимаясь на кровати. - Мама! Толик же умер десять лет назад! Больная опустилась на подушки и прошептала, глядя в потолок: - То-то я смотрю, его все нет и нет... И спустя минуту, со злобой: - А вообще-то, мог бы и прийти, паршивец этакий! *** Чуть позже появился Мишка Розенфельд. Он осмотрел мое временное пристанище и угрожающе засопел носом. Особенно возмутила его моя раскладушка. Пружины отсутствовали, матрац провалился, и я практически лежал на полу. Мишка приосанился и пошел разыскивать заведующего отделением. - Ну, сейчас я ему, гаденышу, устрою веселую жизнь. Мерзавец! Держит больных, словно свиней... Вернулся он минут через пятнадцать. Глаза его были подернуты влагой. Вид у него был мечтательный. - Очень мила... – произнес он задумчиво, - очень! Выяснилось, что отделением руководит женщина, причем женщина молодая и красивая. - Высокий класс! Редчайший экземпляр! Бюст у нее изумительный... – Мишка подкатил глаза. – А взгляд такой, что я едва не кончил. Клянусь, если она еще раз на меня так посмотрит, я не удержусь и трахну ее, невзирая на присутствие медперсонала… - Значит, ты договорился? Он широко раскрыл глаза: - Ты с ума сошел! Не мог же я, в самом деле, взгромоздиться на нее прямо в кабинете... - У тебя одни бабы на уме! – зашипел я. – Я ж не об этом!.. Мишка хлопнул себя ладонью по лбу. - Прости, прости, прости! Видишь ли, она говорит, что, действительно, мест в палатах сейчас нет. Но она божится, что при первой же возможности... - Какая же ты скотина, Мишка! - Ничего, потерпи, - успокоил он меня, - через пару дней я сумею добиться твоего перевода в Кремлевку, в Кунцево. Сразу не могу. Нужный человечек отдыхает на Багамах. Мишка не подвел: через два дня он позвонил и сказал, что обо всем договорился. Но я гордо отказался, мотивировав свой отказ тем, что «я всегда должен быть со своим народом». Мишка сказал, что я идиот. Но я ни разу не пожалел о своем решении. В больнице я познакомился с чрезвычайно любопытными субъектами. Например, с усатым красавчиком, которому в драке откусили кончик носа. Звали усача Ашотом. В челюстно-лицевом отделении Ашоту сделали пластическую операцию. Операция состояла из нескольких этапов. Сначала Ашоту отрезали лоскут кожи на животе и приживили его к локтю. Какое-то время бравый армянин ходил с прижатой к животу рукой. Это было неудобно, но терпимо. Спустя неделю локоть с лоскутом кожи приторочили к носу. От этого голос красавца изменился и на время стал гнусавым. Руку же с помощью хитроумного приспособления под тупым углом закрепили над головой. Ашот, весь забинтованный, с вытянутой как бы в нацистском приветствии рукой, выглядел комично. Мое знакомство с Ашотом состоялось тогда, когда он находился именно на этой стадии многоступенчатой операции. В курилке Ашот охотно делился с нами своими воспоминаниями о драке. Речи его день ото дня становились красочней и экспрессивней. Вытянутая рука наводила на мысль о неотвратимости отмщения. При этом Ашот яростно ругал грузин. Оказывается, нос ему откусил уроженец Кутаиси. - Все грузины сволочи, - безапелляционно заявлял Ашот, - все, все, все! Абсолютно все! Нэнавижу!!! Я вспоминал добрейшего и благороднейшего Гурама Рыжемадзе, всю его замечательную и гостеприимную родню и недоверчиво пожимал плечами. - Ну, не знаю… не могут же все грузины быть сволочами. Ашот резко поворачивался ко мне и, сверкая черными глазами, возмущенно клокотал: - Да? По-твоему, не могут?! А по-моему, могут и еще как могут! Посмотри, как они кусаются! – и он наклонял ко мне свое безносое лицо. …Мишка навещал меня. Раз принес половину жареной курицы, которую я съел во время обеда. Моя соседка по столу, древняя бабка Нюра, которой в потасовке муж, девяностолетний старик, ухватом сокрушил челюсть и у которой зубы после операции были намертво забраны проволочной шиной, с ненавистью глядя на меня, шипела: «Мне протертую кашу, а толстяку - курятину! Суки, суки, суки…» Меня удивляло, почему от Полковника не было ни слуху, ни духу. Почему меня не пристроили, как героически пострадавшего за свободу и демократию, в привилегированную клинику? Через неделю меня на долечивание перевели в другое отделение. Поместили в палату, где уже лежал деревенский мужик лет пятидесяти, грубый, жадный, неотесанный. Мужику предстояла операция на прямой кишке. Его раз в три дня навещала жена, молодая симпатичная бабешка, которая смотрела на мужа с обожанием и страхом. В Москву она приезжала на электричке, откуда-то из-под Шатуры. Жена привозила ему еду. Чего там только не было! Домашняя колбаса, сало, куриные котлеты, пироги с рыбой, соленые огурцы, словом, все, что душа пожелает. И главное - водка. Он все это съедал и выпивал сам. Ни с кем не делился. Вообще-то делиться стоило, хотя бы из предосторожности: мужику все эти разносолы с его дырявой прямой кишкой были строго противопоказаны. Мужик рассказывал, что изредка побивает жену. - Чтобы уважала меня, - говорил он и почесывал толстый живот. После еды он размякал и становился разговорчивым. - Как-то просыпаюсь, а на лбу шишка. Здоровенная! Вроде спелой луковицы. Вспоминаю, что накануне перебрал с механиками. А вот как добрался до дому, хоть убей, не помню. Зову жену, спрашиваю: «Это ты меня, подлюга, вчера по лбу кочергой?» Божится, что нет. Ну, я на всякий случай ее взгрел. Чтоб не расслаблялась. Знаю я их. Бабью спуску давать нельзя… - А может, не она? - высказал я предположение. - Может, и не она, - апатично согласился он. – Но ничего. Бабам битье только на пользу. Ты лучше расскажи, как там… как эта операция, ну и все такое? Я слышал, очень больно. Мужику кто-то сказал, что я профессор и доктор наук. А коли доктор да еще профессор, значит, должен знать все. Я его не разубеждал. К этому времени я настолько окреп, что не прочь был немного порезвиться. - Да, больно. Это точно, - я с озабоченным видом кивнул головой. - Очень больно. Но самое страшное не это. - Не это? А что? - Пациентов надувают перед операцией, вот что. Вставляют в задницу насос и надувают. Больные – народ особый. Банальный страх в больнице имеет обыкновение с легкостью превращаться в страх панический, в ужас. Напугать больного проще простого. Больные готовы поверить чему угодно. Тем более что мужик в больницу попал первый раз в жизни. - Надувают? Это еще зачем? - А чтоб дырки были видны. Чтоб потом их было удобней зашивать. - Какие еще дырки? - мужик приподнялся на койке. - У тебя что, геморрой? - Да, вроде… - упавшим голосом сказал мужик. - Вроде или точно? - Да вроде точно… - Ну, значит, у тебя там дырки. И их надо зашивать. И вот это самое тебя и ждет. - Что – это самое?.. - А то самое. Ретроспектива прямой кишки. Это операция такая. Прямую кишку вытягивают, значит, вытягивают ее, подтаскивают к анальному отверстию, подцепив крючками, такими острыми, похожими на рыболовные… - Как это?! – мужик широко раскрыл глаза. - А так. Специальными крючками из анального отверстия… - Из жопы, что ли?.. - Можно сказать и так, - неохотно согласился я. - Врешь! - Правду говорю! Значит, вытянут ее, кишку-то, из этой самой твоей, как ты очень тонко и точно подметил, жопы… вытащат на свет божий эту твою кишку, самую что ни на есть прямую, прямей которой не бывает ничего на свете, и надувают ее, мамочку, велосипедным насосом. Чтоб, значит, дырки обнаружились. И там, где шипит, тут же незамедлительно латают, то есть штопают швейной иглой. Как дырявый носок. - А швейной-то зачем? - Другие иглы не подходят: ломаются. В прямой кишке ведь очень крепкая слизистая. Ее ничем не возьмешь. Тут нужны особые, очень прочные иглы. Ну, ты сам посуди, это у младенцев там все нежное. А у взрослого мужика, вроде тебя, там же все твердеет от каждодневного стула, это же понятно. У тебя сколько раз в день бывает стул? - Какой еще стул? – не понял мужик. - Ну, ты сколько раз в день ходишь по большой нужде? - Когда как. Ну, раза два-три… - Ну вот, видишь, значит - в год больше двух тысяч раз. Тебе сколько лет? Пятьдесят? Ну вот, значит, умножаем две тысячи на пятьдесят, сколько получится? Мужик почесал в затылке: - А хрен его знает! - А то и получится, что какаешь ты за свою жизнь двадцать миллионов раз… - Ни фига себе! – ахнул мужик. - Ну вот, представь себе, разве выдержит какой-нибудь известный науке материал такое нечеловеческое напряжение? - Да-а, вряд ли… - покачал головой мужик. - Ну, вот видишь. А там, в попе то есть, тем временем все и твердеет… Кстати, иглы ломаются часто. Тогда их заменяют сапожными. Сапожные больше и прочнее… И длиннее! - Шутишь! - Стал бы я шутить такими вещами! Все бы ничего, да вот смертность уж больно высока, - добавил я как бы невзначай. - Да ну? – побледнел мужик. - Это статистика, - сказал я и вздохнул. - А со статистикой, брат, не поспоришь, она не врет. - Мать честная! - Да, выживает один из десяти. - Как ты сказал?! Один из десяти?! – мужик с затравленным видом опустился на койку. - Да и тому, кто выживет, не позавидуешь. Ведь он уже никогда не сможет какать, как нормальный человек. Да и как тут какать, если все заштукатурено, заштопано, посуди сам? Может, тебе и хочется покакать по-человечески, да как тут покакаешь, если все законопачено? Они же анальное отверстие, сволочи, намертво заштопывают, зашивают напрочь. Из соображений гигиены. Мне говорили, они у немцев научились. Которые эту гигиену и придумали. И после такой штопки больному что остается, спрашиваю я тебя? А то и остается, что какать через рот. Так все немцы делают. - Етицкая сила! – он обхватил голову руками. - Так что неизвестно, - продолжал я неумолимо, - что лучше - сразу помереть или какать ртом до самой смерти… Разве ж это жизнь! А все немцы проклятые! - Огради мя, Господи, силою Честнаго и Животворящего Креста и сохрани от всякого зла… - запричитал мужик, падая на колени. Потом он опять забрался на койку и натянул на голову одеяло. – Нет, я им так просто не дамся! Что это за порядки такие? Надувают, иглами… Гестаповцы! Первого же, кто подойдет, убью… …Мужик совершенно потерял аппетит, ночь перед операцией провел без сна. А когда утром следующего дня пришли санитары, чтобы отвезти его в операционную, он ввязался с ними в драку… Он так бушевал, что пришлось вызывать дополнительный наряд санитаров. Еле его утихомирили. История дошла до главврача, профессора Рыжих. Мужик поведал ему о своих страхах и о том, откуда эти страхи взялись. Главврач был не без юмора: хохотал, говорят, минут пятнадцать. Кстати, коньком главврача, его, так сказать, истинной любовью, были певчие птицы. Говорят, он птиц любил больше, чем хирургию. Дома Рыжих держал несколько десятков клеток с птицами, которые пели на все лады днем и ночью. Жене все это осточертело, она пригрозила ему разводом, и пришлось переселять всех птиц в больницу. Все это случилось несколько лет назад, тоже зимой, в суровую январскую пору. Клетки развесили на лестничных площадках. Там были огромные трехстворчатые окна, днем их слегка приоткрывали, чтобы нежные певуны могли подышать свежим воздухом, а на ночь из-за сильных морозов закрывали. Во время утреннего обхода главврачу сообщили, что накануне завхоз спьяну забыл закрыть окна. Рыжих был потрясен, он как раз находился в палате, в которой лежали двое «тяжелых» больных, прооперированных накануне и со страхом и надеждой ожидавших профессорского «приговора». И дождались… «Никто не выживет! – выкрикнул Рыжих, глядя пустыми глазами на пациентов и думая о своих несчастных птичках. - Никто! Все перемрут!» …Когда мужика выписали, на его место положили пожилого мужчину. Который оказался страстным любителем птиц, и не простым любителем, а дрессировщиком филинов. Доложили главврачу. Рыжих в сопровождении свиты вошел в палату. Лавируя между койками, он сразу направился к любителю. Я стал свидетелем их разговора. - Я слышал, вы дрессируете птиц. Но, насколько мне известно, филин не поддается дрессуре? – осторожно начал главврач. - Еще как поддается! - заверил его дрессировщик. – Стоит только не лениться да беспрестанно, каждодневно муштровать его, то есть учить арапником. - Арапником?! То есть - бить?.. Избивать птицу?! – опешил Рыжих. - Не птицу, а филина! А вы что хотели? Правильного воспитания без этого не бывает. Я вот побился об заклад с покойным академиком Владимиром Евгеньевичем Флинтом, знаменитым орнитологом, что за полгода обучу своего филина Ваську выговаривать русские слова, и выиграл. Вот послушайте, как это было. Главврач в растерянности присел рядом с койкой. Дрессировщик приступил к рассказу: - Флинт мне сказал: «Сов и филинов, сколько ни бей, невозможно заставить говорить ни по-русски, ни по-татарски. Это вам не попугаи и не вороны. Готов спорить на что угодно». Поспорили мы с ним. Условия такие. В случае проигрыша, я отдаю филина в орнитологический детский кружок при Академии наук. А если проигрывает Флинт - он ставит свой Мерседес в мой гараж. - Прощайтесь со своим филином! – смеялся академик. Он был так уверен в выигрыше, что с легкостью поставил на кон дорогой автомобиль. Проходит полгода. Все эти полгода я полосовал Ваську так, что только перья летели. Странно, что он вообще выжил. Но своего добился: заговорил, сволочуга. Зову Флинта. Усаживаю у телевизора. Рядом, на подлокотник кресла, сажаю Ваську. Предупреждаю академика: - Берегите слуховой аппарат. Он говорит очень громко. Советую зажать уши. Флинт только смеется и машет руками. - Не тяните, начинайте ваш эксперимент. - Хорошо же – мое дело предупредить. Спрашиваю филина: - Тебя зовут Васькой? Филин отвечает, да так громко, что Флинт подпрыгивает на своем стуле. - Угу!!! - Любишь смотреть телевизор? Васька еще громче: - УГУ-У-У! - Про любовь любишь? - УГУ!!!! Вот тут Флинт захохотал по-настоящему. Но Мерседес не отдал. Сказал, что лексика у Васьки бедновата. Рыжих внимательно и спокойно выслушал пациента. Губы его сжались. Глаза приобрели похоронный оттенок. - Этого, - он указал лечащему врачу на страстного любителя птиц, - готовьте к выписке! - Александр Наумович, - изумился подчиненный, - больной же только что к нам поступил! - Я что, должен повторять?! - взвился Рыжих. – Готовьте этого симулянта к выписке! - У больного подозрение на острый парапроктит! - Плевать! – закричал главврач. - Чтобы через час духу его здесь не было! *** Но вот больничные страсти позади, и я вновь на свободе! Под нижней челюстью у меня теперь ровный беловатый шрам. Любопытным барышням поясняю, что шрам этот - след от удара палашом. И с достоинством добавляю, что вернулся из Малогории, где проливал кровь за свободу и демократию. Мало того что никто не знает, что такое свобода, демократия и палаш, никто ни разу не спросил меня, что это за страна такая, Малогория, и какого лешего я там оказался. Глава 3 У меня завелась еще одна любовница. Всегда в запасе должны находиться игроки дублирующего состава. Я знаю себя. Знаю свои слабости. Одна из главных – стремительная, почти не поддающая анализу влюбчивость. Печальный опыт подсказывает, как мне надо себя вести, чтобы глубокое чувство не захватило меня целиком. Я поступаю следующим образом: я искусственно дроблю чувство не несколько неравных частей, распределяя его между несколькими жертвами. Именно поэтому я всегда держу в конюшне несколько лошадок. Да простит мне Господь сей циничный пассаж! Уверен, это добавляет жизни остроту. Так сказать, перчинку. И еще, я всегда любил риск. Обожал с младых ногтей ходить по острию ножа. Временами я сам себе напоминаю разведчика, действующего в глубоком тылу противника: сколько себя помню, мне всегда приходилось врать, изворачиваться. А как же иначе? Кто не верит, пусть обзаведется парой-тройкой красивых молодых любовниц. Любая женщина требует к себе постоянного внимания. А если их несколько?.. Подчас игра в любовь с несколькими претендентками на мое сердце утомляла меня. Тогда я менял состав. И все начинал сызнова. …Я позвонил Полковнику и попросил его поторопиться с паспортом, билетами и гостиницей. - На очереди обещанные Альпы, - напомнил я. - Я полагал, вы и думать о них забыли. - Как видите, не забыл. Сейчас там как раз лыжный сезон. - Неужели вы поедете один, без спутницы? Нужен же кто-то, кто ходил бы за вами с веником и совком… Я задумался. - Пожалуй, я знаю, кто готов разделить со мной тяготы курортной жизни. - И кто же эта страдалица? - Одна большая любительница рискованных анекдотов. - Она уже знает об этом? - Еще нет, но она согласится. - Откуда такая уверенность? - Мне кажется, она склонна к экстравагантным поступкам. И еще, по словам одного очень достойного человека, она исповедует широкие взгляды. В считанные дни все устроилось, Полковник не подвел. Он заказал люкс в отеле, снабдил меня и мою подругу билетами, помог с визами. Перед отъездом я с ним встретился. - Мне чуть голову не снесло на этой вашей войне! - набросился я на него. - Я думал, это будет увеселительная прогулка, вроде катания на деревянной лошадке. - Ну, знаете ли, нельзя же быть таким доверчивым! Это все-таки война. Театр военный действий… - Никогда не говорите при мне про театр военный действий! – взревел я. - После ранения я не могу об этом слышать. - Да что это с вами, Лев Николаевич? - И вы еще удивляетесь?! Я полмесяца проторчал в вонючей больнице! Я спал с покойницами! - Вот этого вам делать не следовало! - Я мог умереть! И вообще я вас не понимаю! Подвергая меня опасности, вы очень рискуете: ведь не станет меня, не видать вам генеральской папахи, как своих ушей! - Простите, Лев Николаевич. Ситуация неожиданно вышла из-под контроля. Скажу вам больше: вас ранило по ошибке. Вас вообще не должны были выводить на линию огня. - А как же звание героя России? - Кому они нынче нужны, эти ваши герои… – вздохнул Полковник. - Я что, напрасно проливал кровь? - Нет, не напрасно! – с пафосом изрек Полковник. - Потому что уже подготовлен и, вероятней всего, подписан приказ о вашем назначении. На чрезвычайно высокую должность… - Видели бы вы, - уже успокаиваясь, сказал я, - в каких нечеловеческих условиях я лежал! Вам что, трудно было поместить меня в ведомственную клинику? А вы даже пальцем не пошевелили, даже не навестили меня! - Теперь все будет иначе. Вы пока поезжайте, отдохните, а мы тем временем... Ах, Альпы, Альпы, как я вам завидую… - и неожиданно Полковник с переливами и взвизгиванием запел тирольскую песню об альпийских горцах: - Холарио-хо-хо, холарио! *** …Моей спутницей стала Саша, подружка Петьки, любительница рискованных анекдотов и дочь переводчицы Марселя Пруста. Почему не Лена?.. Ах, если бы я знал ответ… Саша, действительно, исповедовала широкие взгляды. Согласилась она без раздумий. - Альпы? И вы еще спрашиваете?! Я не верил ни единому ее слову. Поэтому я следил за почтой, которая приходила на ее мобильник. По ее представлениям, я был сказочно богат. У нее, наверняка, был возлюбленный. Какой-нибудь Гена или Валера. Готовый на все ради любимой. А тут я с моими миллионами и Альпами. …Когда утром мы спускались к завтраку, все живое поворачивалось в сторону Саши. Да, посмотреть было на что. Господь вложил фальшивую душу в прекрасный футляр. Саша была стройна, голову держала так, словно она прима-балерина и только ждет отмашки, чтобы выпорхнуть на сцену и отчебучить фуэте. Гладкое лицо сияет юной прелестью. Большие прозрачные глаза смотрят на мир удивленно и слегка растерянно. Увы, прав старый циник Мишка: очень часто шлюхи выглядят свежее, чище и искренней трепетных тургеневских барышень. Вероятно, кто-то там, наверху, создавая такие чудеса, алогичные с точки зрения общепринятых представлений о морали и красоте, умышленно запутывает нас, дабы мы не очень-то расслаблялись, поэтизируя Женщину. Видно, те, кто пялился во время завтрака на Сашу, об этом не подозревали. У Саши было все, что должно быть у современной девушки. Молодое тело и опытность. Все это меня устраивало. Особенно – опытность. После войны и больницы было приятно очутиться в атмосфере уюта, тепла и красоты. На лыжах я не катался, и мы по целым дням бродили по Инсбруку, который можно было пронизать из конца в конец за полтора часа, пили коктейли в барах и каждый раз обедали в новом ресторане. Я опять обрел уверенность в себе. А с ней вернулся и аппетит, верный спутник жизнелюба. Конечно, мне было далеко до знаменитых оптимистов прошлого. Но такие люди рождаются редко. Последний – Генри Миллер. Предпоследний – Рабле. Между ними – бескрайнее море пессимистов, в волнах которого тонут и никак не могут утонуть герои Свифта и Достоевского. Как-то после сытного обеда, пребывая в благодушном настроении, я сказал Саше: - Будешь паинькой, я вот возьму да и женюсь на тебе. Она скривила губы в улыбке. - Так я вам и поверила… Наверняка, вы женаты. - Даже если бы это было так, это ничего бы не изменило. Для меня, если я принимаю какое-то решение, не существует никаких преград. И потом, мне можно иметь одновременно несколько жен: я ведь почти мусульманин, у меня кавказско-иберийские корни. По отцу я абрек. Однажды мне чуть было не сделали обрезание. Уже начали, да я вырвался… И рука мусульманского Шойхета соскользнула, и вместо члена меня полоснули по шее. Остался шрам. Вот, посмотри. Правда, красивый? Кстати, у нас, на Востоке, поощряется многоженство. Да, я был женат. И многократно. Но все мои жены были разбросаны во времени. Я женился на них по очереди. Так что, я перманентный многоженец. - Как это? - А так. Подходила очередь – я и женился. Да, кстати, почти все мои жены умерли. М-да, - я пожевал губами, - умерли, бедняжки. - А от чего они умерли? Хочу знать, чего мне опасаться. - Могу тебя успокоить: я не Рауль Синяя Борода. Не травил я их. Хотя кое-кого стоило бы… - И все же?.. - Кто-то - от старости. Кто-то – от болезни. Кто-то – от вредности… Они умерли, а я пока, как видишь, жив. Такие вот дела. И если меня не укокошат в подворотне, я, глядишь, дотяну до Страшного суда. Кстати, ты знаешь, сколько мне лет? - Догадываюсь. - Мне сорок, и это, увы, немало. Тебя это не отпугивает? - Теперь уже поздно что-либо менять, кроме того, возраст, это как раз то, что меня привлекло в вас больше всего. - И мне понятно, почему! - торжествующе воскликнул я. – Вот ты и проговорилась, негодная! И ни слова больше! Конечно, ты все просчитала. Я на тебе женюсь, а ты с первого же дня начнешь подсыпать мне в борщ толченого стекла… - Борщ? Я и готовить-то не умею. - Зато наверняка умеешь толочь стекло. У тебя есть любовник, признавайся, чудовище? Она откинулась в кресле и посмотрела на меня своими огромными глазами. - У меня нет любовника. У меня есть поклонники. - Значит, я тоже поклонник? - Один из многих. Но если вы предложите мне выйти за вас замуж, я дам им отставку. - Всем? - Всем, всем, всем! - Поклянись! - Клянусь, - произнесла она торжественно и прижала руку к груди. Я подозвал официанта и распорядился принести бутылку «Клико». - Нашу помолвку надо обмыть… Кстати, мне и сорока-то нет, радость моя, мне лишь тридцать девять, - сказал я и искоса посмотрел на девушку. Саша мне нравилась. Как я уже говорил, она была красива. Но, к сожалению, не умна. А это особенно опасно. Недостаток ума женщины восполняют чем-то запутанным, лишенным смысла и логики, чем-то чисто женским. Именно это и составляет притягательную загадку для любого мужчины. Особенно умного. Кстати, удел умного мужчины - страдать от сумасшедшей любви к дуре. Достаточно вспомнить Пушкина. Как только у меня в сердце зашевелилось что-то похожее на трепетное состояние влюбленности, я тотчас же одернул себя. …Позже к нам присоединился некто. Наше знакомство ознаменовалось следующим диалогом. - А вы, собственно, кто такой? – спросил я. К этому моменту я был уже слегка пьян. - Я? – он усмехнулся. - Я-то ледоколостроитель. А вот вы кто?.. - В таком случае я кинофотофонодокументалист. Мой новый знакомый был очарователен и чрезвычайно мил. Вылитый Джон Молдер-Браун: то же фальшивое благородство черт и юношеская андрогинная внешность. Из ресторана мы вышли вместе: я, Саша и этот обаятельный ангел с подпаленными крыльями. Я был пьян и пошел туда, куда вел меня ангел. Мы обогнули тянущееся нескончаемо долго здание отеля, подошли к смотровой площадке, нависшей над страшным обрывом. Луна, луна, яркая как солнце, заливала долину золотым светом. Саша была рядом, и я положил руку ей на плечо. Она прижалась ко мне. После всех передряг, крови и страданий было приятно вновь ощутить себя мотом и бонвиваном. Жизнь, легкая, как паутина, обволакивала меня. И тут я увидел, что альпийские льды стали темнеть на глазах. Они стремительно таяли, потоки беснующийся воды с шумом хлынули с гор и стали заливать красивый город, спящий в долине. По поверхности забегали победоносные белые барашки-буруны… потом вода, журча, ушла под землю, город снова ожил, восстал, воссиял огнями отелей и… потом все исчезло… бесследно исчез и ангел, и я оказался в номере с Сашей… …Утром Саша уговорила меня покорить один из несложных пешеходных маршрутов. И я, старый сердечник, астматик и гипертоник, штурмовал окаянную гору, на вершине которой, якобы, находилось некое туристическое чудо света. Скажу честно, гора мне не понравилась, она показалась мне выше Эвереста. Хорошо еще, что я догадался прихватить с собой фляжку с виски. Доковыляв до середины, я решил сделать передышку. Отдуваясь, сел на скамейку. Перед глазами поплыли разноцветные круги. Я дышал шумно и часто. Так, наверно, дышат моряки, вынырнувшие из тонущей подводной лодки. Сердце стало огромным, оно раздулось, как бычий пузырь, в который накачали болотную воду. Оно зажило самостоятельной жизнью, казалось, оно вытеснило из тела все остальные внутренние органы и, заполнив пространство под ребрами, заняло место печенки, почек, селезенки и желудка. Спустя секунду ему этого показалось мало, и оно заполоскалось в голове, локтях, коленях и даже в гортани. Подошла Саша. «Вы как?». В ее прекрасных глазах я прочитал не сострадание, а вопрос: «Долго еще мы будем здесь торчать, и когда же ты, старый черт, наконец, снова сможешь тронуться в путь?». Я хлебнул виски, и мне стало легче. Мы так и не узнали, что за чудо скрывалось на вершине горы. *** …Скорее всего, думал я, появление красавчика-ледоколостроителя не случайно. Вообще случайности, я заметил, как-то очень быстро становятся закономерностями. Был ли красавчик любовником Саши, лелеявшим некие коварные замыслы, или еще одним посланцем Полковника, мне было безразлично. Кажется, я слишком много пью в последнее время… Я начал галлюцинировать. Этого город, залитый бурлящим потоком с гор… Пора взять паузу. Если не сделать этого, то можно доиграться до Кащенко. И мои миллионы, которые вот-вот улягутся на мой счет, станет тратить кто-то другой. Может, стоит так и поступить? Ведь, по большому счету, я не знаю, что стану делать с такой пропастью денег. Я валялся на диване в номере и читал. «Таскаясь поневоле по этим курортам, я всё более убеждался, как неудобно и скучно живется сытым и богатым, как вяло и слабо воображение у них, как несмелы их вкусы и желания. И во сколько раз счастливее их те старые и молодые туристы, которые, не имея денег, чтобы жить в отелях, живут где придется, любуются видом моря с высоты гор, лежа на зеленой траве, ходят пешком, видят близко леса, деревни, наблюдают обычаи страны, слышат ее песни, влюбляются в ее женщин». Это написал Чехов, более ста лет назад. Мне кажется, с тех пор мало что изменилось. Отдых на курортах все тот же. Может, только немного прибавилось экзотики, вроде тайского массажа, да публика стала держать себя развязней. Курорты, как выяснилось, приедаются быстро. Я переворошил одежду в чемодане, нашел на дне малюсенькую икону, с которой никогда не расстаюсь, и, прижав ее к груди, прошлепал в ванную комнату. Первым делом я повесил иконку на крючок для полотенец. Опустился на колени. Стоять на коленях было больно и холодно. С иконы на меня с отрешенным видом смотрел некий печальный святой. Я видел себя со стороны. Стоит на коленях немолодой уже человек и просит у святого совета, как ему жить дальше. …В Москве, перед отъездом, я сфотографировался на заграничный паспорт. Когда я увидел себя на биометрической фотографии, я обомлел. Я и не предполагал, что могу выглядеть столь омерзительно. Рассматривая себя каждый день в ванной за бритьем и причесыванием, я приходил в умиление от ощущения своей неувядаемой моложавости. Мне казалось, что за последние десять-пятнадцать лет я мало изменился, я был почти уверен, что в свои сорок выгляжу, как тридцатилетний. А тут с фотографии на меня глянул дед лет под восемьдесят. Дед презрительно кривил губы. Глаза смотрели хмуро. Словно старик перед процедурой фотографирования два часа любовался видом дымящихся развалин. Было ясно, что биометрический прибор колдовским образом высветил мой одряхлевший внутренний мир, а точнее – мою больную душу. То была фотография не лица, а страдающего сердца. Сделав это открытие, я успокоился. …Стоя на коленях, я прочитал краткую молитву. Она вместила все, что я когда-то вычитал в Библии. И тут-то я решил, наконец, заглянуть себе в душу по-настоящему. Скажу честно, то, что я увидел, меня ужаснуло. Что там какая-то жалкая биометрическая фотография! Никакого сравнения! Моя душа было похожа на облезлую обезьяну, с обреченным видом восседающую на горе из водочных бутылок. Я никогда толком не знал, чего же я хочу. Хотя много раз терзал себя этим вопросом. Но ведь должна же быть какая-то цель! Или она сама собой подразумевается? То есть, коли на тебя обрушился денежный снегопад – то и цель достигнута. То есть деньги и есть цель. Конечная цель. А деньги - это и свобода, и исполненный глубокого смысла высокий каприз. Хотя, думается, в капризе никакого смысла нет и быть не может. Кажется, я запутал самого себя… Пока я корпел над Формулой, я не задумывался над тем, что буду делать дальше – когда сумею завладеть несметным богатством. Мол, насыпьте мне гору денег, и я уж как-нибудь сам разберусь, как мне этой горой распорядиться. Для кого-то, для прирожденных финансистов, например, умножение капитала, хитроумные денежные операции – это и есть жизнь. Их можно понять. И им хорошо, светло и легко живется. Для них делание денег – такое же увлекательное занятие, как для других – игра на мандолине, собирание гербариев, коллекционирование любовниц, писание стихов, ваяние надгробий или открытие гениальных формул. Но я же не таков. Я не знаю, зачем мне такая прорва денег. Может, неосознанная тяга к богатству – это отголоски безденежной юности, когда вопрос о том, где разжиться тремя рублями, равнялся вопросу «быть или не быть»?.. …Черная старуха с больными глазами как-то сама собой отодвинулась на второй план. Я все реже вспоминал о ней. А если и вспоминал, то без прежних, душу рвущих, переживаний и угрызений совести. Глава 4 Поскольку на лыжах я не катался, то все свое время делил между креслом у камина в холле отеля и редкими пешими прогулками. Моя спутница терпеливо сносила мои пресные развлечения. Меня не покидало чувство, что за мной все время кто-то следит. Кто-то опять рылся в моих вещах. И было бы странно, если бы это было не так. Это мог быть кто угодно. В том числе, ангелоподобный ледоколостроитель. Или Саша. Я и не пытался угадать, кто же из туристического народца является сотрудником Полковника. В отеле толпилось столько разнообразной публики, что определить, кто искренний почитатель горного воздуха, а кто находится здесь по делам филерской службы, было невозможно. К моему изумлению, юноша с ангельской внешностью не был порожден моим воображением, расшатанным от пьянства. Я его встретил в гостиничном ресторане, когда он выходил из него, а мы с Сашей направлялись туда завтракать. Он скользнул по мне коротким цепким взглядом и улыбнулся. Словно передал привет от Полковника. …В то субботнее утро приехало особенно много любителей горных лыж. Ослепительное альпийское солнце заливало золотым светом долину и снеговые вершины. Вниз, по склону, неслись изящные, ловкие фигурки тех, кого я вечером встречу в ресторане или в баре. Я не собирался, подобно суворовским чудо-богатырям, обдирая задницу, героически съезжать по обледенелым горным склонам, мне нужно было просто куда-нибудь удрать, например, в Линц или Зальцбург. Или в Вену. И затеряться там. Мне хотелось на время исчезнуть. Я не намеревался исчезать окончательно. Мне хотелось знать, могу ли я это сделать без чьей-либо помощи. Мне было уже понятно, что без Полковника и тех, кто за ним стоит, мне не обойтись. Я просто хотел знать, какая степень свободы мне отпущена. Мне вдруг захотелось поиграть с неведомыми игроками в кошки-мышки. Опережая события, скажу, что все произошло иначе… Мне не понадобилось тайком исчезать из отеля. *** - Девяносто четыре. Нет ничего отвратительней этой цифры. Впрочем, 95 ничем не лучше. Девяносто четыре – это мой возраст, - сказал старик. Я сидел в глубоком кресле перед камином и, прихлебывая виски, слушал. Моим собеседником был Федор Гансович Крюгер, в прошлом то ли корректор, то ли редактор в каком-то московском издательстве. Он тоже прихлебывал что-то из стакана, набитого льдом. Последние пятнадцать лет Крюгер живет у сына в Кельне. И каждый год на неделю-две приезжает в Инсбрук. - Вот уж не думал, что удастся доскрипеть до такой умопомрачительной цифры. Хотя, с другой стороны, это не так уж и много. Порой мне кажется, что сорок мне было вчера, а двадцать – позавчера. Все это так близко. Когда стукнет сто, а я чувствую, что способен одолеть этот немыслимый рубеж, я выброшусь из окна… Только бы достало сил добраться до подоконника… - старик смеется. - Я долго жил в коммуналке и прожил в ней… господи, сколько же я в ней прожил?.. да, в Варсонофьевском переулке, в самом центре Москвы, на втором этаже, в комнате, окна которой выходят в этот переулок, так, стало быть, с 1954 года. Меня ведь, немца Поволжья, сослали в самом начале войны в Казахстан. Хорошо, что не шлепнули. А после смерти вождя я вернулся. Да, сразу вселили, как только приехал. Вселили, без обычного в таких случаях предварительного проживания в общежитии. А все потому, что там, куда меня вызвали, попался дельный мужик, по фамилии Лурье. Я уже перестал чему-либо удивляться. Я даже глазом не моргнул. Лурье так Лурье. Похоже, этих Лурье на свете как собак нерезаных. Или меня пугают Лурье, как когда-то в детстве пугали милиционером. - Так вот, этот самый Лурье прописал меня, и я стал его соседом по коммуналке… - продолжал старик. - По квартире, по коридорам и местам общего пользования, по целым дням слонялся этот Лурье, щеголяя в исподнем, а точнее в вигоневых офицерских подштанниках, еще дореволюционных, вернее времен Гражданской войны… Лурье на полном серьезе утверждал, что именно эти кальсоны были на Василии Ивановиче Чапаеве, когда тот вплавь форсировал реку Урал. Как к Лурье попали кальсоны? А проще простого. На самом деле, говорил Лурье, Василий Иванович не утонул, а чудесным образом спасся, что соответствовало народной легенде, и, выбравшись на берег, поклялся ни в каких революциях более не участвовать, а остаток дней посвятить служению Бахусу. А кальсоны он потом в деревне обменял у лавочника, отца нынешнего обладателя кальсон, на пол-литра первача. На яростные протесты женской части обитателей квартиры Лурье отвечал рассказом о происхождении кальсон, налегая на их славное революционное прошлое. И хотя Чапаева женщины чтили, но Лурье в подштанниках Чапаева чтить отказывались. В конце концов, это привело к конфликту. Угадайте, чем он завершился? - Выселили? - В самую точку! В один прекрасный день явились люди в штатском и замели всех этих возмутительных дам вместе с их мужьями и детьми к чертовой матери! И стали мы там жить вдвоем. Кстати, в комнате Лурье стоял диковинный стул, вернее полукресло старинной работы. Среди грубой фанерной мебели стул выглядел, как красавица в окружении замарашек. Витые ножки, изящный изгиб спинки… Это был стул из знаменитого романа Ильфа и Петрова. Прочитав роман, Лурье вооружился плоскогубцами и вскрыл обивку стула. Старик замолк, уставившись на меня. - Вы знаете, что он там обнаружил? - вдруг обратился он ко мне. - Вот, полюбуйтесь. И Крюгер протянул мне конверт. Я вскрыл его в своем номере. «Привет тебе, приют священный! Лев Николаевич, дорогой! Я решил прибегнуть к такому не совсем обычному в наше время способу общения. По достоверным сведениям, вы «намылились» тайком отправиться в путешествие. Оставьте это! Вот-вот отдаст Богу душу отец вашего ближайшего друга. Похороны во вторник, в 14.00. На Востряковском кладбище. Ваш покорный слуга, Сергей И.» Опять шутки неугомонного Полковника! *** Саше никто не звонил. А вот мне позвонили. Сначала Соловей. Который сказал, что сам он, наконец-то, выписался из больницы, зато теперь в больницу угодил Мишкин отец. - Знаю, - сказал я. Петька пропустил мои слова мимо ушей. Он вообще давно слышит только себя. - …Лев Самуилович приехал навестить Мишку. И вдруг заболел. Петька замолчал. - Ну? – подстегнул его я. - Да помер он, - сказал Петька. – Мишка велел проинформировать тебя. Ты приедешь? - Ты сам-то как?.. – спросил я. - Ты про больницу? - Петька усмехнулся. – Пора было попугать издателей. Они на меня насели и все время давят. Вот я решил, что пора им показать, кто в доме хозяин. Обычный прием, тактический ход. В этом свинячьем мире иначе нельзя. Они, когда узнали, что я слегка повредился умом, тут же, как миленькие, примчались в больницу с цветами и фруктами. И с новым договором. - Когда похороны? - Во вторник, в два часа, - сказал Соловей и еще, дуралей, уточнил: - в два часа дня. На Востряковском. *** Я укладывал вещи в чемодан, когда позвонила Лена. Саша сидела за столиком перед зеркалом и «делала лицо», то есть «сурмила» брови и подводила глаза. Я заметил, что она сделала движение, словно собиралась подняться и выйти. Я знаком велел ей оставаться на месте. - Ты один? – спросила Лена. - Ну, разумеется! – воскликнул я и посмотрел на Сашу. Она продолжала заниматься своим лицом, одним глазком поглядывая в телевизор. Транслировалась схватка из серии боев без правил. Атлет с мощнейшим торсом и красивыми рельефными мышцами наседал на неуклюжего толстяка с опущенным животом и почти женской грудью. Толстяк походил на беременную колхозницу. Было слышно, как толстяк тяжело дышит и кряхтит. У Саши был отсутствующий вид. Такое бывает, когда женщина занимается сразу несколькими делами. Например, смотрит телевизор и делает вид, что не подслушивает разговор любовника с другой женщиной. - Я соскучилась, - сказала Лена. Я услышал, как она вздохнула. – Хочешь, я познакомлю тебя с папой? Папа не входил в мои планы. И потом – Саша! я же сделал ей предложение! Да и память о пяти женах делала свое черное дело. Я посмотрел на экран. Беременный толстяк перешел к активной защите. - Почему ты молчишь? – голос Лены стал напряженным. - Ничего не выйдет… к сожалению, - сказал я, подпустив в голос грусти. И пояснил: - Я бы без колебаний согласился, если бы… - Если бы - что?.. - Если бы не находился от тебя в трех тысячах километров и если бы… - И если бы?.. - И если бы не пребывал в обществе молоденькой и очень хорошенькой… - я хотел сказать «шлюшки», но сказал совсем другое: - в обществе хорошенькой девушки, которая, кстати, шлет тебе пламенный привет… - Я посмотрел на Сашу, и та в знак согласия помахала в воздухе карандашиком для бровей. Я опять перевел взгляд на экран телевизора. Красавец-атлет, безвольно раскинув руки, лежал на ринге, и на его животе, победительно улыбаясь, восседал боец с женской грудью. - Даже если это и правда… Я тебя люблю, - услышал я. У меня на миг сжалось сердце. Я посмотрел на Сашу и, погрозив ей пальцем, раздельно сказал в трубку: - Я тебя тоже. Если честно, я не скучал без Лены. Мне было приятно сознавать, что я не одинок, что где-то живет женщина, которая дорога мне и которой дорог я. Меня это грело. Но я умышленно сдерживал себя. Я был многоопытен. Я боялся самого себя. И мне не хотелось лишать ее и себя свободы. Лену стоило поберечь для любви, свободной от кастрюль, стиральной машины и пылесоса. Поэтому я не хотел сообщать ей о своем приезде. Приеду, думал я, а там видно будет. Глава 5 Только я поднялся к себе в квартиру, как раздался телефонный звонок. Звонила Регина. Отца Мишки, сказала она, будут хоронить по хасидскому обряду. - Кажется, все сошли с ума, - сказал я упавшим голосом. - Это точно, - охотно согласилась Регина. – Я сама еврейка. Но это не значит, что… - тут в мобильнике что-то щелкнуло, и разговор прервался. …Перед отлетом в Москву, еще в отеле, я имел с Сашей серьезный разговор. Я сказал своей юной подруге, что мое обещание жениться на ней, увы, остается в силе. Она хмыкнула и сказала, что отказывает мне. У нее, оказывается, и без меня три жениха, один их которых дожидается ее в Каннах, другой – в Тюмени, а третий – в Лозанне. На мой вопрос, на ком она остановит свой выбор, Саша ответила, что пока еще не решила. Но, скорее всего, предпочтет тюменца. - Весьма похвально! – одобрил я. – И патриотично. - Дело не в этом. Просто у него… - начала она. Я не дослушал, потому что заперся в ванной. Я не очень люблю перемещаться в пространстве по воздуху и перед полетом хотел под контрастным душем изгнать из себя хмель, который накопился за все эти дни, проведенные в барах и у гостиничного камина. *** …На похороны я поехал с Соловьем, который по дороге принялся расспрашивать меня, не знаю ли я, как у евреев проходит процедура прощания с покойным. - Насколько мне известно, - ответил я, - надо подчиняться тому, кто будет руководить похоронами. Петька задумчиво кивнул головой. На кладбище Соловья заприметил пожилой бодрячок с красным лицом. Было видно, что перед похоронами бодрячок основательно нализался. Он все время вертелся, суетился, сверкал стеклами огромных очков, создавалось впечатление, что ему не терпится поучаствовать в похоронах. В то же время было заметно, что он привык повелевать. Я его узнал, это был профессор Сироткин, бывший главврач стоматологической поликлиники, давно эмигрировавший в Штаты. Сироткин повел себя чрезвычайно решительно, громко заявив, что он почти раввин и что именно он будет следить за соблюдением процедуры похорон. Кстати, Сироткин, приняв Соловья за правоверного еврея, заставил того бегать, подпрыгивать и приплясывать вокруг гроба вместе с другими евреями. Несколько раз Соловей пытался разорвать круг, но с обеих сторон его за руки держали два крепких хасида; напротив Соловья скакал такой же несчастный, сердито упирающийся усач, в котором я к великому своему изумлению узнал Гурама Рыжемадзе. Накануне я нашел в интернете «Основы иудаизма» Давида Стейнберга. Вот что я там вычитал. «На обратном пути с кладбища принято вырывать из земли пучки травы и бросать их через плечо, говоря: «Помнит Он, что прах мы» (Теилим 103:14). В этом заключен также намек на воскрешение мертвых, которое в книге Теилим сравнивается с картиной растущей травы. При выходе с кладбища выполняют долг утешения скорбящих: все мужчины, присутствовавшие на похоронах, встают в два ряда, а мужчины, которые обязаны соблюдать траур по умершему, сняв обувь, проходят между ними. Их провожают словами традиционного утешения: «Всевышний утешит вас вместе со всеми, кто скорбит о Сионе и Иерусалиме. Перед уходом с могилы принято класть на нее камень, взятый недалеко от могилы. При этом произносят: «Помни, что мы прах». Ничего этого на кладбище я не увидел. А вот пляску-хоровод вокруг покойника видел. Клянусь! И еще, напившийся до изумления Мишка поднял с земли какой-то неказистый камушек размером с наперсток и положил его на могильный холмик. Как мне стало известно позже, большинство прибывших на кладбище были бывшими коллегами покойного. Это были те, постаревшие на тридцать лет, развеселые дантисты, верные адепты радикальной стоматологии, бывшие коллеги Сироткина и отца Мишки. Они приехали из своего далекого далека, оторвавшись от своих семей, просторных домов на Манхеттене, собак, кошек и прочей прелести. Они никогда не знали обычаев предков. Они все перепутали и сделали из серьезных похорон театрализованное представление. «Такие вот мы евреи», - стыдливо-весело сказал один из них. Кстати, во время этой странноватой траурной церемонии я оказался рядом с Мишкиной женой. Тихим голосом я выразил ей сочувствие. - Да пошел ты… - так же тихо сказала она. Ах, грешен, я грешен! Да простит меня Мишка и его Еврейский Бог… Много лет назад мы с Региной поддались минутной слабости. Мишка об этом, слава Богу, не догадывался. Не согрешить я не мог. Инициатива исходила от Регины. Я даже увлекся. Глядя в ее бархатные манящие глаза, я понимал, почему ее любили мужчины. За те четверть часа, что ехали с кладбища, Мишка успел восстановиться, регенерироваться, и когда все поднялись к нему в квартиру, он был уже трезв как стеклышко. Помню его речь на поминках. Мишка стоял со стаканом в руке и сурово посматривал на гостей. - Умирает человек, - начал он. – Человек, так сказать, выпадает из ячейки жизни. Но он не исчезает, он перетекает в ячейку воспоминаний, очищаясь от того дурного, что уродовало его тогда, когда он был жив, - Мишка многозначительно поднял указательный палец. Гости переглянулись. Они еще не сталкивались с подобными поминальными спичами. - Человек, живущий в наших воспоминаниях, - продолжал Мишка, - куда лучше, добрее, щедрее и умнее своего реального собрата. Смерть облагораживает, смерть превращает покойника в идеальное существо. Мишка сделал короткую паузу. - Вы только послушайте, что говорят на похоронах и поминках! Вспомним, как хоронили дантиста Баранова, свирепого пропойцу, избивавшего жену поленом. Сколько славословий, сколько восторженных од, сколько было пролито слез! - постепенно воодушевляясь, кричал Мишка. - Словно помер не заурядный зубодер, а президент Академии медицинских наук. Даже для отпетого негодяя у нас всегда найдется пара проникновенных слов. Этим я вовсе не хочу сказать, что мой отец был негодяем… Мишка опять на минуту замолк. - Нет, он не был негодяем! – вдруг взревел он. - Но не был он и святым. Почему я так говорю о человеке, которого всегда любил и почитал? А потому, что людей после похорон так и тянет пофилософствовать на тему о Добре и Зле. А уж если разговор ведется под водку с хорошо подобранной закуской, тут уж наша фантазия работает как заведенная! Что я, не прав, что ли? Проголодавшиеся гости благоразумно хранили молчание: они опустили глаза в тарелки, в которых уже покоились кружочки венгерского салями, влажные ломтики бледно-розовой лососины и горбился миниатюрный холмик из неизменного «оливье», а рядом возлежало еще что-то, невероятно аппетитное, что вызывало томное головокружение и урчание в животах, которое только и нарушало тишину. Мишка удовлетворенно крякнул и продолжил: - Появление благородных великомучеников с безупречной биографией и канонических святых с их фантастическими цирковыми номерами, вроде скармливания сотням голодных ртов одной единственной буханки черствого хлеба или беззаботного перемещения по водам без помощи надувных матрацев, – это прямое следствие проделок мудрой старушки с косой. Смерть воздействует на сознание оставшихся в живых куда сильнее страстных проповедей миссионеров и сладеньких речей агентов по продаже Торы. Мишка выпил. Потом налил еще и продолжил: - Дорогие близкие и друзья покойного! К вам обращаюсь я! Сегодня мы предали земле бренные останки моего высокочтимого отца. Который не верил ни в Бога, ни в черта. Пусть земля будет пухом человеку, который всю жизнь не давал никому покоя. И – особенно мне! Аминь! А теперь, гости дорогие, помянем и дружно навалимся на закуску. Ибо обряд похорон по-еврейски закончился на кладбище, а поминки, к вашему удовольствию, будут проходить по-московски. А именно: широко, по-нашему, по-русски, с песнями, плясками, анекдотами и дракой… Поверьте, отец не осудил бы нас за это. Только прошу обойтись без битья зеркал! Это все-таки поминки, а не свадьба! Через полчаса Мишка опять надрался и теперь уже окончательно. Перед этим он успел, отведя меня сторону, шепнуть: - Говорят, отца убили. Отравили, суки. Это я узнал точно. Вскрытие показало, - Мишка взял меня за плечо и больно сжал. - Это все из-за твоего золота… Впрочем, я тебя не виню, ты не виноват… Это все я. Я ведь с его помощью продал… эти слитки, будь они прокляты! Кстати, я ведь на тебе наварил, если честно. Кстати, - спросил Мишка деловито, - надеюсь, это не все слитки? У тебя ведь еще есть, я знаю, не ври. И, чувствую, много. Мне деньги нужны позарез! Существует еще один канал, - Мишка еще понизил голос, - через Сироткина. Я с ним уже говорил. Он даст хорошую цену. Надо бы посоветовать ему запастись противоядием, - Мишки хихикнул. Я вызвал такси и поехал домой. Но сначала я позвонил Лене… *** С Леной у меня состоялся презабавный разговор. - Почему ты не сказала, что ты патологоанатом? - А что, быть патологом – преступление? Мне и в голову не приходило стыдиться! - Нет, но ты же потрошишь людей! Скажи честно, тебе нравится орудовать пилой и скальпелем? - Именно поэтому я тебе ничего и не говорила. Я боялась... - Потерять меня? - Да. Ответом я был полностью удовлетворен. Но мне показалось, что она обиделась. Ну и пусть – не надо было выбирать профессию, от которой все шарахаются. - Господи, у тебя такой папа! – сказал я. - Ну, почему ты не выучилась на экскурсовода? Водила бы немцев по залам музея и рассказывала бы, каким негодяем был их Фридрих Барбаросса… А так, - хотел я добавить, - я каждый раз в самые, так сказать, патетические мгновения вспоминаю, что эти нежные руки, которые ласкают меня... Это кого угодно может свести с ума! Но у меня, слава богу, хватило ума воздержаться от этих слов. Вместо этого я спросил: - Меня давно интересовало, как становятся патологоанатомами. Неужели мечтают об этом с детства? Или приходят к такому диковинному решению после долгих и мучительных раздумий в нежном детском возрасте? Легко понять восторженного отрока, который горит желанием стать знаменитым писателем, путешественником или спортсменом. Труднее понять того, кто жаждет порыться в содержимом желудка трупа. Профессия, бесспорно, полезная, нужная, но мечтать о скальпеле или прозекторской ножовке для пилки человеческих ребер… - Только не смейся. Я этого еще никому не говорила. Да, у меня была мечта. Как у каждого. Мне всегда казалось, что люди никогда не бывают до конца откровенны. Они или врут, или недоговаривают. И еще в детстве… - Только не говори, - перебил я, - что, вскрыв грудную клетку и пощупав сердце, ты верила, что все увидишь и все поймешь. Лена очень серьезно посмотрела на меня. - Да, верила, - сказала она и, помедлив, добавила: - и я не ошиблась… Попытки создания теоретической патологии, то есть, путем мысленного эксперимента проникнуть в сущность… - Довольно! - закричал я. – В моем институте работает некий умелец, профессор Ниссельсон, так вот, он может, используя теорию мысленного эксперимента, мысленно построить в голове сталеплавильный завод и мысленно запустить его! Но чтобы докопаться до души человека, надо быть не патологом, а Львом Толстым или Достоевским! *** Когда Соловей бывал свободен от супружеских обязанностей, то есть, когда он в очередной раз бывал в разводе, он очень любил пошалить. Мы с ним обменивались любовницами. Конечно, это не были любовницы в прямом смысле этого слова. Как правило, это были искательницы мимолетных приключений, ветреные особы, не обремененные грузом моральных принципов. В этом они очень походили на нас. От нас они отличались лишь тем, что носили юбки. Вообще, у Соловья любовницы не переводились. Но ему этого показалось мало, и Соловей решил завести себе приятеля. Нежная дружба с молодым человеком, носившим претенциозное имя Бернардо, сопровождалась неизменными в таких случаях толками. Даже мы с Мишкой заподозрили Петьку в нетрадиционных сексуальных пристрастиях. Вероятно, думали мы, Петьке все приелось, и он решил покуролесить, испытав себя в новой ипостаси. Так ведут себя балетные танцовщики, и им можно посочувствовать: ведь им из дня в день приходиться вертеться возле мускулистых особей женского пола, от которых остро пахнет конюшней. Как тут не возмечтать о прелестных мальчиках с ясными глазами и подбритой грудью? Мы не скрыли своих подозрений от Соловья. Соловей на наши подозрения никак не отреагировал. Я сказал ему, что подтверждаю свою готовность обмениваться с ним перманентными предметами обожания, но лишь при условии, что эти предметы ходят на высоких каблуках и пудрят носики. Соловей только похохатывал. Как-то он зазвал нас к себе на дачу в Перхушково. Был теплый летний вечер. Мы сидели на веранде, пили водку и воевали с комарами. Как все писатели, Соловей любит пофилософствовать. Вот и на этот раз… - Представьте себе, идиоты, 1912 год. Лето. Ялта. Белоснежные пароходы. Ослепительное небо. Чайки. Девушки и молодые дамы с зонтиками, в длинных светло-розовых платьях. Поручики, молодые преуспевающие врачи, адвокаты… Атмосфера влюбленности и захватывающей дух надежды. А не за горами страшная осень, кровь, расстрелы, страдания, резня, погромы, террор, голод… А пока – умиротворяющая тишина, покой, жара, лень… К чему это я? Те люди, о которых я говорю, все эти чеховские девушки, эти поручики с бархатными глазами… они как бы путешествуют во времени, перетекая в тех, кто живет сейчас и будет жить завтра. Все мы живем неотрывно от процесса, называемого историей. Мы забываем, что история не делится на периоды. Это деление придумали всякие идиоты, вроде вас. А История длится и длится… Надо все время держать эту мысль под прицелом. Мишка сочувственно вздохнул. Он, несмотря на всю прозаичность своей стоматологической натуры, был романтиком. - Не идиоты делят жизнь на периоды, - согласился он. - Сама жизнь делит. Вот ты подохнешь, вот тебе и конец периода… А вообще все, что вокруг нас, это квинтэссенция абсурда… и я привык жить в абсурде. Мне нравится жить в абсурде, - с вызовом сказал Мишка, - я понял одно: для человека трагедия абсурда заключается не в отсутствии какого-либо – пусть искусственного – порядка или высокого закона, а в невозможности постичь закономерности абсурда. Не стоит искать порядка там, где его не может и не должно быть. Ты прав, вокруг нас сплошной абсурд. Вот в природе абсурда нет. В природе все закономерно. Флора и фауна живут устоявшейся за миллиарды лет жизнью. Выживает тот, кто приспособился лучше других. В природе все расписано до мелочей. Этому не могут помешать даже наводнения, землетрясения и прочие катаклизмы. Человек же, развиваясь и совершенствуясь, сам себе, на свою же голову, обрушивает уйму проблем. Которые потом пытается решить с помощью науки или религии. Я подливал себе водки и помалкивал. - Хоть ты и стоматолог, но голова у тебя варит что надо, - одобрил Петька. - А теперь о том, ради чего я вас пригласил. Вот вы заподозрили, что я гей. Скажу вам вот что. Приверженцы гомосексуализма в тысячу раз лучше выше и честнее тех, кто их на дух не выносит. Я очень терпимо отношусь к голубым. А моя дружба с Бернардо, которого на самом деле зовут иначе… - Какой еще такой Бернардо? – спросил Мишка. - Его настоящее имя Савелий, - пояснил Соловей. - Он мой негр. Очень талантливый парень. Родился под Торжком. В каком-то селе… - Понятно, - произнес Мишка и кивнул головой, - сельскохозяйственный талантливый негр из-под Торжка. Цвета-то он какого, этот твой негр? - Нормального. И учти, моя дружба с ним не имеет никакого сексуального подтекста. Это скорее не дружба, а меркантильно-творческий пакт. Бернардо мой официальный литературный негр. Так все сейчас делают. Я его кормлю, покупаю одежду, оберегаю от дурных влияний. Я даже знакомлю его с девушками… которые меня подло бросили. Раньше я делился ими с вами. Но вы же неблагодарные твари! Я решил, что и так сделал для вас слишком много. Чтоб вы знали, Бернардо прежде был чуть ли не алкоголиком, пил всякую мерзость, вроде портвейна, и даже кололся… Теперь он не колется и почти не пьет, а если и пьет, то только высококачественные напитки. С моей помощью он начал новую жизнь, свободную от пороков. Кроме того, на нем, на моем негре, я отрабатываю некоторые не совсем оригинальные литературные приемы. - Какие, например? - Он пишет, я рукой мастера привожу его опусы в порядок… - И где ты содержишь своего негра? - Нигде я его не содержу. Он свободен как птица. И он сейчас подлетит. И действительно, спустя минуту появился атлетически сложенный гомосексуалист. Загадочная личность, все-таки, этот наш Соловей! Глава 6 - Выражаясь шахматным языком, мы с вами одновременно находимся и в цейтноте, и в цугцванге. У нас мало времени, и любой неосторожный шаг ведет к ухудшению позиции. Итак, коли ваше решение покорить государственные пики нерушимо, - втолковывал мне Полковник, - вам нужно, как можно скорее, определиться с вашей внешностью. У вас лицо поношенного интеллигента, а там, наверху, где принято распоряжаться судьбами граждан без ведома самих граждан, в ходу рожи попроще. Вашему лицу не хватает… фальшивой озабоченности. Потренируйтесь перед зеркалом. Несколько сеансов, и вы себя не узнаете. Я пожал плечами. Нет нужды описывать внешность типового политического деятеля. Они, эти осовремененные Ляпкины-Тяпкины, нам всем хорошо известны. Мне кажется, почти у всех, попавших на самый верх, лица общего выраженья. Они похожи друг на друга, как однояйцовые близнецы. Причем, походят они не только на коллег, но и на своих предшественников. Нынешние функционеры, какой бы идеологии они ни придерживались, поведением и внешним видом напоминают мне брежневских и хрущевских функционеров. А те в свою очередь - гоголевских провинциальных чиновников. И вот что примечательно. Чиновник, даже если он бывший завлаб или преподаватель, взлезши на вершину государственного утеса, тут же превращается в чиновную харю. Уголки губ презрительно опускаются, глаза леденеют, увеличиваются уши, за счет напряжения морщин сокращается лоб, щеки наливаются сановной одутловатостью. …Итак, чтобы незаметно проскочить в государственные деятели, надо было менять внешность. Кстати, актеры говорят, что изменение внешности влияет на поведение. И, как следствие, на внутренний мир человека. Подрисовал микроскопические усики, нацепил на пенсне, нахлобучил на голову шляпу «борсалино», - и ты духовно преобразился, в мгновение ока превратившись в Лаврентия Берию. Облачился в лохмотья, изобразил на лице наивное страдание, порожденное благоприобретенным идиотизмом, – и ты мхатовский король Лир. Но - не переборщить! Существует опасность переиграть, то есть так ввинтиться в роль, так увлечься, что действительно в одночасье превратишься в какого-нибудь ходульного политического Держиморду. Мне необходимо было войти в роль осторожненько. Оставляя про запас неповторимость и своеобразие своего таинственного и независимого «я». Я уже примерно представлял себе, что это будет за роль. Это будет роль справедливого царя. Вроде правителя древних Афин Писистрата, который, узурпировав власть и став тираном-демократом, руководил афинянами удивительно мягко и мудро. Этакий корректный и обходительный тиран. Тиран на современный манер. Который тиранствует не по велению своего преступного естества, а в интересах широких народных масс. Который казнит истинных врагов народа и милует случайно оступившихся. Вроде Ивана Грозного в самом начале царствования. Иначе в России нельзя. И она, эта роль, должна будет пропитать мое сердце новой кровью, как бы перетечь в меня: так, помнится, учил великий Станиславский, который был уверен, что актер должен играть так, словно он проживает на сцене реальную жизнь. «Мою жизнь в искусстве» Станиславского я позаимствовал у Петьки. На протяжении двух вечеров я внимательно изучал сей специальный труд, и, изрядно намучившись, наконец, нашел то, что искал. «Основной принцип игры актёра — правда переживаний. Актёр должен переживать то, что происходит с персонажем. Эмоции, испытываемые актёром должны быть подлинными, настоящими. Актёр должен верить в «правду» того, что он делает. Актёр не должен изображать что-то, он должен проживать на сцене что-то. Если актёр сможет что-то прожить, максимально в это поверив, он сможет максимально правильно сыграть роль. То, что он будет играть, будет максимально приближено к реальности, и зритель этому поверит. Станиславский писал по этому поводу: «Каждый момент вашего пребывания на сцене должен быть санкционирован верой в правду переживаемого чувства и в правду производимых действий». Если я постигну всю эту кабалистическую премудрость, и мне удастся воплотить ее в жизнь, меня ждет несомненный успех. Правда, искренних и восторженных оваций я, скорее всего, не дождусь, зато у меня появится шанс занять сносное место в истории. Я стану персонажем, надену маску на свою бессмертную душу и сыграю в нечистую игру под названием «Российский политический и государственный деятель начала XXI века». Только так мне удастся сохранить свою мытую-перемытую совесть в относительной чистоте. Правда, сразу в моей башке зароились сомнения. Так уж устроен человек моего времени - он во всем сомневается. Я не исключение. Ведь в Системе Станиславского не все мне подходит. Существовала серьезная опасность перестараться в стремлении слиться с персонажем. То есть переиграть. И в результате самому превратиться в персонажа. С интеллигентами такое случается сплошь и рядом. Достаточно вспомнить некоторых бывших интеллектуалов, сидящих ныне в Госдуме. Я подошел к зеркалу. Присмотрелся к себе. Полковник говорил о фальшивой озабоченности. Ну что ж, надо нагрузить себя воспоминаниями о чем-то, что бы меня угнетало. Пока я подыскивал подходящий пример, я продолжал разглядывать свое лицо. И тут я уловил нечто новое. Оказывается, достаточно было только подумать о чем-то неприятном, как выражение лица изменилось. Я стал походить на игрушечного хищника, этакого анимационного крокодила, который с доброй улыбкой поедает и правых и виноватых. Именно это мне и было нужно. Глава 7 ...Вскоре события начали разворачиваться с умопомрачительной быстротой. Даже я, привыкший многому не удивляться, был ошеломлен тем, насколько стремительно и непредсказуемо одно событие «наезжало» на другое. В «сжатые сроки» открылся и заработал Центр в Подольске, возглавил его Гурам. Который тут же купил жене новый «Майбах». Заместителем к нему я поставил Севу Долгополова. Они быстро нашли общий язык. Золото производилось в перепрофилированном цехе подольского завода цветных металлов. Все осуществлялось под моим контролем и в строжайшей тайне. В Центр я наезжал дважды в неделю. Из аппаратной изгонялся персонал, и я оставался один на один с пультом. Умри я сегодня, завтра все встанет. Финальная партитура была известна только одному мне. Я помнил наказ Лени Шихмана. «Надо всегда иметь оселок, на котором все держится». Таким оселком стала завершающая стадия процесса. Чтобы никто, никакая злокозненная личность или группа злокозненных личностей не могла отстранить меня от дела и завладеть полной технологией получения золота, я искусственно разбил все производство на три этапа. Два человека, Гурам и Сева, владели секретом первого и второго этапов. И только один человек знал полностью весь процесс от начала до конца: только я один мог нанести, фигурально выражаясь, последний удар кистью, то есть – набрать некую цифровую комбинацию, после которой происходило чудо рождения золота. Этот хитрый ход некогда изобрели недоверчивые производители «Кока-колы». Я стал богатым. То есть, не то чтобы очень уж богатым, но деньги я стал тратить не считая. Очень приятное ощущение. Я «вошел» во власть. Стал членом Координационного Совета при Президенте. Меня ввели в правление нескольких банков, а также в общественный совет одного силового министерства. На короткое время мне показалось, что я оказываю влияние на происходящие вокруг меня события. Была создана государственная корпорация, во главе которой поставили меня. Моя зарплата, как мне стало позднее известно, почти сравнялась с зарплатой президента ОАО «РЖД». Поэтому уже через месяц я стал долларовым миллионером. От всего этого у меня слегка кружилась голова. Я подчинялся напрямую премьеру. У меня был огромный кабинет, украшенный десятками полотен неизвестных азиатских художников. В стену был вделан аквариум, в котором плясали морские коньки и лениво шевелили плавниками золотые рыбки. Кабинет напоминал недорогой китайский ресторан. Из окна кабинета я мог лицезреть серые крыши старой Москвы, а над ними, очень-очень далеко, - отливающий золотом флажок Петровской башни Кремля. У меня было восемь заместителей, четыре секретарши, штат советников, переводчиков и референтов. Нашлось место Полковнику и Коле Чертилину: они обосновались в Секретной части Секретариата Корпорации, то есть, по сути, возглавили Первый отдел. В гараже стояли наготове два бронированных лимузина с мигалками. По коридорам и лестницам с деловитым видом сновали многочисленные «белые воротнички» – по большей части молодые сотрудники, которые всегда подчеркнуто уважительно со мной раскланивались. По целым дням я пропадал на заседаниях разных уровней, мои референты деликатно подсказывали, по каким предложениям мне нужно тянуть руку вверх, а по каким - воздерживаться. Несколько раз мне пришлось выступать на расширенных совещаниях с докладами по проблемам, которые звучали очень громко, но которые, как все понимали, никто не собирался решать ни в ближайшей, ни в отдаленной перспективе. Материалы к докладам готовили, разумеется, мои помощники. Я невольно оказался вовлеченным в некое мощное движение в малопонятном направлении. Я плыл по течению. С полной нагрузкой работал секретный цех подольского завода цветных металлов. Золото текло рекой. Я получал свою долю. Но куда текло все остальное, я понять не мог. Я попытался пробиться на прием к Первому Лицу, но мне вежливо указали на дверь: Президенту не до меня, у него масса проблем иного характера. Сложная международная обстановка, и все такое. Тогда я попытался завладеть вниманием Премьера. Он ловко переадресовал меня к министру финансов. Потянулись долгие недели ожидания. То министр был в загранкомандировке, то в больнице, то еще где-то. Наконец, его вообще сняли. Новым министром стал его заместитель, человек с неуловимыми глазами. Беседа с ним началась с того, что он предложил мне кофе и сигары. Тут без стука вошел его помощник, который вызвал министра из кабинета. Министр извинился, сказав, что через мгновение вернется. Надо ли говорить, что он исчез, причем исчез не один, а вместе со своим помощником. Прождав понапрасну два часа, я отправился восвояси. *** Я заметил, как изменилось мое отношение практически ко всему. Деньги повлияли на меня. Они не могли не повлиять. Когда ты знаешь, что можешь купить почти все, что пожелаешь, душу охватывает ощущение сладостного покоя. Ты осознаешь, что в мире нет ничего важнее денег. Басни про рай в шалаше – это для идиотов. Я не отрицаю, что и в шалаше можно хорошо расположиться, если достанет денег хорошо его обустроить. И все же рай в шалаше тогда хорош, когда знаешь, что проведешь в нем лишь ночь. И еще, я понял, самое дорогое, что у меня есть, - это я сам. Все остальное – лишь приложение ко мне. Переделать что-либо в этом вонючем мире было невозможно. Можно было лишь закрыть глаза и проспать всю жизнь, уверяя себя, что сон и реальность - это одно и то же. Черный лик несчастной старухи все реже тревожил меня. Я бродил по магазинам, накупая уйму вещей, без которых раньше легко обходился, даже не подозревая об их существовании, и которые, когда я стал богат, вдруг стали мне крайне необходимы. Приобретая все это, я испытывал новое для себя чувство. Я понимал, что покорил некую социальную высоту. И другие понимали это. В моем голосе появились повелительные нотки. Я отдавал распоряжения, зная, что мне не откажут. Не скрою, хотя я и посмеивался над самим собой, все это было очень приятно. Я обедал в дорогих ресторанах, мне доставляло удовольствие заказывать изысканные яства. Я мог зайти в магазин, торгующий автомобилями, и небрежно поигрывая бумажником, сказать: «Заверните!» Другой на моем месте раздулся бы от важности. Я лишь прибавил в весе. Меня, как всегда, выручала самоирония. Но, если честно, что-то шевелилось под сердцем, когда я думал о том, что могу купить, что пожелаю, могу поехать, куда захочу, словом, это и была та отчеканенная свобода, которая одаривала меня обманчивым ощущением вседозволенности. …В моих планах - приобретение острова в Тирренском море. Денег должно хватить. А что? Женюсь на Лене и увезу ее туда, на этот сказочный остров, утопающий в роскоши кипарисов, пальм и вечнозеленых дубов. Поселюсь с ней во дворце, перестроенном из средневекового замка, с мраморными колоннами, пороховыми башнями, зубчатыми стенами и подъемным мостом. Найму прислугу из местных красоток, в глазах которых прячется сумасшедший субтропический огонь. По утрам буду плескаться в голубой лагуне, а вечерами мы Леной будем любоваться пламенеющим закатом, пить Шабли и килограммами пожирать свежих устриц, каракатиц, лобстеров и прочих морских гадов. А ночью я буду тайно покидать супружеское ложе и прокрадываться в каморку прислуги, где средиземноморская страстность будет взрываться криком, смиряемым пылающей ладонью… Глава 8 …Пока я наслаждался богатством и в стиле раннего Гете по ночам изводил себя вопросиками о смысле бытия, моя страна ловко ввязалась в грандиозный международный… хотел сказать скандал. Нет, то был не скандал, то был глобальный конфликт. В результате которого народ сплотился в невиданном доселе патриотическом порыве. Люди, еще вчера на все корки костерившие власть, сегодня дружно бросились поддерживать тех, кто обворовывает их уже добрых два десятка лет. Мы, русские, не можем жить спокойно. Время от времени нам надо непременно все поставить с ног на голову. На это раз президент действовал столь продуманно, тонко, выверено и точно, что сумел сцементировать чаяния народа и свои личные амбиции. Все в одночасье забыли, что в стране очень многим живется совсем не сладко. Кстати, должен откровенно признать, что вышеозначенное высокое чувство любви к Родине и гордости за свою страну охватило и меня. И в то же время я пребывал в растерянности. Я терял почву под ногами. Я не знал, как мне жить дальше. Бороться стало не с кем. Ну, не станешь же бороться с теми, кто желает добра тем, кому желаешь добра и ты? Все, вроде бы, делалось правильно. Говорились правильные слова. Высшие руководители много работали и часто выступали по телевидению, рассказывая о достижениях и недостатках. Страна робко попыталась стать на путь искоренения коррупции. Прошли громкие процессы. Правда, как обычно, никто из самых-самых не пострадал. *** Я перебирал в памяти события последних дней. Когда русский человек не знает, чем себя занять, он пускается в пьянство. Поскольку мне не надо было ни перед кем отчитываться, мне не понадобилось перевозить пиджаки из институтской лаборатории в свой кабинет с аквариумом и видом на Кремль. Надо мной не было начальников. Если не брать во внимание редкие вызовы «наверх» и мои посещения Центра, я во все дни недели был предоставлен самому себе. Я приезжал на работу, когда хотел. Мне казалось, что мои заместители и советники были этому только рады. Они прекрасно обходились без меня. Первое время я несколько раз ездил «представительствовать» в другие страны. С удовольствием отправился в Грецию, на Крит, в городок, название которого звучало, как имя какого-нибудь сочинского шулера - Агиосе Николаосе. В этом Агиосе Николаосе мне пришлось быть сопредседателем президиума симпозиума до того момента, пока меня из-за моей полной неспособности твердо стоять на ногах не заменили профессором делийского Центра нанотехнологий – холеным бородачом в алой чалме и до бела отстиранных шелковых подштанниках. Хорошо же умеют устраиваться организаторы всяческих международных съездов, симпозиумов и конференций! Нет, они никогда не выберут Порт-о-Пренс или Конотоп. Дураков нет! Они непременно выберут какой-нибудь дорогой город-курорт, расположенный в очаровательной долине или на берегу прелестного залива. Пил я беспробудно. Знал, что мне все дозволено. Делал я это сознательно. Так, помнится, поступал Юрий Олеша в страшные сталинские времена, когда вокруг него писатели исчезали пачками. Олеша не ошибся. Органы плюнули на безобидного пьяницу. Я хотел добиться того же. Я решил оставаться в кулисах, памятуя слова мудрого Лени Шихмана о том, что в тени меньше потеешь. …Вот я в роскошном холле отеля Мирабелло Бич. Сижу на корточках, играю с каким-то китайчонком в мяч. Китайчонок в шортах и пляжных шлепанцах, а я в белом костюме с красным платочком в нагрудном кармане… Бабочка, лаковые туфли, парфьюм Jaguar Vision... И – на корточках. Отлично! Всегда бодр и весел! Подошла блондинка с длинным и острым носом. Как ни странно это ее не портило. Блондинка была стройна и изящна. Она была похожа на похорошевшего Буратино. Блондинка взяла китайчонка за руку и попыталась отобрать у него мяч. Мне это очень не понравилось. Я издал возмущенный возглас. Что-то вроде: «Доколе?!!!» Или – «А чтоб тебя!!!» Мне вдруг показалось, что блондинка мой давний враг. Я привстал, протянул руку, растопырил пальцы, намереваясь измерить длину носа противника. Нас еле растащили служители отеля. Что было потом и почему буратинистую блондинку занесло в мой номер и куда подевался китайчонок, я, разрази гром, не помню… *** …Что двигало моими поступками и мыслями всю жизнь, начиная с далекого детства, когда я уже видел себя на вершине? Стремление к славе? Да, и еще раз – да! О, это чувство, - болезненное и ликующее, грошовое и величественное, растлевающее и очищающее, - чувство полнейшей уверенности в своей уникальности и исключительности! Теплыми влажными вечерами я, мечтательный мальчишка, еще не юноша, бродил по переулкам старой Москвы, сидел на краешке скамейки на Покровском бульваре… помню, повизгивали трамваи на поворотах… помню, как степенно ходили парами недоступные и обольстительные девочки в школьных платьях с белыми кружевными воротничками… А я тем временем пестовал внутри своей наивной души дивную иллюзию. Я смотрел вокруг себя, твердо зная, что именно мне суждено все изменить. Люди будут внимать мне, самому умному, самому доброму… словом, самому-самому. Я упивался своей грядущей славой, я был уверен в ней настолько, насколько бывает уверен в неотразимости своего удара искусный бильярдист, когда он, победительно и высокомерно улыбаясь, кладет шар в лузу. Уверенность в том, что я - рано или поздно и как бы ни сложилась жизнь - всенепременно стану самым великим, самым знаменитым и самым лучшим из всех людей, живущих и когда-либо живших на земле, сопровождало меня каждую минуту жизни. Она, уверенность, не покидала меня, когда я стал старше; она не покидала меня даже во время чудовищных попоек, когда я не умирал не только потому, что не выработал своего жизненного ресурса. Спастись мне помогала, уверен, мысль о моем предстоящем величии. Мысль о величии приходила мне на выручку, когда надо было выжить, вернее, просто дожить, дотянуть до утра. Спасительная мысль как бы вырывала на время мою порочную и слабеющую душу из омерзительно липких (особенно под утро) лап смерти. И, кстати, должен заметить, что отдать Богу душу было совсем не сложно… ох, уж эти озера водки, о, это безумное количество выпитого! Но каждый раз я счастливо доживал до рассвета, и на шатающихся ногах вступал в новый день, который нес мне не только одни разочарования. Наверно, своей безрассудной мечтой о славе я напоминал десятиклассницу, до судорог в скулах завидующую сиюминутной славе поп-дивы. И готовую на все, чтобы этой славы достичь. Если спросить школьницу, зачем ей все это надо, она удивленно пожмет плечами: мол, неужели непонятно?! Много позже, когда мои мозги слегка прочистились, – благодаря великому роману Флобера о мечтательной мещаночке и некоему спившемуся учителю истории, поделившемуся со мной своими печальными соображениями относительно легенды о сожжении храма Артемиды, - я стал смотреть на свое индивидуальное предназначение и на свое божественное явление миру иначе. А именно, как на парадокс с горьким привкусом ироничного сомнения. Но ирония иронией, а мечту-то эту я все-таки не выбросил из головы. И вот настал час, когда мне показалось, что я могу воплотить свои мечты в действительность. Я могу избрать прямой путь, ведущий к заслуженной славе. И как бы ни пытались примазаться к моему открытию посторонние фигуры, от которых я, как и каждый в нашей стране, завишу, все же приоритет первооткрывателя останется за мной. А там и Нобель засветиться ярким пламенем… А это значит - и деньги, и слава, и престижная работа. И некоторая, увы, не полная, независимость. В этом случае, думал я, я примкну к строю, который хотя и состоит из выдающихся представителей рода человеческого, но все же это строй, то есть шеренга, ряд, а ряд так рядом и останется. И я в нем буду рядовым солдатом… Мне это нужно? А можно попытаться достичь большего. Ведь мое открытие – это нечто большее, чем просто открытие. Это… Впрочем, об этом я уже говорил. Я достиг власти. Хотя я понимал, что моя власть формальна и призрачна. Но без власти не сделаешь ничего. Если я откажусь от целого, я окажусь ординарным обывателем, предел мечтаний которого – «Майбах», как у Гурама, двухэтажный особняк в недрах Арбата и вилла на Рублевке. То есть всажу в свою великую, разбухшую от тщеславия, душу мелкую душонку мадам Бовари со всеми ее мещанскими потрохами… Я соглашусь на лакомый кусок, который мне отрежут от пышного пирога те, кто привык за чужой счет щедро раздавать милостыню. Если я соглашусь с привычным порядком вещей и, рабски склонив выю, приму навязываемые мне фальшивые ценности, я весь остаток жизни буду кусать локти и проклинать себя за малодушие. …Я всегда любил читать. И особенно – как советовал Набоков – перечитывать. Не открыть ли мне «Преступление и наказание»? Ведь легко предположить, что путь к власти будет кровавым. А там, у Достоевского, о сострадании, крови, богоискательстве, выборе, праве на человеческую жизнь, вернее на лишение кого-то жизни, и главное о топоре – понаписано столько, что человечество со всей этой философской чертовщиной, со всей этой «достоевщиной», не может сладить добрых полтора столетия. У Достоевского можно много почерпнуть. Ведь путь Раскольникова – это путь человека, взявшего на себя, по мысли Достоевского, все грехи человечества. До него похожий путь проделал лишь Мессия. Как известно, стремление к власти – явление, которое находится за гранью нормы. То есть, властолюбцы, как правило, ненормальны. Все они, это точно, с отклонениями в психике. А подчас и просто сумасшедшие. Далеко ходить не надо, и перечислять имена этих державных психопатов нет смысла, они у всех на слуху, а иные - и перед глазами. Власть… Власть, как таковая, меня не влекла, не было во мне этой болезненной страсти - повелевать миллионами. Тщеславием я болен, но мое тщеславие безобидно. Мне власть была нужна совсем для другого. Я никогда не забывал иконной старухи с черными глазами. …Я не собираюсь посягать на чужие грехи - мне бы со своими совладать. *** Вернувшись в Москву, я не сразу позвонил Лене. Несколько дней я отлеживался дома. Медленно приходя в себя после пьянства на Крите. Я не отвечал на звонки. Я как бы консервировал в себе сомнения, давая им время спокойно освоиться в моем новом, столь сильно изменившемся, внутреннем мире. Когда же позвонил, то оказалось, что Лена находится там, откуда я только что прилетел. То есть, на Крите. И даже в том же самом городе. У нее тоже симпозиум. - Господи, ты на Крите? – удивился я. – Скажи лучше, ты меня любишь? Лена помедлила. - Все меньше и меньше. Такой вот разговор. Я даже не спросил, когда она вернется. Глава 9 Теперь у меня новый круг друзей. Став богатым, я обновил не только гардероб. В этом круге, назовем его внешним кругом, нет места ни Мишке, ни Петьке. И - слава Богу. Потому что им там делать нечего. Петьку и Мишку я сохраняю для внутреннего пользования. Они – мой стратегический резерв, вроде неприкосновенного запаса. С ним надо обращаться бережно. …Я принял приглашение Платона Борисова погостить у него на яхте. С Платоном я познакомился на вечеринке, в его огромном особняке в Колпачном переулке, после возвращения в Москву, когда я стал понемногу выбираться из своей берлоги на Воздвиженке. Мне понравился его большой, красивый дом. С садом, декоративным бассейном-прудом, летней беседкой и миниатюрным фонтаном. Не приобрести ли мне такой же, подумал я? Я был чужим на вечеринке, на этом фальшивом празднике, на этой современной ярмарке тщеславия. И вот что я подметил. Всех гостей Платона Борисова, этих новых «хозяев» жизни, этих «господ», - от чернооких красавиц на умопомрачительных каблуках, жен чиновников, до самих чиновников и созданных их стараниями новоиспеченных миллионеров, уже успевших пообтесаться на всяких отечественных и заграничных тусовках, - всех объединял глубоко запрятанный страх и неуверенность. Они знали, что будет завтра, они даже знали, что будет послезавтра, а вот что будет потом, за этим послезавтра, они не знали и знать не хотели. Тут-то и возникал этот животный страх перед непонятным, перед неизвестностью. В последнее время меня стало посещать странное чувство. Что-то среднее между холодной ненавистью и презрением ко всему, что видят мои глаза. Уже под утро, когда начало светать и гости стали разъезжаться, мы с Платоном вышли в сад. Странно было видеть яблоневые деревья и кусты малины в самом центре Москвы. Возле малюсенького прудика с золотыми орфами стоял мраморный столик. Платон поставил на него бутылку. - Когда-то в этом доме размещался ОВИР. Организация, дававшая или не дававшая разрешение на выезд за рубеж. В семидесятые, когда разрешили выезд в Израиль, помню, как какая-то психопатка, вся в золоте и брильянтах, потрясала в воздухе визой и ликующе орала на всю улицу: «Наконец-то я вырвусь из этого ада!» Я вспомнил отца Мишки и его развеселых стоматологов. - Мне кажется, в те времена многим евреям жилось совсем не плохо. - И мне так кажется, - согласился Платон. – Но был постыдный пятый пункт… И этим все сказано. Мы выпили и закурили. Вдруг он сказал: - Ходят слухи, что вы сибарит. Я задумался. - И думать нечего, вы сибарит, - он рассмеялся. - Эти ваши легкодоступные женщины, всякие любовные похождения и пьяные посиделки с друзьями, хохмы, розыгрыши, которыми вы разнообразите скуку жизни, и прочее… - он весело прищелкнул пальцами. – Светский мир уже полон слухами о вас. - А в свободное от удовольствий время, на досуге так сказать, я сделал величайшее… - обиженно начал я. - Знаю, знаю, конечно, вы недюжинный человек, - перебил он меня. – У вас уникальный талант великого ученого… И везение, без которого не может быть ничего на свете. Вероятно, вы избранник Бога. Это редко встречающийся тип человека. Вам повезло. Вы родились, зная, что станете выдающимся человеком, - он внимательно посмотрел на меня. Я расправил плечи. - Но все же вы сибарит. Для вас наука, как ни странно, не главное в жизни. Да, вы сделали выдающееся открытие, открытие, каких, наверно, не знало человечество со времен изобретения колеса, но вы… сибарит. Вы любите пожить в свое удовольствие. Вот что для вас главное. Разве я не прав? - Боюсь, что да. Я жизнь всю веду беспечно, давно мне не о чем жалеть, и если б жизнь продлилась вечно, я пожелал бы умереть. - Вот это ваше. Вы жизнь свою вели беспечно. И дай вам бог не быть другим. Не понимаю только, зачем вы устремились в высшие сферы… Вам нечего делать там, наверху, поверьте. Вас там сожрут. И года не пройдет, как сожрут. Там водятся лишь хищники. Отберут у вас ваше открытие, пикнуть не успеете, поверьте, чиновники найдут способ это сделать… там по этой части специалистов, как собак нерезаных… Там, наверху, негодяй на негодяе и негодяем погоняет… Там все такие. Там другие не водятся. Конечно, они сами себя негодяями не считают. Там немало широко образованных людей, попадаются даже интеллектуалы. Но у них у всех есть то, чего не хватает вам… - И чего же мне не хватает? - Вам не хватает… бесстыдства, бездушия. И истинного, кристально чистого, отмытого до стерильности, цинизма. - Чего-чего, а этого у меня… Он замахал руками: - Ерунда! Ваш цинизм - это школярский любительский интеллигентский игрушечный цинизм. А там, наверху, настоящий, железобетонный, несокрушимый! Власть и деньги, деньги и власть – вот два кирпича, на которых там все держится. Они убьют, убьют с удовольствием, но не сами, а чужими руками, убьют, плюнут, наступят на труп и пойдут дальше. И тут же забудут о покойнике. Это люди, из которых при рождении изъята совесть. А у вас она есть. Пусть разрушенная, пусть изъеденная до дыр, но все же она у вас есть. И именно она и есть главное препятствие… Я машинально кивал в знак согласия. - До яхты мы доберемся за несколько часов, - сказал Платон. - Вам будет интересно. А здесь скучно. Вы ведь новенький в этом мире выскочек… У меня вам понравится. У меня хорошая яхта. Очень хорошая. И, что очень существенно, недурная кухня. Вы любите заливного поросенка? - Уж и не помню, когда едал его в последний раз. - Только предупреждаю, я немного самодур. - Я тоже. - Значит, мы подружимся. Впрочем, мое самодурство никогда не касалось моих друзей. Вы ведь мой друг? - Друзьям не выкают. Мы выпили с ним на брудершафт. На следующий день я сказал своему помощнику, что хочу приобрести особняк. - А зачем вам его покупать? – удивился он. – Вам особняк положен по штату. Вам стоит только указать, где бы вы хотели жить. Хотите на Рублевке? Или в Усово? Или в Барвихе? - Я хочу поселиться в Колпачном переулке. …Через два дня я проснулся в собственном особняке. Было раннее чистое утро, окна спальни были приоткрыты… я не хотел, чтобы они выходили в сад. Сад в центре Москвы – это фальшивая иллюзия дворянского имения. Мне не это было нужно. Пусть ветер поигрывает портьерами. Пусть в спальню проникают звуки, от которых у меня, старого москвича, щемит сердце. По звукам можно определить, что за окном сухая, теплая городская осень. Каблучки постукивают, машины урчат моторами и шуршат шинами. Голуби постанывают. Проснувшаяся Москва. Москва моего детства. Повернуть бы время вспять! Иногда мне кажется, что это осуществимо. Повернуть время вспять. Развернуть его, как велосипед, и пуститься в увлекательное путешествие. Крутить педали и вглядываться в прошлое, которое на твоих глазах превращается в настоящее. Повернуть время вспять. И начать все сначала. *** Через неделю я позвонил Платону и сказал, что готов отправиться с ним хоть на край света. - Край света… – произнес он, как мне показалось, задумчиво. – Знал бы, где он находится, этот край света, – ни секунды б не медлил… Глава 10 И вот мы в Тирренском море, на роскошной, переделанной из легкого крейсера, яхте «Джек Рэкхем», бросившей якорь в Неаполитанском заливе, в полумиле от берега. Когда-то эта посудина плавала под советским флагом. Теперь плавает под либерийским. А когда яхта закрепляется на пару недель в каком-нибудь восхитительном заливе, берега которого утыканы десятками роскошных отелей, Платон велит поднять Веселый Роджер. Вот и сейчас ветер с берега полощет устрашающий флаг с адамовой головой и костями. «Чтобы местное население не расслаблялось», - говорит Платон и грозит берегу кулаком. - Несколько лет назад я похоронил жену… Мы с ней были ровесники. Я ей практически не изменял, - добавил Платон меланхолично. - Как это? - Да так, изменами это и назвать-то нельзя. Потому что изменял я не чаще одного-двух раз в год. Делал я это в ее же интересах. Известно, что измены освежают, обостряют, обновляют отношения с тем человеком, кому ты из соображений профилактики наставляешь рога. Это своего рода оздоровляющая процедура. Моя жена старела у меня на глазах… Я видел, как меняется ее внешность. Увы, в сторону ухудшения. Она стала костлявой, шея сморщилась, как у черепахи. Да… И от нее пахло лошадью! - с досадой выкрикнул он. - И чем дальше, тем сильней. Каждодневный душ, всякие там притирания, духи, дезодоранты, свежее белье – ни черта не помогало, пахло и пахло лошадью. И не просто лошадью, а старой лошадью! Заходишь в спальню, а там этот запах… А я ее все равно любил. И еще, такая вот странность! Когда ее хоронили, со всех сторон до меня долетал шепот: «Господи, как же она изменилась, как постарела! Ее и не узнать…» Я возмущенно крутил головой. В гробу она удивительным образом похорошела, словно смерть пошла ей на пользу. Цветы в изголовье… и она выглядела такой молодой! Как в тот дивный июльский вечер…. Помню, как сейчас, сад Эрмитаж, когда я познакомился с ней… юной, свежей, обольстительной. Ей надо было умереть, чтобы я вновь увидел ее такой, как тогда, когда она стояла в тени столетнего клена и покусывала губы. Какие у нее были губы! А какая улыбка! Губы, губы ее… лукавые и… словом, я и сейчас ее люблю. Я каждый вечер приезжал в больницу, где она умирала под присмотром врачей. Я присаживался на край койки, брал жену за руку и сидел так часами. «Платоша, как ты будешь жить один, без меня?» - спросила она меня однажды. Я вылетел из палаты. И в туалете разрыдался. Я выходил из больницы поздно вечером, застывал столбом у ее окон и думал о том, как это страшно умирать вот так – сознавая, что умираешь, и одной в палате. Ты всеми брошен, вокруг тебя тишина, темень… и ты один на один со смертью. Всем было наплевать на нее и на меня. Это я понял тогда. Когда стоял под больничным окном. Это было, как прозрение. Это было ни с чем несравнимое ощущение беспредельного всепоглощающего одиночества. Я стоял, уставившись мокрыми глазами в темное окно, за которым находилось родное существо, которое боролось со смертью. Поднимал голову выше и видел черное равнодушное небо. И ощущение невыносимого одиночества и обреченности наваливалось на меня. Она и я. Одни на всем белом свете. Потом я бежал к остановке, чтобы успеть на последний троллейбус. Почему – троллейбус, спросишь ты? У меня и тогда был уже целый парк дорогих машин. Но я умышленно загонял себя в угол, где не было ничего, кроме черного неба над головой, вселенского одиночества и моей любви к жене. Я нуждался в страдании, очищенном от накипи богатства. Я сидел в троллейбусе, уткнувшись глазами в пол, переваривал в себе понимание обреченности и страдал. Это был своего рода мазохизм, самоистязание во имя… Даже не знаю, во имя чего. Может, во имя меня самого. Он замолчал. Я и не заметил, как в его руке оказался платок, которым он вытирал глаза. - Так ты вдовец? – выдержав паузу, спросил я. - К сожалению, нет, - произнес он упавшим голосом. - Романтическое наименование вдовца я носил лишь пять лет. Пока не женился на дочери Германа Оскаровича Кирша. - Того банкира? - Да. Браки совершаются не только на небесах - иногда и в бильярдных. Он обыграл меня, и мне пришлось стать его зятем. *** Наши мобильники отключены, дабы создать у нас ощущения оторванности от мира. Так, по словам Платона, в последнее время стали поступать свободолюбивые скандинавы. - Они вообще в массовом порядке выбрасывают мобильники на помойку и призывают так делать всех, кому дороги покой и воля. Мобильник превращает человека в раба неопределенности, непредсказуемости, неизвестности. Мобильник нарушает интеллектуальный и гуманитарный суверенитет индивидуума. Любая сволочь может побеспокоить тебя, когда ей вздумается. Сидишь, тужишься в сортире, а тут какая-то мерзкая скотина, обычно баба, звонит и начинает грузить тебя своими проблемами… Господи, как же здесь хорошо и легко дышится! Платон набирает полные легкие воздуха, отчего его мощная грудь выпячивается над не менее мощным животом, и делает рукой круговое движение. Призывая меня насладиться осенними красотами юга Италии. - Да, очей очарованье… приятна мне твоя прощальная краса… - сказал он. – Но осень не только там, - он опять протянул руку, указывая на склоны гор, покрытые золотящимся лесом и багряным кустарником, - осень… вообще, она везде, - добавил он, этой же рукой проводя по абсолютно лысой голове. - Здесь очень красиво. Да. Но ко всей этой прелести привыкаешь легко и быстро… - Платон задумался. - Вот отвыкать, наверно, будет тяжелей. Не дай Бог дожить до этого… Мне пришлось вежливо кивнуть. - Я никогда не работал по специальности, а ведь я окончил московский университет… - в его голосе надуманная печаль человека, довольного сделанным выбором. – Я проучился 10 лет в школе и пять – в институте. Спроси у меня сегодня… ах, лучше ничего не спрашивать! Из школьной математики в голове осталась всякая чепуха, вроде таблицы умножения. Ну, еще - катеты и гипотенуза. Но что это такое, я и сейчас не знаю. Квадратные корни? Не смешите меня! Мне легче извлечь утопающего из проруби, чем - квадратный корень из сорока. Из физики сохранились только штаны, которые во все стороны равны. И тело, погруженное в ванну. Тело, кажется, должно вытеснять воду. Но это понятно и без физики. Из географии, истории, астрономии, зоологии, биологии, обществоведения – не осталось ничего. Словно этих наук вовсе не существует. Все, что я вынес из школьной программы, можно выучить за неделю – максимум – за две. Зачем тогда эти 10 лет?! С институтом та же история. Я учился на филфаке, на русском отделении. Учился из рук вон плохо. Меня три раза выгоняли. Но плохое знание русской грамматики никак не мешало мне продвигаться вверх по служебной лестнице, вокруг меня было полно людей, включая больших и малых начальников, которые знали этот предмет ничуть не лучше меня. Некоторые из них вообще не владели письменной культурой. То есть в буквальном смысле слова почти не умели писать. Не вру. Мой шеф, заведовавший в Агентстве печати Новости редакцией международной информации, давая мне характеристику в партию, потел над ней несколько дней. Видел бы ты его каракули! Причем, замечу, «рыба» характеристики у него была: ему не надо было ничего выдумывать. Ему нужно было только переписать начисто то, что я ему подсунул - всякие там родился, учился, трудился во славу Родины и партии, активно занимался общественной работой, политически грамотен и прочая лабуда. Но даже переписка давалась ему с невероятным трудом! Оказывается, мой шеф с трудом мог написать пару предложений. И это в журналистской организации! Но при этом - сколько гонора и фанаберии! Я отнес характеристику секретарю парткома. Тот посмотрел на каракули и вернул назад. Оказывается, бумага была оформлена неправильно. Слово «Партком» было написано с маленькой буквы, «шапка» же находилась не по центру страницы, а чуть правее. Партия строго следила за порядком во всем, что касалось формы. Я поплелся к шефу. Когда он понял, что ему придется заново все переписывать, он чуть не сбесился. Прошло еще несколько дней. Из парткома меня поторапливали. Наконец, характеристика была составлена по всем правилам. И вот я вновь предстал пред очами секретаря парткома. Он мельком глянул на характеристику и опять вернул. Теперь на лице его отразилось недоумение, смешанное с брезгливостью. Словно парторг голой ногой наступил на змею. Оказалось - чернила не те! Надо - черными, а шеф накарябал синими! - Что еще?! – заревел шеф, когда я вошел к нему в кабинет. – Я уже жалею, что решил дать тебе характеристику. Таким, как ты, не место в партии! Мы сидели на нижней палубе, у бассейна, в котором уже довольно долго плескался знаменитый эстрадный певец, прибывший накануне, уже под вечер, и, тем не менее, умудрившийся напиться до изумления еще до полуночи. Лицо и сейчас у него было страдающее. Четыре девушки из подтанцовки, прибывшие вместе с ним, застыли на лежаках в классических позах моделей, демонстрирующих любовное томление. Они поминутно припадали к стаканам с соломинками и метали на Платона взгляды, полные восхищения. - Ну и рожи, - бормочет Платон. – Не успели приехать, а уже осточертели… Я недавно сменил капитана. Прежний был опытным и грамотным моряком. Он мне даже сначала понравился. Подтянутый такой, отутюженный, с голливудской сединой… Прямо картинка. Но он был несговорчив. А я не переношу, когда мне перечат! Он как-то сказал, что не намерен мне прислуживать, что, мол, его дело управлять кораблем, а не спички подносить к носу хозяина. Ну, я его и сплавил на берег. Взял другого, сговорчивого. Который не считает для себя зазорным дать мне прикурить. Хороший капитан, услужливый… Правда, я подозреваю, что он и не капитан вовсе, а кельнер… - А он нас не утопит? Платон хмыкнул и посмотрел на меня поверх очков. - Думаю, он и этого не умеет. - Надеюсь, на яхте имеется потребное количество плавсредств? - заволновался я. - Имеется. И спасательные шлюпки, и катер, и геликоптер, и надувные плоты. И даже подлодка. На двоих. Как раз для нас с тобой. Ты удовлетворен? - Отчасти. Кажется, у меня начинается морская болезнь. Я хочу на берег. - Желание гостя – закон для хозяина. Сегодня ночью, под покровом темноты, тайно, мы десантируемся на берег. Обещаю незабываемые впечатления! Опережая события, скажу, что впечатлений действительно было хоть отбавляй. Появилась официантка, которая поставила передо мной новый стакан. Я вытянул ноги и с наслаждением сделал глоток. - Когда я приобрел яхту, - продолжал Платон, - то первым делом устроил прием по случаю счастливой покупки. Распорядился накрыть столы. Выписал шеф-повара из «Арагви». Публика подобралась, скажу я тебе! Так вот, моими гостями стали мои старинные приятели. Актеры, циркачи, певцы. Но не только. Два генерала МВД. Без них нельзя. Торговец китайскими мехами Зяма Магазинер, уроженец Арбата, который знаком мне еще с тех пор, когда он приторговывал шубами из крашеных котов, выдавая их за баргузинских соболей. Ну, и прочие… Конечно, все перепились и уснули где попало… Утром следующего дня проснулся я в своей каюте. Голова трещит… точно я не «Хеннесси» трескал, а брюквенный самогон. Поплелся в ванную.. Ну, думаю, стану под секущие освежающие струи, взбодрюсь… Залез я под душ, а там водичка еле-еле течет. Словно больной циститом писает. Ну, понятное дело – это же морское судно, во всем нужна экономия. Но я страшно я разгневался! Через неделю такую струю наладили, что меня чуть в слив не смыло! …День клонился к вечеру. Платон наконец-то умолк. А я думал. Вот оно мое метание по свету в поисках чего-то утраченного. Сижу и слушаю празднословия Платона, мультимиллионера, одуревшего от своих миллионов. Я не знаю, чем себя занять. Ведь все, о чем может только мечтать человек, я совершил. Я сделал открытие, которое может прославить мое имя в веках. Можно было подводить итоги. Я подумал о смерти. Без страха. Возможно, утрата страха смерти – из-за утраты интереса к жизни? Или – следствие моего пристрастия к виски. Виски как лечебный препарат. Виски – вместо антидепрессанта. Из-за болтовни Платона мы проскочили час обеда. Внезапно в меня вошло странное, тревожное чувство. Я ощутил знакомое с детства сосущее чувство голодной тоски. Я ощупал впавший живот и сказал: - Ты когда-то говорил, что у тебя отменная кухня... - Черт бы меня побрал! Вечно я обо всем забываю! – он хлопнул в ладоши, и тут же, как из-под земли, вырос капитан. - Чего изволите, вашество? - Что у нас на ужин? - Да что пожелаете. - Не фамильярничай. - Простите, ваше сиятельство. - Организуй-ка ты нам, братец, жареных белых грибочков, огурчиков малосольных, да блинков, блинков с икоркой, разных там селедок, картошечки молодой с укропцем! Да украинского сала. Да подай чистого спирту. И добавь в него, для крепости, чтобы мороз по коже подирал, карбиду. И наливочки! Наливочки всенепременно! Наливочка мягчит, дубит и оттягивает! И, разумеется, заливного поросеночка! Того самого, о котором я тебе давеча говорил. За которым я ухаживал, как за сыном, и которого воспитал на молоке. Проверь, застыло ли желе. Если нет, болтаться повару на рее! Подсуетись, братец, прошу тебя убедительно. – Платон обратился ко мне: – Может, ты хочешь чего-нибудь добавить? Говори смело, мой капитан выполнит любое твое желание. Не правда ли, капитан? - Так точно, ваше сиятельство! Я задумался. И тут я вспомнил, что недавно читал, как едали русские цари. Память у меня профессиональная, не хуже, чем у театрального актера. - Хочу жареного лебедя и мальвазии. У капитана брови полезли на лоб. Он сделал шаг вперед и попросил повторить. - Лебедя жареного, медвяного. Мальвазии в золотом кубке, - терпеливо объяснил я и добавил: - а также тетерева под шафраном, журавля под взваром в шафране, лососину с чесноком, зайца в рассоле. Капитан втянул голову в плечи. Платон сделал строгое лицо и обратился к капитану: - Одолеешь? - Не могу знать, ваше сиятельство! - Не одолеешь, лично вздерну на рее! Вместе с поваром! Через некоторое время Платон принялся опять за свою болтовню: - В прошлом году, вертясь перед зеркалом и пристрастно оценивая состояние своего, как мне тогда казалось, неувядающего тела, я поднял руку и вдруг с ужасом увидел, что кожа около локтя обнаруживает старческую дряблость. Жена… кстати, моей последней жене нет и тридцати, так вот, жена тоже увидела. И сделала вид, сука, что не заметила. Но я-то заметил, что она заметила! Я равнодушно пожал плечами. Дряблость мне не грозила. Пока. - Подслушал я тут разговор, - сказал Платон. – Случайно послушал. Трепались две молодые бабы. Одна из них – моя нынешняя жена. Сидят, курят, прихлебывают кофе. Моя говорит: «Он на меня смотрит во время этого самого дела. Усы топорщатся, глаза выпучены! И сопит как носорог! У него это называется страстью! Умора! Я, как увидела, не могла удержаться от смеха. Он меня чуть не убил!» Я подумал – обо мне. Потом похолодел: ведь усов-то я никогда не носил! - Опять анекдот. Ты уж прости меня, но у меня сложилось впечатление, что ты весь состоишь из анекдотов. Платон улыбнулся. - Не весь. - Кстати, почему ты обходишься без охраны? - На моем уровне она излишня. Если кому-то понадобится меня ухайдакать, никакая охрана не поможет. Подплывут под водой, поставят магнитную мину... Меня уже трижды пытались отправить на тот свет мои бывшие друзья. Кстати, ты ведь тоже без охраны. - Мои охранники только делают вид, что меня охраняют. Да и потом, у меня нет врагов… - Враги есть у всех. Неслышно подошел капитан. - Ваше сиятельство, прибыл катер с его высокопревосходительством господином Касьяновым и ее сиятельством госпожой Хакамадой, - сказал он. Голос у капитана был какой-то ненатуральный. - Покажи им их каюты, а когда отдохнут, тащи сюда, - сказал Платон и зевнул. - Будем играть в карты. В «пьяницу». На носики. Хакамада страшно любит! Она всегда выигрывает. Победительная натура! Поэтому у Касьянова всю дорогу нос сизый. Платон жестом отпустил капитан. - Касьянов? Какой такой Касьянов? Бывший предсовмина? – удивился я. - Он самый. Носит его по морям-океанам, как бочку средь свирепых волн. Много претерпел он по службе… - Зачем он тебе? - Да так, - Платон неопределенно пожал плечами, - может, пригодится, пробоину им затыкать… или, глядишь, позабавит. С грумом или с шутом всегда веселей. Странное дело, - добавил он задумчиво, - а ведь хорошо начинал, талантливо… Что делает с человек власть! В дурака превратился. Кто бы мог подумать! С шахматистами знается. Так опуститься!.. Но Касьянова мы так и не дождались. По словам капитана, он завалился спать и просил не будить его до третьих петухов. А Хакамада занимается каллиграфией и медитирует. - Касьянов… не интересный человек, - вдруг сказал Платон. Меня потянуло на откровенность. - Я всю жизнь знался с людьми малоизвестными, - сказал я, - среди них попадались удивительные умницы, искрометные, неординарные, оригинальные, талантливые и остроумные. Неужели, думал я, они не мечтают о славе, о триумфах, не грезят о том, чтобы их узнавали на улице в лицо… И вот что я тебе скажу, повидав за последнее время великое множество людей известных, влиятельных и богатых, я не встретил ни одного, кто бы мог сравняться с ними, с теми, кто не пробился, не стал известным… - Это не совсем так. Прежде, действительно… Хотя и тогда наверху были люди очень высокого класса, с интеллектом, оригинальные... И шутники попадались. Но им приходилось все это скрывать. Чтобы не отличаться от серой массы… А сейчас все совсем другое. Власть, деньги дают человеку возможность проявить себя в полной мере. Раскрепощают, так сказать, его скрытый потенциал… Сейчас наверху появилось немало интеллектуалов, остроумных и оригинальных… Все зависит от хозяина. Хозяин подбирает команду. Умный хозяин дурака возле себя держать не станет. А у нас, на счастье, сейчас умный хозяин. И, кстати, и с юмором у него полным ажур. Правда, порой от него потягивает дымком из семидесятых. Но какой он актер! Поверь, я повидал их на своем веку предостаточно. Но наш лидер - это что-то выдающееся!.. Про выдержку не говорю, это особая статья. Он мне очень нравится. - Я ему об этом скажу… - Я сам ему об этом говорил. Но он не терпит лести… Это такая редкость среди людей, познавших сладость власти. Мы помолчали. Платон уставился в темно-синюю даль. Туда, где на горизонте небо сливалось с океаном. - Собственная яхта – это хорошо. Но… меня укачивает! Я приобрел яхту, когда об этом не догадывался. Я плохо сплю на новом месте, а если где и засыпаю сразу, крепко и без сновидений, так это у себя дома. Та вот, я велел оборудовать на яхте спальню, точь-в-точь такую, как у меня дома в Москве… такая была у меня причуда. И чего я добился? Попали мы как-то в шторм… такой шторм, какой чертям не снился. Кое-как, поддерживаемый стюардами, добираюсь до спальни. А там, царица небесная! Все кружиться, вздымается, дыбится, словом, кошмар. Охая и стеная, прилег, и тут такое началось! Велел привязать себя к кровати. Промучился пару дней, пока море не утихло. Но все это время глаз не сомкнул. Вернулся я домой и понял, что и там уснуть не смогу. Как вспомню, что у меня на яхте точь-в-точь такие же шкафы, зеркала, ковры, портьеры, кровать с балдахином… Словом, пришлось все поменять к чертям собачьим. Не поверишь, велел все выбросить и установить посреди спальни раскладную походную кровать. Как у Наполеона. И уснул как миленький! А к яхте привык. Я специально выбираю маршруты, где в это время года не штормит. - Перечитал я тут Андрея Белого, - не умолкал Платон. - Одного из властителей дум теперь уже далекого прошлого. Сто лет назад думающая часть общества искала истину. Не нашла. Но как искала! С каким энтузиазмом! А какие были гиганты! Какие изощренные умы, какие выдающиеся таланты! Какие мощные фигуры! Какие самобытные личности! - Сейчас истину не ищут, - сказал я. – Правда, и в наше время был один такой… - Подожди, дай угадаю. Уж не Веничка ли Ерофеев? Я кивнул. - Да, мы заменили поиски истины поисками наслаждений и удовольствий, - напыщенно сказал Платон. - Сами того не сознавая, мы вернулись к тем временам, когда душами и телами людей владел гедонизм - изощренное философско-этическое учение, придуманное лукавыми греками. Но те хотя бы знали, что грешат, придумав приятному образу жизни чрезвычайно милое – да к тому же философское - объяснение. Сейчас никто ни над чем не задумывается: живем, и, слава Богу. И еще эти американцы со своим образом жизни! Я почти во всем был с ним согласен. - Кстати, - сказал я, - «америкэн модус вивенди» - это не стиль, а представление о стиле, которому якобы привержены американцы. В этом много надуманного. Американцы и наши представления об американцах – сильно разнятся. Очень часто мы судим об американцах по их дурацким фильмам. А разница между голливудской Америкой и Америкой настоящей примерно такая же, как между... как между Егором Исаевым и Анной Ахматовой. Платон меня не слышал. Он был увлечен собой. Как все законченные эгоисты. - Я болен, - тихим голосом сказал он. – Неизлечимо. И я старик. Лева, мне почти семьдесят! Страшно подумать! Но в душе я молод. Это самое страшное, что есть в старости: нести в себе неодолимое стремление к безумствам и знать, что твои мечты тщетны. Ах, эти мечты! Ты только посмотри вокруг! Неаполитанский залив, вид на Везувий, Сорренто, очаровательные девушки, нежный шепоток, влекущий «под сень струй», пленительные вечера! Казалось бы, что еще человеку надо? И над всем этим необозримое, как будущая жизнь, бархатное южное небо, мерцающее мириадами бриллиантовых звезд… ах, как все это прекрасно! Вернее, был бы прекрасно, если бы не те, кто дышит мне в спину и у которых впереди тысячи подобных чарующих вечеров… Знал бы ты, как я им завидую и как я их ненавижу! Будь они прокляты! Впереди у них нескончаемая молодость, полная любовных приключений… Роскошные машины, белые смокинги, тридцатидолларовые сигары, сказочные путешествия, встречи с удивительными людьми, такими же искателями приключений – все у них будет! Даже у этого придурка с противным голосом, чтоб ему утонуть в бассейне! есть прекрасное будущее. А у меня ничего этого впереди нет! И зависть точит меня, зависть, чернее которой нет ничего на свете! Зависть к тем, для кого эти мечты – реальность, для них это сегодняшний и завтрашний день… Правда, существует такая непредсказуемая вещь, как нелепая случайность, - загадочно закончил Платон. Разглагольствования Платона были прерваны капитаном: - Ваше высокопревосходительство, кушать подано. Глава 11 Я бросил взгляд в сторону берега. На юге Италии темнеет быстро. Высокое небо над склонами синеющих гор переливалось колдовским сапфировым цветом. Берег сверкал огнями бесчисленных отелей и ресторанов. Улицы, все в холодном и манящем сиянии, змеясь, спадали к морю. Все кипело жизнью. Меня охватило странное предчувствие, мне показалось, что очень скоро для кого-то все это померкнет навсегда. - Капитан, вели подать и этим… - Платон указал на девушек и певца. – Только им – в людской. Дай им пустых щей и перловой каши. Им и так хорошо, - сухо пояснил он, заметив на лице капитана тень удивления, - у них есть будущее. У меня его нет, поэтому мы со Львом Николаевичем будем ужинать одни. Без этих несчастных, которые даже не подозревают, насколько они счастливы. Приятно было оказаться в тишине и прохладе кают-компании после нагревшейся за день палубы. Стол был накрыт на двоих. Серебро и хрусталь. Свечи в золотых шандалах. Белоснежная скатерть. Изысканные закуски: омары, крабы, устрицы, икра, балыки и прочее. Шампанское в серебряном ведерке. И среди этого аристократического великолепия - обсыпанный серой солью толстенный шмат сала. Я усмехнулся. Платон погрозил мне пальцем. Он остановился посреди кают-компании и с чувством продекламировал: - «Посреди стола, вытянувшись во фронт, стояли стройные бутылки. Тут были три сорта водок, киевская наливка, шатолароз, рейнвейн и даже пузатый сосуд с произведением отцов бенедиктинцев. Вокруг напитков в художественном беспорядке теснились сельди с горчичным соусом, кильки, сметана, зернистая икра, свежая семга и проч. Подтыкин глядел на всё это и жадно глотал слюнки... Глаза его подернулись маслом, лицо покривило сладострастьем...» Но жареного медвяного лебедя нет. Нет и мальвазии. Придется повесить повара и капитана. - Хотя это и невежливо, да и не принято расспрашивать миллионеров… - начал я, усаживаясь за стол. - Можешь не продолжать, - перебил меня Платон. – Расспрашивать миллионера, как он стал миллионером, это все равно что расспрашивать проститутку о ее первом сексуальном контакте. Сплошное вранье. Не секрет, что практически все современные крупные состояния нажиты самым бесчестным путем. Со времен Остапа Бендера ничего не изменилось. - Я приобрел свое состояние иным путем… - обиделся я. - Бывают, конечно, исключения. Ах, Лева! Дорогой ты мой! Я все знаю. И о твоем искусственном золоте… - Оно не искусственное! – еще сильней обиделся я. - Поверь старому, опытному человеку, - сказал он, - я в этих делах разбираюсь: золота не должно быть слишком много, его должно быть ровно столько, сколько кому-то нужно. Учти, тебя могут отстранить. Чтобы не путался под ногами. Будь внимательней. Там такие акулы... - У меня есть защитники, - сказал я не совсем уверенно. И подумал о тех, кто, возможно, станет меня защищать. Полковник? Вряд ли. Мои новые «друзья»? Еще менее вероятно. Тогда кто? - Теперь о том, как богатеют некоторые индивидуумы, - продолжил Платон. – В АПН я умудрился стать комсомольским вожаком. Потом были райком и горком. И при этом не верил ни в Бога, ни в черта, ни в комсомол, ни в светлое коммунистическое будущее. Там все были такие. Я был одним из них. Почти. Почти потому, что морды их верноподданные мне скоро опротивели. Все эти их примитивные развлечения. Грудастые комсомолки, загородные базы отдыха, бани… Ты знаешь, в каких кабинетах мы, сопливые двадцатипятилетние комсомольские вожди, сиживали? В каких лимузинах со сменными водителями раскатывали? Все гнило, я это видел. Перед распадом кое-кто успел пристроиться к золотому корыту. И мне посчастливилось оказаться одним из первых. Никто тебе сейчас не скажет, сколько было тогда разворовано партийных денежек… - Долгое время я тайно вел двойную жизнь. Днем я был верным ленинцем, а вечера проводил в антисоветских разговорчиках со своими настоящими друзьями. Среди которых попадались даже диссиденты. Любопытные люди! - болтал с полным ртом мой новый друг. - И один из самых самых забавных – это Сергей Львович Лифшиц, который в мрачные годы Безвременья боролся с режимом, причем боролся весьма своеобразно. Он свою будничную жизнь противопоставил глупости и жестокости жизни официозной. Не жалея сил и здоровья, он боролся с режимом, отстаивая свое право быть идиотом. Расскажу тебе пару поучительных историй. Историй о дурацких развлечениях студенческих лет. Студенты Манцевич и Цуцульковский, шаловливые сокурсники Сереги Лифшица, ночью проникли в институтский актовый зал, спустили огромную люстру на бронзовых цепях, накакали в нее и подняли снова. Кстати, оба в дальнейшем сделали успешную научную карьеру. Другой его студенческий приятель, Мишка Андреев, после успешного окончания первого курса, в саду «Эрмитаж», на радостях спьяну бутылкой крушил уличные фонари. Ныне – уважаемый университетский профессор и автор знаменитой монографии по... черт его знает по чему, но, знаю точно, что по чему-то очень умному. И что?.. Я не утверждаю, что какать в люстры и разбивать фонари – хорошо. Я просто хочу напомнить, что говорил Набоков о том, что лежит в основе формирования личности. Наследственность, среда и нечто Х. Так вот, говорил Набоков, во всей этой триаде среда играет второстепенную роль. А вот наследственность и это загадочное Х… Те же Манцевич и Цуцульковский наплели Сереге, что профессор Илья Иванович Панкратов, глава научной школы и автор капитального труда «Горное дело», очень любит нетривиальные ответы и простит студенту даже полное незнание, если тот сумеет остроумно вывернуться из сложной ситуации. …Ночь перед экзаменом была посвящена изучению, вернее тупому созерцанию, килограммового «Введения в курс «Горного дела». На большее Сереги Лифшица не хватило. «Главное – продемонстрируй старому козлу свое остроумие, и твое дело в шляпе!» - напутствовали приятели. И вот экзамен. На который Серега явился с сильнейшей головной болью и дрожанием в коленях. Когда подошла очередь, Серега медленно приблизился к столу экзаменатора и принялся копаться в куче билетов. Щупал билеты, закатывал глаза, шептал что-то… «Прекратите валять дурака! - прикрикнул на него профессор. - И вообще отложите билет, он вам не понадобится. Мы сразу перейдем к сути, - зловеще улыбнувшись, сказал он. - Представьте себе, что вам дано задание заложить динамитный заряд, дабы открыть доступ к природным богатствам нашей великой и необъятной родины… Идите к доске и возьмите мел. Рисуйте же гору, голубчик, рисуйте, что вы канителитесь!» Серега начертал равнобедренный треугольник, долженствовавший графически изображать гору, и, прицелившись, поставил жирную точку на его вершине. «Это еще что такое?» - удивился профессор. «Дыра, ведущая вниз, к основанию горы». «И как вы заберетесь на эту гору, чтобы пробить эту вашу дыру?» – не скрывая презрения, спросил профессор. Серега усмехнулся и, памятуя наказ друзей, уверенно сказал: «Нет ничего проще. У меня есть один знакомый пожарный, так тот за бутылку водки заберется куда угодно, хоть на Эверест! Что ему какая-то сраная гора…» В воздухе еще висели слова о «сраной горе», а профессор уже колотил Серегу по голове фолиантом «Горное дело». Глава научной школы наподдал ему ногой под зад и погнал по коридору в сторону деканата. Гнал и вопил во все горло: «Я тебе покажу «пожарный», сукин сын!» Серега жил с женой в знаменитом доме на Набережной. Оттуда редко приходили какие-либо известия. Там всегда было тихо. Даже в далекие тридцатые, когда люди из этого зловещего дома исчезали целыми этажами. Повторяю, из этого дома редко доходили до наших ушей какие-либо сведения. Но это дошло. С Серегой случилось несчастье. Обидевшись на жену, которая во втором часу ночи встретила его не поцелуем, а пощечиной, Серега решил уйти из дома. Навсегда. И, перепутав спьяну окно с дверью, «вышел» на улицу, вернее во двор, с эркерного, очень высокого, этажа. Нелепо взмахнув руками, Серега вылетел из окна и упал на мокрый асфальт. Упал он плашмя. Так падают лягушки, если их подбросить и убрать ладонь. Всевышний ладонь не подставил, и Серега с высоты четырех метров с истошным воплем рухнул наземь. Через полчаса он был в Склифе. Рентгенолог, к своему изумлению, не обнаружил никакой патологии: кости целы, внутренние органы – тоже. Но все остальное… Перед докторами лежал не человек, а один сплошной синяк. И этот синяк постанывал, умоляя дать ему опохмелиться. Дежурный врач не знал, что написать в медицинском заключении. Он долго чесал за ухом, и, наконец, из-под его пера выплыло: «Ушиб всего тела. Нуждается в стационарном лечении». После больницы Серега так исхудал, что не отбрасывал тени. Через месяц он сидел у меня кухне, с остервенением колошматил воблой по столешнице, наливался пивом и вовсю костерил советскую власть. Теперь о его липовом диссидентстве. Сергей Львович Лифшиц был обладателям уникального паспорта. Он хранил его в «пистончике», так назывался маленький карман в брюках, под ремешком, рядом с гульфиком. Некогда «пистончик» служил местом, где приличные господа держали карманные часы. Карманных часов давно никто не носил - все перешли на наручные, - да и приличные господа перевелись, но странный обычай шить брюки с карманчиком для часов сохранялся вплоть до конца ХХ столетия. За неимением карманных часов многие держали в «пистончике» резервный кондом. У Сереги же карманчик служил местом хранения сразу двух чрезвычайно важных документов. Паспорта гражданина СССР и билета члена КПСС. Карманчик был слишком мал. И Серега, аккуратно переломив, сложил паспорт и партбилет в восемь раз. «Это я сделал в знак протеста», - пояснил он. Странички в паспорте держались, что называется, на честном слове. Весь паспорт был исписан номерами телефонов. Губной помадой. Серега очень гордился своим еврейством. «Под венец каждый, даже антисемит, - говорил он, - идет под звуки вальса еврея Мендельсона, хоронят его под траурный марш еврея Малера. Чарли Чаплин, Пол Ньюман, Майкл Дуглас, Эйнштейн, Ландау, Бор, Пруст, Штраус, Маркс, Фрейд, Троцкий - евреи… И еще тысячи и тысячи знаменитых евреев, которых знает весь мир. Опять же Христос. Апостолы. А шахматисты?.. А главный знаток русского языка еврей Розенталь? А любимцы народа Фаина Раневская, Аркадий Райкин, Андрей Миронов, Владимир Высоцкий, Михаил Жванецкий? Евреи на каждом шагу… Мир засыпан евреями, как снегом. Когда еврей слышит родные имена знаменитых людей, он не раздувается от спеси, как стал бы это делать татарин, украинец или даже армянин, а спокойно констатирует: «Ну вот, и этот из наших». Кстати, величайшим просчетом Гитлера было то, что он поставил не на тот номер. Он ошибся с выбором. Евреи, иди они в одной с ним упряжке, уберегли бы его от фатальных промахов. Евреев во всем мире всего-то несколько миллионов. Но посмотрите, сколько великих имен! Процент выдающихся людей у этой вечно гонимой нации неизмеримо выше, чем у любой другой». Серегу отчислили с четвертого курса. За ненужное умствование, которое очень многим напоминало заурядный вздор. Замаячила армия. В военкомате его спросили о национальности. Он заявил, что он еврейский алеут. - А это еще что такое?! – вытаращил глаза капитан. - Это… это, вроде итальянца. Вроде такого, понимаете ли, заполярного итальянца. Капитану, одуревшему к концу дня от общения с призывниками, пришлось вступить в разговор. - Знаешь, парень, не дури! Ты можешь представить себе кого-то, кто был бы вроде кого-то? Вроде француза, вроде русского, вроде немца? Можешь? - Я не могу. А евреи могут. Они вообще все могут… Я еврейский алеут. - Так и запишем, - сказал капитан, которому надоели все эти неразрешимые проблемы, - еврейский алеут, сокращенно евреут. А по профессии ты кто? - А по профессии я клептоман. - А это что такое? – опять удивился капитан. - Клептоман, - пояснил Серега, - это специалист по серебряным ложкам и позолоченным вилкам. - Отлично, - воскликнул капитан, - пойдешь в повара! Мы с ним не виделись много лет. На днях включаю телевизор. Идет передача об истории диссидентства. Сидят убеленными сединами заслуженные правозащитники. Надтреснутыми голосами вещают о своем выдающемся вкладе в дело демократии. Не знаю, где набрали столько трепачей… И тут, к своему изумлению, среди этой шатии-братии нахожу постаревшего на тридцать лет Серегу. Вид у него до того благообразный, что в жизни не подумаешь, что это он когда-то спьяну шмякнулся об асфальт. И тут Серега принимается балаболить о своей диссидентской деятельности. У меня глаза на лоб полезли. Оказывается, его самими близкими друзьями были не алкаши с Большой Полянки, а Солженицын, Даниэль, Синявский, Буковский, Сахаров и Ростропович, которые шагу не могли ступить без его мудрых советов. Ну, какой из Сереги, спрашивается, правозащитник? Вот, колошматить воблой по столу – это пожалуйста. Кстати, Серега теперь заседает в Президентском Совете по правам человека. Даже не представляю, что он там делает… А вообще давать советы Серега был мастак. Вот послушай. Когда мне было лет восемнадцать, я влюбился. Страшно страдал, сомневаясь в верности своей избранницы. В общем, рядовая история, которая может случиться с каждым. Но тогда мне казалось, что на всем белом свете только я один могу страдать от любви с такой сатанинской силой. Ночей не спал, изводил себя воображаемыми картинами, сам знаешь, какими. Вконец измучившись, решил поделиться своими бедами с Серегой, который был опытней меня и на год старше. Я надеялся получить профессиональный совет. Я целый час, стараясь достучаться до его сердца, говорил ему о своей неземной любви. Весь этот час Серега просидел неподвижно, с закрытыми глазами, в позе терпеливого уважительного ожидания. Свою исповедь закончил вопросом: - Скажи, что мне делать? – я замер, ожидая профессионального дружеского совета. Серега долго молчал, потом открыл глаза да как рявкнет: - Пошёл в жопу! Вот так: ни больше ни меньше – в жопу. Спасибо Сереге, он сделал все правильно. Во-первых, он вмиг излечил меня от любовной горячки. Во-вторых, отучил задавать глупые вопросы. Я попытался вставить слово и сказал невпопад: - Да, у каждого диссидента своя история борьбы с режимом… У меня все приятели были такие же. Но в наше время… Он скривился и перебил меня: - Наше время, наше время… Много пили, вот какое было наше время. Я всегда дружил с пьяницами. Такие были у меня компании. А как бездарно мы проводили время! Пили беспрерывно! Правда, иногда ходили на футбол. Реже – в театр, да и то потому, что туда затаскивали жены, соблазняя буфетом. Пару раз ездили за город, за грибами. Один раз – на охоту, но там так перепились, что чуть не перестреляли друг друга. Один раз ездили на Север. Тоже на рыбалку. Так называемую рыбалку, потому и там только и делали что пили. Я там так напился, что танцевал польку «бабочку» с лошадью и объяснялся ей в любви… Потом… потом вообще перестали куда-либо ездить. Только в гости. Чтобы напиться до посинения. Время проводили в пустых разговорах, в подначках и каверзах. Все превращали в шутку. Беспрестанно валяли ваньку. Такой был стиль. Не спорю, острословов и шутников хватало. Были талантливые рассказчики и выдающиеся остряки. Но все заканчивалось пьянкой и девками. Потом, утром, плелись на работу, а вечером те, кто был женат, возвращались как побитые собаки под семейный кров, вымаливая у жен прощение. Я один раз вернулся домой после недельного пьянства, стоял на коленях, умоляя жену простить меня. А уже на следующий день пошел выносить мусорное ведро и опять исчез на неделю. Использовали любой предлог – только бы напиться. Умудрялись при этом много читать, глубокомысленно рассуждать о политике, делать карьеру, кстати, некоторые стали крупными руководителями, видными учеными, журналистами. Даже писателями. Как это нам удавалось – уму непостижимо, это главная загадка нашего крепко выпивавшего поколения. Видно, Россия без пьяниц – это уже не и Россия, а что-то другое. Да, чуть не забыл… На ту северную рыбалку я отправился с Серегой Лифшицем и еще тремя другими приятелями, большими любителя попьянствовать на пленэре. Представь себе Север. Енисей. В первый же день, несмотря на беспробудное пьянство, мы сумели не только не утонуть, но еще и наловить рыбы и в огромном котле сварить уху. В дело пошло все – и лещ, и сиг, и окунь, и судак. Попал туда, в сборную уху, и налим. Кашеварил Серега. Мы не знали, что у аборигенов налим – сорная рыба. Они ее чуют за версту. Называют налима почему-то «другом». Вечером нас навестили дружественные местные летчики. Они вошли в избу и закрутили сморщенными носами: - Зачем друга-то положили? Серега обиделся, он был уверен, что сварил лучшую в мире уху. Все легли спать, а он всю ночь пил спирт и назло летчикам закусывал ухой. К утру высадил пол-литра спирта и сожрал всю уху. То есть, одолел котел ухи. Не пощадил даже рыбьих голов, оставив на дне только хребты. - Смысл жизни – в самой жизни, - с восторгом говорил он летчикам утром. - Это открытие я сделал сегодня ночью. Потом, когда я уже добирал уху, я сделал второе открытие. Куда более важное, чем первое. Дело в том, что первое открытие сделали задолго до меня. Это общеизвестно. Я вспомнил, что Зинаида Гиппиус, которую вы, конечно, знаете, сказала, что эту истину о смысле жизни давным-давно знали и Платон, и Достоевский, и Толстой, и Мережковский, и Осоргин. Эти имена, вам, конечно, тоже хорошо знакомы. Летчики слушали Серегу с большим вниманием. - Таким образом, - продолжал он, - чем дальше, тем чаще я самостоятельно открываю истины, давно открытые другими. Что приводит меня к мысли, что я либо родился философом, либо просто плохо учился, и вместо того, чтобы брать готовые рецепты, в муках изобретал то, что давно открыто… Что вы так на меня смотрите? - Да был у нас тут один такой изобретатель, из Питера, - заметил один из летчиков и сплюнул. – Тоже варил уху черт знает из чего и болтал о всяких там Мережковских и Гиппиусах… - И что же вы с ним сделали?.. – заподозрив неладное, спросил Серега. - Сварили вместе с «другом». Я засмеялся. - Твой рассказ… знаешь, мне вдруг захотелось ухи. Платон взял в руки колокольчик. Раздался мелодичный звон. Открылась дверь, и в ней возникла услужливая физиономия капитана. - Назавтра уху, - повелел Платон. - Из тунца? - Я тебе покажу – из тунца! Стерляжью, с расстегаями и ростовскими раками! И вели подавать поросенка, мой адмирал! - Адмирал?! - Да, братец, мы тут со Львом Николаевичем посовещались и милостиво соизволили произвести тебя в адмиралы. Насади орла на погон, обшей себя галунами с ног до головы и навесь на чресла адмиральский кортик. Так, где же поросенок?.. - Прошу великодушно простить, ваше сиятельство… - Только не говори, что поросенок не готов. - Не застыл-с, Ваше высокопревосходительство! Желе еще… - Протобестия! Каналья! – загремел Платон. - Разжалую в юнги! Капитан исчез. - Ваше высокопревосходительство?! Как это понимать? Как причуду? – спросил я. - Увы, все забыли, - усмехнулся Платон, - что я полтора года занимал пост заместителя председателя правительства. Мне присвоили разряд действительного государственного советника 1-го класса. Что соответствует чину действительного тайного советника в царской России. А к действительным тайным советникам обращались именно так. Тогда умели относиться с почтением к слугам отечества. - С сиятельством – та же история? - Нет, это уже за деньги. Один чрезвычайно сообразительный пройдоха торжественно открыл в подвале на Неглинной балаган. Назывался он так: Международный Монархический Двор, или что-то в этом роде. Короче, пройдоха принялся за деньги раздавать дворянские титулы. Он ручался, что за три деревянных лимона он кому угодно, хоть свинопасу, хоть разбойнику, раскопает в древних архивах, анналах и летописях достоверную запись о том, что его предки произошли если не от Адама и Евы, то уж точно от Вещего Олега или Святополка Окаянного, а графство получили из рук самого Ричарда Львиное Сердце. - И ты не устоял. - Всем хотелось потешить свое тщеславие. От Березовского до Чубайса… Э, да что говорить! У пройдохи была такая такса: лимон – дворянство. Два – баронство. Три – графство. За четыре он твердо гарантировал герцогство или даже курфюрство. Это он сделал Лужкова светлейшим князем. Занимался он и организацией развлечений для бизнесменов, не знавших куда девать деньги. Пройдоха начинал вполне традиционно, занимаясь организацией вечеринок и банкетов для очень состоятельных людей. Однако вскоре искушенной публике наскучили светские рауты, они жаждали большего, хотели быть заинтригованными. Он стал устраивать развлечения всех видов - от экзотичных до непристойных. Он придумывал игры. Например, одевал клиентов, как бродяг, и вез их на вокзал. Они должны были просить милостыню. Кто наберет больше всего монет за утро, тот и выиграл. Жены этих бизнесменов тоже захотели играть. Их отправили работать официантками в забегаловки. Выигрывала та, которая получала больше чаевых. Иногда они должны были играть роль стриптизерш. Некоторые очень богатые женщины хотят играть роли проституток. Он организовывал и это. Конечно, они не идут до конца. Почему им хочется делать такие вещи? В глубине ими движет страх, что когда-нибудь они могут оказаться нищими, проститутками… многие помнят, что начинали именно с этого… - А зачем ты вообще полез туда… наверх? Платон думал недолго. - Я был вроде тебя… Такой же дурак, надеюсь, ты простишь меня. Я полагал, что могу что-то изменить. Я не экономист, не финансист, не производственник… я интеллектуальный бандит. Как я тебе говорил, я окончил МГУ. Причем филфак. А филологи работать не любят, это тебе каждый скажет, а вот о работе поговорить – тут они первые! А там, наверху надо вкалывать, работать. И там нужны специальные знания. Конечно, при сильном желании и упорстве ими можно обзавестись. Кстати, наш президент обладает этими качествами. А я лентяй. Ну, не то, чтобы совсем лентяй, но там надо работать от зари до зари. Я знаю, что высшие чиновники очень часто работают годами без выходных. В гробу я это видел. Надо честно признать, что там, наверху, сейчас работают крепкие профессионалы. И очень работоспособные. Там стало все очень сложно. Всякие программы, законы, решения… можно свихнуться. И я, финансово укрепившись, убрался оттуда к чертовой матери. Послышался странный звук. Словно мышь скреблась. Приоткрылась дверь, и в ней появилась фигура певца. Хотя кумир миллионов был загримирован под Элвиса Пресли, он стал похож на разжиревшего биндюжника с Привоза. - Можно? – дрожащим голосом спросил он. - Заходи. Спой нам что-нибудь, типа песни! - Без фонограммы?! – изумился певец. - Тогда спляши! - Я не умею… - А что ж ты тогда можешь? - Я ж девиц привез… - Где ты их откопал? Одолжил у Прохорова? Певец не ответил. …До поросенка мы так и не добрались. После обеда я отправился к себе. По дороге поочередно посетил каюты Хакамады и Касьянова. Я осторожно открыл одну дверь, затем – другую. Каюты были пусты. Я попал в мир, в котором нельзя было верить никому - особенно тем, кто называл меня своим другом. Глава 12 …Обещание свое Платон выполнил. Под покровом темноты, в полночь, в сопровождении двух матросов и моториста, на малюсеньком катере, мы отчалили от яхты и спустя десять минут пристали к берегу. А еще спустя пять минут мы уже беззаботно фланировали по набережной, полной праздного люда, который неизвестно когда спит. Я был облачен в летний костюм. Платон - в клетчатые шорты до колен и растянутую майку. …Это случилось на рассвете, когда первые лучи солнца вызолотили набережную и суда у причалов. Мы с Платоном сидели в ресторане, за вынесенным на открытую веранду столом, и прекрасно видели, как взлетела на воздух его яхта. Вернее, мы увидели колоссальный столб воды, который поднялся в том месте, где еще мгновение назад стояла белоснежная красавица с черным стягом на флагштоке. Зрелище было фантастическое. Огромный столб черной воды устремился в поднебесье, словно хотел вобрать в себя всю воду Неаполитанского залива. Через мгновение на землю обрушился страшный грохот, от которого у нас заложило уши. Земля под ногами заходила ходуном. Рюмки опрокинулись и скатились со стола. Тугая воздушная волна, поднимая тучи мельчайшего песка, пронеслась над нашими головами. Я успел посмотреть на Платона. Он, широко раскрыв восторженные глаза, наблюдал за катастрофой. - Я успел… я успел ее застраховать! Какое счастье! - воскликнул он. - Платон! Там же люди… - Разве ж это люди… Страшно терять не тех, кто тебя скрытно ненавидит, а тех, кого любишь ты, и тех, кто любит тебя. - А матросы? - Еще вечером я, как чувствовал, отпустил всю команду на берег, - произнес он, когда обломки яхты вместе с черной водой начали медленно опускаться в беснующиеся волны. Он покачал головой: - Хорошо, что нас там не было. Теперь ты понял, почему мне не нужна охрана?.. Магнитная мина, по всей видимости. - Ты знаешь, кто это сделал? - А ты как думаешь?.. До нашего слуха донеслись завывания пожарных сирен. Официанты стояли у дверей ресторана и, размахивая салфетками, громко разговаривали. - Эй! – гневно крикнул Платон. Через минуту нам принесли водки. - Если честно, больше всего мне жаль поросенка, - посетовал Платон. Было видно, как он на глазах обретает внутреннее равновесие. – Во всей этой Италии, насквозь провонявшей пиццей, никто не знает, что такое заливной поросенок. Придется срочно лететь в Москву… Кстати, ты захватил документы? Я похлопал себя по карманам. Бумажник с паспортом, кредитными карточками и некоторой суммой денег был при мне. - Лева, надеюсь, ты меня не бросишь? – услышал я. Я посмотрел на Платона, на его мятые шорты, линялую майку… - Это все, чем я располагаю на данный момент, - сказал он и осклабился. Достойно удивления, но, несмотря на все потрясения, он не потерял присутствия духа. Как, впрочем, и чувства юмора. - Ты знаешь, как развлекался прежний владелец яхты? Он в холодильной камере держал свиную голову. Хотел привыкнуть. Чтобы потом засунуть туда человечью. Так делал Жан-Бедель Бокасса, африканский император-людоед. Он питался человеческим мясом. Особенно он любил блюда из мяса из своих ближайших соратников. На заседаниях государственного совета он высматривал очередную жертву, тыкал в нее пальцем и велел повару к обеду приготовить отбивную из вырезки своего боевого товарища. А в детстве его любимой забавой было связывать хвостами двух котов. С этих невинных забав он начинал. Как я понимаю, таким образом он взращивал в себе негодяя. Я видел эту голову… Платон не договорил, и я так и не понял, чью голову он имел в виду. Потому что в этот момент у меня зазвонил мобильник. Я услышал голос Полковника: - Слава богу, вы живы! Господину Борисову передайте наши соболезнования по поводу утраты яхты и поздравления в связи с чудесным спасением. По имеющимся у меня данным, это проделки оппозиции. Она перешла к терактам. Пришло время подкручивать гайки! Нам пришлось несколько дней проторчать в неаполитанском отеле «Ромео», пока помощники, переводчики и адвокаты Платона улаживали дела в связи с взрывом на яхте. Два раза меня таскали в полицию, где с меня снимали показания. Платон умудрился избавиться от внимания папарацци. - Как тебе это удалось? – спросил я. - Деньги, - говорил он, многозначительно покачивая головой, - деньги, друг мой, решают многое. А большие деньги решают все! ************ Настоящий ученый творит потому, что иначе не может. Он, как дисциплинированный альпийский пастух, которому с младых ногтей внушали, что его задача - это выгонять стадо баранов каждый божий день, ранним-ранним утром, чтобы успеть до полудня добраться до райских полян - туда, где небывало сочна трава и чист и прозрачен воздух. Ученый тот же пастух, только гоняет он по заоблачным высям не стадо, а собственный дух. Ученый ничего никому не должен. У него ни перед кем нет никаких обязательств. Он свободен. Свободен как птица. Или скорее, как смертельно больной, который со всей определенностью знает, что завтра, ровно в двенадцать дня, умрет. И не важно, от чего он умрет – главное, чтобы он умер. И ему, как тому пастуху, надо успеть… надо успеть до полудня добраться до райских полян. Болтаясь без дела во времени и пространстве, я начал тосковать по работе. А не вернуться ли мне в свою лабораторию, думал я. Хотя бы на время. Каждый мыслящий индивидуум хотя бы иногда должен заниматься своим делом. И потом, мне еще хочется пожить. Зрелище поднятой на воздух огромной яхты произвело на меня неизгладимое впечатление. Глава 13 …Известие, что Президента решили короновать, а потом провозгласить императором, ошеломило меня, пожалуй, не меньше, чем катастрофа с яхтой. Мы с Платоном находились в салоне арендованного «Фалькона», держащего курс на Москву, и смотрели прямую передачу по Первому каналу. Шел старый фильм «Укрощение строптивой» с Касаткиной в главной роли. Мы с интересом наблюдали, как ее круглолицая задорная Катерина дерзит Петручио-Попову, борясь за свое право быть равной мужчине, что даже во времена Шекспира было излишне революционно. Вдруг экран погас. И тут же вспыхнул снова. Мы увидели известного ведущего, который напряженным голосом сообщил, что через полчаса будет передано срочное сообщение ТАСС. - Кто-то помер… Кто-то из первых лиц государства, - уверенно сказал Платон. Мы смотрели на заставку и слушали грозную музыку, от которой кровь стыла в жилах. - Похоронный марш Мендельсона, - определил я. - Это не Мендельсон, - поправил меня Платон, - это Вагнер. У него вся музыка звучит, как один сплошной траурный марш. Так и кажется, что он с удовольствием разом похоронил бы все человечество. На экране вновь возникло лицо ведущего. - …многочисленные обращения рядовых граждан… - слушали мы, - государственная дума… императором Всея Руси… Зазвонил бортовой телефон. Платон машинально снял трубку. Молчал, слушал с открытым ртом. Через минуту лицо его пошло пятнами. - Идиотка! – сказал он, бросая трубку. – Это жена. Спрашивает, введут ли при Дворе Его Императорского Величества институт фрейлин. - Да, многовато новостей… – сказал я. Я был ошеломлен не меньше Платона. - Ты только подумай – яхта… а теперь еще и император! Даже не знаю, что хуже… Лева, может, моя жена и не так уж и глупа? Послушай, – он повернулся ко мне, - а не поступить ли нам в монархисты? - И государь император заполучит двух вернейших своих подданных, - вяло откликнулся я. Опережая события, скажу, что все это оказалось уткой. Уже вечером из Кремля последовало официальное опровержение. Глава 14 За маленький столик, в кабинете премьера, - и это видит вся страна, - сажают министра или губернатора. Премьер сидит напротив, откинувшись на спинку кресла и упершись немигающими глазами в страдающую жертву. Жертва примостилась на краешке кресла. Словно пианист. Так и кажется - еще немного, министр сползет со стула и мягко опустится на пол. Премьер слушает, министр, сдерживая лихорадочную дрожь, рассказывает о своей работе. Голос вибрирует. Министр, всесильный вершитель судеб в своей епархии, напоминает робкого студента, сидящего перед грозным экзаменатором. И совещания! Премьер в последнее время проявляет все большую тягу к расширенным говорильням, которые широко освещаются СМИ. Премьер дня не может прожить без этого театра. Он на полном серьезе думает, что это укрепляет его связь с народом. Поэтому совещания обычно делятся на две части. Сначала все идет в закрытом режиме. Потом, когда обо всем вдосталь наговорятся, в зал запускают журналистов, которые все отснимут и вечером пустят по центральным каналам. Тут-то и начинается театр… То есть, связь с народом. Раза два в неделю премьер устраивает такой театр в зале заседаний Кабмина. Я сижу по правую руку от премьера, на шестом месте. Это место для приближенных. Я нервничаю. Словно докладчик, которого вот-вот вытащат за шкирку и заставят каяться в грехах. …Сначала докладывал губернатор с потным широким лбом. Всем было известно, что дни его губернаторства сочтены. Премьер подал короткую, грубую, всеми ожидаемую реплику, оборвав доклад на середине. Понурившись, весь как-то съежившись, губернатор быстро покинул трибуну и направился на свое место. Но место его было уже занято. И тогда несчастный… исчез. Я так и не понял, куда он делся. Я искал его глазами, но его нигде не было видно. Он как бы растворился в воздухе. Потом долго говорил какой-то очень молодой министр. У министра был омерзительный насморочный голос. Но говорил он вроде бы складно. Я напряг внимание. Посыпались слова… - Программы… интегрирование… - гундосил министр, - обеспечение предоставления… несвоевременного использования… повышения… современных информационных и телекоммуникационных технологий… парадигма… интегральная система… цифровые технологии… внедрение… кризис… финансовый скачок… вложение средств… Через минуту у меня закружилась голова. Все это напоминало мою давнюю беседу с Гумилевым, когда тот, шамкая и шепелявя, излагал в доступной, как ему казалось, форме основы пассионарной теории этногенеза. Но чиновники слушали с почтительным вниманием. Согласно кивали головами. По всему было видно, что чиновникам все понятно. Поэтому и кивают. Я же не понял из его доклада ни единого пассажа. Речь текла гладко, министр говорил без напряжения. Мелькали знакомые, понятные слова. Но когда они увязывались докладчиком с другими, тоже понятными и знакомыми, смысл и логика от меня ускользали. Мне казалось все это умышленно запутанной абракадаброй. Но все, и премьер в том числе, считали иначе. Потому что после доклада все оживленно заспорили, вероятно, ища консенсуса. По всей видимости, нашли. Потому что через пять минут перешли к главному. К экономике. И тогда премьер обратился ко мне. Я уже приготовился подняться, но премьер опередил меня: слава богу, поговорить он любит. Мне оставалось только одобрительно мычать, время от времени вставляя «да», «совершенно с вами согласен» и «разумеется». Когда я в последний раз раболепно наклонил голову и произнес свое очередное «да», премьер сказал: - К концу года отчитаетесь. Ах, знал бы он, да и я, да и все остальные, где я окажусь в конце года! Во всем облике премьера – в державном взгляде, в повороте круглой головы, полнеющей шее – несокрушимая уверенность в своем праве повелевать миллионами. Всем известно, что этого величественного чиновника жена, крикливая спесивая баба, чуть ли не каждый день избивает скалкой. Премьер подал знак начальнику протокола, и в зал, работая локтями, хлынула толпа журналистов. Защелкала и заверещала аппаратура… Начался театр… Мне в очередной раз пришли на память слова покойного академика Бочкарева. «Директор завода, ректор института, директор объединения еще могут быть порядочными людьми. Начиная с заместителя министра… все сплошь мерзавцы. Такова природа чиновничьей породы. Став министром или его замом, я автоматически превратился бы в негодяя. Ну, ладно, не в негодяя. Но в человека, которому не хочется подавать руки. Я не был бы свободен в выборе. Я, позабыв о совести, должен был бы подлаживаться под кого-то, кого не уважаю, но кто рангом выше меня и от кого я завишу, я должен был бы кого-то предавать, кого-то выгораживать. Словом, лавировать, дипломатничать, наступать на горло собственной песни. И потом, я не карьерист. Я все-таки, какой-никакой ученый…» Глава 15 Вскоре произошли события, которые встряхнули Россию, Европу, весь мир… И без моего золота мир изменился до неузнаваемости. Меня удивило, что мир изменился без моего вмешательства. *** В тот знойный августовский вечер я решил прогуляться по переулкам старой Москвы. Выбрал, естественно, те, которые были мне дороги с малолетства. Мне всегда нравилось ощущать себя мальчиком. Я решил, что самолюбование затянулось, пора было с ним распрощаться, а заодно и с детством. Ускользнуть от телохранителей оказалось нетрудно. Я давно приучил их к тому, что вечером никуда не выбираюсь. Эти вконец обнаглевшие и обленившиеся боевые орлы, наверно, и сейчас, уткнувшись в экран телевизора, жуют бутерброды и смотрят прямую трансляцию футбольного матча. …Я сидел на скамейке на Покровском бульваре и наблюдал, как воробьи воюют из-за огрызка яблока. Толстенький наглый воробушек наскакивал на врагов, и вот, когда он был в шаге от победы, тут-то все и случилось. Я почувствовал несильный удар по затылку. Словно меня ударили подушкой, набитой сахарным песком. Сознание я потерял лишь на мгновение. Больно мне не было. Я встряхнул вдруг отяжелевшей головой и оглянулся. Никого. Я посмотрел перед собой. Толстенький воробушек победил и теперь яростно терзал огрызок. Я проверил карманы. Все было на месте. Я огляделся. Может, кто-то видел, что со мной произошло. Но бульвар был пуст. Только в самом конце его, метрах в ста, высокий и прямой, как палка, старик выгуливал пса. Старик неторопливо брел в мою сторону. Я ощупал голову. Никакой шишки. Я замер, прислушиваясь к себе. Ощущение было странноватым - от вдруг возникшей пустоты. И безмерной сосущей тоски. Словно из меня изъяли душу. Похожее чувство посетило меня, когда Мишка выдрал мне зуб. И еще в раннем детстве, когда меня забыли накормить обедом. То же ощущение безысходной потери, смертной тоски и жалости к самому себе. Окружающие предметы, даже очень далекие, обрели четкость, словно приблизились. И в то же время я видел себя как бы со стороны. Наверно, так сходят с ума, подумал я. Начинается это все с раздвоения личности. Тут на меня навалилась невероятная усталость, потянуло в сон. Прилечь бы сейчас, закрыть глаза и уснуть. Но я знал, если поддамся слабости, то уже никогда не встану. Я сделал невероятное усилие и встал. Все поплыло перед глазами. Я опять опустился на скамейку. В горле пересохло от внезапно возникшей жажды. - Вам плохо? – услышал я. – Да вы, сударь, как полотно! Передо мной стоял высокий старик с собакой. - Воды, я хочу пить, - сказал я слабым голосом. – Меня кто-то ударил. - Никто вас не трогал. Вы, почтеннейший, все время, так сказать, были в поле моего зрения. Это от жары, голубчик. Или от перенапряжения. У вас, батенька, элементарное нарушение мозгового кровообращения. Это скоро пройдет. У меня так часто бывает, - старик вздохнул, - вот с водой вам помочь не могу. Впрочем, я живу рядом. Позвольте, я вас провожу. Старик жил один. Он напоил меня холодным отваром из лепестков роз. Вкус у напитка был омерзительный. Но я выпил его с благодарностью. Старик смотрел на меня и улыбался. - Берегите себя. Вы еще так молоды. В голосе был намек на зависть. Но его забота тронула меня. - Не так уж я и молод. - Вы боитесь смерти? – вдруг спросил он. - Да, конечно. - Я – тоже. Поэтому у всех пожилых людей одно на уме: как бы быстрей сыграть в ящик, - он усмехнулся. – Чтобы страх испарился вместе со смертью. Я кивнул, хотя и не понял, что он имел в виду. Я пробыл у него недолго. В комнате, на стене, я заметил большую карту Солнечной системы. Старик перехватил мой взгляд. - Сегодня 21 июля. Ровно через три месяца - Парад Планет, в три часа ночи, аккурат 21 октября, так сказать «очко», - усмехнувшись, сказал он. - Я ведь по профессии учитель астрономии. Дожить бы до 21 октября… Я загадал, если доживу, значит, проживу еще пять лет. А для меня пять лет – это целая жизнь! - Для меня тоже. Почему-то мне врезалась в память эта цифра: 21 октября. «Очко». Планеты во время Большого Парада… Преходящая гармония… Уловить момент… Уловил, и ты в дамках… Уловил – и ты гений? Ему хочется дожить до 21 октября. А мне?.. Старик что-то порывался сказать мне, но не решался. Я догадывался, что рвалось из его души. Старик, конечно, кривил душой. На самом деле у всех стариков одно на уме: не умереть в одиночестве. Одиночество, когда ты стар и когда тебе уже не на что надеяться, - непосильное, мучительнейшее из испытаний, подбрасываемое каждому из нас под занавес. Когда и сил-то бороться не осталось. Что может быть ужаснее? Но люди все сносят. Что их удерживает на этом свете? Страх? Или все-таки неизбывное желание жить? Надежда, что именно для тебя Господь в последний миг сделает исключение? - Берегите себя, - повторил старик на прощание. - И непременно покажитесь врачу! …Я проснулся глубокой ночью, от ощущения катастрофы. Словно подо мной обрушился мост. Да он и обрушился. Я позабыл Формулу. Глава 16 Сразу же, как только поняли, что от меня пользы не больше, чем вреда, меня перестали воспринимать всерьез. Со мной перестали здороваться. А если и здоровались, то все как-то криво, в сторону, пряча глаза. Наконец, в один прекрасный день у меня отобрали все удостоверения, которые давали право беспрепятственного прохода куда угодно - от Думы до самых высоких кабинетов Совмина. Оставили только дипломатический паспорт, который был мне положен как высшему госчиновнику. Почему не отобрали? Забыли? В один день я лишился лимузинов и охранников. Мне, правда, оставили телефон правительственной связи, но это была обычная пластмассовая коробка, которая замолчала одновременно с исчезновением охранников. Мне даже не позволили забрать свои вещи из кабинета с аквариумом и видом на Кремль. Тогда я робко напомнил о «золотом парашюте». Надо же было мне на что-то жить. Меня попросили назвать сумму. 200 миллионов рублей, сказал я. Я знал, что в этой цифре не было ничего необычного. Бывали парашюты и на порядок больше. В Минфине дама, увешанная брильянтами, возмутилась. Она сказала, что выплаты таких компенсаций компаниями с государственным участием в неадекватных уровню общего благосостояния населения размерах создают угрозу стабильности общественных отношений и подрывают доверие граждан к власти. Она пробубнила это, даже не заглядывая в бумаги. В результате я не получил ни копейки. Я не стал никому звонить. Понял, бесполезно. Полоса отчуждения. Изгойство. Атмосфера неприятия и даже травли. Мерзкие статьи в газетах. Меня отторгали. Все годится, когда чужака, вольнодумца и выскочку ставят на место. Очень трудно пережить, когда тебя не воспринимает всерьез ничтожество. А уж если ничтожество еще и презирает тебя!.. Не скажу, что все это меня радовало. Хотя я и знал цену тем, кто меня распинал, я не мог относиться к этому без обиды, равнодушно, с ироничной усмешкой. Как ни пытался, не получалось. Видно, тут-то и давало сбой мое «величие замысла». Вместо того чтобы на все наплевать, я страдал. Видно, изначально не было во мне никакого величия. Что-то мешало мне быть «выше этого». Я не выдерживал испытаний. И я устал бороться: порох в пороховнице подмок, он нуждался в просушке. Открытие Формулы все-таки было случайностью, мне повезло. Формула попала ко мне по ошибке. Лена не отвечала на мои звонки. Ее отца на посту директора музея сменил некий серенький мужичок с толстыми губами и глазами навыкате. Он был очень похож на щуку. Раз я видел его по телевидению. Он отвечал на вопросы интервьюера. Вопросы и ответы я забыл, а вот внешность мужичка врезалась в память, как гвоздь в бревно. Очень не симпатичный мужичок. И говорил он с провинциальным акцентом, взвизгивая в конце каждой фразы и ошибаясь в ударениях. Мишка с Региной подались в Штаты. Неужели он пришел к выводу, что он больше еврей, чем русский? Процесс обустройства у него, по всей вероятности, затянулся, и поэтому от него нет ни слуху, ни духу. Петька исчез. Как обычно. Наверно, огородился батареей из разнокалиберных бутылок и никого ни к ним не подпускает. Никого, кроме разлюбезного Савелия-Бернардо, или как его там… Огородился и думает думу. Высокую думу. Думу о том, как с помощью тихого пьянства внутренне встряхнуться, дабы духовно обновленным вернуться с написанию своих замысловатых текстов. Коля Чертилин умолк навеки. Умер. Жаль. Много ли осталось на свете людей, которые на танке раскатывали по продуктовым магазинам? Полковник, само собой, утратил ко мне всяческий интерес. Производство золота свернуто. Они не могли, как бы ни старались, без моего участия сотворить ни грамма золота. Прикрыли вообще все, что каким-то образом было связано с производством золота, а это были десятки больших и малых предприятий. Прав был Платон: золота не должно быть слишком много, его должно быть ровно столько, сколько кому-то нужно. Трудно было в это поверить. Как-то, когда я сидел у себя на кухне и баюкал свою тоску, он мне позвонил. - С тобой поступили скверно. Но ты наплюй. - Это правда, что ты купил новую яхту? – спросил я. - Правда. И уже застраховал. Кстати, если у тебя есть свободное время… Короче, на этот раз заливной поросенок гарантирован. Отправиться можем хоть завтра. - Спасибо, Платон, - сказал я дрогнувшим голосом. – Но у меня другие планы. Мы помолчали. Потом он сказал: - Помнишь, я тебе говорил… - Чтобы я не лез наверх? - И это тоже. Не расстраивайся. Эти компании не для таких, как ты. И так будет всегда. Это закон, который нельзя поменять по определению. Просто так должно быть. Это закон на все времена. Смирись. Занимайся своей наукой. Постарайся вспомнить свою Золотую Формулу. Вот это твое. Когда вспомнишь, не забудь обо мне. - Не забуду, ручаюсь. - Можно задать тебе неделикатный вопрос? - Валяй. - На что ты сейчас живешь? Мне хорошо известно, что умники, вроде тебя, не зарывают на черный день кубышек с золотыми червонцами в цветущих вишневых садах. - Ты прав, - я усмехнулся, - кубышки нет. Но я не расстраиваюсь. Человек - игрушка бога. Этому-то и надо следовать. Надо жить играя. - Превосходно! Кто это сказал? - Твой тезка, в пятом веке до нашей эры… Глава 17 …Теперь я целые дни проводил у телевизора. Чтобы отупеть и как-то успокоиться. Я смотрел сериалы. Наши, латиноамериканские, индийские. Какие подворачивались, такие и смотрел. Это были часы нечеловеческих страданий. Я скрипел зубами от злости. Но все это отвлекало меня от неприятных мыслей. Сериалы, по моему глубочайшему убеждению, это сколок жизни. Аккуратно отломанный и тщательно обработанный сколок, без излишних шероховатостей, углов и неровностей. Впрочем, допускается и иной вариант. Жизнь – сколок сериала. Сериалы повлияли на нашу жизнь. И жизнь большинства стала походить на бездарный дешевый сериал. Наша жизнь настроилась на сериалы, как настраивают телевизионный приемник на нужный канал. Все эти «Как ты мог?!», «Я в шоке», «Реально», «Мой друг по жизни» и прочая словесная шелуха вошли в наш разговорный язык, влияя на образ мыслей и поведение. Двадцать первый век – век фальшивых сериалов. И столь же фальшивой жизни. Скажу больше, мне кажется, наша жизнь – это вообще один сплошной сериал. Я страшно страдал, но досмотрел-таки все сериалы до конца. И вот на что я обратил внимание. Все сериалы были слеплены из совершенно одинаковых блоков. Как дешевые панельные дома. Блок из одного сериала с легкостью встраивался в структуру другого. Вам предлагают сериал, фильм, кинокартину, произведенную, вернее сфабрикованную, умельцами, которые к искусству не имеют ни малейшего отношения. Впрочем, сами создатели на причастность к искусству и не претендуют. Да от них этого и не ждут. Все это продукт, вроде соевого батончика или смартфона. Одно слово – шоу-бизнес. В котором господствует более или менее грамотный ремесленник. Художник же – изделие Бога. Причем, изделие штучное. Недавно в Голливуде бастовали сценаристы, требовавшие повышения платы за свои убогие тексты. Так бастуют таксисты, полицейские, почтальоны... Сценаристы сериалов, эти типовые пасынки нашего сумасбродного века, требовали, чтобы им за то, что они ловко научились прилаживать, подгонять один блок к другому, платили не меньше, чем серьезным драматургам и знаменитым актерам. …Сначала я смотрел сериалы на голодный желудок. Потом решил совместить приятное с полезным и расположился у телевизора, обложившись бутербродами, фруктами и солеными орешками. Налил в стакан виски и постарался настроить себя на просмотр без эмоций. Я уснул примерно через десять минут. В этот момент главная героиня и ее жених получали известие, что у них общий отец и что живет он под Лионом в собственном замке. Из сферы бодрствования за мной в сон увязалась мысль, что теперь мне только и остается, что верить в загробную жизнь и воскрешение. Если бы не это, то не стоило бы и появляться на свет, решил я твердо. Во сне я находился дома и сидел в том же кресле, пялясь в погасший экран, и размышлял о том, что не давало мне покоя тогда, когда я бодрствовал. Стоит ли затевать всю эту свистопляску под названием жизненный путь, усеянный по большей части не лепестками роз, а колючками и шипами, если ты знаешь, что в конце этого страдальческого пути тебя ждет не бессмертие, о котором мечтает большинство, а полное, невозвратное забвение? …Я всегда тешил себя надеждой, что когда-нибудь, после смерти, еще увижу всех тех, кто ушел из жизни раньше меня. И вот мне приснилось, что я умер и оказался на Том свете. И что же я увидел? Да то же, что и всегда: то же осточертевшее застолье с давними друзьями, те же бесплодные разговоры ни о чем… … …Покой... Покой нам только... Покой, в котором я нуждался, наверно, можно было выискать в книгах. Но то был покой скелета в шкафу, это был чужой покой, да к тому же покрытый пылью. Он не передавался мне. Такой покой был мне не нужен. Найти покой в воспоминаниях... Можно. В далеком детстве. Хотя там, в детстве, было столько волнений, страхов, что вроде бы было и не до покоя. Но в воспоминаниях, очищенных временем, которое бывает не только жестоким, но и целительно-милосердным, покой найти можно. У меня было хорошее, добротное детство, в котором было много любви, ласки и заботы. Оно, как ничто иное, подходило для этих целей. Хорошо, когда есть что вспомнить. Особенно перед сном. Легче засыпаешь. …Я никак не мог разобраться в себе. Мне было сорок, а я не знал, в чем смысл жизни. В удовольствиях? В работе? В достижении неких целей? Каких? Известность? Богатство? Борьба за первенство в какой-то области человеческих знаний?.. Каждодневная жизнь, полная борьбы с сами собой, ответов не давала. *** В СМИ просочилась информация, что США разрабатывают проект переработки свинца в золото. И, естественно, в промышленных масштабах. Американцы, если уж разворачиваются, так во всю ширь. Какой-то американский китаец, будь он трижды проклят, проник в мою тайну. И теперь этому паршивцу светит Нобель. Я попытался вернуться к себе в Институт. Но Института не было. На том месте, где прежде возвышались институтские корпуса, теперь расстилалась усеянная битым кирпичом кочковатая равнина, на которой суетились какие-то громко матерящиеся люди в спецовках и ярко-красных касках. Я лишился всего. Особняк в Колпачном у меня отобрали. Последнее несчастье обрушилось на меня промозглым днем, когда я после невыносимо тоскливой прогулки вернулся домой и не смог открыть дверь. Какой-то негодяй сменил замок. Я давно хотел это сделать, но кто-то, видимо, более предусмотрительный, меня опередил. Я звонил, стучал в дверь. Добился того, что из соседней квартиры вышел Борис Борисович Лурье. Он был в теплой фланелевой пижаме. - Здравствуйте, Лурье! - обрадовался я. - Лурье?! – возмутился он. – Какой еще такой Лурье?! Нет здесь никаких Лурье! Убирайтесь отсюда по добру, по здорову. Понаехали тут всякие… Любка, звони в полицию! – крикнул он. За спиной мужчины возникла женщина с высокой грудью. Я узнал ее. Любка? Помнится, при первой встрече, когда я отдавал последние силы сборке платяного шкафа, который никак не хотел собираться, она назвалась Светланой Леонидовной. Но теперь она и не думала меня узнавать и устрашающе потрясала чугунной сковородой. И тут же рядом с ней оказался человек в белом халате, которого представили мне тогда, как семейного доктора, патологоанатома и превосходного пианиста. Патолог-музыкант посмотрел на меня чрезвычайно недружелюбно и погрозил длинным костлявым пальцем, тем самым, которым, помнится, очень бойко выстукивал похоронный марш Шопена. Я засмеялся. Все правильно, так мне и надо. Глава 18 …И вот я во Франции. Я очень похудел. Можно сказать, исхудал. С потерей веса пошел на спад мой безоглядный оптимизм. Мною довольно быстро овладел пессимизм. Потом пессимизм вяло перетек в безразличие. Безразличие – это уже неплохо. Это лучше, чем отчаяние. С безразличием можно жить. Главное, чтобы следом не припожаловала депрессия. Такое бывает. Безразличие же, чистое, свободное от наслоений, – плодотворно. Оно способствует философскому восприятию жизни: если тебе на все наплевать, все в мире подравнивается и на все легко приклеить оценочный или философский ярлык. Живу я в Париже, упоминание о котором некогда так переполошило мою последнюю жену. Да будет покойно ей на Том свете. Аминь! О Париже, кстати, я всегда мечтал. Правда, живу я не в привилегированном 16-м аррондисмане, не в Пасси, не в роскошной квартире с лепниной, картинами Добиньи и Ксавье, хрустальными люстрами и усатой консьержкой на нулевом этаже, а под мостом. Под мостом Менял. Есть в Париже такой мост. К слову, находится он в центре, что говорит в его пользу. Мост Менял один из самых красивых, самых старых и самых надежных. Что тоже говорит в его пользу. По крайней мере, можешь спать без опасений, что в одну прекрасную ночь он рухнет тебе на голову. Пространство под мостом издавна облюбовано нищими со всех концов света. Живут они подаянием или мелким, почти безобидным, воровством. Воруют в основном еду. Своруют, насытятся и задумчиво ковыряют в зубах. Недавно мой новый приятель и сосед по ночлегу, спившийся историк, бывший директор Краковского этнографического музея, пан Станислав Шиманский, сообщил под большим секретом, что институт Пастера за приличное вознаграждение принимает мужские скелеты. Платят по весу. - То, что вы так похудели, это даже хорошо, - одобрительно отзывается Шиманский о моей худобе. Он медленно обходит меня, оглядывает с ног до головы.– Мясо на костях изрядно обвисло и будет отходить от костей уже через пару часов после варки в чане, - с видом знатока говорит он и тут же сокрушенно восклицает: - Только где взять чан? Вот проблема! Шиманский сумасшедший, в этом нет сомнений, таких здесь навалом. Когда я смотрю на мост снизу, с того места, где видны крепления, грубые основания, быки, плотно увязанные пуки электропроводки, покрытые выцветшей краской трубы, и прочие безрадостные атрибуты изнанки урбанизации, скрытые от взгляда туриста, я вспоминаю Генри Миллера и его слова о парижских мостах. И мне становится не по себе. Неужели со времен Миллера Париж так уж сильно изменился? Или у Миллера был свой Париж, а у меня – свой? У меня складывается впечатление, что Миллер, хотя и бедствовал, все же наблюдал Париж не из-под моста, а из окна кафе. Сидел себе в кафе, попивал кофе и, предвкушающее облизываясь, таращился на проституток. Иногда посматривал в сторону Сены. А Сена – это река жизни. Так он это понимал. Когда это пойму и я, глядишь, в моей жизни что-то изменится. Я тоже смотрю на Сену. В надежде, что течение реки великой реки увлечет за собой мои мысли и устремит их в правильном направлении. Если вспомнить мою прежнюю жизнь, то все беды, которые казались мне верхом страданий, ничто в сравнении с моей нынешней жизнью. Но мне здесь нравится. И под мостом, оказывается, можно жить. Первое время, кстати, я жил в дорогих отелях. Но деньги быстро подошли к концу. - Скелет выкупают, естественно, до смерти его хозяина, - объясняет мне Шиманский. - Делается это так. Приходите, заполняете анкету, потом вас взвешивают. Целиком! То есть, с мясом, кишками, костями, волосами, зубами, словом, со всякой мерзостью, которая и есть, собственно, человек. Не взвесишь же душу! Хотя какой-то умник-испытатель, кажется, пытался. А потом вы подписываете бумагу, которая намертво привязывает вас и ваш скелет к этому институту. - А если я передумаю? - Ничего не выйдет! – решительно крутит головой мой новый друг. – Они отберут у вас костяк насильственно. Им дано такое право. У них там, на стене, - продолжает он, - висит такая таблица, которая с точностью до десятых долей миллиграмма позволяет определять вес скелета еще при жизни клиента. Вот вы приходите, встаете на электронные весы, вас взвешивают, и на экране появляетесь вы, только уже без мяса. Одни кости. А внизу – цена. Зрелище завораживающее! Больше платят, разумеется, тем, кто, не мешкая, предъявляет скелет в чистом, так сказать, виде. То есть, скелет, отполированный и освобожденный от живой плоти. - Ничего не понимаю… Не могу же я под мышкой притаранить к ним собственный скелет! - Я вам позже объясню. А теперь, Луи, давайте обедать. Можно я буду звать вас Луи? Это ведь так по-французски… будь они прокляты, эти французы. Я принес жареную баранью почку, Луи. Сейчас мы воздадим ей должное. Она, правда, немного подгорела. Поэтому ее и сбросили в мусорный бак. Но она еще очень даже ничего. И она теплая! – восклицает он с воодушевлением. - А это особенно ценно! Она вполне съедобна. А уж если вспомнить, что именно такой подгоревшей почкой мечтал усладить себя джойсовский Блум, то трапеза обретет еще и некоторые признаки духовности! Я делюсь с вами по-братски, отрезаю половину. Я вежливо отказываюсь. Он пожимает плечами и начинает есть. У Шиманского вставные зубы, и пережаренная почка хрустит, словно ее перемалывают в крупорушке. - Что нам остается? – болтает он. – Человеческий скелет, слегка подгоревшая баранья почка и интеллектуальная беседа. Древние были правы, когда об этом говорили. Что мне все ценности мира! Что мне Гекуба! Дайте мне точку опоры, точнее собеседника по плечу, и я переверну весь мир! Вы станете моей точкой опоры, Луи. Я обопрусь о вас и с легкостью переверну землю! Это будет мне по силам: ведь наш насквозь прогнивший мир сильно потерял в весе, он весь источен червями! Вот бы чей скелет отнести к Пастеру! Приучайтесь мыслить абстрактно. Если все ваши помыслы будут заняты только завлекательными мечтами о девицах и белоснежных яхтах… вам конец. Вы упустите многое из того, что открыто пытливому и взыскательному взору. Мир несравненно богаче и интересней ваших представлений о нем. - Учтите, - продолжает он, - грядет бездумный век, век, когда мысль будет подменена имитацией мысли… все упрется в экран компьютера, и мысль там и застрянет… Никто не спорит: компьютер расширил наше представление о мире. Но он же и обеднил его. Фигурально выражаясь, компьютер сузил мир до размеров экрана монитора. Компьютер – это очень опасная имитация реальности. Сказав это, Шиманский тут же перескакивает на другую тему: - Сам себе я всегда казался Атлантом, поддерживающим огромное чистое небо. А, на самом деле, небо это не было чистым, как лицо девственницы, и не бескрайним, как вселенная. Оно было затянуто черными тучами и было размером с полотенце или сероватый лоскуток чужой свободы, который видит в зарешеченное оконце осужденный на смерть. - Очень красиво. Очень! Странно, что вы не стали поэтом! Но Атланты, к вашему сведению, поддерживают не небо, а балконы. А небо, так повелось с древнегреческих времен, поддерживал Атлас. Вы все перепутали… - Это вы все перепутали! Они, я имею в виду Атланта и Атласа, делали это по очереди. Когда Атланту надоедало держать небо, он отдыхал и лакомился яблоками Гесперид. А Атлас тем временем, потея от натуги и проклиная все на свете, держал небо и подглядывал одним глазом за волосами Медузы Горгоны. Таким макаром развлекались древние боги. - Да, развлечений у них было маловато. Им не позавидуешь. - Вообще эти древние греки запутались в своих богах. Они сами ни черта не знали. Но они пытались разобраться в строении мира и для этого, чтобы понять, что к чему, придумали философию… - Господи, как же все сложно! Когда-то Шиманский читал лекции студентам, и теперь, лишенный возможности часами болтать на исторические темы, невероятно страдает. Я становлюсь его каждодневной жертвой. Когда он бывает под мухой, его не остановить: его красноречие безудержно. Но мне нравится его слушать. И вообще он мне нравится. - Как вы здесь оказались, мой юный друг? В Париже, да еще под мостом? – спрашивает он, шелуша крутое яйцо. - Тухлое? – интересуюсь я. - Скорее всего, да. Но у меня от пьянства, к счастью, атрофировался вкус. И теперь без опасений срыгнуть я могу сожрать любую тухлятину, - тем не менее, Шиманский на всякий случай осматривает яйцо и даже попытается его обнюхать. – Кажется, не протухло. Так, каким ветром вас сюда занесло, Луи? Мне уже задавали подобный вопрос и совсем недавно, думаю я. Я вспоминаю землянку, жару, раненого бородача. Тогда я промолчал. На этот раз я не оставляю вопрос без ответа: - Как я здесь оказался? Я о Париже всегда мечтал. - Ликуйте, ваша мечта сбылась! – торжественно изрекает Шиманский и обводит рукой с зажатым в ней тухлым яйцом пространство под мостом. *** - Я наполовину поляк, наполовину русский, и наполовину еврей… - говорит Шиманский. В руке у него бутылка скверной водки. Он сидит на перевернутом ведре. Он с этим ведром не расстается. Он говорит, что поменял в Париже уже множество мостов, но ведро всегда при нем. - Не слишком ли много половинок? - Не слишком. Исходя из соображений целесообразности, я их тасую между собой, одну половинку держу за пазухой, из двух других сооружаю кратковременную наднациональную единицу. Когда надо, я наполовину поляк, наполовину русский, когда надо - наполовину русский, наполовину еврей и т.д. Очень удобно. Быть кем-то и одновременно не быть никем - в этом состоит высокий и трагический смысл космополитизма. Я вынужденный и непреднамеренный гражданин мира! – громоподобно орет он, и голос его разносится под сводами моста. – Я космополит! И горжусь этим! Демонстрируя разрыв с отечеством и моралью, я являюсь действующей моделью одной пошлой максимы, придуманной неким де Монброном: мир подобен книге, и тот, кто знает только свою страну, прочитал в ней лишь первую страницу. Поэтому я здесь, в этой гнусной стране, под этим самым гнусным мостом в мире… - он валится на жесткую постель, состоящую из уложенных друг на друга разобранных картонных коробок, и тут же начинает храпеть. …По прошествии нескольких недель меня стало тяготить отсутствие женской ласки. И дело не только в примитивной животной физиологии. Да и кто знает, где кончается физиология и начинается духовность? Словом, мне нужна была женщина. Неважно какая. Я был согласен на потрепанную проститутку. Но проститутка, даже вконец изношенная, стоит денег. А их-то у меня и не было. И тут к нам, под мост, поздно вечером, забрела пьяная цыганка. Шиманский, сидя на своем ведре, прихлебывал водку прямо из бутылки. Он с видимым наслаждением смаковал напиток, словно это был не дешевое пойло, а коньяк. Цыганка, ни слова не говоря, вырвала бутылку из рук Шиманского. Ее напор был столь внезапным и решительным, что Шиманский от растерянности привстал и открыл рот. Цыганка пила, как заправский пьяница – словно в горн дудела. Я уже и забыл, как это делается. Прикончив бутылку, она вернула ее Шиманскому. Шиманский послушно принял бутылку и зачем-то перевернул ее горлышком вниз. Потом, прошептав что-то по-польски, размахнулся и швырнул бутылку в воды Сены. Не прошло и минуты, как цыганка улеглась на его ложе из картонных листов и с блаженной улыбкой уснула. Немного придя в себя, Шиманский отправился на поиски выпивки. Я же лег рядом с цыганкой и попытался уснуть. Шел дождь. Было слышно, как шуршат шины по мокрому асфальту и шумят на Сене прогулочные теплоходы. Я закрыл глаза. Сквозняк гулял под мостом и овевал потный лоб. Я лежал на проклятом картоне и вспоминал Москву, свою квартиру на Воздвиженке, особняк в Колпачном, в котором я короткое время был почти счастлив. Воспоминания входили в мое сознание легко и послушно. Словно и не было того рокового вечера и того рокового удара, когда из памяти было выбито то, что составляло главную, важнейшую ценность моей жизни, - Золотую Формулу. Вот тут память тормозила, намертво стопорилась. …Ночью я прокрался к цыганке. Меня едва не вырвало от запаха прокисших лохмотьев и дешевого одеколона. Господи, прости меня! Шиманского я больше не видел. Трудно сказать, куда он подевался. Может, отправился к живодерам в Пастеровский институт? Жаль, если это так. Цыганка тоже исчезла. Пропал и мой бумажник. Слава богу, в нем ничего не было. Из этого можно сделать вывод, что удача иногда отворачивается даже от цыганок. Деньги у меня давно не водятся, а дипломатический паспорт, огрызок карандаша и сложенный вчетверо лист плотной бумаги я прячу на груди, в кожаном мешочке: это что-то вроде оберега, пепла моих разноязыких предков и ладанки на счастье. Зачем я таскаю все это на груди? С паспортом понятно. А вот с карандашом и бумагой… Если лист развернуть, то окажется, что он девственно чист. Но этот листок - моя последняя надежда, мой пропуск в будущее: вдруг Золотая Формула вновь оживет в моей голове и пылающей латиницей и цифирью взорвет ночной покой. И тогда я, ломая грифель, впишу в него волшебный код. И тогда для меня начнется новая жизнь, в которую я почти перестал верить. Трудно верить в свое счастливое предназначение, когда лежишь под мостом и мечтаешь о еде. Трудно верить в счастье на голодный желудок. И откуда я взял, что я оптимист? Да я никогда им не был! Что искала у меня цыганка? Вряд ли она рассчитывала меня обокрасть. Грабить бездомного… Что-то здесь не так. Опять меня «пасут»? Надеются, что вспомню Формулу? И караулят, ждут, когда ко мне придет озарение? Как раз в те дни дни, когда я всерьез подумывал, а не отдаться ли и мне живодерам из Пастеровского института, мне нежданно повезло. Что наводит на мысль, что Тот, кто сверху внимательно отслеживает, что я вытворяю на земле, решил помочь мне в очередной раз. Видно, Господь приходить на выручку не только тем, кто верит в Него беспрекословно. Но и тем, кто верит в Него с оговорками. Возможно, Спаситель, сжалившись надо мной, отобрал у покойного академика Бочкарева эстафетную палочку везения. И передал ее мне - на временное хранение. Своего везения мне явно не хватало. Лимит его, как говорится, был исчерпан. …Я очень редко выбираюсь из-под моста. Делаю это, как правило, под вечер. Выхожу на мост и робко прошу подать мне хотя бы одно евро. Этого хватит на булочку с маком. Вернее, без мака. Вот и на этот раз… - Лев Николаевич! Вы ли это? – услышал я насмешливый голос. У меня подкосились ноги, и я упал в объятья Мишки. Глава 19 Спустя несколько дней, отмытый от грязи, выбритый и модно постриженный, благоухающий лосьоном, облаченный в костюм от Бриони (образец респектабельности, элегантности и чуть небрежного изыска), я сидел в салоне авиалайнера, держащего курс в Лос-Анджелес. Рядом со мной расположился Мишка со своей очаровательной пассией. Мы развлекались спиртными напитками и услаждали себя беседой. - Это же просто чудо, что я нашел тебя, это что-то невообразимое! - болтал Мишка. – Меня почему-то потянуло прогуляться именно по этому мосту. Невероятно! Шанс разминуться у нас с тобой был в миллиард раз выше шанса встретиться! Судьба! Рок! Фатум! Да, моя персональная Фортуна вновь обратила на меня свое сияющее чело. Она поворачивается ко мне тогда, когда ей вздумается. - Но ты нарушил мой отдых, помешал мне в полной мере вкусить блаженство от ощущения свободы, - ворчал Мишка. – Я воспользовался тем, что Регина отдыхает на Шелтер-Айленде, под Сан-Диего, и махнул в Париж на конгресс стоматологов. Кстати, отправилась она в Сан-Диего не одна, - Мишка многозначительно посмотрел на меня. Я промолчал. Кто его знает, какие у Мишки с Региной теперь отношения. Америка такая страна, где все возможно. - Она там не одна, - повторил Мишка, - она отдыхает вместе с твоей Леной. Оказывается, пока я занимался в Москве своими «государственными» делами, наслаждался новым домом, «делал» золото, тусовался (слово, мерзостнее которого трудно сыскать) с людьми, к которым не испытывал ровным счетом ничего, отодвигая Лену на третий план, она сблизилась с Региной и стала ее подругой. Мишка бросил взгляд на часы. - Через три часа ты ее увидишь. Они с Региной будут встречать нас в аэропорту. Я посмотрел на Мишкину спутницу. Она улыбнулась, едва не ослепив меня фарфоровыми зубами. Я узнал ее. Не только по зубам. Наташа стала еще красивей. - А как ты объяснишь Регине?.. – я скосил глаза, намекая на Наташу. - Его жена знает, что Михаил Львович живет на две семьи, - сказала девушка и равнодушно добавила: - она смирилась. - Не утомляй меня без ну-ужды, а утомляй лишь по ну-ужде-е, - фальшиво пропел Мишка. - Твой удел ждать, Наташка. Ждать и надеяться. Так велел Монте Кристо. - А твой удел? Мишка ответил не задумываясь: - Мой удел - всю жизнь валять дурака. Мишка повернулся ко мне. - Кстати, что ты делал под мостом? - Отдыхал. - Странный отдых. - Каждый отдыхает, где может. Кто-то – в Сан-Диего. А кто-то - под мостом. - Убедительно, весьма убедительно! - кивнул головой Мишка. – А ты все такой же балагур, ничуть не изменился. - Нет, - сказал я серьезно, - я изменился. Я очень изменился. Глава 20 …Надолго мы с Мишкой в Штатах не задержались. Через пару недель, когда я отъелся, набрался сил и обрел надлежащую форму, Мишка неожиданно сообщил, что возвращается в Москву. Вместе с Региной и Наташей. Кстати, Регина и Наташа стойко переносят положение, в котором они оказались по воле своего легкомысленного повелителя. Что лишний раз доказывает, насколько женщины мудрей и дальновидней мужчин. - Ну, не могу я здесь жить! - кричал Мишка. – Оказалось, что я больше русский, чем еврей. И потом, как бы я тут ни вертелся, мне не заработать столько, сколько я зашибу в Москве. Именно поэтому меня влечет к родным березкам. Что движет человеком, что заставляет его каждое утро вставать и заниматься обыденными делами? И так изо дня в день. От младых лет до смерти. Привычка? Страх очутиться на улице? Или идея? Если человек напичкан идеологией, неважно какой, тогда все понятно. Он будет ради идеи резать, убивать, сжигать или строить дома, вырывать зубы, перекрывать реки. А если убрать идеологию? С чем останется человек? Есть что-то, кроме всепоглощающей страсти к знаниям, желанием повелевать миллионами, любимым делом, призванием служить чему-то или кому-то, что-то, что досталось нам от далеких и не очень далеких предков. А им от кого? От Бога? Короче, ты, как знаешь, а я уезжаю. Странная логика. Иногда Мишку совершенно невозможно понять. Все смешал в кучу. Его решение вернуться меня удивило. Он только-только начал вживаться в житье-бытье русской колонии, купил квартиру, получил патент, снял помещение для стоматологического кабинета. Они с Региной подумывали перебраться в пригород Лос-Анджелеса, где обосновались десятки стоматологов из России, понастроившие себе там виллы с искусственными гротами и маленькими фонтанами. - В Москве я сам себе хозяин, здесь – униженный проситель, - ярит он сам себя. - Да провались она пропадом, эта их хваленная заокеанская демократия! Лос-Анджелеса я почти не видел. Все время ел и спал. Смотрел русское ТВ. По просьбе Регины выгуливал пуделя. С тоской взирал на длинный ряд одинаковых домов. Далеко за домами возвышались трубы, по виду заводские. Мишка возил меня по городу, я запомнил русский продуктовый магазин на оживленной улице, какого-то дядю Шуру в фартуке и с поварским колпаком на очень большой, круглой голове. Дядя Шура угощал Мишку рыбой. Кормил он его так, как на Востоке гостя угощают пловом. С руки. Совал рыбу Мишке под нос и, выжидающе приоткрыв рот, смотрел, как тот, облизывая пальцы дяди Шуры и расплываясь от блаженства, пожирал эту рыбу, от которой исходил запах болотной тины и индийских специй. - Какой вкус! Какой волшебный вкус! – воспевал рыбу дядя Шура. – Специально для вас! Сколько вам взвесить? Пять фунтов? Десять? В Америке я был впервые. Я даже не понял, понравилась она мне или нет. Скорее, нет. Лена меня не избегала, но при встрече лишь мазнула меня губами по щеке и отошла в сторону. Девушка с волшебным звездным взглядом прошла мимо. Упустил. И, слава Богу! Да и потом, кто я теперь? Брошенный на произвол судьбы неудачник? Безработный, уволенный со всех постов, бывший профессор с тремя пиджаками, развешанными по разным углам? Кстати, интересно, кто их сейчас носит? Кому я нужен? Что я могу предложить Лене? Рай-ночлег в шалаше? Приют под мостом Менял? У меня же ничего нет! Где я буду жить в Москве? У меня нет даже двух квадратных метров для гроба. *** …В Москву летели через Париж. - Ты с ума сошел! – закричал Мишка, когда я сказал, что дальше не полечу. – Что ты будешь делать в Париже? Опять полезешь под мост?! - Да, полезу, - ответил я запальчиво, - меня неудержимо тянет под мост. И не под какой-нибудь там Братеевский или Дорогомиловский, а под мост Менял. Под другим жить не желаю. Если хочешь, можешь составить мне компанию. Там совсем неплохо. Там всегда свежий воздух. - Я не раз говорил тебе, что ты идиот. Но я тебя не отговариваю, ибо знаю, что это бесполезно. Если ты что-то вобьешь себе в башку… Тебя не переделать, ты упрям как осел. Я посмотрел на Лену. Он даже не пожала плечами. Просто отвернулась. …Что-то принуждало меня остановиться в Париже. Я не хотел и не должен был лететь дальше. Я этому порыву верил. Может, этот порыв – это все, что у меня осталось. Я верил, что со мной что-то должно произойти. И именно здесь. Я только не знал - когда. Перспектива же холода и голода меня не пугала. Как-нибудь продержусь. На прощание мы с Мишкой поцеловались. Крепко обнялись и поцеловались. Чего не делали никогда прежде. Ни я, ни он не любим этих слюнявых старомосковских поцелуев. Поцеловался я с Региной и Наташей. Это было куда приятней. Лену я искал глазами, но не нашел. Она отошла в бар выпить кофе, и больше я ее не видел. О чем я жалею? О том, что не поцеловался с Мишкой троекратно. …Мы состоим не только из самих себя. Мы – это и наши близкие, и наши друзья, и наши враги. Без врагов ведь тоже нельзя: враги даны нам для равновесия. Чтобы лучше держать оборону. И все же без врагов я бы как-нибудь обошелся. А вот без друзей… Каждый раз, когда мы теряем друзей, мы не только сиротеем на одну боевую единицу, мы стареем на много лет. Друг забирает и уносит наши годы с собой туда, где нет ни времени, ни забот, ни печалей. Глава 21 И вот он – мой мост Менял. Шиманского след простыл. Но свято место пусто не бывает. Теперь моя компания – это две крысы, наверно, это семейная пара, муж и жена. Они мне не мешают, утром куда-то исчезают, вечером появляются опять. Все время суетятся и что-то грызут. Надеюсь, они бесплодны. Я опять исхудал. Я исхудал так, что ботинки приходится подвязывать, как молдавские постолы, - чтобы не спадали. Но больше всего меня изводит нечистота. Я страдаю не от голода, а от отсутствия каждодневного душа, чистых полотенец, душистого мыла и нормального сортира. Но я верю, что должен пройти через всю эту мерзость. Странное это ощущение – безоглядная вера в свое предназначение. И – в то, что это мое время, которое принадлежит мне и только мне, и что в это время я должен находиться там, где нахожусь. Я непрестанно чего-то жду. Голова у меня работает почти, как прежде, словно не было несчастья на Покровском бульваре, когда из моей памяти выветрилось то, что дороже для меня всего на свете. Я брожу по осеннему Парижу. Я все еще облачен в костюм от Бриони (образец респектабельности, элегантности и чуть небрежного изыска). Я сплю под мостом на ложе из картонных коробок, доставшихся мне в наследство от Шиманского. Это не может не сказываться на состоянии костюма. Я сплю в одежде. То есть, сплю не раздеваясь. И это понятно. По ночам бывает холодно. Разденешься и к утру околеешь. И потом, у меня нет ночной сорочки и дурацкого колпака с помпоном, как у Обломова. Не обзавелся. Нет даже сменных трусов до колен и майки на одной бретельке. В моем гардеробе много чего нет. Да и самого гардероба нет. Да, я сплю не раздеваясь. По-моему, моей верхней одежде это идет на пользу. Она лоснится, заминается, приобретая потертость и ту самую элегантность и даже стильную заношенность, которая «считается образцом респектабельности». Многие миллионеры так одеваются. Это стиль тех, кто делает вид, что им на все наплевать. Я их успел повидать, этих доморощенных ленивых снобов, которые стали снобами вчера. Они быстро освоились. Да, я их видел, я бывал с ними знаком, когда был перманентно богат. Было это так давно, что, кажется, видел их не я, а кто-то другой, кто много лет, прикидываясь Львом Николаевичем Старосельским, под моим именем шатался по белому свету. Иногда я задерживаюсь у дорогих магазинов. Где-нибудь в центре. Елисейские поля, Авеню Монтень, Авеню Георга Пятого - вот мой излюбленный маршрут. Мой, так сказать, моцион. Внутрь я не вхожу, стыжусь: могут запросто указать на дверь - несмотря на мой шикарный костюм от Бриони. Я все-таки попрошайка, а не миллионер. Я застываю у одной из витрин. Вижу себя, вернее свое отражение, в сверкающих зеркалах. Моя голова с больными глазами и хохолком на макушке мелькает за спинами разодетых в пух и прах манекенов. Так и хочется прицепить на хохолок ценник. Чтобы дать оценку не только отражению, но и оригиналу. Я верчусь как обезьяна, разглядываю себя со всех сторон. И хотя в зазеркалье не я, а мое отражение, возникает дивная иллюзия моего присутствия в мертвом мире подделок под людей. Особенно хорошо я смотрюсь в витринах магазинов женской одежды. Мой отраженный зеркальный образ вторгается в застывший мир папье-маше, пластика, туфель на высоком каблуке, котиковых манто, шуб из норки и фальшивых драгоценностей, которые сияют ярче и убедительней настоящих. Высший свет, выставленный на распродажу. Котиковые манто из кролика. Норка из эрдельтерьера, умерщвленного в угоду бережливым декораторам и модельерам. Драгоценности из ограненного бутылочного стекла. Мой витринный двойник начинает чувствовать себя там как дома. По всей видимости, ему там нравится. Вижу это только я. Я единственный свидетель своего перехода в другую реальность. Меня занимает мое отражение. С каждым днем мой облик меняется. Каждый новый день старит меня на год. Наверно, из-за отрастающей щетины и глаз, которые день ото дня все глубже влипают в глазницы. А может, еще почему-то. Каждый новый день неотвратимо приближает меня к вожделенной смерти. Велик соблазн исчезнуть из этого мира, незаметно перебравшись в мир призраков. От души налюбовавшись своим отражением, я не прихватываю его с собой, а оставляю в зазеркалье, за узкими спинами имитаций живой жизни, и медленно бреду к себе, в свое логово под мостом Менял. Там меня ждет удобный ночлег. Я придумал, как сделать свою постель еще удобней. Для этого я облагородил ее кипой старых газет. Постель стала значительно мягче, а мой сон покойней и глубже. По утрам я долго валяюсь на своем ложе и смотрю в сторону реки. Над Сеной стелется легкий туман. Цвет у него, как у всего Парижа, серо-голубой. Говорят, зимы в Париже не холодные, но пережить их удается не каждому. Парижский зимний воздух смертоносен. Особенно, если спишь под мостом. Надо было выбираться отсюда, уезжать туда, где солнце светит приветливей и где нет промозглого воздуха. Да, надо было уезжать. Или – что тоже неплохо - попытаться умереть до наступления холодов. Нет-нет, мне сейчас не до шуток о смерти, я должен, должен выжить! Я слишком много пережил за этот год, чтобы позволить себе с легкостью распрощаться с жизнью. Я знаю, путь мой длинен, но спешить мне некуда: жизнь почти не задевает меня своими шестеренками, она не вовлекает меня в свое равнодушное монотонное вековечное движение, и вообще, пока ей не до меня. Я бреду, опустив голову, и не смотрю на прохожих. Бреду и думаю, каково ему, моему покинутому одинокому отражению, там, в скорбном мире манекенов? …Один раз мне показалось, что меж манекенов мелькнул горестный лик Черной Старухи. Глава 22 Смерть – это не сон понарошку. За сном следует пробуждение, а вот со смертью дело обстоит сложнее и хуже. К такому выводу я пришел, когда отправился за очередной кипой газет. Во дворе дома, неподалеку от моего пристанища, стоят контейнеры для бумажного мусора. Там я нашел газеты недельной давности, придирчиво отобрал те, что посолидней и потолще: «Фигаро», «Паризьен», «Монд», «Франс-Суар» и «Либерасьон». Теперь мое ложе будет много мягче. Я разложил газеты на крышке контейнера и, поскольку спешить мне некуда, решил из любопытства их полистать. В каждой газете на первой полосе было одно и то же – кричащие заголовки о страшной авиакатастрофе. И тут фотографии поплыли у меня перед глазами. Я опустился на землю рядом с контейнером. Газеты выпали у меня из рук и веером легли на асфальт. …Ах, если бы Мишка мог знать! Ах, если бы мой дорогой друг мог знать, что произойдет с его самолетом через какие-то полтора часа после нашего с ним расставания, он бы ни за что не полетел этим проклятым рейсом и непременно остался бы со мной под мостом Менял! Да и все остальные – тоже. Ибо лучше прожить всю жизнь под мостом, чем мгновенно превратиться в кровавую пыль на высоте нескольких тысяч метров над уровнем моря. Мишка, Мишка, друг мой… Господи, с ними же была Лена!! Лена, почему она не поцеловала меня тогда там, в аэропорту? Лена, Лена, Лена… …Что-то случилось с моим сердцем. Я не потерял сознание, нет. Но я сразу постарел на тысячу лет. …В больницу меня доставили ночью. …Издавна я изводил себя интеллигентскими вопросиками о смысле жизни, всеми этими «зачем» и «почему». Естественно, как ни ломал голову, как ни потел от натуги, никаких ответов не получил. Понял все только перед смертью, за мгновение перед тем, как... Словом, за минуту до околеванса. Тараща глаза в окно, за которым черная ветка, подзуживаемая осенним ветром, похоронно стучала по стеклу, успел еще подивиться: ведь все так просто! Почему ответ, примитивный и тривиальный, не приходил в голову прежде?.. Хотел приостановить движение к смерти, чтобы начать жизнь сызнова, уже зная, как ответить на все эти «зачем» и «почему», но не тут-то было. Хотел ухватить жизнь за хвост, но она не давалась, выскальзывала, терялась в туманных закоулках между явью и смертным сном: похоже, окольными путями уходила к другому смертному, свежее и моложе годами. Я уже видел его, этого счастливца: у него были пышные усы, ярко-рыжая шевелюра и белозубая улыбка любимца женщин. Ах, как же я завидовал ему! Время уходило, и я решил, что настала пора крикнуть, поделиться – хотя бы с медсестрами - своим вдруг обретенным знанием, но сил не было. Хватило их лишь на то, чтобы самостоятельно закрыть глаза. Я еще услышал, как кто-то с жутким марокканским акцентом сказал: «lit le matin est libre». «Койка к утру освободится…» И тут же вечность навалилась на меня. Вернее, так мне показалось. Вечность осталась для меня загадкой. Но вечность навалиться попыталась, это точно. Я уже видел… Да-да, был, был этот проклятый тоннель, в конце которого я узрел удивительный свет, такой яркий, какого на земле не бывает. Но до света этого, я, хвала Создателю, не добрался. Только там, в больнице, когда я из-за бессилия предсмертной немоты уже не мог ни с кем поделиться знанием, я понял, зачем Господом затеяна вся эта свистопляска с загадкой рождения, мукой жизни, длящейся несколько десятилетий, и смертью, которая столь же загадочна, как и рождение. Это никому не нужное знание пришло ко мне тогда, когда я готовился к самому худшему, когда мир на две части разделила стена в палате, стена, крашенная серой масляной краской, ах, эта стена, будь она проклята! Стена, стена разделила весь белый свет на две части, части равные, не уступающие одна другой по изначальному смыслу и силе воздействия на сознание. И вот теперь я лежал, распростертый на больничной койке, раздавленный гнусной немочью… По ту сторону стены была жизнь, недостижимая и прекрасная. А по эту – жизни не было… Я беззвучно засмеялся. Банальная мысль, - странно, что она не приходила мне в голову прежде! - мысль о том, что напрасно прожита жизнь, которую я как подарок получил от Господа. Мысль была настолько мучительна, что я с удовольствием помер бы прямо сейчас, если бы мог ускорить приход смерти без чужой помощи, без насилия над телом. Но я был бессилен, руки и ноги отказали. И только голова работала как часы… Я думал, а не слишком ли часто я повадился умирать? Должно же это рано или поздно чем-то закончиться? И тут, как когда-то… В какой-то момент все вновь, как и в первый раз, вытянулось в струнку. Выровнялось. Выстроилось. Как планеты во время Большого Парада. Что сказал старик, поивший меня отваром из лепестков роз? «Преходящая гармония. Надо уловить момент. Уловил, и ты в дамках. Уловил – и ты гений!» …из тьмы выплыли слова из книги Папы Иоанна ХХII, в миру Жака Дюэза. Для приготовления сего эликсира 3 вещи потребны, суть они 7 металлов, семь элементов и много прочее... 7 металлов суть Солнце, Луна, Медь, Олово, Свинец, Железо и Ртуть; семь элементов суть Серебро, Сода, Аммиачная соль… Потом все это опять потонуло во мраке. И тут же вспыхнула Золотая Формула! Она, формула, – цифры и латынь – запылала перед моими глазами столь ярко, что я едва не ослеп. Затем перед моими глазами возникла вся схема процесса. От первой страницы до последней. Э П И Л О Г Через открытое окно в палату вместе с парижским ветром, неповторимым ветром Сены, слегка отдающим болотом и увядающими платанами, врывалась жизнь… Когда-нибудь смерть погасит все, думал я. Да, да, смерть покроет абсолютно все своим безразмерным черным покрывалом. Со смертью в небытие уйдут твои несовершенные, до конца не додуманные мысли о целесообразности, нравственности, красоте и ужасе. Смерти безразлично, каким ты был при жизни. Она невозмутимо уравнивает всех: и святых, и негодяев. Оставляя от тех и от других лишь слабое, почти неслышное эхо и кучку пепла. «Тогда о чем сожалеть? – подумалось мне. – В чем сомневаться?» В моем пребывании под мостом не было никакой логики. Отдавшись течению, я на самом деле подчинил себя некой силе, которая решала за меня, каким должен быть мой следующий шаг, я, так сказать, вверился Судьбе, Времени и Месту. И я угадал. Видимо, именно так и следует изредка поступать. Мои поступки были похожи на безумства сумасшедшего. Здравому человеку так и покажется. Наверно, я мог восстановить формулу и в иных условиях, например, посиживая в шезлонге на палубе новой яхты Платона: в конце концов, он же не отказывал мне в дружбе. Или еще где-нибудь, где покойное течение правильных мыслей настроило бы меня на нужную волну. Но я выбрал мост. И мост не подвел меня. Какой ей быть - моей новой жизни? Думаю, она должна стать похожей на раннее весеннее утро, с влажным ветром с юга. Еще звенит капель, еще журчат ручейки, по которым уплывают в неведомые страны бумажные кораблики, еще не прилетели теплолюбивые пташки, но уже тревожно и радостно стучит сердце, оно предчувствует новую жизнь и говорит мне, что впереди меня ждут события, полные самых невероятных приключений. Без приключений я уже не могу. Я вдруг почувствовал, что обручи, сдавливавшие сердце, опали, и я ощутил невиданную безграничную свободу. Свобода… Я ведь всегда мечтал о ней. *** Под утро я забылся глубоким сном. Проснулся от нежного прикосновения к губам. Я лежал с закрытыми глазами, боясь спугнуть наваждение. - Я забыла поцеловать тебя на прощание, - услышал я голос Лены. – Не пугайся, я не страшный сон. Я не полетела тем рейсом… тогда. Я решила, что мы будем вместе жить под мостом Менял. Я лежал и плакал. - Нет, - нашел я в себе силы возразить, - мы не будет жить под мостом Менял… Какое сегодня число? - 21 октября. - 21 октября?! – я привстал на постели. - Да, любимый, - очень тихо и медленно произнесла Лена, - сегодня ночью был Парад Планет. *** Как сквозь пелену, передо мной возник иконный лик Черной Старухи. Губы ее силились что-то сказать. Я напряг слух. Но тут лицо старухи стало гаснуть, гаснуть, расплываться, таять и через миг исчезло. Я так ничего и не услышал. Слезы высыхали, я смотрел в распахнутое окно и уже знал, что через неделю вернусь домой. Пора было ставить крест на моем анабазисе: он слишком затянулся. Пусть под мостом ночуют другие. В моей руке покоилась ладонь любимой женщины. Кажется, я был счастлив. Прожита половина жизни. По большей части она прожита не так, как хотелось. Но до конца было еще далеко. …Вот и перевернута последняя страница дневника профессора Льва Николаевича Старосельского. Вероятно, многострадальный профессор сумел-таки добраться до столицы и даже умудрился вновь проникнуть в свою квартиру. Видимо, он какое-то время жил здесь и писал книгу воспоминаний. Как-то сложилась его жизнь? Почему он покинул квартиру и не прихватил с собой записки? Где он сейчас? Жив ли? Передо мной расстилалось необозримое поле неясностей и предположений. Справок я решил не наводить - не следует тревожить то, что уже успело улечься на дно моей впечатлительной натуры. Как хочется думать, что сбылась мечта профессора – и он приобрел остров в Тирренском море, женился на прекрасной Елене и увез ее туда, на этот сказочный остров, утопающий в роскоши кипарисов, пальм и вечнозеленых дубов. Поселился с ней во дворце, перестроенном из средневекового замка, с мраморными колоннами, пороховыми башнями, зубчатыми стенами и подъемным мостом. И сейчас, когда я перечитываю эти строки, он, наверно, любуется пламенеющим средиземноморским закатом и прижимает к груди прекрасную девушку, в глазах которой «нашел пристанище звездный ветер». © Вионор Меретуков, 2018 Дата публикации: 10.08.2018 16:10:28 Просмотров: 2305 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |