Дважды войти в одну реку - роман, 1 - 3 главы
Вионор Меретуков
Форма: Роман
Жанр: Ироническая проза Объём: 50435 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
ДВАЖДЫ ВОЙТИ В ОДНУ РЕКУ роман В оправдание дьявола следует сказать, что до сих пор мы выслушивали лишь одну сторону: все священные книги написаны Богом. Сэмюэл Батлер Часть I Театр теней Глава 1 Да-а, достоуважаемый читатель, было, было время золотое! И никто не в силах убедить меня в обратном! И как славно проводил это золотое время Рафаил Шнейерсон, как широко и радушно принимал гостей в своей прекрасной квартире, которая занимала весь – подумать только! – весь третий этаж старинного особняка в одном из арбатских переулков! Представьте себе огромную гостиную с закругленным эркером и тяжелой двустворчатой дверью, ведущей на открытый балкон. Гостиная роскошна. Она оклеена гобеленовыми обоями, украшена брюссельскими шпалерами и картинами в массивных бронзовых рамах, а понизу обшита морёным дубом, Три арочных окна, полуколонны, пилястры, малахитовый камин и напольные аугсбургские часы, чьи стрелки с незапамятных времен замерли на цифре «двенадцать», делают гостиную похожей на дворцовую залу. Угол у правой стены, под большим полотном, на котором красуются похоронные дроги на фоне весенней распутицы, занят кабинетным роялем фирмы Steinway. Картина с печальным сюжетом уже много лет опасно нависает над роялем. Друзья Шнейерсона ждут не дождутся, когда же, наконец, проклятые дроги вывалятся из картины и вместе с анонимным покойником рухнут на бесценный инструмент. На пыльной крышке рояля – стеклянная банка с увядшими хризантемами. Вода в банке отдает в желтизну. Рядом с банкой, опираясь на несоразмерно большой фаллос, стоит медный языческий божок. По глубочайшему убеждению Шнейерсона, эта тонко продуманная эклектическая композиция призвана споспешествовать размышлениям о смысле жизни, окрашенным декадентской грустью и мощными эротическими фантазиями. Гостиная, как, впрочем, и все остальные пять комнат, обставлена тяжеловесной, но чрезвычайно удобной мебелью, некогда изготовленной в деревообделочных мастерских управления делами Совета Министров СССР. В соответствии с капризом заказчика мебель выполнена в стиле Людовика ХIV. Об этом свидетельствуют затейливая орнаментация, пышная и когда-то яркая, а ныне потускневшая позолота, узоры из цветов и сказочных птиц, переплетение серебряных и перламутровых завитков. Пол устилает ковёр ручной работы. В центре ковра – тканое изображение библейского царя Соломона, впивающегося толстыми оранжевыми губами в золотую чашу наслаждений. Ковёр местами залит вином, а по краям основательно вытерт. На всём лежит печать упадка. Но, подчеркнём, – не уныния! Автор смеет утверждать, что не было никого, кому бы гостиная не понравилась. Каждому, кто попадал в нее, хотелось тут же плюхнуться в кресло, вытянуть ноги к камину, сделать добрый глоток старого шотландского, закурить гаванскую сигару и повести неспешную беседу о погоде и видах на урожай. Именно в этой гостиной начиналась история, правдивей которой, по уверениям тех, кто читал это сочинение в рукописи, не было и нет во всей новейшей российской литературе. ...Итак, неким нестерпимо жарким августовским днем, когда солнце перевалило за полдень, в гостиной с камином, роялем, часами, разделившими вечность на две равновеликие части, полотнами фальшивых Коровиных и Кандинских, старой, но ещё вполне пригодной мебелью, – всеми этими оттоманками, кушетками, пуфиками, козетками, этажерками, канапе и прочим хламом, который в известным московских квартирах и поныне считается признаком комильфо и бонтона, – предавались разнообразным занятиям четверо старинных друзей. Двое наиболее рассудительных уже изрядную толику времени, оккупировав кресло и диван, пребывали в дремоте, похожей на лёгкий обморок. Двое других были увлечены спором, который посторонние – окажись таковые рядом – приняли бы не за уважительную дискуссию интеллектуалов, а за перебранку крепко повздоривших прохожих непосредственно перед дракой. – Где славословие? Где торжество справедливости? Где, чёрт возьми, безумные восторги? Где пафос, пусть даже ложный? А где фанфары? Где, наконец, ванны c полусладким шампанским? – кипятился Раф Шнейерсон, меряя комнату большими шагами. – Где прижизненные памятники в натуральную величину? А где уходящие под облака стелы из каррарского мрамора? Я спрашиваю, где всё это? – хозяин квартиры остановился, задрал голову и вопросительно уставился на хрустальную люстру. – А где мемориальная доска на доме, в котором я жил и творил и где продолжаю продуктивно трудиться, несмотря на непрекращающиеся инсинуации со стороны многочисленных друзей и еще более многочисленных врагов? Шнейерсон в изнеможении опустился в кресло. – Боже милосердный, к какому постыдному финалу я пришел! Вместо лаврового венка триумфатора, бешеных рукоплесканий и грома золотых литавр я дождался поношений! И от кого?.. – он театрально выбросил руку в сторону оппонента. За минуту до этого Рафаил Саулович Шнейерсон, знаменитейший в прошлом поэт, печатавшийся под псевдонимом Рафаэль Майский, своим волосатым ухом, обращённым в сторону Тита Фомича Лёвина, услышал то, что прежде ему слышать о себе не доводилось: романист-деревенщик Лёвин, завершивший свою триумфальную беллетристическую карьеру полтора десятка лет назад, обвинил Шнейерсона в полнейшем отсутствии литературных талантов. «Экий же ты, братец, бездарь и бестолочь», – сказал ему Тит Фомич и покачал головой. Этого было достаточно, чтобы поэт незамедлительно обрушился на обидчика с яростной отповедью. – И от кого?! – повторяет Шнейерсон, вздымая могучие плечи. – От какого-то засранного графомана, готового за один сребреник продать свою дырявую душу рогатому старьёвщику с раздвоенными копытами и грязным хвостом... Если тот купит!! Ответное оскорбление, по мнению Лёвина, тянет на приглашение к барьеру. Сверкнув очами, он уже открывает рот, чтобы выкрикнуть: «Много ты знаешь! Еще как купит! Там и не такое покупают!», как Майский-Шнейерсон, посчитав, что оскорбление недостаточно основательно и его нужно подкрепить, усилить и дополнить, гласом велиим возглашает: – Старый халтурщик, вот ты кто! Ты называл себя писателем-деревенщиком. Очень хорошо. Но ты ведь ты ни дня не прожил в деревне! Тем не менее, ты бесперебойно штамповал многостраничные романы о трудоднях, сенокосах, битве за урожай, целинных и залежных землях, элеваторах, яровом клине, завалинках, старике Пахомыче, врагах народа, мироедах-кулаках, комбайнах завода «Гомсельмаш», квадратно-гнездовом способе, избах-читальнях, силосных башнях, призовых свиноматках, уборочной страде, совхозе «Заветы Ильича» и прочем сельскохозяйственном говне. Теперь ты добрался до меня и, ни черта не смысля, взялся критиковать интеллектуальную поэзию, признанным лидером которой я являлся долгие годы. Ты поднял руку на святое! Ты надругался над ещё не остывшим трупом советской литературы! Ты осквернитель могил! Ты некрофил и трупоед! Тебе бы понять – моя поэзия предназначалась не для сукиных котов вроде тебя, а для избранных. – Как не понять... – говорит Лёвин и ухмыляется. – Да-да, для избранных, для истинных ценителей прекрасного, коих в светлые коммунистические времена, как это ни покажется странным, было куда больше, нежели теперь! – заканчивает Раф свою инвективу и победоносно выкатывает грудь. Тит Фомич бросает беглый взгляд на лицо оппонента. Нет, сегодня Рафа в открытом бою не одолеть. Лёвин начинает весьма миролюбиво: – Вот тут я с тобой полностью согласен, всё, что ты пишешь, это для избранных. Возвышенная поэзия! Выше не бывает... Но, к твоему сведению, как раз в этом-то и кроется твоя ошибка! По причине избыточной возвышенности и чрезмерно усложнённого синтаксиса простая публика тебя не читает, а интеллектуалы перевелись. Говорят, последнего полноценного интеллектуала видели в шашлычной у Никитских ворот в конце восьмидесятых годов прошлого столетия. Кроме того, твои стихи искусственные, идущие не от сердца, а от холодного ума, они какие-то жилистые, костистые. Словом, без мяса. Это я тебе по-приятельски... Удивительное дело! Тебе бы частушки сочинять, а ты ринулся в высокую поэзию. Насобачился, понимаешь, слагать заумные вирши и возомнил о себе невесть что. Вбил себе в башку, что тебя, не разобравшись, на весь мир провозгласят гением. Когда-то ты писал лучше, проще, доступней, внятней. Правда, ты всегда подражал кому-то, какому-то покойному стихотворцу, кажется, с птичьей фамилией. А сейчас ты пишешь, под собою не чуя страны, как какой-нибудь... – беллетрист задумывается, – как какой-нибудь Вордсворт, вот что я тебе скажу, – Тит Фомич делает паузу и непроизвольно облизывается. Он не ел со вчерашнего вечера и мечтает об обеде. – Начитаются, понимаешь, Фрейдов, Штайнеров, Хайдеггеров, Ясперсов или, того хуже, Дос Пассосов, Лонгфелло, Прустов, Берджессов, Беккетов, Малларме, Кизи... – Лёвин зевает, – всяких там Аполлинеров, Элюаров, Борхесов, Оденов, Кьеркегоров... – Если ты, – шипит Шнейерсон, – если ты назовешь еще и Кастанеду с Леви-Строссом, я оторву тебе голову! Тит с большим вниманием выслушивает Шнейерсона, благодарно улыбается и продолжает: – ...а также Кастанеду и Леви-Стросса... Шнейерсон возмущённо пыхтит, но Лёвин неудержим: – ...начитаются, понимаешь, впитают в себя яд модернизма, символизма, иррационализма, сюрреализма, импрессионизма, авангардизма, экзистенциализма и прочих продажных девок капитализма... Впитают, понимаешь, всосут в себя этот яд, а потом лезут поганить своей грязной прозападной писаниной девственно чистые мозги ни в чём неповинного отечественного читателя. Серафимовича надо было читать, Серафимовича! А еще Вишневского, Фадеева, Бабаевского, Павло Тычину, Салынского, Мамина-Сибиряка, Степняка-Кравчинского, Карпенко-Карого, Лебедева-Кумача, Соловьёва-Седого... Понял, дубина? – Сам ты дубина! Соловьёв-Седой был композитором!! – Композитором?.. – Лёвин выпучивает глаза и всем корпусом поворачивается к Рафу. – Ты в этом уверен? – На все сто! Он еще «Тараса Бульбу» написал... В гостиной повисает молчание. На лице Лёвина появляется выражение крайней озадаченности. – Ничего не понимаю, – растерянно говорит он, – коли этот твой окаянный Соловьев-Седой является автором «Тараса Бульбы», значит, никакой он не композитор, а писатель, и помимо этого написал еще и «Ревизора», а также «Мёртвые души», «Вечера на хуторе близ Диканьки» и многое другое, что долгие годы ошибочно приписывалось перу какого-то Гоголя... – Дуррак! Соловьёв-Седой написал музыку к балету «Тарас Бульба». Ах, видел бы ты это незабываемое сценическое действо! Артист, танцевавший заглавную партию, был по выю погружён в ярко-синие запорожские шальвары. Шальвары, в соответствии с текстом оригинала, были шириной с Чёрное море. Безразмерные штаны страшно сковывали эволюции танцора. Но темпераментному виртуозу, охваченному огненным гопаком, было всё нипочем, и он на пуантах выделывал ногами такие кренделя, что ему позавидовал бы сам Эспиноза! Кстати, должен тебе заметить, Василий Павлович Соловьёв-Седой был прекрасным композитором. В те годы вообще было великое множество превосходных композиторов-мелодистов. Не то, что ныне... Соловьев-Седой написал музыку к балету, запомни, старый дурень, это! – Вот видишь, написал же! – не унимается Лёвин. – И вообще, что из того?.. Композитор, писатель, какая разница? Один чёрт... Они в те времена ничем друг от друга не отличались. Всеобщий, так сказать, соцреализмус. Людоедская эстетика... Впрочем, мы и сами были ничуть не лучше. И всё равно, повторяю, тебе читать, читать надо было, воспитывая в духе передовой коммунистической морали свой жалкий местечковый интеллект. Повторяю, тебе надо было больше читать. И читать прилежно. Малышкина, например. А также Кочетова, Горбатова, Сулеймана Стальского, Александра Бека, Леонида Соболева, Ажаева, Мариетту Шагинян, Чивилихина, дважды героя социалистического труда товарища Георгия Мокеевича Маркова, Олеся Гончара, Анатолия Иванова, Верченко, Проскурина, Бубеннова... Глава 2 Майский-Шнейерсон понемногу успокаивается. Теперь он заинтересованно слушает Лёвина и, как китайский болванчик, согласно кивает головой. – ...Остапа Вишню, Панферова, Бокарева, Леонида Леонова... – бубнит Тит Фомич. – Поговаривали, великий коммунистический писатель Леонид Леонов в эвакуации, как бы это сказать... э-э-э... коврами приторговывал... – Ну, приторговывал. Что ж тут такого? Каждый устраивался, как мог. И в эвакуации надо было жить как-то, желательно по-человечески, чтобы вдохновляться на создание какого-нибудь патриотического романа, вроде «Нашествия». Стол у пишущей братии должен быть калорийным. Шедевра на голодный желудок, брат, не сварганишь, это тебе каждый скажет. М-да... И, тем не менее, тебе и его читать надо было. А также Всеволода Иванова, Федина, Эренбурга, Ванду Василевскую... – продолжает перечислять Тит Фомич, со скорбью оглаживая опавший живот. – Господи, до чего же жрать-то охота! Рафаилушка, душа любезный, вели подать чего-нибудь скоромного... – Кому велеть-то? Прислуги не держу-с уж лет пятнадцать... – Экономишь на экономках, презренный скряга? – Жадность не порок! – Тогда подай сам! – Не смеши меня, в доме шаром покати, ты же знаешь... – Хоть какие-нибудь щи! Сейчас же не великий пост, чтоб говеть! – Увы, нету щец. На прошлой неделе стрескали. Съестные припасы в осажденной крепости подошли к концу, а на провиантских складах гуляют сквозняки и шастают туда-сюда мышки-норушки.... Майский-Шнейерсон поёт дурашливым, бездумно весёлым голосом: Проглочен омлет, Дожёвана дичь. Сожрал весь обед Бесстыжий Фоми-и-ч! – Как же это скверно, однако! – сокрушается Лёвин. – Нельзя же чувство голода всю дорогу подавлять водкой! – Почему нельзя?.. Очень даже можно! Знаешь, сколько в водке калорий? – Не знаю, и знать не хочу! Хоть бы предупредил, что у тебя жрать нечего, я бы из дома чего-нибудь приволок. Пить без закуски... – Лёвин удручён, но ни ему, ни хозяину квартиры и в голову не приходит спуститься вниз и купить себе некую еду. В данный момент им больше по душе не трогаться с места и апатично переругиваться. В этом они видят некую разновидность извращенной интеллектуальной состязательности. Когда других занятий нет, сойдёт и это. Кроме того, жара, духота, лень... – Ты же сам всегда говорил, что от закуски наутро голова болит, – изрекает Раф. – Я это говорил?! – искренно изумляется Тит. – И неоднократно. Писатель-деревенщик погружается в раздумье. – Я трагически заблуждался, – наконец признаётся он. Нюхает водку, содрогается и крутит головой: – Господи, из чего её делают? – Из свёклы. Или из брюквы. Тебе, знаменитому совхозно-колхозному бытописателю, это должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было. – Из свеклы делают самогон. Вернее, гонят. И из брюквы. Какое красивое слово – брюква! – Слово-то красивое, а получается гадость... – Не отвлекай меня, Рафчик! Итак, продолжим кровопускание. Стало быть, читать, читать и еще раз читать! Читать Ванду, значит, нашу Львовну Василевскую. А также Галину Серебрякову, Павленко, Грекову, Первенцева, Тренёва, Гладкова, Ардаматского, Алексеева, Чаковского, чтоб ему на том свете пусто было… Рекемчука, Погодина, Кожевникова, Корнейчука, Джамбула Джабаева, Бориса Полевого, Грибачева, Билль-Белоцерковского... Уф! Вон сколько славных имен! Гордость и слава советской литературы! Раф смотрит на друга с уважением. – Как ты их всех помнишь, литераторов-то этих? Тит ухмыляется. – В отличие от тебя я хорошо учился. На ком я остановился? На Билль-Белоцерковском? Ты, конечно, смотрел его «Шторм»? Нет?! Поучительное зрелище... Там много-много матросов, и все в са-по-гах! Итак, повторяю в сотый раз: тебе надо было много читать! И на Демьяна Бедного побольше налегать. Был бы толк... А у тебя? Не стихи, а какая-то псевдопоэтическая пляска Святого Витта. Словесная эквилибристика в чуждом нашему народу стиле. Повторяю, читать надо было больше. Не понимаю, как ты мог жить без новаторской поэзии Егора Исаева, хрустально чистой и прозрачной прозы Сартакова, Карпова, Стаднюка, Софронова и других титанов литературной и общественно-политической мысли?! Право, я тебе удивляюсь... – Тит, утомленный, замолкает. Майский-Шнейерсон в недоумении поводит головой. – Я всех великих русских писателей знаю: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов... – перечисляя, Раф загибает пальцы. – А эти... как ты говоришь, Сартаков, Исаев, Карпов, Стаднюк, Софронов?.. – переспрашивает он, разгибая пальцы. – Кто такие, почему не знаю? Они кто? Твои знакомые? Собутыльники? – и высокомерно добавляет: – Означенные имена мне неизвестны! – И слава Богу. По правде говоря, вся эта свора не стоит и одной строчки Булгакова. – В самую точку! Булгаков не написал ни одного случайного слова. Удивительный писатель! А какой юмор! Только Достоевский да он умели писать по-настоящему смешно. Это еще Довлатов подметил. Но понять это дано не каждому... – Согласен! И согласен безоговорочно. Помнишь, «...а на полке над вешалкой лежала зимняя шапка, и длинные её уши свешивались вниз»? Или: «Помилуйте, Родион Романович, так вы и убили-с...» Каково? Я, когда первый раз прочитал, от смеха чуть не лопнул... – Многие вообще не видят ни в «Преступлении и наказании», ни в «Мастере» ни грана юмора. – Да, да, многие не видят. Тут ты прав. Ах, как ты прав! Но мы!.. Мы-то видим! – И фильм «Мастер и Маргарита» этого... как его?.. – Бортко? – Да-да, Бортко. Руки, ноги оторвать бы этому Бортко! Режиссер не понял, что юмор пронизывает все мировоззрение Булгакова. Это чуть ли не главное в его творчестве, этот его горько-весёлый, едкий и ироничный взгляд на мир. Булгаков через призму юмора, на гребне провиденциальных дефиниций, дерзко прорываясь в заповедные лексические зоны... – Раф замолкает. – Что ты на меня так смотришь? Лёвин пожимает плечами. – Смотрю как обычно. Продолжай, мне очень понравились эти твои заповедные зоны. Раф выпячивает нижнюю губу и с минуту смотрит на приятеля. Потом продолжает: – Булгаков предлагает читателю взглянуть на историю, на отношения между людьми, на жизнь на земле не так, как смотрели на это безобразие прежде. Он предвосхитил Иосифа Бродского с его гениальным утверждением о неразрывной связи художественного языка с вселенским течением времени. А Бортко ни черта не понял... И осмелился наклепать сериальчик со страшилками. Будто снимал московскую сагу о плюшевом коте. Зачем-то приплёл какого-то злодея, похожего на Берию. Вложил в уста героев слова, которых в романе и в помине нет. Улучшил, так сказать, роман, дописал за классика то, до чего тот по простоте душевной не додумался. Маргарита у него изъясняется на языке венесуэльского «мыла». Словом, на всероссийский экран вышла пошлая и беспомощная пародия на великий роман. Юмора у Булгакова Бортко не углядел. Кстати, сейчас находится немало самодовольных субъектов, маскирующихся под интеллектуалов, которые публично утверждают, что булгаковский «Мастер» – это чтиво для подростков, – Раф замолкает. Через минуту он торжественно изрекает, при этом рукой рубит воздух: – Михаил Афанасьевич любил говаривать: пусть слова, которыми писатель оклеивает стены своих романов, будут истрепаны, как старые игральные карты. Это неважно, говорил он. Слова, которыми пользовались все гениальные писатели, уже когда-то по тому или иному поводу тем или иным раздолбаем были произнесены. И написаны. И не раз... Х...ня, говорил Булгаков. Валяй, пиши, катай, если твоя макушка еще хранит тепло известной длани и если у тебя за пазухой припрятан финский нож, коим тебе не терпится поразить читателя в самое сердце. Бумага, она всё стерпит. Необходимо, чтобы слова выражали оригинальные, свежие мысли, способные всколыхнуть публику, которой уже давно на всё насрать. Писатель-аграрий бросает на Шнейерсона недоверчивый взгляд: он не помнит, чтобы классик высказывался подобным образом. – Главное, – уверенно продолжает Раф, – это победить читателя, положить его, так сказать, на обе лопатки. Подавить у него волю к сопротивлению. Но делать это надо всегда благородно, честно. Аккуратно надо это делать, чистенько, так сказать... – С данным посылом не согласен! В кровавой схватке всё дозволено! Победитель всегда прав, и победителей не судят... – Любого победителя ждет участь Пирра: кирпич на голову, и все дела. – Ты сегодня несносен! И не сбивай меня с мысли! – рявкает Тит. – Всегда помни, что любитель словесности, изголодавшийся по нормальной, нравственно здоровой поэтической пище, ждет от тебя не ушата с помоями, не разнузданных виршей, претендующих на извращенную утонченность, а стишков, стишков, понимаешь? Стишков, которые бы услаждали слух, веселили, развлекали, уводили бы в мир дешёвых грез, заставляли «как бы» задумываться... – Я тебе не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов! «Он, видите ли, не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов! – думает Тит. – Ну, погоди, еще не вечер. Сейчас-то ты при деньгах, а вот когда поистратишься, растрясёшь мошну, когда встанешь перед выбором, что тебе делать: на заказ строчить всякую дребедень или подохнуть с голодухи, – сами собой родятся такие куплеты, что любо-дорого!» Приятели на минуту замирают. До их слуха долетает звук автомобильного мотора, работающего на малых оборотах. Похоже, мощная машина медленно подает назад. Стекла балконной двери, вибрируя, дребезжат. В магазин привезли продукты, догадываются приятели. Раф повторяет: – Я тебе не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов... Говорит он это уже по-другому, тускло, без вызова, с лёгкой грустью. Лёвин опять облизывается и самым невинным голосом спрашивает: – А кто ты? Раф – совсем грустно: – Я гений. Гений-неудачник. Неудачник потому, что меня угораздило родиться не в ту эпоху. Новорожденному Рафу подсунули временной продукт с истекшим сроком годности. Посмотри вокруг: все прокисло и смердит... Тухлое время, зловонное столетие, проклятый ядовитый век. Век, который может понравиться только убийцам, садистам, извращенцам и литераторам вроде тебя... – Раф, знаешь, что тебя погубит? – Знаю, гордыня. Гордыня – это то лучшее, что осталось во мне со времен повального атеизма. – Ты дослушай, дурачина! – Лёвин оживляется. – Поэзия – это, брат, такое дело... – он шевелит пальцами, – короче, стихи должны легко читаться и легко усваиваться, как манная кашка или протертые овощи, чтобы их можно было бы без труда заучивать даже с бодуна. В стихах важна не мысль, – убежденно говорит Лёвин, – мысль вообще может отсутствовать или быть тривиальной, ханжеской, – важен артистизм, а также ритм и экспрессия. А при декламации ещё и громогласность, доходящая до многозначительного пустозвонства. Помнишь, у Евтушенко?.. – Не сквернословь, – Раф сопит толстым носом. – А что? Совсем не плохой поэт. Стало общим местом на чём свет костерить Жеку. А он пишет, старается... Премии всё время какие-то получает, за границу ездит... – Мог бы и угомониться: как никак пятьдесят лет в строю. Поди, притомился, бедняга. – Ай-ай, как некрасиво! Нападать на многоборца-богоборца! Что ж понимаю, это у тебя от зависти... – Я завидую?! – Раф заходится деревянным смехом. – Если я чему и завидую, так это его знаменитым узорчатым пиджакам... Не знаешь, где он их берёт? – Не знаю... Может, в цирке. А может, сам шьёт. Он на все руки мастер. – Помнишь, что о нём сказал... этот... как его?.. – Пикассо? – Да нет... – Феллини? – Да нет же! – Уж и не знаю, кто еще мог о нём что-то сказать... Разве что, Роберт Кеннеди... – Вспомнил! Борис Слуцкий сказал, что Евтушенко – это грузовик, который везет брикет мороженого. Оба надолго задумываются. Друзья пытаются представить себе похожий на сухопарого Евтушенко трехосный бортовой КАМАЗ, – обремененный порцией фисташкового мороженого, – который, надрывно ревя и кренясь то на правую, то на левую сторону, взбирается на поэтический Олимп. Это не удается даже Титу: его изощренная фантазия, фантазия многоопытного литературного поденщика, подпираемая знанием основ метафизики и механистических теорий, не может преодолеть непреодолимое. Фантазия Рафа менее богата. Но и она уводит его в область настолько путаных умозаключений, что в сравнении с ними гносеология Иммануила Канта и его учение об антиномиях чистого разума выглядят забавой не сложнее детской игры в крысу. Глава 3 Минуты непосильного труда приводят к тому, что и без того красные лица друзей еще больше краснеют, а на морщинистых лбах выступает пот. – Да, сказанул Боря лихо. Я едва мозги не вывихнул... – признаётся Раф. – Мне ли тебе рассказывать, как наш брат литератор обожает подержать за зебры своих собратьев по перу. Редко когда мы о коллеге скажем что-то хорошее. Разве что в тех случаях, когда коллега безобиден, но не по причине смерти, смерть как раз очень часто незаслуженно возвеличивает опочившего писателя, а по самому прозаическому резону – когда его, например, перестают издавать и когда он уже никому не может нагадить. Тит размышляет над последними словами Рафа. Придраться не к чему, все правильно: таковы неписанные законы бездушного мира искусства. – Ромен Роллан назвал Горького большим медведем, которого водят за кольцо в носу, – неожиданно брякает он. Раф согласно кивает головой: – Недурственно. На мой взгляд, это даже лучше того, что сказал о нём Бунин. Он обозвал Горького полотёром. – Полотёром? Полотёр – это тот, – Тит задвигал ногами, – кто натирает полы? – Во-во, – Раф смотрит Титу в глаза. – А самому Бунину досталось от Василия Яновского, который говорил, что у лауреата Нобелевской премии вкус был глубоко провинциальный. – Помню... Яновский еще сказал, что бунинские «психологические» романы – это не что иное, как повторение века Мопассана и Шницлера, только по-русски, то есть с обильной закуской, жаворонками и закатами. Да-а, – Тит машет рукой, – даже меж гигантами фальши, раздоров, пинков, кляуз и зависти всегда хватало... – Раф замолкает. По его лицу разливается печаль. – Ты не находишь, Фомич, что все эти вумные разговорчики могут довести нас до сумасшедшего дома? Тит пожимает плечами. Очень может быть. Вполне приемлемый вариант. В сумасшедшем доме хотя бы кормят три раза в день. После паузы он возвращается к истокам беседы. – А вообще-то, Рафчик, я считаю, что тебе пора завязывать с поэзией. Не обижайся, но не твое это дело, ошибся ты с профессией. Уж смерть стучит в окно, а ты все никак не избавишься от пустых иллюзий... А тебе о душе пора думать, о душе! А душа у тебя, братец, грязная, препоганенькая, дерьмецом пованивает... С этакой свинячьей душонкой нечего и думать соваться в калашный ряд. Вспомни классиков, они ведь с чистой душой работали. Уж я-то знаю. И в церкву ходить надоть... Очищать ее надо, душу-то, в покаянных систематических молитвах, перед тем как ты её Богу отдашь. Но поскольку Богу отдашь ты её, надо полагать, не завтра и не послезавтра, стало быть, у тебя ещё есть какое-то время, чтобы перестроиться. И раз у тебя со стихосложением не выгорело, тебе необходимо заняться чем-нибудь другим, – молвит Тит. Он придвигает к себе стакан и с показным отвращением принимается потягивать водку через соломинку. – Чем-нибудь общественно полезным, так сказать... – Например?.. – в голосе Рафа слышится угроза, он приподнимается в кресле. – Например? Да мало ли... – Тит неопределенно крутит рукой в воздухе. – Может, ты знаешь, – выкрикивает Раф, – чему в наше суровое, вконец развинтившееся время должна посвящать себя творчески одаренная личность? Не метлой же мне, в самом деле, махать, я ведь, как-никак, работник умственного труда, элита общества, – голос Рафа звучит напыщенно. – Мне и так приходится, чтобы заработать на хлеб, водку и зрелища, наступать на горло собственной песне и читать лекции юным дарованиям, будущим великим писателям и поэтам, чтоб им провалиться сквозь землю! Эти дети двадцать первого века имеют настолько туманное представление об окружающем мире, что у меня просто мозги вскипают от бешенства! По их мнению, телевизор и телефон как бы изобрели еще при Наполеоне Бонапарте, а сам Наполеон жил как бы в эпоху раннего Средневековья, которая длилась как бы сто лет и закончилась как бы накануне Второй мировой войны. Знал бы ты, какой винегрет в головах этих бедуинов с Тверской... – Это всё американец гадит! – При чем здесь Америка?! У нас своих дураков хватает... – Нет, нет, не скажи, это всё тлетворное влияние дядюшки Сэма: заокеанский стиль, американ модус вивенди. Раф с обречённым видом машет рукой. – Послушал бы ты, как они говорят! Каждое предложение у них заканчивается риторическим вопросом «да?». «Да?..», спрашивают они у самих себя каждый раз, когда у них возникают проблемы с продолжением... – Не понимаю... – Поясняю: раньше так говорили грузины в кино. Например: «Конфета! Давай познакомимся, да? «Таганка» пойдем, да? Ресторан посещать будем, да? Гулять-танцевать будем, да? Шашлык-машлык кушать будем, да? Понимаешь, да?». Это и ещё бесконечные «как бы» выводят меня из себя! Это дурацкое «как бы» – визитная карточка целого поколения. – Наплюй! Давай лучше водку пить. – Нет-нет! Это «как бы» куда глубже и серьезней, чем кажется на первый взгляд. Это «как бы» – от неуверенности в своих знаниях. А поскольку они ни черта не знают, то и сомневаются абсолютно во всём. Возьми моих студентов, они ни во что не верят и ни в чем не уверены. А если в чём-то и уверены, так это в том, что люди давно побывали на Марсе, а на Венере, по их мнению, люди вообще живут издавна, со времен Леонардо да Винчи, которого придумал Дэн Браун. На днях я случайно подслушал разговор двух таких титанов мысли. Один титан просвещает другого: «Ты Достоевского читал? Нет? Прочти. Забойно пишет. Правда, Мураками мне нравится больше. Но у Достоевского есть одна классная вещица: «Преступление и наказание» называется. Советую почитать. Вообще я даже не ожидал, что этот Достоевский так прилично пишет». И это беседа студентов четвертого курса специализированного литературного института! На днях они в «курилке» заспорили, кто убил Пушкина: Лермонтов или Онегин. Представляешь, каков уровень этих идиотов? Чтобы не сойти от всего этого с ума, я им читаю свои ранние стихи... – Пытка стихами?!.. – подпрыгивает в кресле Тит. Его глаза сияют от восторга. – Гениально! Раф испускает тяжелый вздох. – На нас, на нашем больном поколении, – продолжает он, – закончилась великая российская история. Вообще-то она закончилась еще раньше, в нас лишь сохранились отголоски тех славных времен, когда умами современников владели не какие-то провинциальные парвеню с Рублевки и малограмотные пошляки из телешоу, а великие личности, гениальные поэты и писатели. С нашим уходом в небытие будет бесповоротно покончено с золотым и серебряным веками. И потом, они, эти нынешние, – говорит Раф, презрительно кривя губы, – эти нынешние молодые люди просто инертны. А мы хотя бы внутренне были способны на поступок. Пусть мы не совершали ничего героического, но, повторяю, мы были к этому готовы. Мы не свергали режимов, но иногда мятежный дух свободы переполнял нас, и мы, например, могли на спор искупаться в Чистых Прудах или средь бела дня свинтить вывеску у парадного подъезда министерства сельского хозяйства. У нынешнего поколения нет и этого. Предел их мечтаний – стать богатыми, что означает – стать буржуа. Они начинают там, где человек Запада закончил в начале прошлого века и чего стыдится любой мыслящий европеец или американец. – Будто в наши времена было иначе... В середине семидесятых сын одной моей приятельницы, близкий к диссидентам молодой зубной врач, очень милый и приятный мальчик, сумел свалить из Союза и осесть в Штатах. Перед отъездом его благословил главный правозащитник Москвы и Московской области господин Кацеленбоген. «Наконец-то, мальчик мой, вы вырветесь из этого ада! – восклицал правозащитник, сверкая безумными глазами и тряся пыльной бородой. – Вы едете в страну демократии и свободы». И вот спустя год новоиспеченный демократ присылает в Москву своим бывшим коллегам письмо, которое читал, как, захлёбываясь от гордости и восхищения, сообщила мне его мамаша, весь дружный коллектив поликлиники. «Друзья! – писал этот милый юноша. – Сбылась мечта всей моей жизни: у меня голубой «Форд»!» Вот так-то! – Сильно, очень сильно! И очень поучительно, – одобряет Раф. – Хороши же были у тебя приятели... Тит продолжает: – Наши дети, вырвавшись на свободу, обрели цели, которые уперлись в мечту заурядного обывателя. Это значит – в голубой «Форд». И всё! Дальше их сопливые мозги продвинуться не могут. Правда, по большому счёту, они не очень-то и виноваты в том, что в их среде развелось так много идиотов... Раф подносит к носу стакан, с шумом втягивает в себя сивушные запахи, морщится и продолжает: – Увы, наше поколение уже давно несет в себе следы вырождения и тлена, и оно вот-вот закончит тупиком. Дальше пути нет... Мы – это конец цепи. Платинового века не будет. Оборвалась связь времен, исполины умерли, не оставив наследников, и нынешние двадцатилетние начнут с нулевого цикла. Они самоуверенно заковыляют к пропасти, полагая, что прокладывают дорогу к новым открытиям. Они никак не поймут, что все открытия в искусстве сделаны задолго до их рождения. Они просто этого не знают. Начав с нуля, они нулем же и закончат. Это касается всех видов искусства. И потом, современные мальчики и девочки просто мало образованы. Оказалось, что сегодня, для того чтобы достичь вершин славы, совершенно не обязательно знать Ионеско, Музиля, Пруста или Кафку. Достаточно, чтобы тебе просто повезло. И неважно, что у тебя нет никаких иных дарований, кроме умения шевелить ушами или блеять козлом. Главное – это любыми путями и средствами отличиться, выделиться, приспособиться, «засветиться». Нынешний кумир редко когда имеет приличное образование. Это даже хорошо, если ты неотесан, невежествен и самонадеян, публика, опустившаяся до уровня базарной торговки, будет тебе неистово аплодировать за то, что ты ничем от нее не отличаешься. О, соблазн, не напрягая мозги, взгромоздиться на пьедестал, велик! – Тоже мне новость! Да так всегда было! – Нет, не всегда! – Всегда, всегда... Да и что попусту воду в ступе толочь? Ну, нет сейчас крупных личностей или, как ты говоришь, исполинов. Тут ты прав. Ну и что? Мы-то что с тобой можем поделать? Даже если будем двадцать четыре часа в сутки причитать, ничего не изменится. Я же говорю, зигзаги эволюции, непознаваемые законы регресса, скачкообразное и волнообразное течение в никуда, броуновское движение под судьбоносными ударами истории, словом, непредсказуемость, бред и абсурд... Всё к этому идет. – К чему, к этому?.. – Не знаю... К черту лысому, вот к чему. Или – к абсолюту, как его понимает Всевышний. Или кто-то, кто подменяет Его в данный исторический период на посту Верховного Главнокомандующего Вселенной. Вполне возможно, что это Сатана... Скажу тебе по секрету, с годами во мне все более и более зреет убежденность в том, что этот наш мир, мир, в котором мы родились и в котором скоро подохнем, не главный. Когда я смотрю вокруг себя и вижу вместо лиц застывшие маски, то убеждаюсь... словом, это всё неспроста. Человечество выработало свой ресурс: не сумев выполнить план по производству выдающихся людей, оно с позором сходит со сцены мировой истории. Оно агонизирует. Толпы затоптали гениев! – вскрикивает Тит и поднимает руку, лицо его красно, глаза сверкают. – Не оправдав чаяний Создателя, человечество бесславно финиширует, оно вот-вот завершит круговорот жизни на земле. Мы стоим перед итогом, концом всего. Конец близок. А перед концом человечество превратится в однородную безликую массу. Превратится и не заметит этого. И внезапное исчезновение крупных личностей – это знак, сигнал всем нам. Надо готовиться! – К чему?.. – пугается Раф. – Глупый вопрос. К переходу в иной мир... В иной, то есть в главный... И – в массовом порядке! – Если ты о смерти, то я никогда не буду к ней готов... – хмурится Раф. – Тебя отправят в нужный час и не спросят. – Типун тебе на язык... – Отправят, отправят, ещё как отправят. – Вот так наслушаешься тебя и до утра не заснёшь. Вернусь-ка я лучше к критике нашей молодежи. Это занятие представляется мне плодотворным и безопасным. Ты заметил, Фомич, что они, эти современные Митрофанушки, какие-то равнодушные, занудные, пресные, двуцветные, приземленные, без полета? – Во-во, и я о том же! Нынешние герои парят не на орлиных высотах, а на уровне фонарных столбов, и клюют не кровавую пищу, а говно. А человечество тем временем с радостной песней марширует к пропасти... Тит и Раф временами забывают о полемике и, если того требует ситуация, слаженно поют одну и ту же песню. – Помнишь того знаменитого пьяного запорожца, которым любовался Бульба? – Раф, говоря это, даже причмокивает от удовольствия. – Помнишь описание его алых дорогого сукна шаровар, которые были запачканы дегтем для показания полного к ним презрения? Я спросил моих юных литераторов, зачем новые шаровары измазаны козаком, причем измазаны явно умышленно? Будущие гении думали долго. Наконец один высказал предположение, что, по всей видимости, козак глуп и не рачителен, коли он столь наплевательски относится к дорогостоящим вещам. Другие с готовностью его поддержали. Им и в голову не пришло, что Гоголь живописал одну из национальных русских черт. Козак к деньгам, богатству, а также к жизни – чужой и собственной – относился так же, как к своим шароварам. Это и привлекает в нем! Он не сер, не скучен, его главная добродетель – это отчаянная удаль, жажда живой жизни, бесшабашность, готовность к поступку! Кроме того, мои великовозрастные несмышленыши смешивают реальность с вымыслом. А тут еще всякая бредятина вроде «Властелина колец», «Гарри Поттера» и «Ночного дозора», от этого мусора у них вообще башня едет... Они с упоением читают Ричарда Баха, Коэльо, Донцову, Акунина, Бушкова... – На вкус и цвет – товарищей нет... – Эту максиму придумали глупцы! Надо различать, где искусство, а где – подделка под него! – с пафосом восклицает Раф и поднимает указательный палец. – Подскажи, каким образом? – Ну, издаются же специальные журналы по теории литературы, по истории живописи, кроме того, существуют в мире искусства искушенные знатоки и тонкие ценители, профессиональные эксперты, наконец... – Почему я должен почтительно выслушивать мнение какого-то надменного эксперта-сноба, поднаторевшего в салонных спорах, и не доверять вкусу человека из народа, например, кузнецу или сантехнику? – А потому что пока кузнец ковал лошадей, а сантехник с вантузом наперевес штурмовал засор, эксперт изучал горы специальной литературы... – Неубедительно! Почему я должен доверять горам литературы? Объясни! Зачем вообще написаны эти монбланы искусствоведческих исследований? – Чтобы было легче ориентироваться в том беспорядке, который человек сам же и затеял. Чтобы не запутаться во всем этом бедламе и была придумана шкала непререкаемых ценностей, так сказать, абсолютных критериев, с помощью которых... – С помощью которых высоколобые интеллектуалы дурят народ! Я говорил, говорю и буду говорить: на вкус и цвет – товарищей нет! – Глупцы и безграмотные лентяи всего мира объединились и изобрели эту банальную поговорку, чтобы легче было отстаивать свое право говорить вздор! – «Всё это вздор. Нельзя знать того, что будет, и к тому же вы ни разу не были на небе, почему же вы знаете, что будет с луной и солнцем? Всё это фантазии». Помнишь ту расфуфыренную чеховскую матрону, олицетворяющую вселенскую глупость? – Титу страшно лень вести никчемную перепалку, он бы с радостью забылся сном, и он делает усилие, чтобы не уснуть прямо в кресле. – Милый ты мой Рафчик, я бы так не кипятился, – медленно произносит он. От сдерживаемой зевоты у Тита сводит скулы. – По-моему, это даже хорошо, что с ведома Царя Небесного на свете развелось так много дураков. С дураком чувствуешь себя комфортно, уверенно. Мне лично дурак нравится, – Тит не удерживается и зевает, – основательный, крепколобый дурак, сам того не ведая, возвышает меня в моих же глазах. Своей дуростью он оттеняет как любое из моих несметных достоинств, так и любой из моих немногочисленных недостатков, подтягивая их до уровня добродетелей. Раф продолжает горячиться. – Они не понимают элементарных вещей. На днях одна моя студентка, когда я какого-то х... завел речь о Пунических войнах, спросила, а что такое война? Как это так – ничего-ничего, и вдруг война?.. Война – это что, когда одни люди стреляют в других людей? – Вот тут я с тобой не согласен! Совсем не плохо, если чистая, наивная девочка не знает войны... тем более Пунической. – Я же не об этом... Дело в другом. Они примитивны, глупы, не развиты. В них есть что-то ботаническое... – Боже правый, я тобой любуюсь! Сколько жара, экспрессии, темперамента! Кстати, уж не мы ли повинны в том, что они стали такими? Какими мы их воспитали, такими они... – Тит снова с тоской оглаживает живот. – А ты, однако, молодец! Давно я не видел тебя таким распетушившимся! Вот что значит вести здоровый образ жизни и соблюдать режим: не есть после шести, рано ложиться спать и, самое главное, с бабой... – Тебе всё шутки. А эта молодёжь... Легко пенять на воспитателя... А я уверен, каждый должен отвечать за себя. Ты говоришь, какими мы их воспитали... А у них что, не должно быть своей головы на плечах? Нечего перекладывать ответственность на кого-то, кто тебя, якобы, как-то не так воспитывал... Ты понимаешь, они убеждены, что человек только тогда человек, когда он молод. Едва тебе перевалило за пятьдесят, всё: шабаш, finita la commedia. Для нынешних молодых людей старики – это если и люди, то люди другой породы. Какой-нибудь желторотый сосунок – таких сейчас, уверяю тебя, большинство – берётся судить о предыдущих поколениях, ничего не смысля ни в истории, ни в людях, ни в искусстве. А в предшествующих генерациях могучие самостоятельные личности составляли серьезный процент. Нынешний молодой человек этого не знает. Но судит! Для него вся история человечества началась тогда, когда он родился. До этого святого и чистого мгновения в мире почти ничего не происходило, была сплошная тьма. Но он – судит! И свысока, снисходительно осуждает. Один такой критик, видно, случайно обмишурившийся при выборе собеседника, недавно разоткровенничался со мной. Какие же, говорит, всё-таки скучные люди в этой «Войне и мире», всё говорят, говорят и слишком много думают... Ему невдомёк, что ни один из этих «скучных» людей не сел бы с критиком за один стол. А если бы и сел, то умер бы от тоски. – И что ты с ним сделал, с этим критиком? – А что с ним сделаешь? Он же мой студент. – Никогда не поверю, что ты его никак не наказал. – Наказал: сгонял за водкой. Дважды. После занятий мы с ним выпили, прямо в аудитории. Кстати, и пить-то они как следует не умеют. Слабаки! Короче, выпили мы, а когда его развезло, он мне и сказанул, что в советские времена все верили в паскудную коммунистическую идею. И вы, говорит, верили, и поэтому сами были паскудами. – Так и сказал?! – Так и сказал. Правда, извинился. – А ты что?.. – Я ему сказал, что не очень-то мы и верили. И потом, на мой взгляд, все идеи паскудны. И та, в которую, возможно, верит он, тоже паскудна. Главное не вера, а порядочность. А порядочность отдельно взятого человека, сказал я, зависит не от веры, а от чего-то другого. – А он?.. – Он изящно выиграл поединок: уснул. Раф и Тит церемонно чокаются. – Я прихожу в ужас при мысли о том, – продолжает Шнейерсон, – кого они могут воспитать, эти балбесы, когда подрастут и сами обзаведутся семьями! Ведь их дети будут еще большими дураками! Из кого тогда будет состоять народонаселение нашей великой необъятной родины? Из дебилов, путающих Гоголя с Гегелем, Бабеля с Бебелем, Прусса с Прустом, Пруста с Прокрустом, Чайковского с Чуковским, Шиллера с Веллером, Маркеса с Марксом и Гилельса с Геббельсом? – Твои-то хоть путают... – вздыхает Тит. – А мои даже не знают, кто это такие. Вот уже пять лет Тит работает во вновь открывшемся университете имени Шанявского, где возглавляет кафедру гуманитарных наук, и поэтому хорошо знает, что говорит. – И они, – продолжает Раф, – воинственно отстаивают свое право быть дураками, считая всех тех, кто знает чуть больше, скучными и неинтересными людьми. Вообще, наше время необыкновенно богато на дураков. В недрах современного общества вызрел и поднял голову фантастически цельный и всеобъемлющий дурак. Он все громче и громче заявляет о себе, этот наш природный российский дурак. Он освоился и оживился. Он выходит на большую арену. Похоже, настает его час. Прежде дурак вел себя скромно, боясь, как бы кто-нибудь не догадался, что он дурак. Старорежимный дурак старался особенно не высовываться, не выделяться, стремясь как-то затаиться, отсидеться, не привлекать к себе внимания. Современный же дурак выступил открыто, ярко, масштабно, громозвучно. Нынешний дурак ничего и никого не боится, он безоглядно рвется в драку, не опасаясь выглядеть дураком. Дурак – это звучит гордо! Читал я тут статейку некоей Елены Черниковой, кажется, писательницы. Господи, – Раф всплескивает руками, – беда, когда пигмеи дорываются до власти или до трибуны! Они тут же начинают убеждать всех, что являются солью земли! С каким садистическим наслаждением они – публично! – покусывают гигантов. Ах, Фомич, беда, если у пишущей особи слепа и глуха душа, беда, если она не в силах понять тонкого, острого, оригинального и мощного таланта истинного художника. Эта Черникова рассуждает на каком-то диком, прямо-таки пещерном, уровне о романе Генри Миллера «Тропик Рака». Много рассуждает, по-советски «умно». «И из чего столько шума? – гордясь собой, спрашивает эта идиотка. – Не понимаю я этого Миллера». Мадам не стыдится признать, что она, профессиональная литераторша, уже пребывая в серьезных летах, впервые «добралась» до Миллера пять или шесть лет тому назад. До этого она Миллера не читала. И, похоже, даже не подозревала о его существовании. И ничуть об этом не жалеет. Потому что ничего в нём не нашла. «Все говорят: Миллер, Миллер. А он все про член да про член. А ещё твердят о каком-то потоке сознания...» Вот такая история. Ну, не нашла и не нашла, что ж тут поделаешь? Не дано, значит... – Про член же она нашла, – возражает Тит. – Уже одно это говорит о том, что никакая она не дура. Правильная баба! – Ты так думаешь? А по мне, так она вообще не баба, а черт знает что такое! Ей бы помолчать, этой ходячей аномалии, этой современной Эллочке Людоедке, ездящей верхом на собственной глупости. Ей бы попытаться самокритично осмыслить свою непонятливость. Попробовать перечитать роман еще раз, более внимательно и непредвзято. Поинтересоваться, что о Генри Миллере, великом американском писателе, классике мировой литературы, говорили его современники, кстати, далеко не последние люди. Такие как Эзра Паунд. Или Томас Элиот. Или Сартр. Или Элюар. Или Джордж Оруэлл. Или Камю. Или Норманн Мейлер. Или Лоренс Даррелл. Или, уже в наше время, Генис с Вайлем. Но где там! Она полагает, что говорить глупости – это современно, оригинально, модно. Ей не терпится поделиться своей глупостью с массовым читателем. Просветить его, так сказать. И она делится и просвещает. И с каким апломбом! С каким тупым упоением! С каким самомнением! Высокомерие сродни глупости. Черникова пребывает в счастливом озарении собственного невежества и тупости. Она утверждает, что писать так, как писал «этот» Миллер, может каждый, кто осилил букварь. Мадам не знает, что нечто подобное в истории уже было. Когда-то, во времена повального увлечения Хемингуэем, всяким утратившим чувство реальности литературным недомеркам казалось, что стиль папы Хэма легок и предельно прост, если не сказать, примитивен, что это стиль телефонного справочника, графика движения пригородных поездов и путеводителя по зоопарку. И овладеть им может любой мало-мальски грамотный составитель железнодорожного расписания. У великого бородача нашлось немало подражателей и компиляторов. И что у них в результате получилось? Еще несколько томов телефонных справочников и фолиантов железнодорожного расписания. Раф переводит дух и продолжает: – Мадам своей надменностью и непроходимым невежеством напомнила мне чрезвычайно забавного полковника-интенданта, с которым мне довелось много лет назад лежать в одной больничной палате. Полковник по целым дням, морща квадратный лоб, упорно читал какую-то книгу в желтом коленкоровом переплете. Я же приходил в себя после операции. Хирурги тогда спасли мне жизнь, то есть буквально, собрав по частям, вытащили меня с того света. Поясняю: за неделю то этого я выпал из кресла асфальтоукладчика... – О, Господи! – Да-да, выпал. О-о, брат, то была песня! Там, на высоте приблизительно трех метров над уровнем моря, под покровом ночи, я совершил беспримерный сексуальный подвиг: с риском для жизни овладел одной неустрашимой особой, сущим головорезом в юбке с редким именем Наталья. Ах, какая была девушка! Раф крякает и замолкает, отдавшись воспоминаниям. – А зачем ты туда полез, на эту верхотуру? Что, нельзя было найти более подходящее место? – спрашивает Тит. – Ты ничего не понимаешь! В этом был самый цимес! Это было так необычно, захватывающе! – А вывалился ты как? – Вывалился-то? А так и вывалился. Овладел и вывалился. Ослабел, понимаешь... Вернее, ослабил хватку и сверзился прямиком на хладный асфальт... Так вот, в палате, присмотревшись, я увидел, что полковник вдумчиво изучает «Похождения бравого солдата Швейка». Я возликовал. Слава Богу, думаю, нашелся в этой обители печали близкий мне по духу человек. «Ну, как, – спрашиваю, заранее улыбаясь и предвидя ответ, – нравится?» Полковник окинул меня долгим мутным взором. Видно, раздумывал, стоит ли тратить драгоценное время на откровения с неизвестным юношей сомнительной национальности. «Я такой человек, – наконец процедил он, – раз начал, то должен закончить. Такая у меня жизненная установка, понял, паря? Я привык любое дело доводить до конца. Раньше никак руки не доходили до этого самого Швейка, теперь вот лежу, прохлаждаюсь, всё равно делать нечего, дай, думаю, почитаю, оценю, так сказать. Теперь вот мучаюсь, упираюсь... Уже вторая неделя пошла. Вот все говорят: Швейк, Швейк, смешно, юмор, обхохочешься... А я ни разу даже не улыбнулся. Ни разу! Ничего там смешного нет, вот что я тебе скажу. Ерундовая книжка... – констатировал полковник и с угрозой добавил: – Но добить я её должен. И добью! Такой я человек!» Продолжение следует... . © Вионор Меретуков, 2009 Дата публикации: 05.09.2009 18:18:19 Просмотров: 3042 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |