Благая весть отъ Марка
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 20924 знаков с пробелами Раздел: "Назидательные новеллы" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
1 Вот посиживаешь голый перед компьютером, подергиваешь себя за пыпыську да подумываешь. Не каждому привалило такое счастье. Никакой необходимости, осознанной или неосознанной, подёргивать себя за прохладную старческую пыпыську нет. А свобода есть. Раньше не было. - Свобода есть осознанная необходимость, – говорила моя учиха и смотрела выпукло. Она имела в виду, что мне надо идти в парикмахерскую, а широченный, длиннючий галстук-самовяз, ослепляюще белый, разрисованный аспидно-чёрными крупными цветами, менять на стандартный, унылый, узкий, тусклый, с мелконьким узлом-декорацией и на бельевой резинке. Хотела, чтобы я самоубился. Необходимость свободы я и без неё осознавал, но она, узколицая, мелконосая, устремлённая в никуда, подразумевала что-то другое, чего мне было никак не постигнуть. Свобода есть осознанная необходимость несвободы – это она имела в виду. На шероховатом асфальте стоянки у пляжа валяется потёртый силиконовый член. Размером изрядный. Пупырчатый. Грязно-серого цвета – все стареют, и всё утрачивает краски. Может, он овдовел внезапно. Или его хозяйка с ним поругалась, выгнала из дома, оставив имущество себе. Может, он был чересчур приставучим – кому это понравится? Трагедия произошла или драма – теперь не узнать. Хочется верить, что в потёмках она придёт на пляжную стоянку, вся в слезах. Будет звать и умолять простить и вернуться. Найдёт, сожмёт в потной ладошке и прошепчет: больше никогда тебя не брошу. Может, даже и поцелует, смахнув прилипший песок и сухой голубиный помёт. Любовь, что тут скажешь, – великая сила. Меня тоже девушка бросала, я тоже каждое утро бреду по этой стоянке к морю и даже прилечь могу, никто не удивится. Тоже потёртый, хотя не силиконовый и не такой пупырчатый. Но краски утратил, говорить нечего. Выцвел. Если не приглядываться, могут принять за. Нет. Не придёт, просить ни о чём не будет, слезы не прольёт, целовать усыхающими старческими губами не станет. По дороге к своему новому мужу она забрала, даже не почесавшись, мои пятьсот рублей. Это отметилось, но тронуло не особо. А в котором месте могло почесать себя это совершенство? Она хотела родить этнически чистых детишек, и я тут никак не подходил. Плюс ещё двести сорок рублей за съём пропахшей покойником квартиры на три месяца. Чирик или два левому грузовику за то, чтоб довёз до места и помог занести на четвертый этаж полуразваленный диван, который я выклянчил у товарища задарма. Деньги дешевели скорее, чем успевали потратиться. Главным моим убытком была она. Мой вклад в будущих этнически чистых детишек давно забылся, но имена благотворителей и не обязательно высекать на сером, как выброшенный силиконовый член, граните. Смотревшим сбоку было непонятно, из-за чего сыр-бор. Смотревший изнутри ничего не видел, кроме горя утраты. Город оттаивал от зимы медленно и неохотно. Чтобы выбросить мусор, надо было пересечь уже подсохший асфальт и влачиться, стараясь не поскользнуться и не упасть, по тёмной от копоти тропинке, протоптанной в осевшем снеге, покрытой ледяной коркой. Сумасшедший этнически чистый Марк носился по городу с топором за пазухой, выискивал оставшихся евреев и убеждал их, что надо спасать детей. Срочно. Убедительным он казался больше, чем сумасшедшим, а мне даже бывал симпатичен, поскольку в устремлении своём сильно смахивал на девушку, которая бросила меня, чтобы блюсти этническую чистоту, – и тоже во благо детей. Внешне-то, конечно, Марк не напоминал её нисколько, потому что был приземист, тёмен волосом и карими, со слабым перламутровым отливом, глазами. Ни титек четвёртого размера у него не было, ни ровных нижних век, ни глаз поглощающе-серых. Одни только коренастость да волосатость. Жизнь кипела, но наверху видна была только накипь. Все убивали всех, и я уверен, что цены на услуги сильно разнились. Одно дело – тюкнуть топором по голове банкира в подъезде. Особых навыков не требуется, и цена не очень высокая. Совсем другое – расстрелять какого-нибудь богатого Олежку из четырёх калашей в квартале от городского управления милиции и раствориться безвозвратно. И народу надо больше, и искусство стрельбы требуется явить изумленным гражданам, из которых никто ничего не видел и не слышал, хотя и пялились из всех окон, напрягая уши. Снайперы тоже стоили недёшево. Хочешь, чтобы кого-нибудь убили качественно и надолго, – плати. А меня девушка бросила. Почти что убила. За очень, правда, скромную сумму денег. Не больше тысячи тогдашних рублей, из которых каждый уже почти ничего не стоил. Ну, ничо, оклемался. Посиживаю. Подёргиваю. Да не, они милашки были, что говорить. Убьют кого-нибудь – и в церкву идут свечечки поставить, помолиться за упокой души, попечалиться, баксов отсыпать, от нашего прихода вашему. Дело божеское. Потом опять убьют и опять идут. Хороший-то человек, он хоть кого убей, всё равно плохим не станет. Но это всё фон был, разговоры, страхи, опасения и что-то вроде тихой радости, мимолётной улыбки. Самоистребление не может не радовать. Сумасшедший Марк с топором под полой тёмной болоньевой куртки немного походил на пожарного, немного – на партизана времён войны с Наполеоном. Для первого не хватало жёсткой брезентовой робы и блестящей латунной каски. Для второго – короткого зипуна, перетянутого в поясе пеньковой верёвкой, заячьего треуха и лаптей с обмотками. 2 Потом уже, когда умирал в больнице с окнами на Средиземное море, Вадя с отстраненным раздражением, но и с облегчением тоже, подумал, что ничего от него в кончающейся жизни не зависело, от самого начала и до. Может быть, потому, что доктора бессмысленно затягивали Вадиково умирание, прошлое не хотело или не могло пронестись перед глазами – так только, отдельные сырые куски, вполне себе бесформенные, всплывали на фоне потолка и белых завес вкруг кровати, чтобы тут же кануть. Ему достаточно было посмотреть на руку, чтобы по цвету кожи понять: всё, уже не живой, и капельницы помогут этой изношенной плоти не больше, чем помогли бы пиявки, припарки, банки или горчичники. Он никак не мог умереть. Так иногда человек, измотанный до нутра своего нутра, никак не может заснуть. Оставшийся от жизни лохмот времени можно было занять только мыслями, а те никак не хотели складываться и либо толпились нестройно, комкасто, либо расплывались в темноте и шушукались, будто отдельно от Вади, сами по себе. Жена держалась отстраненно и как будто даже сердито. Располневшая, густо обморщиненная, она ничем не напоминала пульсирующую румяную, с выпуклыми щеками, студентку, на которой Вадя в незапамятное время женился. В прежней жизни. Ещё до первого зигзага, когда всё текло плавно, ламинарно, по понятным, хотя часто смешным и неприятным, правилам. - Я жил как животное, - три раза за время её посещений промолчал жене Вадя. То есть сказал, но не озвучил. Решил, что если сказать это вслух, она обидится. Поймёт не так. Совсем не поймёт, в лучшем случае. Первый зигзаг был особенно скомканным, с пустыми витринами магазинов, стремительно исхудавшей суммой, пропечатанной мелкими синими цифрами на странице сберкнижки, с незыблемой ещё вчера твердью, превратившейся в зыбучие пески. Девушку звали Земфира. В коридоре без окон обшарпанная дверь редакции заводской многотиражки была как раз напротив двери в добровольческое спортивное общество. Табличка из оргстекла золотыми буквами на чёрном фоне так извещала. Добровольческое. Слово пахло шинелями, порохом, отдавало ваксой. Могли бы, неоднократно сердился Вадя, кушетку поставить – добровольческий спорт на шатучем стуле тоже получался неплохо, благо Земфира была гибкой и не тяжёлой, но всё-таки. Прежде чем сесть стучать на машинке бодрящую статью, Вадя после тренировки в спортивном обществе по пять минут мыл руки с мылом. Запахи жжёной резины и прогорклого жира отвоёвывали друг у друга пространство над полупустыми улицами, трамвайными рельсами и почерневшими, будто обгорелыми, сугробами. Звуки траурно приглушались, чтобы снова – и это ощущение было особо тяжким – взреветь, начиная новую часть оратории. Была надежда, что музыка будет новая, завораживающая. Так и вышло. Возгремела дробь оранжевых киосков размерами с нескромный деревенский сортир, и музыка невиданных сигарет по неслыханным ценам, бутылок с цветастыми наклейками, пачек кофе, похожих на брикеты, излилась. Человек рождается, чтобы изрыгать звуки. Извергать. Первым делом – из себя самого. Орать – значит жить. Любая акушерка знает. Кто-то останавливается на этом, кто-то приискивает себе предметы – скрипку, блок-флейту или ещё чего-нибудь, чтобы дуть, пиликать, стучать, жать на клавиши или щипать и больно терзать струны. Вадя уволился и пошёл дудеть на флейте межвременья – определился в посредники между посредниками. 3 В последнюю, свою разнаипрепоследнейшую, неделю, проведенную в больнице, он ни разу не вспомнил о втором зигзаге, разделившем жизнь – Вадину, его жены, сына и дочки – на две части. Куски из первой и второй серий перемежались, но сам момент, когда одна перетекла в другую, пропускался, будто экран гас. На северо-западной окраине города не было тяжело пахнущих заводов – там кварталами тянулись приземистые негостеприимные склады за более-менее новыми бетонными и старыми краснокирпичными заборами. Из-за заборов, украшенных поверху колючей проволокой, слегка выпирали крыши, покрашенные тёмно-зеленой или охряной краской. Летом пыль осаждалась на разбитые тяжёлыми грузовиками дороги только ночью – с утра до позднего вечера вздымалась прозрачным сероватым, чуть-чуть в беж, облаком по-над. Сердитые дымы из выхлопных труб грузовиков наполняли сухой туман пыли военно-тракторным ароматом и понуждали бодриться. Стеллажи внутри склада, куда приехал Вадя на тёмно-вишневого цвета «шестёрке», были почти пусты: только две картонные коробки с сигаретами без фильтра в красных плоских пачках из тонкого картона, больше похожего на ватман, и несколько коробок помассивней, с литровыми бутылками голландской водки, доживали последние дни или часы. Кладовщица Люся в искусственно освещенном пространстве с пустыми стеллажами смотрелась восковой куклой. Закрасить возраст яркой косметикой и умастить себе парфюмерией в меру у неё не получалось. Плохо получалось. С обратным результатом. Только тени под глазами смотрелись естественно – казалось, что были подарены жестокой природой. В тридцать с небольшим хвостом она выглядела на пятьдесят без хвоста. Поношенная. С истекшим сроком годности. Человек рождён, чтобы оценивать возможность совокупления. Нельзя исключить, что именно совершеннейшая невозможность, недопустимость интима с кладовщицей Люсей – во всяком случае, в трезвом состоянии – подтолкнула Вадю извлечь из себя неуместные звуки, что и вынудило, в конце концов, сменить страну проживания. Довершить второй зигзаг. А может быть, одни звуки повлекли за собой другие, ибо музыка есть созвучия. - Обе, - сказал Вадя и ткнул пальцем в сторону двух коробок с дешёвыми сигаретами. - Одна для Дурново, - не согласилась Люся. - Ебал я его, - завершил звукописный рисунок Вадя. Решительно. Как Маяковский. Срочно надо было. Сдал – принял. И ничто не. 4 Мир, если внимательно всмотреться, откроет много удивительных тайн. Что они каждый день маячили перед носом, это только потом понимаешь, когда режиссёр-постановщик всего-всего лениво даст подзатыльник. Тогда жизнь внезапно раскроет свои маленькие секреты, сорвёт с себя лифчик, без стеснения снимет трусы, ляжет на спину и раздвинет ноги: смотри, болван, и постигай. Вадя старался быть спокойным с виду, но внутри его лихорадило. За два дня он успел узнать многое, без чего обошёлся бы. - Моя фамилия Дурново, - сообщила зелёная пластиковая телефонная трубка тусклым голосом. – Людмила Николаевна передала мне ваши слова. - Кто? – не понял Вадя. - Кладовщица, - тускло пояснил голос. У изукрашенной поношенной кладовщицы Люси оказались приличные имя и отчество. - Вы сказали ей неправду, - монотонно развила телефонная трубка музыкальную тему. – Теперь я вынужден вас убить. - Если бы не этот твой Плевако, - сердито заметила к исходу второго дня открытий жена Наталья, мне бы тебя с места было не сдвинуть. - Дурново, - поправил Вадя, будто эта поправка имела какое-нибудь значение. И только разозлил жену ещё больше. - Тогда я уеду одна, - Наталья так решительно тряхнула головой, что уложенные, приглаженные её волосы, тёмные с рыжеватым оттенком, распушились, будто торчком встали, - а он пускай тут тебя убивает. Логика никогда её особо не заботила, и это Вадю давно не удивляло. Из какой трубы вытекает, в какую втекает – такие задачи были не для неё. Ни предпосылок, ни следствий – всё опускалось. Дети, квартира, машина – она сама всё решит, и всё решится не в Вадину пользу. Зачем говорить об этом? Придёт время – поймёт. Чёртов сукин сын. Недоумок. Два дня назад Вадина жизнь была с краями полна мелкими партиями рыбных консервов, говяжьей тушёнки, сигарет, бутылок «Мурфатляра», каменно-твёрдых вакуум-упаковок кофе. Как я тебе отдам по сто восемьдесят, если мне самому вошло по двести? Есть ещё рислинг венгерский, по двести двадцать отдам, если сто бутылок возьмёшь. На реализацию. Но не больше месяца. Был у Вади ещё один аргумент – что везде убивают. Хватило ума не оглашать. 5 В заданную самим Марком категорию нуждающихся в спасении Вадя не входил по возрасту, но это не мешало. Будучи лично знаком с Дурново по психдиспансеру, Марк понимал, что тот не шутит, что дело живое, настоящее, и топор за пазухой то согревал, то холодил. Марк чувствовал себя Силами самообороны. Чувствовал, то есть был. Стоит человеку написать стишки – он сразу чувствует себя поэтом, то есть становится. Незамедлительно. Независимо от. Наталье, потускневшей от переживаний, Марк нравился. Чтобы вызвать к себе доверие замужней женщины, детной матери, человеку достаточно быть коренастым, слегка сумасшедшим и хотя бы чуть-чуть самоотверженным – не сильно, но так, самую малость. По полночи дежурить на ребристой, из сосновых брусьев, лавочке у подъезда серой блочной пятиэтажки – это была Маркова самая малость. По ночам бывало прохладно, и длинная, ниже колен, чёрная болоньевая куртка выглядела уместно. Марк надевал её не для того, чтобы не замёрзнуть, а чтобы было где прятать топор. Загубленный - сиречь зацепленный крючком за губу и влекомый в пока ещё родной среде к неизбежному. Против воли, ясен пень. Я-то уже никуда не был влеком – останки мои спокойно плыли по течению кверху пузом, изъеденным изнутри опарышами сомнения и обиды, и, если на них падал свет, тускло блестели. Девушка убила меня зимой, а теперь клонился к исходу август, с редкими дождями, ленивым солнцем, бодрящим бензиновым угаром на переполненных улицах центра города. Посмертное существование ночного сторожа в маленьком детском театре, воровать в котором всё равно было нечего, меня вполне устраивало. Автомобильный угар к ночи частью выветривался, частью укладывался на асфальт, воздух кое-как очищался, и становилось можно с удовольствием курить полной впалой грудью. Дневные новости доносили до меня городская газета, которую выписывал театр, и сумасшедший Марк, который, похоже, черпал их из того же не замутненного интеллектом источника. Когда среди ночи ему надоедало дежурить на лавочке у Вадиного подъезда, он отправлялся ко мне – пить дрянной кофе на тесной кухне театра и повествовать. Рассказывая, что банкира Рабиновича убили в подъезде топором, Марк весь светился от горя. Убийство доказывало эффективность топора и тот неоспоримый факт, что ни Ваде, ни мне, ни даже самим Силам самообороны делать тут больше нечего, а надо линять поскорее. Будто что-то нас, оборванцев, роднило с банкирами. Одного достойного дона застрелили из пистолета через окно, благо он жил на первом этаже; другого лишили сознательности из четырёх автоматов прямо в дорогом тихом центре города средь сера дня; четырём пацанам, прикатившим домой из Европы на невиданной, хотя и слегка поношенной, бэхе, не дали даже из машины выйти – разнесли в ошмётки вместе с дорогим предметом, изрешетив его в дуршлаг из РПК. Газеты об этом рассказывали мало, а Марк – тускло. Никчёмными, бессмысленными казались ему эти убийства – курам на смех. Скучно, однообразно. Поубивают друг друга – туда и дорога. Тьфу на них. Ничего поучительного. Нет, Вадя сдался не сразу. Не за два дня. Долго трепыхался. Узнавал, спрашивал, дисковым телефоном натирал мозоль на указательном пальце. Не мог смириться с реальностью. Всё ему казалось несерьёзным – оформление паспортов, приём у консула, учебники непонятного языка с закорюками, продажа машины, дачи, квартиры, наличные доллары. Будто не посыпаясь. В середине ноября успел выпасть и превратиться в скользкую водянистую кашу первый, не уверенный в своих силах, снег. Присаживаться на дорожку в почти пустой проданной квартире не имело никакого смысла. Сегодня или завтра её откроют своим ключом чужие люди и начнут в ней свою чужую жизнь. Станут совокупляться, подмывать задницы детишкам, болтать по телефону, смотреть телевизор и готовить еду в тесной удушливой кухне. Исключить нельзя, что кто-нибудь им позвонит и ровным вежливым голосом сообщит, что вынужден их убить. Расплескивая светло-коричневую снежную жижу, тесное такси рассекло пространство до аэропорта, где люди и чемоданы уже толпились, чтобы просочиться, досмотреться и кануть. Дети весь полёт изнуряли живостью, Наталья – молчанием. Только когда глубоко беременная дама, оформлявшая в аэропорте прибытия документы въезжающим, придралась к его рассеянности и растерянности и раздраженно надышала поздним токсикозом, Вадя очнулся и, не разжимая зубов, сцедил: - Ебал я тебя. 6 Голый старикашка с седой впалой грудью пуляет из окна по голубям из рогатки мелконькими камушками. Одного, самого нерасторопного, убил навсегда. Люли-люли-люленьки, прилетели гуленьки. Не нравится ему, как птицы воркуют в преддверии посношаться. Злобный сукин сын. Аж трясёт его всего. Кто бы мог лет двадцать назад подумать, что этим раздражительным пожилым джентльменом буду я. Разве только кто-то ещё более злобный, чем этот я-старикашка. Марк всегда был весел духом и скорбен разумом. Хотя теперь ему никого не надо было спасать, и без топора он не выглядел сумасшедшим. Сливался с пейзажем. Вокруг полно было таких же мелкорослых, коренастых, курчавых, тёмно-карих и в мятых футболках. Если бы он не увидел меня и не ухватил за руку, я бы прошёл мимо и не заметил. На больших автобусных станциях я вообще ни на кого не смотрю. Местами на них слишком тускло, местами чересчур блескуче и ярко – мне не нравится ни то, ни другое. Мне вообще давно уже ничего не нравится, кроме пустого берега моря, а берег моря редко бывает пустым. - Говорят, Вадя умер, - то ли спросил, то ли сообщил Марк. Я молча кивнул. - И чо? Нормально? - Отлично умер, - успокоил я. - А Наталья как? – Марковой любознательности не было предела. - Обижается, - сказал я и уточнил. – На Вадю. Что он умер. А может, и простила уже – я не знаю. Да мне без разницы. И ему без разницы. Ладно, я пойду. Мы же почти не общались. Так, случайно. Он просто жить не хотел. Вот она и обиделась. Марк бодро соврал, что был рад меня увидеть. И я через силу отоврался тем же. И потом, когда поднимался через блескучее пространство к тусклому, туда, где в полумраке фырчали автобусы, почувствовал, что расстался с какой-то чужой жизнью, которую, как прилипший к ботинку ком земли, таскал с собой больше четверти века, никчемно. Он догнал меня на выходе с эскалатора. Пробился сквозь, растолкал недвижных и ухватил за руку. - А ты знаешь? - Марк блеснул маслянисто-карими глазами, словно его внезапно постиг праздник навроде свадьбы. – Тот ненормальный, который обещал Вадю убить. - То ли Плевако, то ли Громыко, - я вытащил руку из потной Марковой длани и потёр ладонь о рубашку. - Дурново, - возликовал Марк. – Его уж лет десять как убили. Ты знал? - Нет. И что? – я удивился бы, если бы не утратил способность удивляться. – Какая теперь кому разница? Марк слегка потускнел, пробормотал неразборчивое прощание и нырнул в толпу, текшую на лестницу вниз. 7 Утром следующего дня меня всё-таки заставили удивиться. Шёл к морю, размышляя о тщетности рыбалки в отсутствие рыбы, через стоянку, на которой месяц уже, если не больше, валялся совсем потерявший форму, расплющенный колёсами и почерневший силиконовый член. И увидел я уборщика, пожилого, малого ростом эфиопа, который замёл останки ненастоящей пыпыськи в плоский совок и бросил в чёрный полиэтиленовый мешок для мусора. Надо ж было столько пролежать на пыльной сковороде асфальта, угадать, когда я буду рядом, и кануть – обыденно и торжественно. Я застыл со спиннингом, как с ружьём в почётном карауле. Уборщик говорил мне что-то на своём щебечущем языке и жестикулировал, а я кивал, будто бы понимал и соглашался. Настроение, которого давно уже не было никакого, спустилось свыше, из нетей. На плече у меня сидел белый ангел размером с котёнка, щекотно хихикал мне в ухо и невесомой рукой утирал мелкие, бриллиантовой чистоты и прозрачности слёзы. © Евгений Пейсахович, 2018 Дата публикации: 28.09.2018 11:38:25 Просмотров: 2567 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |