В другой комнате
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 23126 знаков с пробелами Раздел: "Ненастоящее продолженное" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
1 В общем-то, она была права. Что я мог предложить? Послушать старые радиоспектакли? Чехова почитать? Насладиться «Пионерской зорькой» и попытаться постигнуть «Новые приключения неуловимых». Новые. Ещё можно было попробовать объяснить, чем плох Незнайка и почему хорош Самоделкин. Был. Был. Вкратце что-нибудь про Игру престолов рассказала бы и она мне. Поведала. Бы. Ей всего-то пошёл четвёртый десяток, но детишки нынче рано взрослеют. Не то что давеча. Мне с ней всё равно не сравниться и уж никак не сравняться. У неё есть айфон и титьки, а у меня ни того, ни другого. И в Игре престолов у неё высокий рейтинг. Она многому там научилась, чего мне никогда уже не постигнуть. Уже. Никогда. Человек проводит всю жизнь, не вылезая из собственного прошлого. Хотя абзацы об обгаженных пелёнках вымарывает тщательно все. Вычеркнуто цензурой. Я ушёл в другую комнату не для того, чтобы выискивать в прошлом куски повкуснее и выедать их, давясь слезами. Не. Куски-то потому что выедать - больно морочно: они бесформенные и клеятся один к другому самопроизвольно. Воздух чист и свеж, как осетин-извозчик. Приехал Кутузов бить французов, - шутили по этому поводу большевики-рабочие. И не дай бог что-то случайно срифмуется – пропадёшь. Вольёшься в плотные ряды - там не продохнуть. Разнополые - лет от четырнадцати-пятнадцати и до закономерного конца жизни - мечтают о сексуально несбыточном, изнуряют себя бесконечными расставаниями, гневаются, пахнут вспотевшими подмышками, мошонками и промежностями. 2 Санька Крылёв пострадал от рифм ещё в детстве. От тяги к созвучиям. Невропатолог, пожилая тётенька с мягко-морщинистым лицом и завитыми обесцвеченными буклями, торчавшими из-под круглой белой полотняной шапочки, качала головой сочувственно и прописывала ему успокоительные ванны из хвойного экстракта. Бруски, напоминавшие большой шоколадный батончик и упакованные примерно так же, густо пахли хвоей и растворялись в горячей воде неохотно. Да. Направление вы правильно угадали. Сидя в непрозрачно-коричневой горячей воде, можно было – прислушиваясь на всякий случай к шагам в коридоре – невозбранно трогать себя за письку. Теребить и поглаживать. О, блаженство. Чу – тяжело скрипнула половица. Шухер. Мать идёт. Ванны не успокаивали. Санькин дефект рвался наружу при всяком удобном случае без учёта места, времени и – главное – действующих лиц. Ну или зрителей. Слушателей. Единственная проблема, если вникнуть, состояла как раз в этом. Ровесники оставались благодарными зрителями и слушателями, исключая, само собой, девчонок, которые морщились и заключали: - Дурак вообще какой-то. Взрослые – в особенности учителя – незамедлительно превращались в лиц, действующих с особым цинизмом и без намёка на благодарность. Ни одного – ни единого – стихотворения Санька не мог выучить наизусть. Хотя старался. Ходил по полутёмному коридору барака и бубнил, заглядывая в хрестоматию: мы молодой весны гонцы, она нас... она нас... она нас выслала вперёд. Бубнил, пока не получал доброжелательный подзатыльник от кого-нибудь из соседей. Уходил в их – с матерью и младшей сестрой – комнату и начинал бубнить снова. В итоге всех усилий потел у доски, запинался, разглядывал потолок, пока, не без временного облегчения, не разбирал наконец свистящий шёпот одноклассника и не повторял бодро: - ...выслала вперёд. - Садись, три. Людмилу Сергеевну, Санькиного классного руководителя и училку по русскому и литературе, больше, чем всех других вместе взятых, беспокоила и раздражала его неспособность выучить наизусть что-нибудь путнее и способность – своего рода талант – ухватить во дворе, родном бараке и ещё бог весть где рифмованную непристойность и выдавать ее голосисто в самых не приспособленных для того обстоятельствах места и времени. Тут память не подводила его, и подсказок не требовалось. - Больной – в жопе гной! – восторженно заорал он в пятом классе, когда одноклассник простудился, затемпературил прямо на уроке и стал проситься домой. Людмила Сергеевна, ростиком в полтора с небольшим метра, энергичная, непреклонная и совсем только чуть-чуть беспартийная, онемела, услышав. Гремяще разразилась обличительной речью и потребовала у Саньки дневник: - Дневник у тебя есть? - Есть, - отозвался Санька, немедленно впавши в новую стадию восторженного возбуждения, – на жопе шерсть. Обрыв связи Пекло такое, что ветер с моря помогает не больше, чем клизма умирающему. У причала из грубо отшлифованных плит песчаника пришвартован средних размеров парусник. Если б мне надо было отличить фрегат от ялика, я бы, возможно, справился. Фрегат мыслится большим, ялик – маленьким. Дальше того мои познания не идут. Передо мной, опираясь на резную, из чёрного дерева, трость, стоит приземистый бородатый мужчина. Широкое морщинистое лицо его загорело – каково, а не что сделало, – чуть только что не обуглено, но прилившую к щекам от гнева кровь не разглядеть невозможно. Смахивает на тлеющий уголь. Я понимаю, что он сердится на меня, но не понимаю, за что. - Зачем, мать твою, не о твоей матери будь сказано, ты попёрся в другую комнату? – голос его рычаще утробен. Я растерянно пожимаю плечами и интересуюсь наполовину раздраженно, наполовину виновато: - Какое вам дело, сеньор, куда и зачем я попёрся? На нём выцветший синий кафтан, под небритым седым подбородком топорщится мятое жабо, в давно минувшей юности бывшее белым, выношенные кожаные штаны заправлены в короткие рыжие ботфорты, обшарпанные до белизны. Он не отвечает. Сплевывает в бледную серо-жёлтую песчаную пыль так изобильно, будто с утра копил слюну. Исключительно для. Поворачивается и уходит, прихрамывая. Картинно. Немного чересчур. Слишком резко выбрасывает вперёд трость и высоко – вроде бы страдальчески, но вроде бы и не жалуясь при том, - вздымает левое плечо. Загорелая плешь его, вкруг которой мохнатятся седые волосы, блестит каплями пота. Двух- и трёхэтажные дома, сложенные из песчаника, жмутся боками друг ко другу. Узкие окна распахнуты, и тонкие цветные занавески бьются в истерике. В одном только окне – на последнем, третьем, этаже второго от меня дома тяжёлые бордовые бархатные шторы едва колышутся. Внизу, над деревянной, размером чуть меньше гаражной, дверью с потрескавшимся и наполовину осыпавшимся слоем тёмно-зелёной краски, корчится намертво прибитая к стене вывеска портового кабака. Ни буквы на ней не разобрать – ветер оттёр ее песком до почти что лысого состояния. Мой собеседник рвёт дверь на себя и пропадает за. Ветер торопится замести следы ботфортов и трости на песчаной пыли. - Альберто, - говорит кто-то сбоку от меня и сзади. Я вздрагиваю и поворачиваюсь. - Капитан Альберто Моралес, - сообщает тощий, моих примерно габаритов, голодранец с жидкой рыжеватой бородёшкой. Он в холщовой рубахе, заправленной в холщовые же штаны. Вероятно, замыслен быть весь в белом, но не получилось. Его одежда отчаянно грязна – неровно серая и в чёрно-коричневых пятнах мазута. Сандалии – без обуви по раскаленной песчаной пыли не подефилируешь – продырявленные кожаные подошвы, привязанные к ногам витыми верёвками толщиной с указательный палец. - Вы только что с ним говорили, - он смотрит на меня выцветшими глазами из-под выцветших бровей, будто ждёт, что я суну в его узкую ладошку золотую монету в обмен на ценную информацию. - Да мне пофигу, - отзываюсь. – Что моралес, что аморалес. Задь говяжья. Стар я для ваших игрушек. Что-то тут с представлениями голодранца о жизни не сочетается – он отшатывается от меня, как монах от богохульника. - Капитан, - голос голодранца дрожит, то ли от обиды, то ли от возмущения, - говорил с вами очень уважительно. Как ни с кем. - Ага, - киваю, - плюнул мне под ноги. Другому прям в морду харкнул бы. Очень ценю. - Зря вы так, - выцветшие глаза его блестят слезами – того гляди разрыдается. - Полноте, голубчик, - смеяться над ним неловко, и я сдержанно хмыкаю. – Не важно всё это. Не. 3 - Пора, красавица, - бубнил Санька, ступая по широким крашенным в тёмно-багровый цвет половым доскам, - проснись. Открой... открой, - вынимал палец из хрестоматии, заглядывал, совал палец обратно, - открой сомкнуты негой взоры... Навстречу... навстречу, - снова вынимал палец и снова заглядывал. Слова казались совсем какими-то иностранными, непонятными. Период принятия хвойных ванн прошёл. Тётя невропатолог, мелко потряхивая буклями, написала Саньке справку с размашистым «Здоров», и в регистратуре поликлиники на бумажку шлёпнули фиолетовую круглую печать. Направлять Саньку на консультацию к психиатру тётя врач не захотела: - Пока сам ничего не сочиняет, всё в порядке. Следите, чтобы сам ничего такого сочинять не начал. Санькина мать, могутная уборщица в местном научно-исследовательском институте строительства, буквально через квартал от детской поликлиники, молча кивнула. Справка приносила некоторое облегчение в общении с Людмилой Сергеевной, которая чуть не каждую неделю вызывала Санькину мать в школу – не в мечтаниях что-то исправить, а в желании избавиться от. Признание Саньки психически больным помогло бы отправить его в спецшколу. Но не. Отмена хвойных ванн – в бараке, где старая чугунная ванна с облупившейся эмалью и ржавыми потёками под беспрерывно каплющим краном была одна на этаж, на десять комнат, на двадцать с чем-то их обитателей, - тоже облегчала не слабо. Плюс в поликлинику к невропатологу больше не ходить, не топтаться перед окошком регистратуры, не сидеть в очереди перед кабинетом. Аналитическими способностями Санькина мать не обладала, но кое-что с кое-чем связать смогла. Когда простудилась, начала сморкаться и кашлять Санькина младшенькая сестра Нинка, брат поторопился крикнуть: - Больная – в жопе гной! Мать обрушила на его голову подзатыльник – тяжкий, размашистый, – и с тех пор сын, при матери по крайней мере, обходился с Нинкой исключительно и только со старше-братской покровительственной любовью. Подзатыльник оказался средством куда более эффективным, чем ванна с хвойным экстрактом. И куда менее трудозатратным. Не заметить целительное его воздействие было невозможно. Санька, аналитическими способностями пошедший в мать, сделал для себя вывод, что кричать не в рифму – портить праздник жизни. И на родственный подзатыльник не обиделся, хотя и счёл его излишне сильным. Но справедливым, а главное - поучительным. Выданная в поликлинике справка очень Саньку вдохновила. Грязный тающий снег на газонах, покрытый твёрдой ледяной коркой, неделя весенних каникул впереди и два, всего два месяца до конца учебного года – одна распроединственная четверть, - и запрятанная за почтовым ящиком в тёмном коридоре барака початая пачка сигарет «Лань», круглых, без фильтра, - всё обещало бесконечное детское счастье. И Людмила Сергеевна сказала, что не поставит двойку за третью четверть, если Санька выучит наконец и прочтёт не запинаясь и с выражением «Зимнее утро». - Луна, - бубнил Санька, мягко шаркая разношенными домашними тапками по широким коридорным половицам, - луна... Луна, как, - приходилось вынимать палец из книжки, распахивать ее и в десятый раз стараться запомнить, - Луна, как бледное пятно... Обрыв связи У него лицо джентльмена, и даже будь он одет как нищий, ничего бы это не изменило. Брюнет с зачесанными назад волосами, с длиннючими усами, он сидит в кресле с тёмной бархатной обивкой, а я стою перед ним почтительно. Может, не так почтительно, как ему хотелось бы или как он заслуживает, но у меня нет ни малейшего опыта в выражении почтительности – ни стоя, ни сидя, ни лёжа. Хотя он, кажется мне, расстроен не этим. А чем – не постигаю. Жду. Смотрю на тяжёлые бархатные шторы, которые ветер с моря в состоянии только слабо колыхнуть. Слушаю звуки, которые через проём между шторами доносятся снизу. Массивная дверь кабака изредка скрипит, открываясь, и глухо тумкает, захлопываясь. Море шумит, гудит, бьёт о причал из песчаника. Шагов людей не слышно, а только неразборчивый гомон, когда дверь кабака открывается, долетает до. - Не понимаю, - огорченно говорит джентльмен, - почему вы с таким небрежением отнеслись к капитану Альберто Моралесу. - Но сэр, - пожимаю плечами и развожу ладони, демонстрируя, что непонимание наше взаимно. – Я даже не знаю, какого судна он капитан. Корвет это, каравелла, бригантина – для меня тёмный лес. В жизни своей, как бы объяснить, плавал, или, пускай, ходил, ещё точнее – был пассажиром только речного трамвайчика, который отвозил лентяев, каков я есть, на пляж и возвращал обратно. Могу, если желаете, попробовать описать, с каким стуком и дрожью работал дизельный двигатель этого катера. Как медленно и неуклонно пересекал он, обдавая реку выхлопом, не столь широкое пространство от городской пристани до пляжа на острове посреди реки. И как шла от него плавная волна. Какая уж там бизань или фок-мачта. Про парусники я знаю только, что негодяя, а равно и достойного человека, можно вздёрнуть на рее – и всё. Не более. Он поправляет чёрный шёлковый галстук и трёт ладонью щёку – задумчиво. Бог весть над чем – не над чем думать, по-моему. И так всё ясно. - Но ваше желание уйти в другую комнату, - он смотрит на меня с сомнением, - даже и не желание, а исполнение его – свидетельствует же о чём-то. - Свидетельствует, - я рад согласиться, почему нет. – Откуда мне было знать, что столь незначительное перемещение в пространстве (в пределах одной квартиры, заметьте) повлечёт за собой такие необыденные последствия. В которых я, честно вам сказать, сэр, разобраться не в силах. - Но вы сами стремились сюда, иначе мы с вами не беседовали бы, - в его карих глазах проскакивает искра, и губы чуть изгибаются под длиннючими усами в улыбке. Благожелательной. - Разговаривать с вами, сэр, - большая честь для меня. Невообразимо большая. Если я и вправду сам хотел здесь оказаться, то, вероятно, как раз для этого. А не для того, чтобы засесть за жизнеописание не известного мне и совершенно не понятного для меня капитана Моралеса. Сама мысль о возможности такого оборота дела мне претит. Мне не интересно, скольких негодяев вздёрнул Альберто Моралес на рее и кто и когда, в каких обстоятельствах места и времени вздернет там же его самого, этого, вне всяких сомнений, достойнейшего человека. Меня куда больше интересует, из какого материала пошит ваш пиджак. У какого портного. Есть ли у того жена и дети. И всё в этом роде. При том, что и жизнеописанием вашего портного я, разумеется, не займусь тоже. - Но тогда зачем же?.. - Извините, сэр, - прерываю я его. Не очень вежливо. Раздраженно. – Не имею ни малейшего представления. 4 Серые школьные брюки, которые к первому сентября были внизу подвернуты и подшиты, уже к Новому году пришлось выпускать обратно и заглаживать. К концу третьей четверти они и в развёрнутом состоянии едва прикрывали Санькины лодыжки, но полосу более тёмную внизу и след от сгиба сохраняли непреклонно. И рукава пиджака стали коротки. И застегивать его стало трудно. Право надевать другие брюки – не форменные, а чёрные, попросторней – Санька с трудом отстоял. Его не хотели пускать в школу без формы – он шёл домой. Через три-четыре раза смирились все – завуч, директриса, Людмила Сергеевна. Остальных можно было даже и в расчёт не принимать. Но в тот день, последний в третьей четверти, Санька Крылёв оделся по форме – отовсюду из неё выпирая. И пионерский галстук надел. И значок прицепил на лацкан. Шёл в расстёгнутой болоньевой куртке по примерзшим за ночь грязным лужам, хрустел льдом, любовался на начищенные чёрные ботинки, которые тоже слегка жали, и бормотал, не сбиваясь: Под голубыми небесами Великолепными коврами, Блестя на солнце, снег лежит. Удивлялся себе и гордился собой. Во внутреннем кармане пиджака лежала аккуратно свёрнутая справка, которую мать велела передать Людмиле Сергеевне. За невысокой чугунной оградой парка слева от себя он увидел семиклассника - наглого широколицего, вся морда в прыщах, Коляна, который с полгода тому, осенью, поинтересовался получить от Саньки двадцать копеек и получил обломком кирпича в подбородок, моментально посиневший. Соблазн бросить потёртый портфель, перелезть через ограду и обшманать Коляна или просто ещё раз дать ему в рыло был большой, но Санька пересилил себя. Крикнул только: - Поймаю – в глаз дам, друг прелестный! Остался доволен тем, что не услышал ответа, и, чтобы не расслабиться и не забыть, забормотал с начала: Мороз и солнце, день чудесный... Литература стояла по расписанию четвёртым уроком. На истории, биологии, математике Санька беззвучно шевелил губами – готовился к триумфу. На математике это было сложнее: правым глазом косить в тетрадку к Ленке Емелиной, четвёрошнице с красными лентами в пшеничного цвета косичках, списывать оттуда решение непонятных задач с иксами и не отвлекаться от главного: Вечор, ты помнишь, вьюга злилась... Когда прозвенел звонок, Санька дёрнул Ленку за косичку – осторожно, почти нежно – и сказал: - Спасибо. Ленка Емелина только покраснела, а что ответить – не нашлась. Смолчала. Обычно он дёргал её сильно и обзывал кикиморой. Громко. На весь шумящий класс. И тогда Ленка знала, что отвечать. А теперь – нет. К доске Людмила Сергеевна вызвала Саньку ближе к концу урока. Расслабленно села на стул за тёмным полированным, скудном размерами учительским столом, распахнула журнал и стала ждать, тоскливо и обреченно, привычных запинаний невыносимого Крылёва, бебеканья паршивой овцы, которой тройку за четверть всё равно придётся поставить, иначе себе дороже получится. Санька подошёл к учительскому столу бодро. Покопался в недрах пиджака, выудил справку и положил, свёрнутую вчетверо, на классный журнал. Встал, оперевшись на чуть отставленную назад правую ногу. Вдохнул и приготовился к старту: Александр Сергеевич Пушкин... Но Людмила Сергеевна помешала начать. Санька только рот успел приоткрыть. Чтобы выдохнуть. Заблистать. Доказать. - Что это? Какую бумажку тебе дали? – разворачивая справку, она слегка подсветилась надеждой. На несбыточное. На избавление от. - Дали мне бумажку подтереть какашку! - выдохнул Санька. Выкрикнул, захлебнувшись в восторге - от себя, созвучий, справки, одуряющей грязной весны за окном, от пролегавшей впереди жизни. Обрыв связи Можно было пристроиться со спиннингом прямо на причале, между барком и бригантиной. Ближе к вечеру от них падают косые тени; дневной бриз, на последнем, самом, наверное, прохладном, издыхании своём ласкается, облизывает, как пёс, спятивший от собственного дружелюбия, но забрасывать спиннинг не мешает, снасть не сносит. Там довольно глубоко, и перед самым закатом, до обидного кратким, случается неслабый клёв. Но сидеть на местах, и без того уже обсиженных – вернее, засиженных - скучно до тошного. Так что я ухожу из порта, влачусь на северную окраину городишки, там спускаюсь к морю, зарываясь ногами в синих пластиковых шлёпанцах в мелкий песок, и пытаюсь выискать среди обросших цеплючими водорослями осклизлых камней хоть какую-то глубину с хоть какой-то рыбой. С надеждой на. Это остатки горной гряды, которая когда-то над чем-то возвышалась, а теперь не. Зацепиться крючком за бывшие горы, порушенные временем, много легче, чем от них отцепиться. Мало шансов поймать рыбу поумней, зато легко потерять снасть. О море, море, кто тебя усеял мёртвыми снастями. - Тебе не поймать рыбу на чертовом мелководье. Я вздрагиваю и поворачиваюсь. Моралес стоит, воткнув резную трость из чёрного дерева в песок и тяжело на неё опираясь обеими руками. - Прогуливаюсь здесь каждый вечер, - объясняет он. – Мой виноградник вон там, на склоне, - большим пальцем он тычет над плечом в сторону от берега. - Виноградник? – туповато переспрашиваю. - На старость лет, - объясняет он. – Сам я им пока не занимаюсь. Боюсь швартоваться. Хочу, чтобы мою тушу выбросили в чёртово море. С палубы. Рыбам. - На чёртов корм, - киваю я. – Столько наживки даром пропадёт. Жалко. - Рыбу ты всё равно не поймаешь, - может быть, в молодости он дал себе зарок ни на кого не обижаться по вечерам. И никого не обижать. - Да я не особо рассчитываю, - поворачиваюсь к морю и начинаю потихоньку подматывать леску. В тщетной надежде, что она внезапно дёрнется. Что рыба ка-а-ак клюванёт... - Кстати, - вспоминаю. – Раз уж мы встретились. Мне посоветовали спросить, как звали первого из... извините... первого из убитых вами... эээ... негодяев. Говорят, вы сломали ему шею. Альберто начинает так шумно сопеть, что я на всякий случай оглядываюсь – может, он и мне собрался шею сломать. Позиция у него для этого благого дела удобная. Но не. Усиленно делаю вид, что ничего необычного не вижу, не замечаю, не постигаю. Его глаза - и без того тёмные – потемнели ещё больше. Альберто старается не делать того, чего и делать-то толком не умеет. Пытается не заплакать. Челюсти сжаты, и широкие щёки, покрытые седой щетиной, втянуты, сколь возможно. - Паблито, - ни единого звука в имени, чтоб его хоть как-то прохрипеть, но капитан ухитряется прохрипеть всё да ещё и скрипнуть остатками зубов. – Паблито Моралес. Он был моим братом. Сводным. Я с трудом удерживаюсь, чтоб не сказать «Не расстраивайтесь». - Извините, - говорю. – Похоже, мне дали дурацкий совет. Он пожимает плечами, что не сильно удобно делать, опираясь обеими руками на трость. - Его обвинили в краже, - капитан смотрит мимо меня на море, на закат, напоминающий кусок кровоточащего мяса среди рыхлых кочанов цветной капусты - облаков. – Зашили живого в парусину и бросили за борт. Я смог сунуть ему свой нож. Паблито вспорол им мешок и выплыл. А через год бросился на меня с моим же ножом в Лиссабонском порту. Почему – я не знаю. Он успел воткнуть нож сначала мне в брюхо, потом в бедро. Сюда, - он показывает на свою хромучую ногу. - Да, - думаю я. Но не говорю. – В комнате с бархатными тёмно-красными шторами мне посоветовали нечто нелепое. Забросили наживку, которую я должен был бы сорвать с крючка, заглотить, переварить, исторгнуть и потом забросить исторгнутое в пустое, или почти пустое, море в качестве то ли прикормки, то ли наживки для скорбных разумом рыб. Капитан Альберто Моралес. Порт в Лиссабоне. Шхуны и бригантины. Грот-мачты. Реи и конченые негодяи – в комплекте. И виноградник, на котором рулит стареющая капитанша, бывшая когда-то духмяной невестой – счастливой или несчастной – убиенного Пабло Моралеса. Вздор. Пора возвращаться в свою комнату - терпеть свои неприятности, внимать рассказам об игре престолов, тяготеть к титькам, болеть обыденными болезнями, помирать пошлой смертью. Геройскую не предлагать. - Рыбу ты не поймаешь, - повторяет Альберто. - Знаю, - отзываюсь слегка раздраженно. Он поворачивается и уходит не попрощавшись. С трудом карабкается вверх по песчаному склону, одной рукой опираясь на палку, другой хватаясь за высохшие ветки низких кустов. Потная его плешь, обсаженная вкруг седыми волосами, похожа в лучах закатного солнца на апельсин, упавший в чахлую выгоревшую траву. Не то чтобы вовсе испорченный, но лежалый. Леска вдруг мощно дёргается – так что удилище гнётся. О господи, неужели? Не уже ли? Задь говяжья! Может, и впрямь остался ещё кто-то в глубинах, кому не лень в преддверии неизбежной, совсем близкой – теперь-то понятно – тьмы заглянуть на мелководье. Эй, кто ты там? Пока не совсем стемнело, выплывай – поболтаем. © Евгений Пейсахович, 2015 Дата публикации: 22.07.2015 12:35:50 Просмотров: 3431 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |