"Сны духа" Глава - 3
Евгений Грязин
Форма: Роман
Жанр: Психологическая проза Объём: 22002 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Ш Н Е Ж К А (из детства) Только что, прямо на глазах у сморенного собственным теплом и ленью июньского солнца, нахально прошлепал по деревне молодой прыткий дождик. Еще не успели полопаться пузыри в лужах, и взбитыми сливками по краям оседала пена. Сверкала мокрая трава. Подсолнух, умытый и веселый, задрав желто-кудрявую башку, задумался над пряслом - сигануть ли следом за вопящей ребятней, в янтарное крошево дробящей крепкими пятками теплые лывы, или, уж, не терять набранной солидности? Блестели островками подсыхающие крыши домов, переливалась разноцветьем, одурелая от благодати, огородная зелень. В парной истоме нежилась земля. Ой, как хотелось Илюшке до самой маковки вымокнуть под слепым дождиком, побегать по теплым лывам!.. Но баба Катя непреклонна. Она ждет нынче его родителей из города. Этим летом его впервые оставили одного у бабы Кати «набираться сил», но под строжайшим наказом: во всем слушаться бабушку. И он сидел под окном на широкой лавке, через силу пропихивая в себя ее постряпушки, завоевывая, таким образом, расположение и надеясь услышать желанное: «да иди уж, побегай, че ли…». Но он одет «по-городскому» и сейчас они должны пойти в гости к тетке Федоре отнести гостинцы. Баба Катя только что отстряпалась. Довольная «удачей», разрумянившаяся у печи, прикрывала холстинным рукотерником, сложенные горками на столе румяные шаньги, луковые пирожки, блины, свернутые аккуратными треугольниками в большой чугунной сковороде. Поглядывала хитро на Илюшку, приговаривала, как ни в чем не бывало: -Ну вот, приедут твои родители, а у нас уж все готово. То-то обрадуются. Илюшка косил в окно, надоедливо хныкал. Ждал, когда она не выдержит характера. -Не хочу к твоей Федоре-е-е, хочу на улку бега-а-а-ать. Но всегда верный этот прием теперь подвел. -Не канючь. Щас вместе пойдем. Вот только гостинцев соберу шантрапе ее, и пойдем. Она, мимоходом снимая фартук, глянула в распахнутое окно. По улице крупной рысью, по лужам, к полному восторгу ребятни, бежал дед Калина. Он что-то орал, размахивал руками, но в гомоне и свисте несущейся с ним наперегонки ораве, ничего нельзя было разобрать. И только когда поравнялся с окном, они услышали: -Катерина-а-а, беги в сельсовет, Там сообщение, какое-то-о-о… -От, окаянный, а! Лешаки его несут, ли–че-ли? - Разорялась баба Катя, хлопала себя по бедрам, вздымая мучную пыль. – От, шалопай! До смертинки - две пердинки осталось, а, ить, все скачет, как козел по огородам. Ополоумел, да и только на старости лет. И како тако сообщенье?.. Ну да ладно, нам по пути, там и узнаем, че да как… Дед Калина «проскакал» мимо дома, уводя за собой орущую кавалькаду. Баба Катя сложила в чистый платок стопку шанег, завязала узелком и они вышли на улицу. Истомно и парно дышала земля. Легко расходилась под босыми Илюшкиными ногами черноземная жижица, щекотала тонкую кожу. Он все хныкал, тянул ручонку из широкой, бугристой Бабиной ладони. Не зная как ей еще досадить за неудавшуюся попытку сбежать, стал просить шанежку, на которую, если честно, уже и смотреть не мог без содрогания. -Ну, чисто, репей пристал, а! Не наелся ли че ли? Омманывашь, поди, баушку-то? - Баба Катя наклонилась, легонько похлопала ладошкой по пухлому его животу. - На этой-то пузени только блох давить, а ты еще шанег просишь. Ох, и завидущие твои глазыньки! Она растянула узел платка, нашарила там шанежку, протянула ему. Илька зажал ее в руке и она, еще теплая, мягкая легко раздалась под пальцами. Что дальше с ней делать он не знал. - Ну, к, че не ешь, взял дак? Не хошь? Так кобенишся? - Ну-ко, дай-ко сюда, не мни хлебушко. И тут, Илька неожиданно для себя, и уж тем более для бабушки, подкинул шаньгу вверх, и с подскоком пнул ее, как мячик. Вихляясь и роняя творож-ные крошки, она, пролетела несколько шагов и смачно шлепнулась в придо-рожную канаву. Баба Катя оторопело замерла на месте. Остановившимися глазами смотрела, как желто-румяный кружок покачивается в мутной пузырчатой лывине. Наконец, накаляясь гневом и багровея и без того загорелым лицом, нависла над растерявшимся внуком. -Ты че это, лихоманка тебя задери, наделал, а? Ты пошто это хлебушко, как коровий блин пинашь, а? Да где же это видано, чтобы с хлебом так обращались?! Ах, ты, чертененок эдакий!.. Ах, ты, байбачонок!.. От, тебе!.. От!.. Чтоб запомнил!… Чтоб знал всю жисть!.. - И она несколько раз подряд основательно приложилась тяжелой ладонью к пухлой Илюшкиной попенке. А он, выгибаясь дугой от каждого удара, сучил ножонками, подпрыгивал и дурниной орал на всю деревню. Не обращая внимания на Илюшкины вопли, бледная и непривычно строгая, Баба Катя забрела в канаву и, бережно выуживая шанежку из воды, ворчливо приговаривала: -Лико че он удумал, парнишонок-от мой. Досадил баушке - хлебушко - да в грязь!.. Хорошо живем, весело, нечего сказать. И кто это из тебя такой растет, скажи-ко на милость, а? И каки таки твои родители, если ты сызмальства хлеб уважать не приучен? Ох,-хо-хо-о-о! Согрешила я с тобой, грешная, - вздохнула баба Катя тяжело, длинно. Перекрестилась украдкой и бережно завернула шанежку в свой головной платок. Илька стоял рядом, надсадно ныл, дергал туд-сюда длинную соплю, размазывая ее по зареванным щекам, исцарапанным, в цыпках, кулачишком. Со стороны сельсовета послышался все нарастающий, хлесткий в мокряди, топот. Верхом на коне мимо них карьером пролетел мальчишка подрос-ток. Илюшку обдало ошметками грязи и горячим конским духом. -…Ойна-а-а-а! - Донеслось до Илюшки сквозь шлепанье копыт. - …Ушайте радио-о-о-о… Война-а-а-а!.. Баба Катя, уже собравшаяся, по ее виду, ругнуть не жалеющего лошадь мальчишку, окаменело, замерла посреди лужи. Но, вдруг, подхватив Ильку, почти бегом заторопилась вверх по улице к сельсовету. Она крепко прижимала его к себе, шептала истово: «Осподи, Осподи, Осподи!.. Царица небесная! Да неужто опять?.. Осподи! Исусе Христе, сыне Божий! Спаси, сохрани и помилуй мя грешную. Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа…» И в голосе ее Илюшка услышал такую нездешнюю тревогу и тоску, такой из недр сердца рвущийся надрыв, что тут же испуганно замолчал, забыв и про шаньгу, и про шлепки. Так началась для Илюшки Сафронова война, которую еще никто не видел в глаза, но от которой уже голосили деревенские бабы и куда-то все уезжали мужики и большие парни. По-особенному, до бровей, повязывались платками девки, вместо горячего молодого огня, неся в глазах холодный свет терпения и страха. Деревня наполнилась плачем и тяжелым, непраздничным куражом пьющих последнюю домашнюю стопку мужиков; песнями под визгливую, стонущую истеричными переливами гармошку и пустела, пустела, как изъеденный мышами хлебный ларь. На третий день пришло письмо от матери. Она писала, что Илюшкин отец уже ушел на фронт. Вместе с поклоном просил передать Екатерине Ивановне, что Илюшке лучше пережить войну в деревне. Наказывал ему слушаться бабушку и ждать его со скорой победой. О себе она писала, что тоже пока приехать не может. Никого не отпускают из города, да и некогда. Их завод срочно перестраивается на выпуск новой продукции, и что потом, когда будут решены организационные вопросы, она их с бабушкой, обязательно навестит. А еще от себя добавляет, чтобы бабушка пуще глаза берегла внука. На этом месте баба Катя бросила в сердцах письмо и разразилась длинной гневной речью. -Нет, вы только посмотрите-ко на них, а! Эко че деется-то! Одна говорит, «береги внука пуще глаза», другой наказыват баушке переждать войну с внуком в деревне. Пока, дескать, не прешелкаю всех Ерманцев и героем не вернуся. Ну, только девки, и дела-а-а. Это кто кого беречь-то должон? А Ерманец-от, дурак, ли-че-ли? Он воевать нас идет, а не лоб свой чугунный подставлять. А война - дожжик, да? Переждал под деревцем и дальше пошел? Нет, брат, шалишь. Хватит ее нам всем, аж, по самые ноздри! Хлебать - не перехлебать большой ложкой, с горюшком в прикуску, да со слезою в подоле. Так-то, детушки мои… Баба Катя начала говорить свою речь гневно и возмущенно, только что пальцем не грозила, но вдруг осеклась, отвернулась к окну, прикрывая глаза концами выцветшего головного платка. Илюшка сидел на облюбованном им месте у окна, на широкой лавке, задумчиво грыз молодые, желтовато-розовые хвостики морковок и внимательно наблюдал за бабушкой. Соображал, что же это такое: сначала она сердится, ругает родителей не знамо за что, сейчас вот плачет… Ему тоже, от чего-то, стало грустно и он, на всякий случай, тихонько заныл. -А ты-то че?! Ты-то че?! Кого бы понимал. Бросили вон тебя, родтители-то, как хошь теперь. Ломай войну баушка, береги внука… Ох, горюшко ты мое! - Она громко высморкалась в передник и нарочно строго прикрикнула на внука: -Ну-ко, ну-ко! Разохотился реветь он. Побереги-ко слезыньки свои сладенькие, еще наплачешься в волюшку. То горе не беда, что позади тащится, а то горе, что впереди бежит!.. Под осень, они с бабушкой получили от матери еще одно письмо. В конверте, кроме наказов, вопросов и пожеланий лежал мятый, чумазый треугольник, свернутый из клочка бумаги неизвестного происхождения. Это оказалось письмо от отца с фронта. Была середина дня. Тот короткий час, когда баба Катя прибегала с фермы, чтобы накормить Илюшку, прибрать в избе, да самой передохнуть перед вечерней дойкой. Уже зарядили нехолодные пока, но глухие обвальные дожди и Илюшке целыми днями приходилось сидеть дома. Никакой одежды для такой погоды у него, конечно, не было. Пара коротких штанишек на помочах, сандалеты, из которых он уже вырос, да несколько рубашек изрядно драных и выгоревших на солнце. Вот и все приданное ему на лето. Войну никто не ждал. Он егозил в углу на лавке и нетерпеливо подгонял бабушку, что бы она скорее читала письмо от отца. Мать, он уже понял, приехать не может, ее опять не отпускают с работы, а, значит, забрать его отсюда домой, может только отец. От скуки и обиды на мать, которая никак не может к нему приехать, он надсадно ныл, ковыряя пальцем мох в пазах между бревнами. -Ну, че ты не читашь-то?.. Может папка уже собирается за мной? Может он уже едет? А?.. Хочу домой, в город. -Ну-ко, не канючь. Не девчонка, чай. В город он хочет, домой он хочет… Меня бы кто спросил, че я - то хочу? - Ворчливо выговаривала ему баба Катя, разглядывая мятый треугольник письма, повертела его в пальцах, понюхала зачем-то, сказала многозначительно, - от туда… и со вздохом развернула. -«Уважаемая Екатерина Ивановна и сыночек Илюшенька, - здесь баба Катя как-то обмякла голосом, что-то трудно сглотнула, отвернувшись от внука, смахнула слезу, и только потом продолжила, - …сыночек, Илюшенька. Наконец-то появилась возможность написать вам. Пишу из окружения. Очень тяжело отступать и знать, что враг топчет нашу землю. Но мы еще вернемся и так погоним фашистов, что сапоги им помешают. Мы все, я и мои товарищи, верим в это, да еще денно и нощно помним о вас, кого оставили дома, и эта вера и память дают нам силы воевать. Сейчас отправляем последний самолет с тяжелоранеными. Легкораненые, которые могут самостоятельно ходить и держать в руках оружие, в том числе и я, уступили место «тяжелым…» Ну, вот, командуют построение. Прощайте, мои дорогие. Крепко обнимаю, вас и люблю. Ждите…» На этом письмо обрывалось. Уронив руки в подол передника, баба Катя молча смотрела куда-то в пол. По ее темному от загара морщинистому лицу тяжело катились крупные слезы. Мимо Илюшкиного окна мелькнул дед Калина. Звякнула щеколда, проскрипели половицы в сенях, и в дверях возник он сам. Мелкий, тощий, и колченогий, он, тем не менее, слыл в деревне вездесущим и злоязыким. Илюшке он приходился какой-то родней по отцу, а бабушку называл кумой или в особых случаях величал по имени отчеству. -По здорову ли живем, Катерина Ивановна? - Тонкоголосой скороговоркой поздоровался он. -Живем вот, слезы жуем. Че встал-то, как пень лесной? Проходи уж. За табачком, небось, охотишься, а, Ефим? -Дак, я, вообще-то, проведать заскочил, новостишками перекинуться, ну и от табачку не откажусь, знамо дело. Уж больно он у тебя, Ивановна, ядрен, да пахуч. Аж, пятки, вдругорядь, свербит. Дед Калина сел на приступок печи и достал аккуратно свернутую книжицей газету. Но кисет свой, шнурок от которого высовывался из кармана штанов, вынимать на свет божий не спешил. Баба Катя, кряхтя и вздыхая, ушла за занавеску к печи. -Я говорю, новость тут образовалась одна, - хохотнул дед Калина и по козлиному мотнул головой. -Нонче кажный день новости дак, одна хлешше другой, - отозвалась за занавеской Баба Катя, гремя посудой на верхней полке. - Война-ить, не мать родна… -Как сказать, Ивановна, - с хитринкой в голосе нетерпеливо перебил ее дед Калина. - Фадя, вон, Ощепков, на первый призыв заболел до того, что по-мереть ему было бы легшее, а нонче, только я коров загнал в деревню, смот-рю, Дарья бежит на встречу. Ой, дескать, дедушко помоги! Ой, Христа ради!.. Ну, я за ней… Че, спрашиваю, стряслось то, Дарьюшка? А она-то голосит, она-то голосит!.. Ой, беда, дедушко! Покалечился мужик-от мой, руку себе отпластнул напрочь. Кровища, как из барана хлешшет. Боюсь, помрет, Христовой… - Ну, думаю, и впрямь беда. Прибежали мы прямиком в сарай. Сидит, это, Фадя на чурбаке перед верстаком, белый, как мел. Качается, ровно маятник: туда-сюда, туда-сюда, а на верстаке-то лежат рядышком два пальца его. Я сначала-то не понял. Подскочил к нему, давай, кричу, руку-то, перетянуть надо, пока кровью не изошел. Он сует ее мне в нос, а она аккуратненько так забинтована уже и даже перетянута у локтя. Ну, прямо, как в госпитале. Я оторопел, было, да пригляделся, а рука-то правая у него покалечена. Смекаешь, Ивановна, какие дела – то, а? Илюшка увидел, как баба Катя замерла у печи за занавеской, обомлело уставившись в кухонное оконце, потом всплеснула громко тяжелыми ладонями, повернулась к единственной иконе в красном углу, запричитала, истово крестясь: -Господи Исусе Христе! Пресвятая Богородица, Дева – заступница, страшные дела творят люди, греха не ведают, суда Божьего не боятся, совести не чуют! Прости нам, Господи, грехи тяжкие! Вразуми, наставь на путь истинный! Пробуди души незрячие!.. Как же это так, неужто он осмелился на такой грех, а, Ефимушко? -А ты, как думала, Катерина Ивановна!? У войны лицо страшное, не всякий ей в глаза смотреть может. Смерти все боятся. А Фадя наш, так и вовсе глаз поднять не смеет, загодя труса сплясал: не мое, мол, дело без меня управляйтесь. Так-то вот, Катерина Ивановна! Не все мужики, у кого мотня… гм… Ну, дак вот, значит, я и спрашиваю у него, у Фади то, и как это тебя, Фадя, слыш-ко, угораздило, ты ведь, вроде как, больной шибко? Ну и лежал бы себе, да болел тихохонько. А он-то мне и отвечает: хотел, говорит, вон бабе своей мутовку новую выстрогать, старая-то треснула, квашню нечем замесить, да черт мне под руку, на притчу-то, вот рука и подвела... Дед Калина рассыпался звонким девичьим смехом, хлопнул узкими ладошками по тощим коленкам, помотал остроносой головой из стороны в сторону и продолжил, утирая рукавом рубахи слезящиеся глаза. -Я и смекаю, что к чему. Снова спрашиваю. С каких это пор, говорю, ты, Фадя, левшой стал? И как это ты угодил в два самых главных ноне пальца, а? Смотрю, Фадя набычился, качаться перестал, глазищами по сторонам зырк, зырк, а сказать-то и не знает, что. Я решил добить его. Рубил, говорю, ты, Фадя, мутовку, а попал по пальцам, которыми как раз воевать ноне надобно. И пошто же ты, спрашиваю, по мотне-то своей не угодил, а? Оружьем-то тем только с Дарьей и воевать, ито в мирную пору, а по нонешним военным време-нам оно тебе без надобности. Мотней Ерманца не перешибешь!.. Ой, че тут начало-о-ось - Фадя вскочил, затрясся весь, как в лихаманке, рожу перекосило, глазищами прыскает в разные стороны, а слов сказать не может. Дарья, та на меня с поленом кидается, орет благим матом. Пошел, грит, вон отсюда, пень трухлявый, козел сивый и давай меня частить всяко-разно, да поленом в нос тыкать. Еле, слыш-ко, ноги унес. Во, дела начались! Дед Калина схватился за голову, качнулся раз, другой из стороны в сторону, опять рассыпался мелким дребезжащим смехом. -Это че же эко-то, а? - Всплеснула руками, вышедшая из-за занавески баба Катя. - Да как же это он, паразит, посмел? Это в такое-то время!? Ну не про-хиндей – ли, прости Господи!? -Да кого тут еще думать-то?! Я, ить, его вон, с каких пор знаю, показал дед Калина на Ильку. - На моих глазах рос. Хитрован еще тот, да и на руку не сказать, чтобы чист… -Мужики-то наши воюют во всю, косточки за нас складывают. Илюшкин-то отец, вон в окружении, где-то. Раненый, а остался воевать, место свое уступил другому бедолаге в самолете. А этот?! На какой позор пошел, а? Это же надо учинить такое!.. Где только совесть у людей живет? Баба Катя стояла рядом с дедом Калиной, прижав руки к полной груди и чуть не с мольбой глядя на него сверху вниз. А тот, сухонький, сморщенный, как гороховый стручок, казавшийся ребенком у ее ног, вертел неспешно само-крутку из поднесенного бабушкой самосада, таинственно улыбался. Наконец, пару раз блаженно затянувшись, значительно произнес из едкого облака дыма. -Не знаю, как там твой Господь, Ивановна, А времена ноне шибко строгие начались. Боюсь, как бы Фаде за эти-то пальцы голову не отсекли. Ага!… А то закатают в Соловки, и вся недолга. Чтоб другим не повадно было. Да это-то че-о-о… -Дед Калина таинственно вздохнул. Хитро стрельнул в бабушку мышиными глазенками и замолчал многозначительно, окутываясь спасительным дымом. -Ну, че душу-то тянешь? Выкладывай, каки таки новостя ишшо принес? - Но, видя, что ее приятель чего-то ждет, сунула ему остаток завернутого в тряпицу табака. - Вот ведь крохобор-от, а! Ну, не язва-ли?! На, лихоманка тя задери. И не проси больше, не дам. Ему, ить, до нашей-то войны дела мало,- махнула она рукой в сторону Ильки, сооружавшего на лавке из пустых тюрючков пушки и бастионы. - Он, ить, кажный день исть просит. А где я наберусь одна-те? Мать-то, вон, пишет, береги сына пуще глаза, отец с первого дня воюет. Придет ли, нет ли? Кто знает? Вот и буду табачок-то менять. Огородишком, да коровушкой как-нибудь проживем, а где ему обувку брать, одежонку к зиме? Ломай вот баушка голову, поднимай внука. А ты высиживашь тут, гусь на яйцах. - Сердито выговорила она старику. -Ну, ладно, ладно, Катерина!.. - Сконфузился дед Калина. - Че тебя раз-несло-то? Я, ить, так, по-соседски, по-приятельски. Родня, ить, какая - никакая. Другорядь, и помогу, чем смогу. Первый раз, что - ли?! Он еще поегозил на своем месте и, как бы, не заметив подсунутую ему тряпицу с табаком, встал, суетливо похлопал себя по карманам - не забыл ли чего на дорогу. -Да какая новость-то ишшо, че ты вертишься, как сорока на колу? - Опять спросила баба Катя смущенного старика. -Гм, тут вот какое дело, Ивановна, гм… Может я и ошибаюсь. В общем, искал я нынче места новые под выпаса. Сенокосить, я смекаю, не особенно много придется. Разве же бабы со всем управятся? Хоть, думаю, вдосталь накормить коровушек с лета, а там и видно будет. Ну, так вот, значит, погнал я нонче стадо под Красный Камень. А туман стои-и-ит, что тебе простокваша, хоть ножом режь, только местами прогалины. Гляжу, в огороде Макара Степаныча баба ходит. На Лукерью непохожа, длинна больно и в плечах пошире. Думаю, поблазнило, а тут мой Барсик голос подал, да с приступом так, в захлеб, как будто зверя учуял. А баба та, как сиганет через прясло и ну чесать к лесу. Ровно лось какой, только подол позади мокрый хлешшется. Ближе-то подхожу, смотрю, сама Лукерья стоит в огороде и наблюдает всю эту картину. Меня, вроде как, испугалась, накинулась чуть не с кулаками. Ты что это, кричит, раскудыть твою тудыть, куда это наших коров погнал? Дак кормить, говорю, эдак, смиренненько, под Красный Камень к Ереминой гати. Ага-а-а, еще громче завопила она, хочешь коров наших в болоте утопить, без молока нас на зиму оставить… Ладно, думаю, хрен с тобой, ори, покуда. А вот что за баба от тебя побегла, вот вопрос? Дед Калина умолк, заплевал в руках до пальцев докуренную самокрутку, кинул ее под шесток и продолжил задумчиво. - Оно, может и, поблазнило мне в тумане-то, дак опять, какая баба в нашей деревне так бегать может, а? И Барсик мой, почему-то накинулся на нее, как на ряженую? И, не то с корзиной та баба, не то с узлом каким, не разглядел. Но, ты уж не сболтни кому, Ивановна, до поры. Пригрезилось мне, ровно, как на Макарку смахивает та баба длинная. -Да ну тя к лешему? Ефим, - осерчала, вдруг, баба Катя. - Ровно ты отощал умом, на старости. Пригрезилось, поблазнило ему. Несешь не свое - не наше… Макара-то еще в первые дни забрали. Он уж на фронте давным-давно. Поди, уж и косточки свои сложил, не приведи Господи. -Оно может и так, - скреб в затылке дед Калина. - Вклепался я. В тумане, да спросонок-то и черт – красна девица. А ты, все же, Катерина Ивановна, погодь пока на то болото ходить за клюквой там или еще чего… Хто его знает… Время ноне уж больно серьезное. Не ровен час… - Дед Калина потоптался на месте нерешительно, покрутил кепку в руках, закончил: - Ладно, пойду я, покуда. Бывайте здоровы! И он ушел, оставив на приступке печи, где сидел, тряпицу с табаком. Баба Катя, легко улыбнувшись, убрала ее обратно на полку. Бормотала себе под нос, чуть слышно: «Ни че-о–о, ишшо придет, ему же и стравлю потом». Поздним вечером, упластавшись в хлопотах на ферме и по дому, уложив Илюшку спать, она зажгла лампадку у единственной иконы и с великим оханьем и кряхтеньем установилась перед образом. Угнездившись на печи в недрах старого овчинного тулупа, Илюшка лениво грыз морковную паренку, слушал невнятное бабушкино бормотание. -Осподи, Исусе Христе, сыне Божий! Пресвятая Богородица, Царица небесная! Останови супостата окаянного, войной идущего. Не дай зверю лютому, крови алкающему, детей наших на убиение, жен и дев на бесчестие, землю на поругание. Останови, вразуми его, Матушка Заступница, Открой глаза его незрячие, разожми кулаки его стиснутые. Не дай отвориться крови невинной… © Евгений Грязин, 2010 Дата публикации: 15.07.2010 01:25:33 Просмотров: 2539 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |