Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Полуденной азии врата. часть 2. гл. 4-6

Сергей Вершинин

Форма: Роман
Жанр: Историческая проза
Объём: 65033 знаков с пробелами
Раздел: "Тетралогия "Степной рубеж" Кн.I."

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


— Из монастырских, что ли? Или Верхнеярский?
— Лазарь я! Дура баба! Лазарь Огнепалый, вернулся я к вам, людям грешным и заблудшим, истину Господню поведать. Старину праведную, да светлую.
Женщина вздохнула и снова впряглась в сооруженную из арканов упряжь. Упираясь ногами в лед реки, она поволокла ношу далее.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ПОБОРНИКИ СТАРИНЫ.

Примечания автора к главам, в конце данной публикации.



Глава четвертая.

Игнатия Фокий нашел в иконописной мастерской за шлифовкой пихтовых досок для икон. Не дав толком отряхнуть рясу от древесной пыли, он потащил его к архимандриту. Проявляя немалую прыть, маленькие ножки Фокия преодолели монастырский двор, подсобные строения, и, узкой, расчищенной от снега тропинкой вывели Игнатия к трапезной со стороны поварни и дровяного склада.
Вскоре, склоняя буйну-голову, Игнатий входил в низкий дверной проем малой трапезной залы. За уставленным яствами столом, сидел отче Сильвестр и офицер, лет сорока в напудренном парике. При движениях пудра с головы гостя архимандрита осыпалась на плечи атласного камзола, словно парша. Из-за влитого хмельного, одутловатые щеки офицера раскраснелись, отчего новомодные французские мушки на пьяном лице смотрелась почерневшими нарывами.
Игнатий невольно отметил, что архимандрит за три года почти не изменился. Лишь лик настоятеля стал более сухим и морщинистым.
— Будь здрав, отче! И ты, господин офицер, живи во здоровье! — произнес он кланяясь. — Почто звал меня, Сильвестр? Спехом посыл твой Фокий прибег. Не дал работну пыль с рясы согнать. Сюда приволок.
— Да вот, Игнатушка, надобность в тебе у господина офицера обнаружилась. Хочет тебя рекрутировать.
— Не для того, Сильвестр, я постриг с твоих рук принимал, чтобы людей убивать.
— Никакого благочинья и пострига на тебе более нет, Игнатий. Мною в монахи произведен, мной и расстрижен! За богохульство, за побег, что вы с Терентием учинили! Раскольник ты, беспоповец, филипповец!
— Раскольник! — подал голос офицер, его глаза пробуравили Странника, словно два раскаленных шила.
Игнатий сжал соединенные на поясе руки, до хруста выступающих костяшек и, не обращая внимания на князя, ответил архимандриту:
— Ты не Бог, Сильвестр! Человек. И не тебе меня судить. «Еже хочешь, помилован быти — сам токож милуй! Хочешь, почтен быти — почитай! Хочешь ясти — иных корми! Хочешь взяти — другому дай!», — глаголил учитель наш протопоп Аввакум.
— Да как смеешь, пес беспородный, такое говорить! Слова заглавного еретика, в храме Божьем, пред нами повторять! — вскипел хмельной офицер.
Игнатий не знал, о чем до прихода беседовал с гостем архимандрит, но, обладая логическим мышлением, он понял, что хитрый Сильвестр их умело стравил. Посланцу оренбургского генерал-губернатора требовалось выпустить пар, накопившийся в напудренной голове от неудавшейся поездки. И для бичевания избрали его.
Переведя взор на офицера, он медленно ответил:
— Отче Далмат по Старине обитель возводил. По Старине жил, по Старине и помер… Это уж после смерти его, никониане стеной каменной от мира отгородились, а может, и от Бога! Коль не веруешь слову моему, господин офицер, вели архимандриту икону Успенья Божьей Матери внесть. Да прикажи оклад золоченный, в каменьях драгоценных с нее снять.
— Это еще зачем? — недоуменно спросил князь и поглядел на архимандрита, но тот, в первый раз за все время разговора, отвел глаза.
— Молчишь, Сильвестр! По-то молчишь, что ведаешь: лишь Божья Мать правду знает! Есть на иконе, господин офицер, угол запаленный. Оставленный от длани татя ее схватившего, при ограблении святого места. Обожгла его икона, но и сама опалилась. Приложим персты, Сильвестр? Изведаем у матушки Богородице, кто из нас еретик, а кто наветчик?
— Сказывали мне монахи, что ты, Игнашка, после возвращения в обитель себя начетником Лазарем видишь. Сподвижником Аввакума, — кротко вздохнул Сильвестр. — Не верил я, что рассудок ты в погребе оставил. Прости… Верно, глаголешь: человек я, и не мне суд творить да наказывать... То дело Господа нашего. Но ведь и Аввакум погреб и морение голодом считал мерой строгой, однако вынужденной. А еще он советовал: «Как придет к тебе человек от Никона [1], так ты во вратах яму выкопай, да в ней роженья натычь, так он обрушиться да и пропадет. А ты охай, около его бегая, будто ненароком».
— То, в гневе учителем сказано! — вздохнул Игнатий и опустил голову. — В покаянии Аввакум изрекает: «Да и всегда таки я, окаянный, сердит, драться лихой. Горе мне за сие!».
Отвечая, Игнатий в мыслях отметил: «Отче не изменился, ни только внешне, но и внутри. Он по-прежнему силен духом и обладает гибким, находчивым в беседе умом. Зная наизусть все изречения протопопа, отец-настоятель умеет ими воспользоваться в нужную минуту, словно палкой о двух концах».
— Видишь, Василий Егорович? — тем временем проговорил Сильвестр. — Разве ж, можно таковых в государевы рекруты! Пусть уж лучше в погребе сидит под присмотром. Оно для нас и государыни-матушки спокойней будет. Фокий, сведи-ка его обратно в темную, да закуй в железа. Крепко закуй.
— Благодарствую зову твоему, отче Сильвестр! За доброту, обо мне при госте молвленную. — Игнатий поклонился. — Разреши на прощанье еще слово сказать?
— Ну, говори да ступай, а то господин поручик от речей твоих весьма притомился.
— Богат стол твой, Сильвеструшка. Вино, мед, жареные лебеди, гуси и жирны куры: вот тебе в горло жару, губитель души своей окаянной! Плюнул бы тебе в рожу, пнул бы ногою! Да не стану, смирен ныне...
Пересказав слова Аввакума на новый лад, с упоминанием настоятеля, Игнатий развернулся. От гнева в очах потемнело. Он сделал широкий шаг, второй, третий… Где-то с боку промелькнуло бледное лицо служки Фокия. Двери, еще двери. Монастырский двор, стена, ведущие наверх широкие обледеневшие сходни…
Ударив в лицо, холодный ветер немного остудил кипевшую душу. Клобук слетел с головы и по ступеням покатился вниз. Обернувшись, Игнатий увидел спешивших наверх трех дюжих монахов. На дворе стоял Фокий и, надрывая большой живот, вопил во все горло, но с высоты были слышны лишь отдельные звуки. От свободы мятежного узника обители оделяли шесть с половиной метров монастырской стены и крутой обрывистый берег Исети.
Игнатий трижды осенил себя крестом и шагнул, сразу обеими ногами.
Расчет беглеца был на глубокий и мягкий снег, но зима только началась, и его оказалось не достаточно. Пролетев стену, обрушивая тонкий слой снежного покрова, он стал скатываться к реке. Попав ногами на твердую кочку, беглец поднялся, но не удержал равновесия и слетел вниз уже кубарем. Когда до реки оставалось не больше полуметра, и можно было торжествовать победу, краем глаза Игнатий заметил торец бревна. Брошенное кем-то по осени, оно вмерзло верхушкой в лед, комлем выходя на берег.
Глухой удар в голову отбросил беглеца на замершую гладь реки. Влага залила глаза. Проведя рукой по лицу, Игнатий осмотрел на ладонь, она была красной. Капли алой крови струйками стекали по запястью к рукаву темно-синей рясы.
Проваливаясь в черную дыру небытия, Игнатий не чувствовал ничего, даже боли...
Постепенно надвинувшаяся на сознание тьма стала расходиться. В радужном свете обрисовался лик Аввакума в полуобгоревшем, но светящемся рубище. Подобно плащанице Христа, оно развивалось на слабом ветру, а с неба шел мягкий, пушистый снег.
Протягивая ему свою длань, Аввакум проговорил: «Встань! Не срок тебе, княжич. Тобой еще великая тайна: кто ты и откуда? неизведанна! Встань, Лазарь, и иди! К людям иди...».
Игнатий открыл глаза. Ночное небо раскинуло над ним звездный шатер. Оно было как тогда, в первую ночь с Таисией, только его не подпирали сосны. Его тело двигалось, но не само. Долговязые ноги, обутые в разорванные сермяжные онучи, костлявыми голыми пятками бороздили снег, оставляя след на речном льду, как от волокуш под сломанной телегой.
Ощупав голову, он обнаружил аккуратно обернутую по челу льняную холстину.
— Не сдирай, кровушка сызнова пойдет, — услышал он женский голос.
— Таисия?!..
Тело сделало остановку. Игнатий запрокинул голову. Перед ним стояла баба в длинной теплой юбке и короткой овчинной шубе с вывернутым по швам облезлым мехом. В плечи ей вдавились два волосяных аркана, концы которых были завязаны на его груди, обхватом в подмышки.
Поправляя волос, выбившийся из-под повязанного поверх узорчатой кошпы [2] старого и блеклого льняного шарпана [3], она ответила:
— Обознался. Не Таисия я. Ничего, немного отдохнем и пойдем. Намерзся, поди? Самого-то величать как, ошарашенный?
— Лазарь я.
— Из монастырских, что ли? Или Верхнеярский?
— Лазарь я! Дура баба! Лазарь Огнепалый, вернулся я к вам, людям грешным и заблудшим, истину Господню поведать. Старину праведную, да светлую.
Женщина вздохнула и снова впряглась в сооруженную из арканов упряжь. Упираясь ногами в лед реки, она поволокла ношу далее.
— Искали тебя, — после недолгого молчания опять заговорила она. — Монаси-то… Да ты под бревнышко закатился, а тут снежок тебе в помощь. Видать не заметили. Я то, за бревном пришла. Одна жизнь коротаю. Вижу, лежишь. Сознанья нету, но дыхание еще на месте, не отлетело. Исподники разорвала да перевязала. Ну, думаю, не судьба мне ныне бревно-то взять... Ночи дождалась, обвязала тебя и айда по реке. В Нижнеярскую деревню мы не пойдем, староста оной, враз тебя архимандриту отдаст. Мы на заимку с тобой пустимся. Есть тут заимка тайная, одним знакомцем моим строена, там я тебя и схороню.
Говоря, она тащила Игнатия, а с высокой кручи, над рекой занимался рассвет. Становилось морозно...
Поведанная беглецу заимка, находилась на одном из притоков Исети. Место тихое, окруженное сосновым бором. Топившаяся по-черному изба была поставлена недалеко от воды в лощине. Накрытая дерном и засыпанная снегом, она была малозаметна даже опытному, искавшему глазу. Чьи-то умелые мужские руки соорудили на реке запруду, для ловли рыбы, и холодную яму, где можно было все лето хранить улов и добытого в лесу зверя.
К полудню Игнатий немного отошел. Кружить и тошнить перестало. Последние версты три, он уже шел сам. Женщина помогла ему зайти в узкий, не выше метра, дверной проем и сесть на лавку. Растопив берестой очаг, она подкинула в него дров, выставила на вид жбан самоваренного пива и большого вяленого на дыму язя.
Управившись, спасительница весело затараторила:
— Ну, вот и моя лачуга [4]. Сейчас я тебя согрею, Лазарушка! Снимай одежонку-то.
Игнатий огляделся. С низко нависающей кровлей лачуга была в три бревенчатых венца поверх земляной ямы. В ней едва-едва размещались сложенная из дикого камня печь, стол и две соединенные под лежанку лавки. Окном служило отверстие под самой крышей, куда уходил дым очага. В красном углу висела икона. На закопченной поверхности, лик был почти невиден.
Ставя на стол деревянные плошки для питья, женщина не умолкала:
— …Знаешь сколько хмеля по здешним местам? Собрать, времени летнего не хватает. Вот сварила для хозяина заимки. Третий год жду… Кляла себя за это, а все равно жду, окаянного! Мой-то знакомец любил бражничать! А ты, как?.. — она обернулась. — Почто еще одетый? Снимай портки! Сейчас здесь, как в бане будет.
Действительно, умело построенная землянка быстро нагрелась до жаркого состояния. Осторожно чтобы не задеть голову женщина стянула с него рясу и все, что было. Только сработав из Игнатия Адама, она немного успокоилась. Собрав в подмышку одежду и взяв со стола большой нож с широким лезвием, спасительница покинула лачугу. Через какое-то время ее звонкий голос послышался у окна-отверстия.
— Лазарушка, изнутри подсоби-ка!
Игнатий подошел к стене.
Обточив ножом большой кусок прозрачного льда, женщина стала всовывать его в прорубленную в бревне дыру. После недолгой совместной возни ледяная глыба встала на отведенное ей место.
Войдя обратно, она плотно закрыла дверь и опустила закатанную кверху медвежью шкуру.
— Теперича и светло, и тепло! — снимая кошпу, проговорила спасительница. — Вещи твои, я в прорубь опустила. Пусть студена водица сама их до утра полощет… Ох, и горячо! Как красно дичь-камень накалился…
С этим восклицанием женщина стала раздеваться дальше. Надежда сидевшего у стола Игнатия, что она оставит на себе хоть исподнее, не оправдалась. Из нательного, у нее была лишь чистая льняная рубаха с уже оторванным выше колен подолом. Но и та, была спехом снята, и окончательно разорвана на длинные лоскуты.
Без всякого стеснения, не желая прикрыться даже волосами, женщина напомнила Игнатию Таисию. Нагая Евина дочь обогнула стол и подошла к нему. В полутьме высвечивались отдельные части обнаженного тела и глаза, подернутые влажной дымкой синеватого цвета.
— Голову-то больную надо бы водицей обмыть. Да перевязать, — настойчиво проговорила она. Игнатию снова почудилась Таисия.
Не принимая кротких возражений, уткнув гостя лицом в мягкую податливую грудь, она стала снимать с его головы окровавленное тряпье.
— Хорошо приложился, почти в темечко. Сейчас, Лазарушка, больно будет. Подожди-ка, отмочу.
Не выпуская добычу из ласковых рук, спасительница стала озираться.
«Нет, — она не моя зеленоглазая Таисия», — мысленно определил он, и почти крикнул:
— Не будет!.. Дергай!
Ожидая крики и брань, женщина резко сорвала повязку вместе с клоком волос. Охнула и присела рядом.
— И вправду даже не сморгнул!
— Говорю же, неуемная баба! Лазарь я Огнепалый.
В доказательство, Игнатий потянул руку к тлевшему очагу и зачерпнул рукой горсть еще красных углей.
— На, смотри!..
Женщина, захватила грудью воздух, лицом обратилась к иконе и перекрестилась.
— В срамоте пред Богом, крест на чело ложишь, сестра! Окстись!.. Как имя твое?!
— Об имени вспомнил! Зачем тебе имя? Думала мужика в дом волоку… Оказалось, святого! А что срамна! Так, хошь гляди! А хошь, — жмурься! По другому здесь задохнешься. Исподнее, я на твою расшибленную голову извела, а в шубе пред тобой сидеть не собираюсь! Будь ты сам Иисус Христос. Прости меня, Господи!
От удара об бревно у Игнатия все перемешалось. Где была явь, где старь, а где новь, он разбирал плохо. То, ему казалось, что, наконец-то, отыскал Таисию, то, нет. Он ее терял и снова находил. В данный момент, Игнатий тупо смотрел в угол с иконой и думал: «Не Таисия… Но, тоже грозна...».
Спасительница отвернулась, пряча слезы, покатившиеся из черных с масленкой глаз. Изгиб обнаженной спины, маняще проглядывался в полутьме. Слабый, послеполуденный свет, пробившись сквозь ледяную преграду, усталым лучом проходил по ее округлому бедру.
Игнатий отвел взор.
— Прости, сестра, но тело мое не имеет желаний. Не внемлет оно, ни жара, ни холода. Ни Евиной ласки.
Женщина тихонько всхлипнула:
— Ульяной меня зовут. Улькой! Слыхала: Таисию кличешь. Но разве я хуже? Ты посмотри!.. Или зад крив, или грудь не сдобна? Насладись вдосталь, а поминай свою Таисию, коль к ней душой прикипел. Разве я того против. А желаешь, так зови меня Таисией. Только приласкай, не отталкивай!
— Мне, Ульяна, идти надо, — ответил Игнатий, не поднимая на нее взора. — Когда под бревном в беспамятстве находился, учитель Аввакум изрек мне слово свое: «Встань, Лазарь, и иди!».
— Куда идти-то сказал? — женщина снова всхлипнула, ладонями утерла лицо от плача и обернулась. — Дорогу-то, он тебе указал? Тот самый Аввакум.
— К людям... Более ничего не сказано.
— Людей повсюду много...
Проведя еще раз запястьями рук у мокрых глаз, она перекинула наперед иссиня-черную волну густых волос, прикрывая ими бабьи заветные места, и, сквозь слезу, словно радуга улыбнулась.
— Давай сюда дурну-голову, зазря что ли, я последнее исподнее в ленты разорвала.
Теперь Ульяна придвинулась к Игнатию со спины, старалась не касаться его своим широким станом.
— Мне к людям идти заказано... — видимо, думая над словами Игнатия, врастяжку произнесла она.
— Почто так?
— Из Оренбурга-города я. В господском доме князя Уракова прислугой была. В услужении, стало быть. Там встренула, да слюбилась с одним чернявым красавцем-колодником. Бежать ему помогла. Сперва по лесам скитались, а к холодам вот эту заимку выстроили. Он беглый, и я, почитай, что беглая. Мужик он был — любая в зависть взойдет. Охотник, рыбак, топором играть, то же мастак. И с голым задом мимо него не пройдешь, остановит. При барах-то, я ни один год служила, благородных видела. Роду-то он мужицкого, но благородство в нем откуда-то было. Как ни пытала, ни выведывала: Кто он? Как в колодники угодил?.. Так и не знаю… Говорит: «Зови Николкой», и все тут. Только не его это имя. Бывало, отзовется, а бывало, и нет. Как не клич. Еще говорил, что деньги ему нужны. Хочет, мол, в Пензенский уезд на время отбыть. Своего должника проведать. Да!.. Он еще писать умел. Раздобыл где-то бумаги, чернил, и письмецо отписал. Заслал меня отсель подалее, ажно в Шадринскую слободу. То письмо, стало быть, отправить с оказией.
— И где же он?
— За деньгой и ушел. В степь на заработки подался. Лошадей у кайсаков, задумал, увести, да в Яицком городке в ярмарочный день продать. Сказал: «Жди меня с богатой добычей, Улька». Третий годок как уже жду… Ни коней, ни конокрада.
— Как же ты здесь живешь?
— А так и живу. Заводь он мне добрую поставил, рыба с речки сама в нее плывет. Силки научил плести, на зайчат и прочую мелочь. Лето дает грибы, ягоды. По Спасу мед в бортях зреет, хмель на брагу. Хлебушком я в монастыре разживаюсь. Новокрещенным по воскресным дням там по буханке ржи выдают. Много ли мне одной надо-то. Вся холодна-яма снедью забита, хмель в кадке перестоялся.
— Так ты недавно Господа осознала?
— Коль заметил, чувашка я буду. Лет двадцать как крещена. Загнал нас Нижегородский епископ Дмитрий в волжскую водицу и окрестил. Кто вышел, стало быть, ему медный тельник на шею… Многие так и остались в широкой матушке-реке. Утопли, старым богам веря. А батюшка Сильвестр добр. Никого силком к вере не тянет. Приходи в монастырь, пальчик свой к бумаге приложи и получай крестик и буханку хлеба. Так и хожу. Сколь я пальцев за три года к церковной бумаге приложила!.. Звезд на небе менее будет…
Закончив перевязку, она обняла его и крепко прижала к обнаженному телу.
— Ладонь-то красна! Значит, больно тебе! Только ты того не ведаешь, сиротинушка! Может, все же приласкаешь меня? Забудь свою Таисию хоть на один разочек! Истосковалась я по мужику-то. Какой уж год одна-одинешенька кукую на проклятой заимке.
— Грех-то, Ульяна! — пытаясь разжать ее крепкие, страстные объятья, ответил Игнатий.
— А истомой маяться? По ночам, желанием исходить. Утра не дождавшись, словно кошка, об углы тереться! То не грех?! Скажи!.. Вот я, вся пред тобой!
— И то грех… Пойду я.
Игнатий вырвался, направляясь к двери.
Всколыхнув пышные волосы волной, Ульяна до боли закусила руку и уже спокойно ответила:
— Куда ж ты пойдешь! Нагой! Портки-то в проруби. Сиуган [5]. Метель, вон какая разыгралась. Коль есть не хочешь, пить не хочешь… Ложись-ка на лавку у стены. Я тебя шкурами накрою. Не бойся. До такого чтоб свое силой взять, еще не дошла…
Утром пришлось разбирать часть крыши и очищать вход от выпавшего за ночь снега. Справившись с откопом притвора в землянку, Ульяна вынула из пруда одежду Лазаря и отбила ребристой полкой.
Выморозив на ветру холодном и просушив у очага, она уложила ее на лавку.
— Одевайся, да ступай!
— Может и ты со мной, сестра.
— Найдешь себе сестру в другом месте, а я лучше здесь побуду. Мужа подожду.
— Не той надеждой обретаешься.
— А баба завсякой надеждой богата! Тем и жива!
— Не по тебе он, сестра. Ты светлая…
— По мне ли упряжь, не по мне… А все же была у нас любовь. Да такая! Что душа и сейчас замирает.
— Думаешь, придет?
— Не он, так другой заглянет. Мало ли беглых мужичков, от кабальной покруты [6] заводчиков, да от барских милостей по Урал-Камню укромных мест ищут. Ступай, говорю! Второй пустой ночи, у мужика под теплым боком, я не сдюжу…
Втыкая словно уключины, длинные ноги в глубокий снег, Лазарь Огнепалый пошел по руслу замершей реки, держа путь на восток.
Отойдя версты полторы от спрятанной при искусственной заводи заимки, он услышал позади окрик:
— Постой, ошарашенный! На вот, возьми.
Догнав Игнатия, Ульяна сунула ему узелок с вяленой рыбой, засаленную сажей икону и длинный посох. Почти в человеческий рост клюку с костяным набалдашником в форме головы медведя.
— Знакомец мой в колдунском лесу посох этот нашел. Забери. Давняя клюка-то. Он ее на Лысой горе сыскал. Говорил, что там когда-то кереметь [7] была. Божница старых богов Урал-Камня.
— Благодарствую, сестра. Оставь.
— Коль за Старину стоишь? Возьми! Древней не сыщешь. Мне кудесы [8] посох в заимке ни к чему, а тебе в странствии пригодиться.
— Ладно, возьму.
— И узелок возьми, Лазарушка. Не погнушайся нехитрым бабьим угощеньицем. Там рыба и образ.
— А как же ты без иконы?
— Пойду в монастырь, монаси мне еще дадут.
Женщина замолчала, но уходить не спешила. Опустив глаза, стояла и ворошила руки, всунутые в рукава шубы навстречу друг другу. В посохе Игнатий увидел перст Божий. То, что он и есть возродившийся из пепла Лазарь Огнепалый. На ее топтание монах посмотрел горящим от воспаленного ума исступленным взглядом.
Освоив клюку в руке, Лазарь Огнепалый изрек:
— Спросить чего хочешь, сестра?
— Николкой Приваловым звался… Знакомец-то мой. Если сойдешься где, скажи: Ульяна ждет его, окаянного, на старом месте. У речки Крутихи ждет.
— Коль повидаю, скажу.
— Прости рабу божью Ульяну, Лазарушка. То с одиночества, я кинулась. Нет-нет, да и взвоешь от тоски.
— Не у меня, Ульяна, проси благодати, у Господа нашего. С ним вечера коротай. Ему верь, в молитве упорствуй. И снизойдет на тебя милость его! А в монастырь без надобности не ходи. Нет благодати в соборах, покуда там дети антихриста царствуют.
Женщина жалостливо глянула на возвышавшегося каланчей человека, с обнаженной на зимнем холоде, седеющей головой, и перекрестила, издав тихое по-бабьи протяжно-грудное оханье:
— Ну, ступай, сиротинушка, ступай.
Тыкая в глубокий снег посохом, Игнатий-Лазарь стал удаляться. Полностью оправдывая, когда-то данную в обители фамилию, Странник направился на восход солнца. Подождав, когда он выйдет на поворот реки, женщина неспешно побрела обратно к заимке...


Глава пятая.

Меновой торг в Троицке, проходящий в этом году с привлечением гораздо большего числа купцов, шел нервозно и не уравновешенно. Еще летом, из далекого Ревеля, через зимовку и торг в Нижнем Новгороде, прибыл в крепость, голландский коммерц-агент со многими людьми и товаром. За Урал-Камень, в Заяичье, привез он мануфактуру с галантереей для общего пользования, и разные товары тонкой работы из Великобритании, Германии и Франции, исключительно для благородного сословия. В сущности, данные торговцы, только называли себя «гостями голландскими», поскольку принадлежали агентству по скупке в Сибири разного вида натурального сырья, которое было зарегистрированного в Лиссабоне английским частным лицом и имело представительство в Москве, Санкт-Петербурге, и в Ревеле. Откуда, уже кораблями английского торгового флота, это сырье поступало в Европу.
Согласно договору от 1734 года, императрицей Елизаветой подтвержденного в 1742 году, и продленного еще на пятнадцать лет, представители английских торговых компаний, могли привозить в Россию товар всякий, даже имеющийся тут в избытке. Продавать частично беспошлинно, и без какого-либо ограничения. Далеко недружественные отношения последних лет России и, состоящей в союзе с Англией, Пруссии, несколько не осложнили действие этого договора. Через нейтральную Голландию торговые корабли Великобритании по-прежнему приходили в порты Балтийского моря и не только в Ревель. Вывоз пеньки, льна, юфти [9], мачтового леса, хлеба, как гласит статья другого аналогичного договора со Швецией: «…сколько не доставать будет» [10], и прочего сырья, также осуществлялось через Ригу, Пернов, Аренсбург, Нарву, Выборг, Гапсаль и Фридрихсгам. Семилетняя война тому была совсем не помеха, поскольку ее вела российская императрица Елизавета и король Пруссии Фридрих, а не остзейское дворянство и городские торговые гильдии.
Присоединенный к России по Ништадтскому миру Остзейский край: Курляндия, Лифляндия и Эстляндия, получил от государя Петра Алексеевича право руководствоваться на своих землях бывшими законами Швеции и даже вернул им то, что в период своего правления шведские власти запретили [11]. Остзейские города по-прежнему управлялись магистратами и гильдиями. Наместникам от империи было поставлено в обязанность, руководствоваться местными законами и привилегиями, будто это Россию присоединили к прибалтийским землям, а не наоборот. При фактическом правлении в Санкт-Петербурге герцога Курляндского Бирона, дворянское сословие остзейских немцев, стало именовать себя рыцарством и надменно смотреть в сторону дворянства русского, особенно на тех, кто по своей родословной являлся тюркского происхождения. Десятилетние правление императрицы Анны Иоанновны стало временем полного господства оного дворянства и местных городских сословий на Остзейских землях и наибольшей отчужденности от остальной России.
При восшествии на престол Елизаветы Петровны мало что изменилось. Поскольку она, порой бездумно, продолжала реформы своего батюшки, привилегии остзейским немцам были оставлены. От вольности баронов, живущим на прибалтийской земле крестьянам, в основной своей массе: латышам, эстонцам, литовцам и белорусам, прокормить себя и господ-рыцарей становилось все трудней и трудней. Да и принадлежащая некогда богатым гильдиям торговля в Прибалтийских городах-портах постепенно пришла в упадок.
Пользуясь особым статусом Остзейского края, там расплодились торговые представительства компаний стран состоящих в тайных или открытых союзах против России. А через остзейских баронов, служивших на Урале и в Сибири, но у которых семьи и земельные интересы по-прежнему оставались в Прибалтике, агенты коммерц-компаний стали проникать и на новые оборонительные линии. Соблюдая при российском степном рубеже не только коммерческий интерес своих далеких стран.
Троицк заложили на слиянии уральских рек Уй и Увельки шестнадцать лет тому назад, по указу оренбургского губернатора Ивана Неплюева. Крепость являлась главной на Уйской оборонительной линии и имела торговый двор для мены сырья со степью. Раньше заморские негоцианты обходили ее стороной и предпочитали Оренбург, более богатый и солидный в торговом отношении город. Но на этот раз они прибыли и в Троицк задолго до начала торгов. Расположились основательно и, несмотря на уже позднюю осень, отъезжать восвояси пока не собирались. По распоряжению оной фортеции коменданта полковника Родена Петра Андреевича, весьма солидному коммерц-агенту из Ревеля Джилберту Элленборо, которого он принял как близкого родственника и называл по-свойски — мистер Джил, а также его людям, для торга была отдана, самая большая, каменная палатка на меновом дворе. Проживал же господин Элленборо в его комендантском доме.
Весьма выгодно обменивая цветастые ткани фабричного производства, посуду и вещи женского обихода: бисер, маленькие зеркала, белила и румяна, агенты Ревельской торговой компании с лихвой и беспошлинно обогащались, из близлежащих русских свобод и казачьих станиц, медом, воском, коровьим маслом, льняным и конопляным семенем. С большой прибылью для себя, торговые люди коммерц-агента из Ревеля, меняли в Троицке чугунные и медные изделия. Котлы, таганы, приборы к седлам, наперстки, иглы, ножницы, ножи, топоры, косы, замки и прочие, шли в обмен на шкуры крупного скота. Кочующими сравнительно недалеко от Уйской оборонительной линии казахами в избытке доставлялись в крепость: щетина, конский волос и верблюжья шерсть.
Бойкая мена со степью шла весь сентябрь и октябрь. По многим народным приметам ожидалась холодная зима и киргиз-кайсаки не тянулись, приводя по одному два табуна в день, как это было в прошлые годы, а появились у Троицка все сразу, что создало толкотню на меновом дворе и резко понизило цены на предлагаемый ими живой товар.
Предприимчивый Джилберт Элленборо не преминул воспользоваться сложившейся ситуацией, и взаимовыгодная мена быстро превратилась в откровенный грабеж. Прибывший в середине октября караван из Ташкента, с шелковыми китайскими тканями, черным и зеленным чаем, изделиями из фарфора, ненадолго выровнял торг, но, навестив с визитом вежливости и должными дарами коменданта крепости, караван-баши Ибрагим Мусаев как-то быстро оценил обстановку и уже через день его товары стали дороже вдвое.
Недовольство казахов столь малой ценой нагулянного скота стало нарастать, но полковник Роден проигнорировал все их жалобы. Проводя каждый тусклый осенний вечер за роскошным столом в обществе мистера Элленборо, и полностью отдаваясь увеселениям, он рассудил, что торг дело не его, и подобно Понтию Пилату умыл руки.
Сложившаяся ситуация, дешевизна скота, не нравилась не только казахским старшинам, но, как ни странно может это показаться, не по нраву она была и русским купцам, поскольку казахи стали отгонять скот обратно в степь. Впереди был согун — декабрьский массовый забой животины на зиму. Оренбургский торг в ноябре закрывался, и куда теперь будут казахи отдавать шкуры, в это время обычно скупаемые в Троицке на белую, красную или черную юфть, купцы не могли даже предположить. Надо было срочно предпринимать какие-то меры, иначе, происходящее могло обернуться большим убытком, и оттоком конских кож и овчины на китайскую сторону, в виде живого товара.
На тайном совете русских и татарских купцов, походившим в лавке Ахмета из Казани, было решено послать за старейшим уральским торговым гостем Полуяновым. По общему мнению, теперь только он мог все исправить.
Степенный екатеринбургский промышленник, купец первой гильдии [12] Корней Данилович Полуянов держал на меновом дворе Троицкой крепости вторую по размеру, после отданной Роденом ревельскому коммерц-агенту, каменную палатку. Имел там и трех расторопных приказчиков, для скупки со степи лошадей и крупнорогатого скота, а также козьего пуха для собственной прядильни, баранов для салотопни и шкур, для кожевенного производства. Но в данное время находился он не в Троицкой крепости, а пребывал во Введенской женской обители, куда на христианский праздник «Введение Пресвятой Богородицы во храм» повез младшую дочь Евдокию.
Посланный из Троицка за Полуяновым казачий десятник, Пахом Андрианов с тремя товарищами, прибыл к Верх-Течинскому селению после обедни и застал купца в трапезной обители. Там, в монастырской тиши угощаясь своим любимым напитком кумысом, Корней Данилович вел с игуменьей Серафимой неторопливую беседу: о дальнейшей судьбе своей дочери, желающей оставить мир и уйти в монашки.
— Извиняйте, матушка! — бухнул Пахом с порога, кланяясь. — До Корнея Даниловича, я спехом буду.
На слова казака, сорокалетняя миловидная женщина с немного усталым от жизни лицом, мать Серафима осенила себя крестом и вымолвила:
— Это кто же тебя в женскую обитель впустил?
— Для казака стены не преграда. А бабы шипят!.. Ничего! Слюной изойдут, да перестанут.
— Ты погляди, каков охальник!
— Постой, Серафимушка, на воинского человека напускаться-то — остановил ее Полуянов. — Коль Пахом через твоих кликуш с боем пробился, стало быть, причина тому случилась не малая.
— Верно, деда, — не малая! Меня к тебе прислал старшина купцов казанских Ахмет. Скажи, говорит, Корней Даниловичу, чтобы он непременно в Троицк ехал. Ныне киргиз-кайсаки табунов на мену дюже много нагнали. А агент Ревельской торговой компании, что летом со своими людишками до фортеции прибыл, совсем сбил цены на скотину. На него глядя, и ташкентский караван-баши Ибрагим за черен, да зелен чай и шелковые ткани через меру берет. Да и наши купцы не все заедино стоят. Кто барыш явно наживает, а кто и тишком, следуя сговору, заморскому гостю содействует. Казахские старшины сим обманом недовольны, к Абылаю за защитой гонца послали. Вертать табуны обратно в степь собираются.
— А комендант! Петр Андреевич, что над людьми поставлен? — нахмурился Полуянов. — Куда он глядит? Ведь это его первостатейная задача, чтоб степняка в крепости не обижали!
— Туда и глядит. Каждый вечер с Джилом выпивает, а утром, с ним же и похмеляется. Неплюева-то на Оренбуржье нет более! Стало быть, полковника приструнить некому. Еще на курене бают: дескать, такой новый политик, полковнику Родену сам рекомендовал оренбургский генерал-губернатор Давыдов, чтобы выманить аманата из Средней орды. Родственника султана Абылая, который бы, прибывающих на мену с недобрым товаром купцов, мог судить и, находясь в Троицке, под защиту обиженных торговцами киргиз-кайсаков безбоязненно брать. В общем, без тебя, деда, Ахметке с сотоварищами теперича уже и не разобраться.
— Стало быть, такой политик! — Корней Данилович встал. Токмо не пойму я, то ли больно хитро… то ли глупо. Казанки вели запрягать!
— Уже... У ворот стоят.
— Погодь тогда за дверьми.
Когда казак вышел, видимо, заканчивая прерванный разговор, Полуянов обратился к игуменьи:
— Ну, Серафимушка, покудова, прощевай. Спасибо тебе за кумыс. Славно отвел душу. Матушкой тебя не зову, — не обессудь. Да и звать не стану, поскольку годами ты, касатка, как раз в половину моих будешь. А дочь Евдокия? Коль так ей, девице, хочется, пусть праздник Введение в монастыре проведет. Перечить не стану. Но после оного, — домой!.. Вон, опосля Пахом вернется и ее заберет. А если случаем изведаю, что на постриг увещевать Евдокию будешь! Не видать тогда обители более даров моих.
С этим словом Полуянов покинул монастырскую трапезную, оставив мать-игуменью в глубоких раздумьях. Отчего ее миловидное лицо стало еще более усталым...
Корнею Даниловичу Полуянову летом минуло уже восемьдесят, но это был крепкий старик, — коренастый с неторопливым шагом и разумными, плавно текущими речами. Родом он был из мещеряков Рязанщины [13]. В шестнадцать лет, когда он еще звался Кадышем сыном Данатая, Полуянов покинул родные края, раскинутые на берегах реки Оки, недалеко от старой Рязани [14], и в лето 1697 от Рождества Христова пришел вместе с гулящими людьми [15] на Урал-Камень.
Самостоятельную жизнь Корней Данилович начал имея всего одни портки и овчинную шубу, которую носил на голое тело, коротая первую зиму в переходах от селения к селению. Сначала он кормился лишь поденной работой, но потом бросил бродяжничать и обосновался на западе огромного Пермского края. У мещеряков, своеобразно, но все же исповедующих Ислам. По древнему обычаю Мещеры, обзавелся сразу тремя женами и вместе с ними возделывал землю.
Крестьянствовал Кадыш четверть века, но, накопив немного денег, он оставил основанную им деревню Полуяновку на своих многочисленных детей и снова отправился искать счастье в неведомые земли. Поскольку его сыновья от трех первых жен уже выросли и переженились на пермских мещерячках-мусульманках и огнепоклонницах вогулках [16], или ушли в яицкие казаки, а дочери заневестились и были отданы замуж, Корней Данилович оставил обустроенную им весьма зажиточную деревню без всякого сожаления. Предоставив женкам право жить, как хотят, и с кем хотят, он отправился в город Екатеринбург, недавно заложенный на Урале советником берг-коллегии Татищевым.
Когда Кадыш, сказавшийся по названию деревни Полуяновым, прибыл на Исеть-реку, он обнаружил не город, а лишь укрепленный оборонительным валом медеплавильный завод, но это не расстроило предприимчивого крестьянина. Поскольку мещеряк Полуянов исповедовал веру сходную с мусульманством, свободно говорил не только на русском диалекте [17], но и на многих тюркских наречиях, в частности на языке башкорты, и даже ходил в одежде башкир, он быстро сошелся с башкирскими старшинами. С ними Полуянов договорился о скупке больных, непригодных для верховой езды и употребления в пищу лошадей и, к 1725 году, построил в Екатеринбурге собственную небольшую салотопню. Корней Данилович скупал по округе павшую скотину за бесценок, а после открытия мыловаренного завода стал поставлять в становище башкир мыло.
Производство купца Полуянова росло вместе с городом, он старался не вдаваться в разногласие Демидовых [18] и Татищева по поводу частного или государственного управления медеплавильными заводами Урала. Поскольку распря сильнейших людей Урала не касалось его малых предприятий, ему удалось остаться в стороне, не увязнуть в ней и не нажить влиятельных врагов. К 1730 году купец Полуянов по состоянию денежного оборота вошел во вторую гильдию торговых людей. К тому времени Кадышу было уже под пятьдесят, но он снова, как и в молодости легко, меняет свою жизнь.
Задумка выстроить восково-свечной завод, приводит мещеряка в православие. Чтобы откупить право на поставку свечей в приходы и монастыри Пермского края, Полуянов легко меняет веру. А двум своим очередным женам-вогулкам, с которыми в Екатеринбурге жил браком по мещерским обычаям, и рожденным от него детям, покупает по собственному большому подворью. Под именем Корнея он принимает святое крещение и шлет сватов к Пелагее Осиповне, дочери живущего в полной нищете городского безместного священника.
Обвенчавшись в Божьем храме по православному обряду с юной семнадцатилетней девой и шумно отгуляв свадьбу, Полуянов обращается в Вятскую и Велико-Пермскую епархию с прошением. Как новокрещенный прихожанин, пришедший к истинному Богу на склоне лет, он просит уступить ему право поставки свечей в православные обители вблизи Екатеринбурга и получает от епархии разрешение без каких-либо затруднений.
Пелагея хоть и была молода, но, по разумению Корнея Даниловича, оказалась хворой по женской части. Весьма недужная и порченая. Она родила мужу лишь двух дочерей: через год после свадьбы Софью и только через десять лет Евдокию. Роды последней были очень тяжелые, вскорости, после них Пелагея Осиповна и скончалась. Ее короткая жизнь прошла в молитвах за грешного супруга, который по выходным дням ходил в церковь, а в остальные дни по-прежнему исповедовал языческие обычаи народа Мещеры.
Корней Данилович стал таким же православным христианином, как прежде был мусульманином. Жил он особым миром. Еще при жизни Пелагеи, он снова обзавелся другими женами и с ними открыто приживал побочных детей. Когда Пелагея умерла, соблюдая древние обычаи мещеряков, он запретил женщинам присутствовать при похоронах. Покойную в могилу не положили, а усадили и вложили ей в руки рукоделье.
Дочерей Пелагеи Софью и Евдокию воспитывала бабка Евдоха — мещерячка Евшана Полуянова от первой жены дочь, которой на ту пору случилось почти шестьдесят лет. Но об этом девочки даже не догадывались. Окружающий мир для сестер-сирот открывался постепенно, через многие тайны седовласого с мохнатыми, густыми бровями батюшки, тайны дремучи за долгую его жизнь свитые в тугую вереницу.
Крепенькая телом Софья не боялась встретить мирозданье таким, каково оно есть, и совсем не помышляла о спасении своей души. Как и всякую молодой девицу, ее интересовали разные стороны земного бытия, и она жаждала их испробовать на себе незамедлительно. Другое дело Евдокия. Если старшая дочь пошла в отца, и Полуянов за нее не переживал, то младшая уродилась в мать. Часто болея, Дуняша уединялась за церковными книгами, оставшимися в доме от покойной Пелагеи Осиповны, и, по исполнению двенадцати лет, она, неожиданно для батюшки, попросила отдать ее послушницей в Введенский женский монастырь.
Дочь-монахиня совсем не входила в планы Корнея Даниловича. Согласно Елизаветинской инструкции московскому купечеству от 1742 года, купец Полуянов по своему состоянию, что превысило десять тысяч рублей, перешел в разряд первой гильдии торговых людей. По Урал-Камню, он уже имел несколько небольших заводов и теперь ему нужен был дворянский титул.
Когда старшая дочь Софья вошла в возраст невесты и стала красавицей и ее большие лучистые глаза, пышный волос и высокая грудь стали развивать у встречных на улице мужчин косоглазие, он все же предпринял добавочные меры. Не надеясь лишь на девичье очарование, Корней Данилович пустил по Уралу слух, что дает за дочерью приданного в три тысячи рублей, а после своей смерти, половину всего что имеет. На большое подворье купца Полуянова в Екатеринбурге косяком потянулись бедные женихи дворянского происхождения, из них он и выбрал для Софьи Архангельской губернии вологодского дворянина поручика Румянцева.
Дворянский род Румянцевых происходил от нижегородского боярина Василия Румянца и имел весьма богатую родовую разветвленность. Генерал-лейтенант Александр Иванович Румянцев [19] в 1735 году был назначен губернатором Казани и Корней Полуянов встречался с ним по коммерческой части, когда тот усмирял восстание на Ногайской дороге, и просил за живущих в Башкирских степях мещеряков. Отец будущего графа Задунайского сумел различить врагов России от ее друзей и запомнился Корнею Даниловичу умеренностью. За отступничество от империи, должную кару понесли немногие, выборочно, а не огульно, как это бывало раннее.
После недолгих ухаживаний за Софьей, Троицкого полка поручик Федор Тимофеевич Румянцев получил от Полуянова согласие на брак, обещанные в приданное деньги, но не оправдал амбициозных надежд тестя. Переведенный за пьянство в Олонецкий драгунский полк и посланный служить на новую оборонительную линию по реке Ишим, Федор Тимофеевич вот уже семь лет не повышался в чине. Свои дни дворянин проводил в долгих попойках и жаждал лишь получить наследство жены и уйти в отставку.
С обстоятельством того, что моральными чертами Румянцев оказался слишком далек от своего целеустремленного родственника, Полуянов, наверное бы, смирился. Но, его совершенно не устраивало, что у дочери, пышущей здоровьем Софьи, несмотря на многие годы брака, не было детей. Сие обстоятельство для отца многочисленного потомства Корнея Даниловича, казалось немыслимой несостоятельностью совсем уж никчемного зятюшки.
Регулярно, раз в три месяца Полуянов получал письма с Ново-Ишимской линии, от Софьи из Пресновской крепости, и всегда мрачнел. В эпистолах своих, батюшке она сообщала, что внуков дворянского происхождения у него нет, и, по случаю каждодневного и непробудного пьянства супруга, скорее всего, вовсе не будет. Шло время, но, ни в двенадцать, ни в шестнадцать, ни в восемнадцать лет отроду, он так и не дал младшей дочери своего согласия на постриг и не отпустил болезненную Евдокию в монастырь.
Корней Данилович дела решал быстро и бесповоротно. Евдокия должна была выйти замуж за дворянина, чтобы хоть одна ветвь его многочисленных внуков стала высокородной. Но теперь Корней Полуянов в подборе будущего зятя, был вдвойне острожен, и это угнетало не только желавшую покинуть светский мир и закрыться в келье младшую дочь, но и ее старшую сестру Софью...


Глава шестая.

С тяжелыми думами о своем прошлом, и о грядущей жизни дочери Евдокии, Корней Данилович миновал запорошенный первым снегом путь от Исети до Уй-реки и въехал на меновой двор Троицкой крепости.
Казанки, с впряженными в них отменными лошадьми и сопровождаемые тремя конными казаками во главе с десятником Андриановым, остановились в маленьком заднем дворике каменной палатки. На крыльцо незамедлительно выскочил старший приказчик, и, скользя по обледеневшим ступням, поспешил поклониться хозяину, прибывшему на меновой двор.
— Убьешься, Чурмат! И сколь в тебе лени? Лед отбить не можешь!
— Так ступени не парадные же, Корней Данилович, Утречком только и приморозило, — виновато приказчик ответил. — Руки пока не дошли. А мы завсегда рады, приезду вашему...
Покидая возок и обрывая льстивые слова приказчика во здравие, купец повелел:
— Ступай спехом в лавку Ахмета. Скажешь: приехал Полуянов. И ждет у себя. А ты Пахом: пригласи-ка ко мне в гости сотника Плетнева. Он вроде как недавно с Оренбурга прибыл?
— Точно… Дней пяток, как оттуда, — ответил стоявший у саней казак.
— Вот и позови, сделай милость. А я пока дух переведу. Устал от дороги.
— Может быть, тогда к вечеру?.. — уже сделав шаг, остановился Пахом. — Всех и соберем.
— Всех соберем вечером! А Плетнев и Ахмет мне сейчас потребны!.. Поскольку поспешить надобно.
Больше Пахом с Полуяновым спорить не стал. А что касается приказчика, хорошо зная хозяина, тот прытью побежал, как только получил указание.
Первым в верхних, жилых клетях Полуяновской торговой лавки появился сотник оренбургского вспомогательного казачьего корпуса Онуфрий Григорьевич Плетнев. Тело казака было свито из жил и сухожилий, черная борода придавала острому, с крючковатым носом лицу некую овальность. Ступая сухими ногами по ступеням, словно пружиня, сотник поднялся и вошел в комнату. В ожидании гостя, купец восседал в холщевых портках и беленной льняной рубахе на резной лавке.
— Звали, Корней Данилович?
— Проходи, Онуфрий. Есть у меня к тебе спрос.
— Справляйтесь. Коль ведаю чего, не утаю, отвечу.
— Слышал я, что ты в Оренбург-город по службе недавно отбывал? То, правда?
— Было дело.
— Ты, Онуфрий, присядь на лавку-то. — Полуянов похлопал ладонью о сукно, покрывающее узорчатую скамью. — Да и расскажи все обстоятельно.
Плетнев сел, огладил бороду и продолжил:
— Как толмач Гордеев из становища Абылаева возвернулся, полковник Роден меня с рапортом к новому оренбургскому генерал-губернатору и отослал. В город я вечером прибыл. Ночь там. А утром, документацию для коменданта в оренбургской канцелярии получил и назад. Спехом, сказано было ехать.
— И как тебе новый наместник?
— Так я его, Корней Данилович, и не видел. Рапорт Родена через полковника казачьего корпуса Магутова передал, а оборотные бумаги мне писарь выдал.
— Верно ли, что Петру Андреевичу указание было: малые цены на скот казахов держать. Якобы, для того чтобы выманить у султана Абылая аманата в Троицк.
— Точно не знаю. Но слух такой есть. На неделе к Троицку случился сын султана Барака Даир, а с ним джунгарский нойон Эрденэ приехал. Комендант принял их с почетом. О чем они беседовали, мне неведомо. Только в городе, гости пробыли три дня и покинули его второпях. Когда стало известно, что к нам в крепость с посланием от Абылая направляется батыр Кулсары. За те три дня, что они гостили, Эрденэ имел разговор с голландским купцом, кой с лета в Троицке торг разбойный ведет. На куренях бабы дюже волнуются. За околицу выходить опасаются. Нойон Эрденэ человечишка скверный, пакостливый. И, как известно, к грабежу весьма склонный. Где-то неподалеку в степи, кочуют полтысячи джунгарских воинов. Я, было, к Петру Андреевичу обратился: мол, надо казаков в караул выслать. Разведать, стало быть. Не ровен час, обидят кого. Так он и слушать меня не стал. Говорит: оный Эрденэ в товарищах у дружественного нам Амурсаны был, а сейчас служит подданному императрицы-матушки султану Даиру и беды нам чинить на станет. Только казаки сомневаются, уж больно слава у сего нойона дурная. Вот такие у нас ныне пироги, Корней Данилович.
— Так Кулсары в городе?
— Нет покуда. Только вчера, в верстах двух вверх по Уй-реке полусотней на ночлег станом встал. Батыр ожидает от коменданта крепости официального приглашения, но Петр Андреевич, видимо, не торопится его принять. С заморским гостем беседы ведет.
— Смотрю, толковый ты казак, Онуфрий. Говорить с тобой мне любо. Откуда сам, то будешь?
— С Дону я, Корней Данилович. Юрта Нагавской [20] станицы служивый казак. Три года назад с сотней донцов в Троицк прикомандирован. Маленько тута был. Пока не послали, в крепость Святого Петра, что на Ново-Ишимской линии. А с лета, вписан в реестр Оренбургского вспомогательного казачьего корпуса. И с сотней Андриановского куреня, опять направлен в Троицкую крепость.
— Думаешь остаться?
— Думаю… Сирота я, деда. В Нагавском городке у меня никого не осталось. А тут я девицу чудную встретил. Андриановского куреня Агафью. Поди, ведаете?
— Агафью-то! — воскликнул Полуянов и хитро прищурился. — Как не знать… Еще бабку ее, покойницу, знавал. И мать, и отца. От самого Андриана весь его курень словно свои персты ведаю.
— Так вот. Еще на первом годе, когда здесь службу нес, через Пахома мы с ней и познались. Не успел я оглянуться, как Агафья мне двойню принесла. — Так, стало быть, твои Ванятка с Ефимкой?!
— Мои… Пока тяжелая ходила про церковь и слышать не хотела, А как родила, я ей снова говорю: обвенчаться бы надо. А то не по-божески детишек-то прижили. А она мне: «Венчаться так, венчаться. Я супротив своего мужа не пойду». И, мудро так, добавляет: «Главное: Дед меня благословил, коль двойня разом случилась». Какой дед?.. Если ее?.. — так вроде, он давно помер. У Пахома спросил, а он только смеется. Бает, стало быть, мне: «Ты, казаче, голову зазря не ломай. Придет время, Агафья сама все расскажет.
Полуянов засмеялся и, утерев набежавшую на глаза слезу, проговорил:
— Двойня у нее от наследия бабки случилась. Может, разом, и тройня быть. Агафья, что добрая землица. Всяко семя твое взрастит, да еще и приумножит. Так что крепись, казак!
— А я и не против… Мне род свой множить надо.
— Про род, это ты кстати упомянул. Будет у меня к тебе еще просьба, Онуфрий Григорьевич. Ты в других крепостях частенько бываешь, так присмотрись там к офицерам, что семьи не имеют. Дурного человека, от хорошего, вижу, ты отличить можешь. Вот какая заковырка у меня случилась! Дочь младшенькая, вероятно с ума великого в монастырь собралась. Так я хочу ее замуж выдать. Только, чтобы пошла она за мужа достойного, дворянина.
— Так чего искать, Корней Данилович! Есть такой. И молод, и умен. А уж в честности никому не уступит. Солдаты о нем только доброе гутарят. Да и сам я с ним общался. Скажу, что широкой души человек.
— Ну и… Кто таков?
— Поручик Тренин Евграф Евграфович. Служит инженером при крепости Святого Петра. Только он беден сильно. От честности своей и безденежен.
— Инженер… Мне такой, как раз и надобен. Думаю я, Онуфрий, медеплавильное предприятие осваивать. И ой как нужен человек в том деле сведущий. На заводах уральских все больше иноземцы заправляют, а у меня к ним душа не лежит. Да и у тебя, я смотрю тоже. Как ты о той заморской людине давичи сказывал. Горячо, с настроением, говорил.
— Так чего от него доброго ждать-то! Если, не успев приехать, он уже хозяином себя видит. Навидался я этаких Джилбертов и им подобных, будучи служа в Малороссии! Теперь, гляжу, они и сюда добрались!
— И я так помышляю, Онуфрий. Ни к чему нам их указка будет. У самих ума палата отыщется. Да только, как завел Петр Алексеевич в России моду на все иноземное и иноземцев, так оно и идет. Конечно, есть и среди них люди разумные, честные. Но в основном: от нас кормятся, нас и презирают. Управитель завсегда свой нужен, чтобы не только голова умно работала, но и сердце к этим местам приросло. Как бы мне сего Тренина с моею Евдакиюшкой свести? Да так, чтобы невдомек ей сватовство случилось, — дед задумался и переспросил: — Говоришь, на Ново-Ишимской линии служит?
— На ней. Многое в Святом Петре по фортификации сделано основательно. И все его умом сооружено.
— Ну, ладно. Не ко времени меня думка одолела. Спасибо, что по зову моему пришел, Онуфрий Григорьевич. За то, что долгого разговора со стариком не чураешься.
Полуянов взял стоявшую на лавке, по другую сторону от гостя, малахитовую шкатулку и подал Плетневу.
— А это, стало быть, гостинец. Агафьи твоей. Не открывай. Там разные вещицы, для бабьей души весьма приятные, ну и, самая малость, золотых петровских денежек. Вам, дети, на обустройство. Спросит, Агафья? Ответишь: То дар от Деда Кадыша.
— Не тот ли это дед, про благословление которого женка мне говорила?
— А это она, Агафья, тебе сама скажет. Если посчитает сие слово надобным…
С этими словами Полуянов проводил казака до дверей горницы и отпустил.
Подождав, когда Плетнев спустится по лестнице и покинет лавку, он крикнул приказчика:
— Чурмат, Ахмет уже пришел?
— Здесь, Корней Данилович, — ответил тот откуда-то снизу. — В соседней комнате угощается.
Старшина татарских гостей торговых, купец второй гильдии Ахмет из Казани не захотел мешать разговору Корнея Даниловича с казаком, и был сопровожден Чурматом в другую комнату. Там уже пыхтел самовар, и он стал угощаться чаем. В отличие от первой, эта комната была обставлена по-восточному, увешана и устелена узорчатыми коврами. Свернув ноги калачиком, Ахмет сидел за низким, овальным столиком около пышущего огнем медного, начищенного до блеска ведерного гиганта. Медленно потягивая с блюдца чай, и, время от времени, обтирая потный лоб льняным полотенцем, купец восклицал: «О якши!». Но когда в комнату зашел хозяин лавки, он сделался недовольным и проговорил:
— Скажи Чурмату, чтоб такой горячий чай, больше не давал. Совсем кишки мне пожог.
— Ты же именно такой любишь, Ахмет, — ответил на его ворчание по-татарски Полуянов.
— Люблю…— пробурчал Ахмет, тоже переходя с русского на родной язык.
— И если, попадая в твой живот, чай уже не кипит, ты сильно обижаешься.
— Обижаюсь. Но скажи, чтобы подавал мне чай не жгучим, а чуть-чуть горячим.
— Не скажу.
— Почему?
— Чуть-чуть горячий чай, вовсе не чай. А пойлом друзей не угощают.
— Ахмет твой друг? — поднимаясь из-за столика и раскидывая руки для объятий, спросил купец.
— Разве, Ахмет, этого не знает? — идя к нему навстречу, ответил Корней Данилович.
— Конечно, Ахмет знает, уважаемый мурза Кадыш.
Полуянов и казанский торговый гость троекратно обнялись. Своеобразный ритуал встречи был окончен и после еще нескольких шутливых фраз, хозяин налил себе чаю и разговор пошел серьезный.
— Этот Джилка истинный Шайтан! — проговорил Ахмет, смахнув со лба пот полотенцем. — Договорился с Ибрагимом брать у казахов скот по самой малой цене. Я просил караван-баши вести мену по справедливости, но он сказал мне: «Разве ты купец? Коль отказываешься от выгоды, да еще меня уговариваешь». Его совсем не заботит то, что станет с меной в Троицке на следующий год. Что казахские старшины недовольны, ругаются и грозят увести скот в Китай. На них глядя, и уральские купцы свой товар по цене вровень с Джилкой подняли. Совсем плохо стало. А кто, косясь на меня, еще пока думает. Тех, совсем мало, Кадыш.
— Глупцы!.. — Полуянов нахмурился. — Неужто, им невдомек, что если так торговать, то сегодня обогатишься, а на другое лето меновой двор окажется пуст, и торга не будет совсем. Вот тогда почешутся, попомнят неправедный барыш, да поздно станет. Нагулянный скот казахи уведут на Тарбагатай к границам Поднебесной. Ну, ничего нет не поправимого, кроме смерти, Ахмет! Что касаемо местных торговцев, я их к порядку приведу. Жадность в пустых головах разом поубавлю. Слово за тобой и казанскими скупщиками юфти.
Старшина татарских купцов неторопливо посмаковал с блюдца чай и ответил:
— Белая булгара-юфть ныне якши востребована. Государыня наша, да будут продлены ее дни, ведет войну. На солдатскую обувку, патронные сумки, ранцы, юфти требуется очень много. И цена за кипу к весне станет не малая. Черная булгара-юфть нужна для конской сбруи, а красную охотно берут армянские торговцы для торга в Персии. Как старшина от всех купцов казанских, Корней Данилович, я могу поручиться: мы согласны брать у казахов к мене шкуры из расчета на свой товар от полутора до двух рублей.
— То, Ахмет, цена добрая.
— Добрая… Но, как быть с караван-баши? Только если и он войдет в торговое согласие с нами, можно заставить Джилку убраться из Троицка, или с казахами вести необидный торг.
— Слышал я, что к крепости прибыл уважаемый батыр Курсары, — ответил ему Полуянов, отставляя от себя налитую, но так и не выпитую чашку чая.
— Со вчерашнего дня стоит станом на Уй-реке. Ожидает от коменданта крепости приглашения.
— А не навестить ли нам его, Ахметка?.. Там, в гостях, обо всем и договорим...




Примечания.

[1] Никон (1605 — 1682 гг.) — крестьянский сын Никита Минов. С 1643 г. игумен Кожеозерского монастыря, с 1646 г. архимандрит Новоспасского монастыря, с 1648 г. митрополит Новгородский. В 1652 г возглавил Московскую патриархию. Провел реформу, приведшую церковь к Расколу. На Соборе 1666 г лишен сана патриарха и сослан в Белозерский Ферапонтов монастырь. С 1676 г. в Кирилловом монастыре, где и умер.

[2] Кошпа (чуваш.) — кожаный кокошник с подвесками из монет.

[3] Шарпан — узкий чувашский холст.

[4] Лачуга (чуваш.) — правильней, алачуга. Строение посреди двора, также называлось приготовление пищи в котлах.

[5] Сиуган (чуваш.) — холод, стужа, мороз.

[6] Покрута — тяжелая наемная работа.

[7] Кереметь — у мари и чувашей ранее так называлась божница, капище, позже, видимо, под влиянием христианства и мусульманства кереметью стали называть дух зла, якобы, исходящий из былых мест языческого поклонения.

[8] Кудеса (кудесник) — волхв, шаман. Название обрядо-культовых жрецов славяно-тюркских и финно-угорских народностей Севера, Поволжья, Урала, Алтая, Сибири...

[9] Юфть (юхта, булгара или русская кожа) — сорт кожи выделывается из ялового или коровьего сырья и шкур годовалых быков, за исключением сырья телячьего. Выделкой юфти с древних времен было знаменита Среднее Поволжье, — Болгарское царство, с в XVIII в. Казанская губерния, поэтому ее называли «Булгарой» или «Русской кожей». Юфть была белая, красная и черная. Для белой юфти отбираются лучшие кожи. Красная, — сортом ниже, и красится по лицу красным сандалом. Черная — сорт ниже красной, окрашивается солями железа в черный цвет. После окраски кожи смазывается по бахторме смесью березового дегтя с тюленьим жиром (ворванью). При Иоанне IV спрос на юфть и на лошади-ные кожи был великий. Последних вывозилось в Холмогоры до 100 тыс. штук в год, но в конце XVI в. вывоз их упал до 30 тыс. В середине XVII в. вывоз русских кож увеличивался год от году. Около 1674 г. вывозилось в год до 75000 кип юфти (вес одной кипы 1? пуда). В 1715 г., Петр Великий издал ряд указов касавшихся как выделки кож, так и торговли ими. В 1716 г. он сделал частным заводчикам казенный заказ на 100 тыс. пудов юфти по 4 руб. за пуд с доставкой в Архангельск, где эти кожи должны были продаваться от казны без всякой надбавки.

[10] По торговому договору России и Швеции 1735 г., дозволено было беспошлинно вывозить из гаваней Балтийского моря хлеба на 50000 р., пеньки, льна и мачт — также на 50000 р. После двухлетней войны (1741 — 1743 гг.) был заключен новый договор, которым была восстанов-лена свободная торговля подданных обоих государств. Из России допускался беспошлинный вывоз хлеба, пеньки и льна на сумму вдвое большую, чем по договору 1735 г., а в случае неурожая в Швеции разрешалось вывозить туда хлеба «сколько не доставать будет».

[11] Лифляндские дворяне еще при шведском владычестве, в 1650 г., ходатайствовали о составлении особого списка всех дворянских родов Прибалтийских земель. Шведское правительство разрешило составление такого списка, названного матрикулой, но так и оставило его без внимания. В 1728 г. лифляндское дворянство возобновило ходатайство о составлении дворянской матрикулы. Правительство России разрешило учредить с этой целью особую комиссию, окончившую свои занятия в 1747 г. Все дворянские рода были разделены по классам, смотря по времени их поселения в Ливонии. К первому классу отнесены рода, поселившиеся в Лифляндии во время орденского правления, числом 52. Второй класс составили рода, получившие права местного дворянства при польском правительстве, числом 16. К третьему классу причислены дворянские рода, получившие индигенат в Лифляндии при русском правительстве, числом 69. С этого времени лица, внесенные в матрикулу, получают название рыцарства, а помещики, в матрикулу не внесенные, начинают называться земством, или ландзасами.

[12] Гильдии — регламентом к главному магистрату от 16 января 1721 г. Петром было повелено всех регулярных граждан (т. е. все городское население за исключением иностранцев, шляхетства, духовенства и подлых людей — чернорабочих, поденщиков) разделить на две гильдии. К первой гильдии, или к первостепенным, были отнесены: знатные купцы, доктора, аптекари, лекари, шкиперы купеческих кораблей, золотари, серебренники, иконники и живописцы. Ко второй — торговцы мелочными товарами и харчевными всякими припасами, рукомесленные, токари, столяры, портные, сапожники и т.д. При Елизавете Петровне «Инструкцией московского купечества старшинам и старостам с товарищи» от 19 января 1742 г. повелено было разделить купечество на три гильдии. К первой гильдии причислялись купцы с капиталом свыше 10000 руб., ко второй — от 1000 до 10000, к третьей — от 500 до 1000; имевшие менее 500 руб. причислялись к мещанам.

[13] Мещеряки — в древней Руси Мещерой называлось часть Рязанщины, по северную сторону Оки, северный район Тамбовского края и западный Пензенского. Кроме того, Мещера упоминается и в пределах бывшего Казанского царства, на правой стороне Волги. Восточная Мещера после покорения Казанского царства бежала за Волгу, в пределы Башкирии и Пермского края. К середине XVIII в. рязанско-тамбовско-пензенская Мещера стала православной. К тому времени сохранили обособленность только уфимские и пермские мещеряки, живущие рядом с башкирами, говорящие и одевающиеся по-башкирски и исповедующие мусульманство. Как и башкиры, мещеряки употребляли конину и пили кумыс. Женились они в 20 лет, обычно имели трех жен и разводились легко. Большая часть работ лежало на женщинах. Глава семьи был муж, вторым лицом в семье являлась мать мужа. В отличие от башкир, они занимались земледелием, деревни их состояли из деревянных и каменных изб. К концу XIX столетия мещеряки слились с русскоговорящим населением Урала и перестали существовать как обособленный народ.

[14] Старая Рязань — село при р. Оке, в дух верстах от города Рязани. В XI — ХIII вв. была столицею великих князей рязанских. Впервые упоминается в 1096 г., в 1208 г. была сожжена Всеволодом Юрьевичем, князем муромским, в 1237 г. разорена Батыем и позже неоднократно подвергалась опустошениям, что и было причиною перенесения столицы в Переяславль-Рязанский (г. Рязань). Как город. Старая Рязань упразднена в XVIII в., сохранились остатки укреплений, гробницы великих князей.

[15] Гулящие люди — освобожденные холопы; отпущенные на волю крестьяне; дети и родственники тяглых людей, отделившиеся от семьи и не попавшие в официальную запись. Это своеобразная социальная группа Московского государства была полностью ликвидирована Петром I. В начале XVIII в. всех гулящих людей, годных к службе, определили в солдаты, а негодных в другие службы.

[16] Вогулы (вогуличи) — причислены к финно-угорским народностям. В XVIII в. вогулы жили на восточном склоне Северного Урала, и отчасти на западном. Всего больше вогулов в Сибири в округе Тобольска, но раньше они располагались в северной части Верхотурья Пермской губернии. В старину вогулы распространялась более к западу и менее к востоку, но с увеличением в крае христианского населения и развития горного дела, они предпочли передвинуться на восток, через Урал. Главным промыслом вогулов была охота. Зимою они жили поселками в бревенчатых избах, с крышами из бересты. Летом вогулы кочевали под открытым небом, переходили с места на место, питаясь рыбою и дичью. На местах временных остановок ими устраивались берестяные юрты или шалаши. Домашнее животное вогулов — охотничья собака. Без нее, также как и без ружья и топора, они не выходили из дома. Пермские и Сибирские вогулы являлись язычниками, исповедовали культ медведя и собаки. В 1714 г. тобольский митрополит Филофей Лещинский стал насильно приводить их в христианство, с таким рвением, что в 1722 г. доложил в Священный Синод, что все вогулы окрещены. На самом деле, лишь постепенное слияние вогулов с христианами в течении XVII — XIX вв. стало принимать облик народа, впоследствии названого пермяками и народом сибирским или русским.

[17] В документах XVIII в. русский язык именуется диалектом, то есть, одним из славянских наречий. Русский язык тогда делился на великорусское наречие, малорусское и белорусское. Великорусский диалект был разделен на поднаречия северное, — окающее, и южное, — акающее, а эти последние — на разные говоры. Тюркские диалекты были мало изучены и классификаций не имели. Они именовались турецкими или восточными наречиями, поскольку, само понятие тюркские народы и языки вошло в научный обиход намного позже.

[18] Демидовы — Демид Антуфьев, упоминается в документах с 1672 г., был кузнецом при тульском оружейном заводе. Сын его, Никита Демидович (1656 — 1725 гг.) — основатель на Урале четырех демидовских заводов. Его внук Акинфий Никитич (1678 — 1745 гг.) с 1702 г. управлял Невьянскими заводами. Для сбыта железных изделий с заводов он восстановил судоходный путь по Чусовой, открытый еще Ермаком и потом забытый. Провел несколько дорог между заводами и основал несколько поселений по глухим местам вплоть до Колывани. Построил девять заводов и открыл знаменитые алтайские серебряные рудники, при Анне Иоанновне поступившие в ведение казны. Уральская горнопромышленная империя Демидовых просуществовала до 1917 г. и была национализирована Советской властью.

[19] Румянцев Александр Иванович — граф, был близок к Петру I и выполнял дипломатические поручения. Так вместе с графом П. А. Толстым, он был послан захватить царевича Алексея и привезти его в Петербург. При Анне Ивановне, за нерасположение к немцам и протест против роскоши при дворе, Румянцев был лишен чинов и сослан в казанскую деревню, но в 1735 г. восстановлен в чине генерал-лейтенанта и сделан астраханским, а потом казанским губернатором и назначен командующим войсками, отправленными против взбунтовавшихся башкир. В 1738 г. назначен правителем Малороссии, но скоро переведен в действующую армию. В 1740 г. он назначен послом в Царьград. Умер А. И. Румянцев в начале 1750-х гг. Его сын Петр Александрович Румянцев-Задунайский (1725—1796) — граф, фельдмаршал, выдающийся полководец времен русско-турецкой войны 1771—1774 гг.

[20] Нагавская — казачья станица. Первоначально: «Нагавкин городок».


© Сергей Вершинин, 2010
Дата публикации: 06.01.2010 22:27:21
Просмотров: 2782

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 33 число 13: