Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Обновление

Евгений Пейсахович

Форма: Повесть
Жанр: Проза (другие жанры)
Объём: 44786 знаков с пробелами
Раздел: "После утраты смыслов"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


1

«Церемония обновления закончилась. Музыканты, выбрав место на взгорке, где было посуше, укладывали блестящие золотом инструменты в массивные чёрные футляры, оклеенные изнутри багрово-красным бархатом. Два бульдозера с пьяным рычанием накатывали на длинный высокий бруствер тёмно-рыжей сырой глины, закапывали глубокий ров, до половины заваленный голыми телами обновленцев, виновников торжества. Рык бульдозеров мешался с отчаянным карканьем ворон – каждая старалась успеть отхватить праздничный кусок плоти пожирнее и покровавее. Чёрный их беспорядочный хоровод над пока ещё разверстым рвом добавлял торжественности, заставлял бездумно улыбаться и мечтать о счастливом будущем».
- О счастливом будущем, - медленно, стараясь вложить каждую букву диктанта в уши двоешников, повторил Сектор Евлампиевич.
Он заранее, с обреченностью безнадежно больного, знал, что коренастый хулиган Крыков исхитрится написать «бездумно» раздельно, а бледная до бесцветности вечно сердитая Кснана не удержится в вставит в будущее букву ю. Только Элька из Кьеркегоровки с беспощадной строгостью напишет диктант на пятёрку. Стройная, длинноногая, неприступно чистая, будет изнывать от скуки среди идиотов и от брезгливости среди грязи. Если бы не огрубевшие, в цыпках, руки и не дешёвое тёмное платье, распёртое медленно, но верно взбухающей грудью, она казалась бы случайно попавшей сюда, в хиреющий районный интернат, где место только деревенской шпане, которая начинает пахнуть по утрам перегаром уже в шестом классе.
- Внимательно проверьте написанное и сдавайте работы. Будете исправлять – исправляйте аккуратно.
Сектор давно убедился в том, что слова лишены смысла, но цеплялся за них, повторял однообразно, хотя на результат не надеялся. Жизни надо было дать пройти, хоть как-нибудь, и слова помогали. Старались, во всяком случае.
Он был уверен, что жить ему осталось недолго – лет пять. Не мог знать, что той же ночью умрёт от инфаркта и жидкая стопка тетрадей с непроверенными диктантами останется лежать на старом письменном столе, на вытертом до ветхой матерчатой основы коричневом коленкоре


2

Через два дня домовину с приодетыми и загримированными останками Сектора Евлампиевича выставили сначала в холле жилого корпуса интерната, потом физкультурник и трудовик перенесли гроб в школу и поставили на три шатких табурета в рекреации первого этажа, чтобы директриса могла сказать последнее прощай. Покойник выслушал директрисину речь, горестную и хвалебную, на удивление равнодушно.
У невысокого, в три бетонных ступени, крыльца двухэтажного учебного корпуса из красного кирпича, щербатого от старости, ждал серый тупорылый фургон. Шофёр в его кабине косился на две бутылки водки, положенные на пассажирское сиденье физкультурником, который, с трудовиком вместе, готовился оживлённо горевать о покойном по дороге в крематорий – три с лишним долгих часа по коричнево-серым дорогам с высокими соснами по сторонам, заснеженными полями до горизонта и редкими деревнями. Пышные складки дешёвой алой ткани на крышке гроба слегка примнутся от граненых стаканов.


3

Элькиных родителей – так, по крайней мере, говорили документы – торжественно умертвили по программе обновления за три года до её рождения, так что воспитывала ее бабушка, не попавшая под программу только потому, что жила в глуши, в Кьеркегоровке, куда зимой от шоссе можно было добраться только пешком или на вездеходе – и то сильно рискуя. И отбирать у старухи было нечего – для краеведческого музея только если. Истончившийся от времени байковый халат, темно-красный в бледных жёлтых цветах и в пятнах от еды, жира, навоза и прочей существенности. Почерневший от времени медный рукомойник, закопченный керогаз, два древних эмалированных ведра, снаружи густо-зелёные, внутри – исцарапанный, с чёрными сколами, беж. Коромысло. Топор в сенях, колун и в сарае ржавая двуручная пила. Катанки с подшитой войлочной подошвой и плотные коричневые носки из собачьей шерсти с нашитыми дратвой квадратами грубой ткани на пятках. Телогрейка, в трёх местах порванная и кое-как зашитая толстыми чёрными нитками. Конечно, была бы асфальтовая дорога до станции, сорок километров, или проходи шоссе поближе – всю деревню по-быстрому обновили бы, как Элькиных родителей, по решению общего собрания, празднично и уважительно.
Описывать Элькину бабушку так, чтобы пытливый читатель смог зримо представить её себе, – дело безнадёжное и неблагодарное, потому что с течением времени, прежде чем вовсе истребиться из реальности и быть похороненными между соснами на сельском кладбище, где летом черника особо крупна и вкусна, деревенские бабушки становятся похожими друг на друга, подобно сморщенному картофелю или сперматозоидам, и Аникевну уже никак не отличишь от Трофимны, разве что окликнешь громко.
В нежном возрасте Элька была неприступна до свирепости. Одной рукой себе в трусы полезет – другой себе же по морде с размаху даст: святого не трог. То есть на алтарь любви она бы, конечно, эту свою святыню принесла бы. А если не на алтарь, то не. Ни-ни. Даже думать не моги.
Про алтарь она знала, что так называют кровать, когда случится любовь. Если кто-нибудь на ней лежит помирает, то кровать зовут одр, а если двое на той же кровати тщетно стараются получше узнать друг друга – тогда алтарь.
- Через каких-нибудь жалких десять миллионов лет, - объяснял Эльке Постулат Витальевич, бывший директор бывшей когда-то в Кьеркегоровке школы, - от всего этого даже космической пыли не останется, чтоб горсть набрать. Это совсем не много. Не заметишь, как пролетят. Я вот прожил - и не заметил. Зачем – не знаю.
Седые мохнатые брови Постулата Витальевича поднимались, будто их счастливый обладатель то ли сердился, то ли удивлялся. Он скрёб пальцами подбородок под короткой светло-пепельного цвета бородой и наставлял, будто постиг связь между великим и малым:
- Поедешь в интернат – учись там хорошо, старайся.
Эльке почему-то казалось, что серые, с лёгкой старческой голубизной, глаза Постулата Витальевича слезятся и кромка нижних век набухла и покраснела. Она видела, что это неправда, и злилась на себя. И не понимала.


4

Доинтернатская жизнь вспоминалась ей клочками, лохмотьями, будто никогда не текла медленно ламинарной струёй, а плевалась, тряслась крупной дрожью, рвалась на мелкие части.
Старушка-уборщица в интернате громко ругалась, когда, подолгу не опорожнявшееся, оцинкованное ведро в девчачьем сортире переполнялось испачканными дерьмом обрывками газет и листов из школьных тетрадей, окровавленной марлей, ватой, кусками старых ветхих простыней.
В тонких светло-серых валенках ноги мёрзли отчаянно, а уходить с прогулки раньше времени или хоть ненадолго зайти в корпус погреться воспитатели не разрешали.
Книжка, из которой Сектор Евлампиевич диктовал свой последний диктант, осталась на столе в классе. Элька прибрала её себе под подушку. В классах народу было мало, человек по десять-пятнадцать, а в жилом корпусе все собирались в двух больших спальнях – одна для мальчиков, одна для девочек. Спрятаться там было негде – только в буквах потрепанных книг из скудной интернатской библиотеки.
Элька нисколько не удивилась, увидев живого Сектора Евлампиевича. В мятом
сером пиджаке и чёрных брюках, заправленных в кирзовые сапоги, он стоял перед окном,
слегка отодвинув тонкую бежевую занавеску. Смотрел вовне. Лампочка на деревянном столбе, прикрытая сверху круглым отражателем, как жёсткой шляпой железного дровосека, освещала мутный, нечетко очерченный круг на заснеженной площадке перед жилым корпусом интерната. В центре круга стояла чёрная машина с высокой, похожей на карету, кабиной, с выпирающим носом, сверху похожим на сарайчик с двускатной крышей, и с круглыми низко посаженными глазами фар.
Сначала два молодых парня в кожанках, перетянутых широким ремнём, на котором одинаково – у того и другого – покачивалась жёсткая кобура с маузером, проволокли физкультурника. Тот, обвисший, обмякший, не шевелился. За ним оставались частые пятна крови и, от босых ног, похожий на лыжню след. Парни бросили физкультурника в распахнутый живот машины и стали ждать, пока подойдут двое других таких же, в кожанках и с маузерами, и приволокут трудовика, тоже помятого, избитого, босого, в испачканных дерьмом кальсонах и байковой фуфайке, залитой спереди кровью.
- Они ставили стаканы с водкой на кумач, - осудил арестованных Сектор Евлапиевич. – Объясни, Эля, как пишется кумач, с мягким знаком или без него, и почему.
Элька сидела на пружинном кожаном диване, кутаясь в шаль. Длинное чёрное платье с глубоким декольте, узкими лямками и вырезом сзади чуть не до самого сокровенного стесняло её, делало беспомощной, удерживало от того, чтобы встать и подойти к окну. Всё, что там делается, она видела и так, не вставая с дивана, будто кино смотрела или плавала в холодном ночном воздухе над заснеженной площадкой.
- Кумач пишется без мягкого знака, - деревянно ответила она, прищурившись на стеклянный зелёный абажур настольной лампы, стоявшей на массивном дубовом письменной столе с двумя тумбами, - потому что мы не должны проявлять мягкий знак к врагам народа, иначе нас не примут.
- Верно, - кивнул Сектор Евлампиевич, не поворачиваясь, - но ты ничего не сказала о книгах и о животноводстве.
- Ах, оставьте, - Элька болезнено поморщилась и потрогала свой горячий лоб. Боль колотила в виски и надбровья, будто требовала, чтобы её выпустили. – Вы ведь тоже не рассказываете мне о своих любовницах.
Ей хотелось рассердиться и накричать на него, но было поздно – уже наступило лето, и Сектор Евлампиевич, в грязной рваной гимнастёрке, в мятых галифе и белесых от пыли сапогах, стрелял из-за куста малины из винтовки по немецким танкам. После каждого выстрела какой-нибудь из них начинал густо дымить чёрным, но всё равно продолжал ползти вперёд, хоть расстояние между танками, их было десятка два, и Сектором Евлампиевичем нисколько не сокращалось, будто земля растягивалась или отползала назад.


5

Сон так поглотил её, что проглотил всю, и очнувшись от него, Элька была уверена, что попала в полевой госпиталь: вот-вот в палатку войдёт сестра, нагруженная корпией и бинтами, и начнёт милосердничать.
- Сударыня, - попрекнёт она Эльку, - зачем же так неблагосклонно вы отзываетесь о нём?
- Кофе эти дикари в своей Италии пьют без редиски, - донесся до неё из-за двери в палату старчески дребезжащий мужской голос, - как водку какую-нибудь. И тогда, скажите на милость, зачем им какая-то ещё культура?
В ответ что-то неразборчивое пробормотал женский голос, и Элька узнала интернатскую фельдшерицу Клумбу, или, у младших, уважительно и с опаской, тётю Клумбу, пожилую бесцветную тётку, отличавшуюся расплывчатой округлостью форм, массивных во всех местах её. Как её звали на самом деле, никто из интернатских детишек не интересовался.
- Ха, - оживлённо задребезжал мужчина. – Пиццу-то ещё мой дед делал. По ночам, конечно, тайком от соседей. Боялся, что донесут. Отцу моему строго-настрого наказал не болтать. Да разве детишек удержишь? Вот и пришли к деду как-то ночью, издаля, из города, прикатили, заставили пиццу испечь и всю ее, горячую ещё, в глотку ему забили. А как дед богу душу отдал, к столбу его повыше привязали наспроть правления, колхозников собрали и заставили вокруг деда хороводы водить и песни петь. Уважили, стало быть. Пожилой был человек, заслуженный.
Фельдшерица снова забормотала что-то – не разобрать было, сочувственно или осуждающе.
- Этой барышне колите пенициллин, хлористый кальций давайте по столовой ложке три раза, на ночь димедрол одну таблетку. Ну и аспирин по таблетке утром и вечером. И никого к ней не пускайте – не приведи бог, ещё кто заразится, тогда карантин объявлять. А уборщицам велите всё с хлоркой мыть, хлорку пускай не экономят.
В ушах у Эльки ровно гудело, нудная тупая боль колотила в виски и надбровья, соединяла сон с реальностью, вспомнить которую было трудней, чем восстановить в памяти сон, и вспоминать её не хотелось. Ныли мышцы – руки, бёдра и грудь соревновались, кто больнее наноет. Она вспомнила, как фельдшерица вела её из общей интернатской палаты в изолятор, то ли поздно вечером, то ли среди ночи, а Элька невесомыми руками прижимала тяжеленную книжку к набухающим титькам, и те отзывались болью.
Она с трудом повернула голову, убедилась, что книжка лежит на прикроватной тумбочке, и осторожно, не глубоко, вздохнула – проверила себя, живая, нет ли. Матовый плафон под потолком тесного, на две койки, изолятора, показалось, качнулся вместе с жёсткой алюминиевой трубкой, вделанной в круглую, без затей, выпуклую плошку, напоминающую берет. Осуждающе качнулся или сочувственно – было не разобрать.


6

Следующие трое суток слились у Эльки в один потный тёмный ком, в котором намешано было хлористого кальция в гнутой алюминиевой столовой ложке, горечи мелких таблеток димедрола, уколов, которых она почти не чувствовала, студенистого кефира в граненом стакане, рвоты в стоящее у кровати оцинкованное ведро и сумбурных снов. Постулат Витальевич сметал правой рукой в левую пыль с древнего бабушкиного серванта, показывал раскрытую ладонь Эльке и объяснял, что мелкая эта горсть серой пыли – всё, что осталось от колхоза. Политбюро цэка капээсэс, - говорил незнакомые слова незнакомый низкий мужской голос и красиво вибрировал, будто эхом отдавался. Надои молока, - добавлял женский, не такой густой, тоном повыше, но тоже с лёгкой реверберацией, с прочувствованным дрожанием. Расстрелять, как бешеных собак, - диктовал Сектор Евлампиевич голосом фельдшерицы и совал Эльке в рот алюминиевую ложку с хлористым кальцием.
Не спать было ещё хуже, чем спать. До туалета надо было идти по коридору. Элька опиралась ладонями о шершавую стену, пачкала ее потными руками, а руки – извёсткой. Кран в туалете не подозревал о существовании горячей воды, а торчавшая из стены почти под потолком ржавая голова душа на тонкой шее загнутой трубы вообще давно забыла, что такое жидкость.
Запертая дверь в конце коридора мутно блестела непроницаемым рифлёным стеклом. Отсекала.
На четвёртые сутки температура у Эльки упала, будто свалилась, споткнувшись, в яму со скользкими глинистыми стенками. И только ещё через два дня, всё ещё чувствуя себя маслом, размазанным по зачерствевшему куску хлеба, Элька потянулась за книжкой, прождавшей неделю на тумбочке возле жесткой панцирной кровати.
«Церемония обновления закончилась. Музыканты, выбрав место на взгорке, где было посуше, укладывали блестящие золотом инструменты в массивные чёрные футляры, обклеенные изнутри багрово-красным бархатом. Два бульдозера с пьяным рычанием накатывали на длинный высокий бруствер тёмно-рыжей сырой глины, закапывали глубокий ров, до половины заваленный голыми телами обновленцев, виновников торжества. Рык бульдозеров мешался с отчаянным карканьем ворон – каждая старалась успеть отхватить праздничный кусок плоти пожирнее и покровавее. Чёрный их беспорядочный хоровод над пока ещё разверстым рвом добавлял торжественности, заставлял бездумно улыбаться и мечтать о счастливом будущем».
Элька улыбнулась. Кусок текста, выбранный Сектором Евлампиевичем для диктанта из самого начала книжки, возвращал прошедшее время, прошедшее завершенное, канувшее.
Она поднялась и шагнула к окну, выходящему на заснеженный сосновый лес. К окну через сугробы протоптана была узкая тропинка, и снег под окном утрамбован, будто кто-то приходил и подолгу топтался, стараясь убедиться, что Элька жива, беспокоился, заглядывал в окно в щелку между двумя старыми вафельными полотенцами, закрывавшими нижнюю половину окна. На куске бельевой веревки они сидели недвижимо и внизу были приколочены к оконной раме – по три мебельных гвоздя с широкими медными выпуклыми шляпками на каждую половинку. Одно полотенце было припачкано засохшей манной кашей, на другом серело бесформенное пятно – должно быть, от рассольника, супа из солёных огурцов, сдобренного перловкой или рисом.
Отсеченная запертой дверью с рифлёным стеклом в коридоре и плотными неподвижными тряпками на окне, Элька могла на неделю погрузиться в книжку. Давиться жидкой манной кашей, потягивать остывший чай из граненого стакана, представляя себе, что пьёт чёрный кофе из тонкой фарфоровой чашки, и читать. Не самое яркое и безоблачное, но всё-таки счастье.
Она взяла книжку в руки, провела ладонью по слегка шероховатой обложке и шёпотом прочла название: Обновление. И мелким шрифтом в правом верхнем углу, в замысловатой виньетке: Библиотека историка.


7

Потом бульдозеры смолкли. Оба разом. Вороны к тому моменту разлетелись, унося в клювах вкусный и питательный завтрак; только две неудачницы, глупые нерасторопные птицы, ещё клевали сырую глину в тщетной надежде докопаться до еды. Бульдозеристы – один приземистый, коренастый, рыжий, в светло-коричневой кожаной куртке и потёртых до сероватой белизны синих джинсах, другой, победнее, худой и темноволосый, в старом драповом полупальто и мятых чёрных штанах – одновременно выбрались из выпачканных глиной по самые стёкла железных монстров, сошлись на середине выровненной площадки и, с видимым удовольствием от добросовестно сделанной работы, обшарили её глазами.
Рыжий доброжелательно блеснул золотыми коронками и похлопал тощего по драповому плечу:
- Если тягачи вовремя придут, успеем сыр подавить. Экскаватор-то, поди, уже на станции.
Худой согласно кивнул:
- Хотя бы начнём. Сыра-то там целый вагон. Если за два дня не управимся, опять без премии сидеть. Мне скоро жрать нечего будет. Надоело за гроши въябывать. Этим-то что, - он ткнул пальцем, припачканным солидолом, себе под ноги, - полёживай себе да пованивай. Есть-пить не надо, на работу с утра не вставать. А мы за них въябывай.
Рыжий снова блеснул коронками, ощупал пухло и мягко выпирающую на левой стороне груди куртку, осуждающе качнул головой:
- Бульдозерист – это призвание. Деньги для нас не главное. Говорят, скоро бульдозерные войска организуют. Будем надбавку за звание получать.
Худой ничего не ответил – только сплюнул себе под ноги.
Музыканты толклись у раскрытой узкой двери массивного густо-красного автобуса с затемненными стёклами. Длинноволосый круглоглазый скрипач ругал пожилого виолончелиста, небритого и похмельно припухшего, у которого никак не получалось втолкнуть инструмент вовнутрь поперед себя:
- Не было там никогда ля-минор, ноты с собой вози, весь праздник испортил.
- Нам вечером на утренник в детский сад ехать, - включился тромбонист, немолодой солидный дядька в сером пальто с поднятым каракулевым воротом, - тебя туда с перегаром вообще не пустят, так что похмеляться не вздумай.
Виолончелист плаксиво скривил тонкие бледные губы, но смолчал. Чья-то добрая и сильная рука изнутри автобуса воздела футляр с виолончелью и втащила вовнутрь.
- Помогают ему ещё, - проворчал скрипач. – Уволить пора давно.
Он повертел головой, словно прощаясь с поляной посреди соснового леса, глянул вперед, на широкое прямое шоссе, разделенное вдоль утлым газончиком, вдохнул сырой лесной воздух, будто решил набрать его про запас, и пропал следом за виолончелистом в тёмном брюхе автобуса.


8

Сцена в холле детского сада была едва приподнята над полом, и, даже сидя на поставленных тесными рядами шатучих стульях, взрослые смотрели на своих детишек немного сверху вниз.
Отглаженные белые сорочки, тёмно-синие в крупный горошек банты, чёрные юбки и брюки, лакированные белые туфли и розовые гольфы у девочек и чёрные остроносые, тоже лаково блестящие, туфли у мальчиков – всё это обёрнуто было запахом пота, пудры, недорогих духов и заставляло родителей соучаствовать, вживаться, напряженно шевелить губами и расслабленно улыбаться, хлопать в ладоши.
Оркестр уместили в смежной с холлом спальной комнате, и музыканты ёрзали задами по детским кроватям, стараясь усесться так, чтобы не мешать друг другу. Молча. Переругиваться хотелось, но было бы неуместно.
Выстроившись в линейку, дети по очереди читали четверостишия, сочиненные длинноногой блондинкой-культработницей специально для вечернего утренника. Сама она стояла сбоку от сцены и, если кто-нибудь забывал слова, подсказывала свистящим шёпотом.
У девочек то ли память была лучше, то ли они были добросовестней, но в подсказках нуждались только мальчики.

Положили бабушку
В маленькую ямушку,
Её теперь тепло и сухо,
Благодарна нам старуха, -

старательно выговаривая слова, продекламировала пухлая, с румянцем на выпуклых щеках, девочка и изобразила благодарность старухи-бабушки поясным поклоном и вытянутой вниз под углом правой рукой; розовые, в тон носкам, банты, вплетенные в две тощие русые косички, свалились ей на лоб.
Родители оживлённо захлопали, кроме матери этой девочки, женщины тоже пухлой и щекастой, но без румянца.
Следующий чтец, черноволосый мальчик с пронзительно карими глазами, задрожал нижней губой и дёрнулся, готовясь извергнуть, но позабыл, с чего надо начать, и застыл в молчании и отчаянии.
- Голосует, - просипела культработница. – Голосует детвора.
Мальчонка встрепенулся и прокричал:

- Голосует детвора:
Обновляться нам пора!

Стоявшая рядом с ним тощенькая малявка с одним бантом на затылке – на две косички не хватило волос – подхватила:

- Все в торжественный момент
Мы подпишем документ!

Подписаться из чтецов пока ещё никто не смог бы, не умел; родители, люди по преимуществу хорошо образованные, шутку сразу уловили и, к удовольствию культработницы, отозвались добрым смехом.
Детишки поклонились, торопливо встали в пары, из соседней с холлом спальни пугающе громко грянул полонез, и, сбиваясь, не очень стройно шаркая по-полонезному то одной, то другой ногой, пары ушли со сцены в распахнувшиеся двери раздевалки прямо за ней.


9

Теперь Элька чувствовала себя гораздо хуже, чем в начале и на пике болезни. Температура упала совсем низко и ни за что не хотела подниматься – блестела коротким ртутным шпеньком чуть не у самого основания градусника. Сил не было и не обещало прибавиться. Слабо ныли надбровья, нудная боль однообразно торкалась в виски, руки не весили ничего, будто пропали куда-то. От утренней манной каши, плоскую тарелку с которой приносила в изолятор фельдшерица, во рту весь день оставался известково-резиновый привкус. Есть не хотелось.
Дважды приезжал врач, старый седой дядька с дребезжащим голосом. О течении болезни он оба раза высказался одобрительно, но смотрел при этом на томительно выпирающие Элькины титьки, так что казалось, будто одобрение его относится больше к соскам, чем к болезни. Велел фельдшерице ещё пять дней колоть Эльке пенициллин, и было понятно, что, будь у него возможность, он не стал бы поручать это трудное, но интересное дело кому-то, а делал бы его сам, охотно, сноровисто, с любовью к работе.
После каждого укола ягодица ныла, и приходилось прислоняться задницей к горячущей ребристой батарее, чтобы унять.
Читать расхотелось. Совсем.
По два раза на дню под окно приходила Элькина одноклассница Кснана, бесцветная лицом настолько, что на фоне снега казалась человеком-невидимкой. Всегда сердито серьёзная, она вдруг прониклась к Эльке сочувствием и делала что могла, а не могла она ничего, чтобы скрасить, или, возможно, испортить, запертой в изоляторе подруге, которая и подругой-то раньше не была, временное одиночество несвободы, или, возможно, свободы.
Кснана чертила пальцем на снегу круг, а потом тем же пальцем крутила у виска. Элька понимала: фельдшерица Клумба ненормальная. Она согласно кивала несколько раз. Один раз кивнуть – через двойную раму было бы недостаточно, не слышно же ничего.
Вдалеке, среди сосен, случалось, маячил ещё один их одноклассник, Крыков. Кснана тыкала пальцем в его сторону, потом хваталась обеими ладошками за левую грудь, закатывала глаза, хихикала и трижды тыкала пальцем в окно, то есть в Эльку. Это означало, что Крыков влюбился и ходит среди сосен, чтобы пострадать покачественней. Элька только пожимала плечами. Один раз, потому что нечего было подтверждать или отрицать, на чем-то настаивать, даже через двойную раму.
Иногда, ближе к концу своего рабочего дня, Клумба начинала говорить сама с собой громко и разборчиво
- От плохих цирроз, от хороших подагра, - доносилось до Эльки из-за двери. – Хоть всю жизнь один кефир пей, всё равно издохнешь.


10

Медленно выздоравливалось. Температура подобралась к тридцати шести и четырём, сил у Эльки добавилось, и жить стало ещё скучнее. Суета общей спальни стала казаться отсюда, из изолированного пространства с двумя узкими кроватями, тумбочкой и стулом из слоёной фанеры на растопыренных трубчатых лапах, совсем не раздражающей, а даже наоборот, исполненной благожелательности ко всему и ко всем, а к ней самой в особенности.
- Преподаватели обязательно должны проследить, чтобы одежду складывали аккуратно, особенно мальчики, - говорила школьная директриса из книжки. Эльке она представлялась точь-в-точь интернатской директрисой, низкорослой, полной и почти такой же округлой, как фельдшерица Клумба, но только мелко и сдуто. – Брючки отдельно, рубашки отдельно. Трусы и майки по отдельности. Чтобы не получилось, как с прошлым выпуском, когда педагогический коллектив полдня одежду сортировал. В жизни детей наступает самый важный, самый торжественный момент, и никакие отговорки про то, что носки всё равно дырявые, не принимаются. Мы должны помочь нашим ученикам полностью реализовать себя.
Педсовет проходил в кабинете литературы. Со стен в тесное вместилище учителей смотрели нарисованные тушью на бледном кремовом фоне и типографски размноженные классики. Директриса говорила, то сцепляя короткие пухлые руки на выпирающем животе, то слегка разводя их в стороны.
- Мальчиков будем обновлять отдельно от девочек. В разные рвы. Сначала мальчиков – иначе они бросятся подглядывать. На всякий случай между рвами поставят забор. Временный, конечно. Подростки – трудный контингент, особенно мальчики. Давайте говорить прямо - надо постараться, чтобы они не возбуждались. Проследить. Обновляемых будут окроплять – неудобно получится, если у них вдруг окажется эрекция. Что священнослужитель о нас с вами подумает? Когда мероприятие закончится, временный забор уберут и сделают общий. Потом поставят монумент, потом его снесут, после опять поставят – всё как у нас принято. Будем и дальше воспитывать подрастающее поколение на наших славных традициях. Чтобы никто не мог посягнуть.


11

Украшенные гирляндами разноцветных флажков экскаваторы медленно отползли, пятясь, от свежевырытых рвов и встали так, чтобы не закрывать зрителям место главного действия, обрамленное валами рассыпчатой глинистой почвы. Под одобрительный гул публики четверо рабочих установили временный пластиковый забор между рвами, чтобы мальчики не глазели на голых девочек.
Свежесколоченные из занозистых досок трибуны были переполнены и рисковали свалиться, сломаться, потому что мало кто соглашался сидеть в нижних рядах. Они хоть и были ближе всех ко рвам, не позволяли видеть одновременно обе половины торжественной процедуры обновления. Те зрители, кому удалось утвердиться на верхних рядах, подскакивали, махали руками и флагами, дудели в рожки, увеличивали опасность обрушения.
Сбоку от рвов, в некотором отдалении, рассаживались на длинные лавки музыканты, лениво переругиваясь. Труднее всех было ударнику, дядьке пожилому, оплывшему, раздражительному. В помощники ему дали двух молодых бестолковых рабочих – давать им указания можно было только показывая пальцем на инструмент, но даже и так они всё путали. Ударник с тоской вспомнил, что когда-то мечтал стать кем-нибудь навроде Ринго Старра, Йена Пейса или, в лучшем худшем случае, достигнуть недосягаемого и погибнуть, как Джон Бонэм. А приходилось на старости лет объяснять болванам, куда что поставить среди чиста поля у вырытых для обновления рвов.
Рядом с оркестром на слегка приподнятой дощатой сцене звукооператор мостил колонки и стойки с микрофонами для приглашенных музыкантов, которые должны были исполнить спиричуэл. Эти четверо стояли рядом со сценой. Священник в боевом, вышитом золотыми нитями, облачении хмуро поглядывал на них и ругал одного из двух бывших при нём пацанчиков – у того на стихаре осталось жирное пятно от гамбургера. Пацан бестолково тёр пятно потной ладошкой, но никуда оно не девалось.
- Раз, - проверил установленный микрофон звукооператор, компактный дядька лет пятидесяти с длинными волосами сзади и освобожденными от прически чуткими ушами, - раз, два, три.
И тут же бросился к длинному плоскому пульту, чтобы слегка пригасить высокие и чуть добавить низких.
Ваваж, темный волосом курчавый щуплый парнишка, которого не допустили к обновлению из-за сильной простуды, всхлипывал, уткнувшись в юбку длинноногой сердобольной училки английского. Та гладила его по кудряшкам и пыталась успокоить, обещала, что через год Ваважа обновят с новым школьным выпуском.
- Ага, - подвывал Ваваж и всхлипывал, - у Вавапа насморк, так его пустили, а меня не-е-ет.
- У тебя температура, - урезонивала училка английского, - а у Вавапа только насморк немножко.
Светло, прозрачно излила душу труба, заполнила собой поляну и пролилась дальше, за шоссе, в тесно поставленные за высоким общим забором разнокалиберные дачные строения. Глухо, настороженно вступил ударник. Виолончель заныла торжественно, но вдруг взвизгнула высокой нотой, и стоявший недалеко от виолончелиста скрипач скривился, будто задел языком больной зуб, а группа темнокожих, которые готовились спеть спиричуэл, три полные женщины и высокий мужчина, бас, вожак поющего прайда, засветились отбеленными и накрахмаленными улыбками, будто кто-то им что-то смешное сказал.
Обновители, которыми командовал усатый майор в парадной форме, уже выстроились метрах в тридцати от рвов и проверяли оружие. Улыбались, шутили, вставляли рожки в автоматы, передёргивали затворы. Майор делал вид, что сердится, но и ему было трудно удержаться от улыбки, которую он тщетно пытался спрятать в пышных седых усах.


12

Весёлой ватагой, шлёпая босыми ногами по мокрой глине, оскальзываясь и падая, шутливо пиная упавших в лица, бросились мальчики к краю свежевырытого рва. Девочки, поставленные так, чтобы им не было видно происходящего, вытягивали шеи, становились на цыпочки, толкали друг друга и смеялись. Музыканты перешли с польки на мазурку, ни на секунду не прервались, даже и перехода заметно не было – было одно, а стало другое, сразу.
Обновители, опустив автоматы, терпеливо дожидались, пока мальчики выстроятся в ровный ряд на краю рва. Усатый майор, покрасневший щеками, стоял сбоку. Правая рука его была чуть приподнята, и только этот, отчетливо видный с трибун, жест да раскрасневшееся лицо выдавали его крайнее возбуждение. Сколько раз уже он командовал взводом обновителей, а всё никак не мог привыкнуть к напряженной торжественности момента.
Наконец мальчики построились в длинную шеренгу спиной ко рву, и оркестр по сигналу дирижера, среднего роста, подтянутого, седого, как усы майора, мужчины, оборвал музыку. Священнослужитель, стоявший сбоку от рва, обошёл шеренгу, макая кисть на длинной ручке в чашу, которую несли за ним два пацаненка в стихарях, и окропляя обновляемых. Молитву он пел басом таким густым, что ни вблизи, ни на расстоянии невозможно было разобрать ни слова, кроме разве что финального аминя. Потом майор поднял руку, рявкнул короткую команду, обновители красиво воздели автоматы прикладом к плечу, майорова рука резко, но торжественно дёрнулась книзу, и чёткие звуки коротких очередей заполнили свободное от музыки пространство.
Только очереди затихли, два одетых в белую униформу служителя бросились ко рву, чтобы длинными деревянными рычагами с резными ручками и расписанными под хохлому узкими лопатками на конце спихнуть туда мальчиков, которые упали на краю.
Как только служители закончили и отбежали в сторону, зрители на трибунах встали и начали хлопать – сначала вразброд, а потом всё слаженней и слаженней. Сидеть остались только родители обновляемых – для них устроены были две отдельные небольшие трибунки, отдельно для родителей мальчиков и отдельно – для родителей девочек. По традиции они должны были сдерживать эмоции до конца процедуры.
Дирижер выждал положенные две минуты и взмахнул руками. Оркестр бодро отозвался Маленькой Ночной Серенадой; зрители прекратили хлопать, вернули седалища на неструганые доски трибун, погудели одобрительно и смолкли в ожидании продолжения, в продолжении ожидания.
Девочки пошли к своему рву вереницей. Они не спешили и не толкались, блюли дистанцию и сначала прошлись вдоль трибун, чтобы зрители могли разглядеть в доступных при ходьбе деталях каждую из них.
Не без гордости наблюдавшая за своими голыми воспитанницами школьная директриса покопалась у себя в чёрной кожаной сумке, выудила оттуда дешевый блокнот в обложке из бежевой бумаги, ручку и записала неровным начальственным почерком: походка девочек, рассмотреть вопрос о засыпке дорожек, согласовать. Добавила с большой буквы: эстетика. И поставила восклицательный знак.
Потом процедура с оркестром, священнослужителем, седым майором, обновителями и двумя служителями с раскрашенными рычагами-лопатками повторилась. Зрители снова зааплодировали стоя, а родители на своих трибунах стали обниматься, похлопывать друг друга по плечам, вытирать слёзы счастья.
Директрису, завуча и кудрявого черноволосого мэра города, которые перед началом процедуры произнесли каждый по маленькой торжественной речи, сменил квартет темнокожих артистов, и звуки спиричуэла на незнакомом языке излились.
- Идти добивать, товарищ майор? – спросил нескладный деревенский парняга с усыпанным крупными красными прыщами лицом.
- Я те подобиваю! – шутливо рассердился майор. – Поиграться захотелось? Давай, - он махнул бульдозеристам, - известью заваливай и закапывай. Некогда нам тут в бирюльки играть.
Два самосвала, нагруженные известью с горкой, натужно засипели моторами и поползли задом ко рвам. Бульдозеристы забрались в недра своих монстров, те взрычали, и ни спиричуэла, ни сиплую партию самосвалов стало совсем не слышно.


13

- Вот собрались они как-то вместе, Козара Гатая, Онана Рядная да Войнана Родная, - бубнила фельдшерица Клумба.
Её рабочий день приближался к достойному завершению. После третьей мензурки спирта речь её утрачивала чёткость, приобретенную после первой мензурки, и смысл повествований бледнел и пропадал.
У неё был праздник. В шесть вечера – таков был заведенный невесть когда и кем порядок – Эльку выпускали из изолятора. Клумба праздновала не избавление от дополнительной нагрузки, но трудовой успех. Она выхаживала больную. Трижды в день приносила ей еду, трижды за первые дни болезни выносила и полоскала заблеванное ведро, заставляла пить таблетки и колола пенициллин. Заменяла Эльке мать, которой у той не было и которая, так получалось из документов, сгинула за три года до рождения своей дочери.
- Исп, - сказала Клумба после пятой мензурки и икнула, - исп, - и поколотила себя в грудь кулаком, чтобы избавиться от икоты, - из пробирки ребёнок, а не исп... не исп...
Договорить не смогла и, вперемешку с икотой, захихикала.
Элька то вставала, то садилась – то на фанерный стул, то на жёсткую панцирную кровать. Закрывала ладонями уши. Слонялась по пустому запертому коридору, лишь бы не слышать бормотания побагровевшей от спирта Клумбы.
Книжку Элька с трудом дочитала и забросила в пустую тумбочку. Возвращаться к ней не хотелось. Она решила, что никогда больше не станет ничего читать про историю, потому что в ней всё всегда плохо кончается, а всем или всё равно, или эти самые все непонятно чему радуются.
За мутным рифлёным стеклом закрытой двери коридора маячила Кснана, дожидалась, когда Эльку выпустят. Она ещё днём приходила под окно и жестами – тыча себя пальцем в грудь, а потом в пространство – объяснила, что будет ждать. Показывала что-то ещё, но смысла Элька не постигла. Будто бы кто-то идёт – двумя пальцами. Потом будто бы кто-то едет – крутила руками воображаемый руль. Тыкала пальцем в учебный корпус интерната и резко разводила руки, будто изображала взрыв. Губами несколько раз повторяла слово, но то было чересчур длинным, чтобы понять его без звука.
Без пяти минут шесть по круглым часам, висевшим в фельдшерской каморке, Клумба тяжело поднялась, позвенела ключами, нанизанными на кусок бельевой веревки, и молча – потому что после шестой мензурки напрочь лишилась дара речи – пошла распахнуть дверь из коридора изолятора в широкий мир. На Эльку она даже не глянула – фокусировка взгляда отняла бы последние силы. Всё, на что Клумбу хватило, – не без труда попасть ключом в скважину, отпереть замок и прощально икнуть.


14

Кснана ждала за дверью встрёпанная, взлохмаченная, в расстёгнутой шубе из искусственного меха. Плоские её щёки, обычно лишенные всякого цвета, ярко розовели. В руках она держала Элькино драповое зимнее пальто цвета изношенных и застиранных голубых рейтуз и коричневую шарообразную цигейковую шапку с залысинами и потертостями. Элькины валенки были тут же, на полу у самой двери.
- Побегли шибче, - выдохнула она шёпотом, и шёпот её сорвался на хрип.
- Ты чо – сдурела? – Эльке совсем не хотелось куда-то бежать, кроме как рвануть в душевую, где ни пальто, ни валенки были совсем не нужны.
- Сама дура, - Кснана впихнула Элькины пальто и шапку ей в руки, - бегти надо шибче, надевайся давай.
Элька поняла, что её подруга чем-то сильно напугана, и перепугалась тоже. И – будто сами собой, без её участия – отметились детали: тусклый свет в переходе в жилой корпус (обычно его оставляли на ночь, а до отбоя горели все лампы) и темнота в конце его, выходившем в холл, где по вечерам собирались общаться все, кому было не лень подняться с койки и выйти из палаты. И ни звука оттуда не долетает.
Она, как могла быстро, напялила на себя пальто, натянула шапку, сбросила разношенные тапки, сунула ноги в валенки. Кснана приплясывала от нетерпения и повторяла недетским хрипящим шёпотом:
- Побегли, побегли шибче.
Они пробежали половину коридора и выскочили на широкое тёмное крыльцо. Кснана, вместо того чтобы, как все всегда делали, посильнее хлопнуть расхлябанной дверью, придержала её и закрыла тихо, по-воровски, и вздрогнула, когда дверные петли скрипнули.
- Крыков тоже убежал, - шепнула Кснана, будто решила Эльку ободрить и утешить.
По узкой тропинке, протоптанной в снегу между редкими в этом месте соснами, они побежали по направлению к ближайшему посёлку, до которого днём спокойным шагом можно было бы дойти минут за двадцать. Вечер был половинчато тёмен, и каждый раз, когда клочкастая туча закрывала луну, они сбивались с тропы и увязали в сугробах. Эльке в валенки набилось снега, а суконные боты Кснаны намокли и сразу заледенели.
В эти тёмные промежутки, когда бежать всё равно было невозможно, Кснана шёпотом, будто в лесу мог кто-то подслушать, выдавала Эльке бессвязные куски информации: где пряталась она, чтобы дождаться выписки Эльки из изолятора; как поймали Крыкова и как он вырвался из рук двух воспитах, толкнул одну так, что она упала, и убежал в лес; физкультурника отправили его искать, и тот вернулся во вспоротом пуховике, с поцарапанным подбородком и с синяком под глазом. А когда автобусы уехали, её и Крыкова искать перестали, но она всё равно боится, потому что если найдут, то увезут.


15

Элька не задавала вопросов, но чувствовала, как копится в ней раздражение от бессвязности, непонятности, от дурацкой утешающей интонации в тех местах, где Кснана рассказывала о Крыкове, до которого Эльке не было никакого дела.
Только когда они наконец вышли на окраину посёлка, на твёрдый утоптанный снег, скупо освещенный голой жёлтой лампочкой на косо стоявшем деревянном столбе, Элька остановила подругу, взяла её под мышки, приподняла, тряхнула, поставила на снег и как могла спокойно попросила:
- Расскажи сначала. Без Крыкова. Куда бежим. Зачем. Я в душ хочу, а не по лесу в темноте бегать.
- Ты чо? – Кснана то ли удивилась, то ли обиделась до такой степени, что наконец перестала шептать и начала орать. – Ты чо – не знаешь? Всех после обеда увезли. На третье компот давали и пироженки, будто на Новый год. Интернат сносить будут. Нас всех обновлять. Училки в спальнях одежду в кучи складывают. Бегти надо отсюдова. Едь в свою Кьеркегоровку.
- Врёшь, - нахмурилась Элька. – Давно уже никого не обновляют.
- Честное пионерское, - Кснана перекрестилась. – Можешь вернуться, если хочешь, сама позыришь. Всех увезли. На автобусах больших.
- Может, их в другой интернат отвезли, - пожала плечами Элька.
- Ага, - кивнула Кснана и вдруг засветилась в полутьме лицом, как новогодняя ёлка. – Вон он бегёт. Крыков.
- Девки, девки, - таким же возведенным до хрипа шепотом, каким объяснялась Кснана, звал Крыков на бегу.
Он оскальзывался, дважды припал на колено, но стремился неудержимо.
- Вот, - едва добежав, он сунул руку во внутренний карман своего когда-то бывшего ворсистым короткого пальто, вытянул оттуда бумажник, раскрыл его, выдернул из бумажника купюры, поделил их наугад на троих и объяснил, - на билеты. У физрука стянул. Он меня как схватит, я ему пуховик ножом – раз! Ногтями его так – хрясь! Головой в глаз – бум! Лопатник его схватил - и бежать.
Элька чувствовала двоящуюся реальность: раньше она едва замечала своих одноклассников, а теперь оказывалось, что она важна им, и это требовало взаимности. Ей не интересны были подробности схватки Крыкова с физруком, но в мёрзшей без варежки руке она держала спасительные деньги на спасительный проезд на спасительном автобусе до Кьеркегоровки и вынужденно сопереживала поэтому сумбурному рассказу с хрясями и бумами.
- Поедем все в Кьеркегоровку, - скорее приказала, чем предложила, она. – Отсюда автобус до своротки. Потом пешком. А потом посмотрим. Там у меня бабушка. И Постулат Витальевич. Он умный. Скажет, что делать.
- Поехали, - с готовностью согласился Крыков, и Элька заметила, что Кснана посмотрела на него то ли с осуждением, то ли с неприязнью.
Но и она согласилась. Молча. Сжала узкие бледные губы и кивнула.


16

Проходящий через посёлок междугородный автобус подобрал их, совсем уже замерзших, на остановке, помеченной трубой с гнутой табличкой и голыми, без единой доски, ногами лавки из покрошившегося бетона. Внутри было полупусто и полутихо – только кондукторша переговаривалась со знакомой тёткой о вечном: ругала цены на базаре.
Пространство снаружи обозначалось редкими горящими окнами, как звёздами в кромешно тёмном небе, и ничем больше. Иногда встречные машины освещали фарами заснеженную и укатанную дорогу. До поворота на Кьеркегоровку езды было часа полтора, не меньше, и Элька погрузилась в ожидание, такое же тёмное, как пространство за окнами автобуса, и так же разбавленное маячками тревоги, как темнота горящими вдалеке окнами в избах редких и мелких деревень.
Все втроём они умостились на задних сиденьях. Там больше трясло, зад автобуса подпрыгивал на каждом, самом мелком ухабе дороги, зато можно было оставаться вместе, не разделенными проходом. И к тому же было тепло, как будто сидишь на печи.
Элька призналась себе, что одной ей было бы лучше, но благодарность обязывала и – это было неожиданным для неё самой – она чувствовала ответственность за своих одноклассников, которые меньше двух недель назад казались ей такими же чужими, ненужными, мешающими, как всякий человек и всякий предмет в интернате, а теперь сидели по обе стороны от неё и даже не шептались, затихли.
Около получаса прошло в равном по скорости трясучем движении с усыпляющим теплом и однообразным рычанием мотора. Дрёма обволакивала, но зад автобуса время от времени подскакивал, подбрасывал вверх, сиденье ударяло по спине и ягодицам, будило.
Зыбкий широкий столб рассеянного света медленно вылез из темноты далеко в стороне от дороги, обозначил чёрную кромку леса. Сквозь рычание мотора донеслись слабые неразборчивые звуки, похожие на музыку, – примерно так слышала Элька в детстве радио у соседей на другом конце Кьеркегоровки: понятно, что музыка, но не разобрать, какая.
Элька почувствовала, как горячим вспух, вспыхнул у неё внутри, в животе, страх. Она схватила своих спутников за руки – Кснана взвизгнула от боли и стала вырывать руку, а Крыков ответно сжал ладонь и, похоже было, приготовился что-то сказать, но не успел. Бледный столб рассеянного света задрожал от вспышек, а потом, меньше чем через секунду, быстрая вереница тупых, ритмичных, настойчивых и неотвратимых звуков продырявила пространство и ударила по ушам.
- Интернатских обновляют, - громко объяснила кондукторша своей знакомой. – Давно уж пора. Раньше-то днём обновляли, а теперь дожидаются, пока стемнеет. Быдто стесняются. А вот поглядишь: как памятник открывать станут, так со всей округи народу навезут. Опять мужики-те напьются на радостях, передерутся.
Автобус, выпучив фары, мчался в густую темноту. Столб света медленно уходил вбок и назад. Рёв бульдозеров еле пробился издалека через рычание автобусного мотора, влился в него, как вливаются вторые голоса в основную партию, и там, внутри, медленно затих, пропал, умер.




© Евгений Пейсахович, 2019
Дата публикации: 09.04.2019 18:43:04
Просмотров: 2356

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 69 число 42: