Долгая любовь Сони Батуриной. Часть 2. Империя ГУЛАГ. Эпизоды.
Светлана Оболенская
Форма: Роман
Жанр: Просто о жизни Объём: 67944 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
ЧАСТЬ 2 . ИМПЕРИЯ ГУЛАГ. ЭПИЗОДЫ. Глава 12. «Прошли мы ужасы суда...» Первые дни после ареста Соня провела в КПЗ Краснополянской милиции. Тесное помещение без окон, нары в углу, куда ей бросили грязную подушку без наволочки и где в первую же ночь ее жестоко атаковали клопы. Скрипучий пол, который, наверное, не мыли ни разу. Днем выводили в туалет во дворе, ночью ставили ведро, которое утром Соня выносила на задний двор и в эти короткие мгновения дышала свежим воздухом. Дверь в камеру на эти минуты открывали – хоть немного проветривалось! А Соня была еще очень слаба, кашляла и боялась, что снова заболеет. Нет, не заболела! А когда получила передачу от мамы, безумно обрадовалась. Мамочка милая! Ничего не забыла: и белье на смену, и все гигиеническое, что необходимо женщине. Соня думала, что немедленно начнутся допросы, и ей удастся доказать, что никакой вины за ней нет. «Бред какой-то, – возмущалась она про себя, – за что? Почему? Ума не приложу...» Но никаких допросов не было, и через несколько дней, ничего не объясняя, ее увезли – и вовсе не в Краснодар, как говорил Зыков Марии Андреевне, а прямо из Сочи в Москву. Ее везли в простом вагоне. Два конвоира разместились с ней в купе, а больше никого не разрешили сюда посадить. И окно было затянуто серой шторкой. Соня смеялась – зачем окно-то закрывать? Конвоиры иногда оттягивали шторку и смотрели, какие места проезжает поезд. Две ночи, проведенные в пути, они спали по очереди. В туалет водили Соню, внимательно следя, чтобы никто с ней не заговаривал, и терпеливо стояли у двери, дожидаясь ее выхода. Два-три раза в день они разворачивали на столике газетную бумагу и ели дорожные припасы – неизменную курицу, огурцы, помидоры. Соне давали хлеб и какую-то копченую рыбу, после которой очень хотелось пить. Воды конвоиры не жалели и приносили Соне кипяток. Два раза в день проводница предлагала чай. Как-то, когда один из конвоиров вышел, оставшийся оторвал от куриной тушки кусок, сунул его Соне: «И помидор ешь, и огурец. А лук не трогай, а то пахнуть будет – Анатолий поймет, что я тебя угощал». Соня не отказалась, и ей стало легче – не оттого, что голод утолила , а просто поняла, что люди есть везде. Когда поезд пришел в Москву, конвоиры провели Соню в последний вагон, и там, в тамбуре, в компании четырех человек, тоже заключенных, долго ждали, пока все пассажиры не покинут вагон. Из тамбура их вывели на перрон, погнали быстрым шагом за угол вокзального здания, где их ждала небольшая машина – крытый грузовичок. «Черный ворон» – отметил один из мужчин. - Молчать! – рявкнул конвоир. Затолкали всех пятерых в темную внутренность грузовичка, посадили с ними двух охранников, и воронок, не спеша, двинулся по оживленным московским улицам. - Куда нас везут? – спросила Соня - Молчать, – оборвал ее один из сопровождающих, – не положено! Ехали долго. Соня прислушивалась к звукам улицы, но сделать заключение о маршруте путешествия было невозможно. Наконец, машина остановилась, послышались звуки переговоров и затем: «Открывай!» Тяжелым металлическим звуком заныли ворота, воронок тронулся, проехал чуть и остановился вновь. Некоторое время посидели в темноте, затем снаружи отперли дверь, вышли охранники, и Соне удалось увидеть в дверном проеме высокие серые стены и большой пустой двор. Конвоиры закурили, тихо переговариваясь, чего-то ожидая. Наконец, послышались новые голоса, дверцу машины открыли снова и стали по одному выводить прибывших. Позже Соня никого из них не видела, а запомнила только женщину – высокого роста, стройную, немолодую, с пышными темными волосами, прямо-таки библейскую красавицу. И мужчину, которого выводили перед этой красавицей, – он оглянулся на нее и с улыбкой громко сказал: «Як помянешь, не журыся». Соня почему-то ничего не боялась. «От сумы и от тюрьмы не зарекайся – вспомнила, – а я, дурочка, всегда зарекалась...» А, в общем, пока что ей было даже интересно. Фотография, отпечатки пальцев. Потом унизительная процедура осмотра, обыска. Заглянули в рот, в нос, в уши, в задний проход. Женщина-врач спросила, нет ли у нее жалоб. Соня принялась рассказывать, что у нее только что была пневмония, но женщина перебила ее: «Жалоб нет?» Соня решилась и спросила: «Пожалуйста, скажите, где я нахожусь?» Врачиха удивленно подняла на нее глаза: «Во внутренней тюрьме НКВД, на Лубянке». А далее – отобрали пояс от платья, шнурки с туфель, и конвойный повел ее в камеру. О Мите Соня не думала совсем, почти не вспоминала. Она надеялась, что все разрешится справедливо, и, пусть не сразу, но ее освободят. Однако в глубине души жило ощущение, что, так или иначе, арест переломил ее судьбу надвое. Да и ленинградский опыт заставлял думать, что совсем не обязательно все кончится благополучно. Вероятно, сошлют на некоторое время. Но при таком решении Митя из ее жизни решительно выпадал, а главными становились Петя и Мария Андреевна. «Максим вряд ли останется со мной, – равнодушно думала Соня, – и профессию придется менять, заниматься журналистикой не позволят». А Митя, о котором она в Красной Поляне думала как о спутнике дальнейшей жизни, останется прекрасным воспоминанием любви. «Возможно, когда-нибудь встретимся и вспомним то лето. Жаль, что стихи его я так и не прочла, как следует». Хотелось бы ей сейчас иметь при себе те листочки... или, хотя бы один, тот, где он изобразил ее лицо с зелеными волосами на фоне костра. «Ах, Митя, Митя… – она вспомнила, как сказала Мадина: «Любовь на прощанье». Вот и не верь предсказаниям – так и вышло, как она говорила». Наконец, однажды ночью заскрипела и открылась дверь, и надсмотрщик объявил: «на выход». Первый допрос. Следователем оказался мужчина средних лет со спокойным, безразличным лицом, чем-то напомнивший ей краснополянского Зыкова. Осведомился, нет ли у нее каких-нибудь жалоб, выводят ли на прогулку, и, заметив ее взгляд, обращенный на коробку папирос, лежавшую у него на столе, протянул папиросу. После первых стандартных вопросов «для установления личности» следователь принялся расспрашивать Соню о ее деятельности в «Ленинградской правде» со второй половины 1934 года и до декабря месяца. Спрашивал, знакома ли она с неким Шабановым, несколько лет назад публиковавшим в газете статьи, в которых осуждались решения XV съезда ВКП(б). - Нет, – отвечала Соня, – я тогда еще там не работала. Но что-то слышала о нем. Говорили, что в газете обсуждался съезд. А что в этом плохого? - Обсуждение и осуждение – разные вещи. Кстати, Шабанов и сейчас в этой газете работает. А имена Мартынов и Белицкий Вам ничего не говорят? - Ну, как же, это наши сотрудники, отличные ребята. Мы с ними часто беседовали - Вот как? Отличные ребята? А о чем вы беседовали? Меня особенно интересует период осени-зимы 1934 года? Соня начинала догадываться, что следователь пытается связать ее работу в «Ленинградской правде» с убийством Кирова. Его интересовало, отчего она неожиданно уехала из Ленинграда на Кавказ, и какие там у нее возникли связи. И зачем она ездила из Красной Поляны в Новый Афон, и с кем в Новом Афоне встречалась. «Только бы Митю не подвести. Райзен – участник гражданской войны, ему вряд ли что-то грозит, – наивно думала она. – А вот Митя... не назвать бы его ненароком!» И не упомянула, хотя следователь настойчиво добивался, чтобы она назвала имена всех, с кем встречалась на Кавказе. Во время третьего допроса, затянувшегося почти до рассвета, следователь встал, прошелся по кабинету и, ничего не сказав, вышел за дверь. Обычно в таких случаях он убирал со стола все документы и даже запирал их в сейф, а на сей раз почему-то не сделал этого. Как только он вышел, Соня поднялась со своего стула, шагнула к столу и заглянула в бумаги. Они лежали двумя стопками. В одной были, очевидно, протоколы допросов, на эту стопку следователь положил свою ручку. А в другой, маленькой стопке, лежали листки из тетради в клеточку, исписанные зелеными чернилами. Словно игла вошла ей в сердце, она задохнулась и села. Зелеными чернилами писал ей стихи Митя! Зелеными чернилами он нарисовал ее лицо на фоне костра. Что это значит? Она с трудом встала опять и еще раз заглянула в бумаги. Боже мой! Это был его почерк! Это Митя написал! Соня спешила, стремясь единым взглядом охватить весь текст: «Объяснительная записка. Свидетельское показание». несколько слов она успела прочитать: «С.Батурина – прямой и честный человек, преданная своей родине и делу строительства социализма, грамотная политически и устойчивая морально». Значит, Митю допрашивали, и он дал показания в ее пользу. Соня вспыхнула от радости. «Какое счастье! Милый мой, верный друг! Митя!» За дверью послышался шум, кашель и чей-то смех. Соня быстро вернулась на место. Вошел следователь, пристально взглянул на Соню. Ничего не сказал и, нажав кнопку звонка на столе, кивнул вошедшему конвоиру: «Уведите». Соня корила себя за то, что до сих пор совсем не вспоминала о Мите, считая их любовь эпизодом. «Нет, - думала она теперь, – Митя мое будущее. И его «свидетельское показание», конечно, сыграет свою роль. И он, и я сохраним свои чувства, не вечно же будет длиться этот кошмар!» После трехмесячных допросов ей предъявили обвинение в косвенном участии в заговоре по организации убийства Кирова и в подготовке новых террористических актов, для чего она, оказывается, и ездила на Кавказ, устанавливая связи с тамошними сторонниками правых уклонистов. С ними она, по-видимому, встречалась в развалинах Ново-Афонского монастыря... Остальное – по мелочи: контрреволюционная пропаганда среди молодежи (в пример приводилось содержание политинформаций на турбазе «Красная поляна»), – материала было более чем достаточно для 58-й статьи. Соня подписала всё, не в силах продолжать поединок со следователем, надеясь все-таки на справедливый суд и заявив, что требует пригласить на суд свидетеля. - И кого же это? – спросили ее. -Якова Самойловича Райзена, заведующего турбазой в Красной Поляне. - Хорошо, вызовем. Он появился в закрытом заседании суда, с орденом Красного знамени на груди, суровый и справедливый. Она, увидев его, невольно протянула к нему руки: «Вот сейчас прозвучит правда...». Но Райзен даже не взглянул в ее сторону. Впрочем, говорил по существу и ничего, кроме правды. Припомнил Сонины вольные речи и анекдоты, а на вопрос о ее политинформациях заметил, что не всегда она правильно оценивала внешнюю политику СССР. Соня онемела. Боже мой! Рыцарь без страха и упрека Яков Самойлович Райзен – предатель ! Ей стало плохо, зубы стучали о край поданного ей стакана воды. И приговор – десять лет лишения свободы с последующим поражением в правах – Соня выслушала уже с полнейшим безразличием, как с полным безразличием отнеслась к переводу в Бутырскую тюрьму, в общую камеру. Меж судом и отправкой в лагерь – лишь едва согревающая, нежданная встреча – свидание с мамой, и ее рассказы о Пете, о том, что он с отцом в Ленинграде, здоров и готовится к школе. - Яков Самойлович заходил…сообщила Мария Андреевна. - Мамочка, не надо, не надо, не говори ничего. - Да нет, он предлагал... - Перестань, ничего не хочу слушать. Соня не хотела ничего слушать и ни с кем не хотела говорить. Для нее начиналась новая, долгая лагерная жизнь. Глава13. «Театральный роман» В Бутырской тюрьме, в больших камерах, где несколько недель ждали пересылки, томясь мыслями о будущем, Соня думала о Мите. Ночью, когда соседки затихали, она старалась представить себе его – высокого и сильного; его большие, по-мужски красивые руки, мягкие светлые волосы. Улыбалась, вспоминая восторженное выражение его лица. «Только бы не забыть; ни одной черточки не забыть, и тогда чувство мое останется живым. Я все перенесу, ведь не навек я тут, вернусь, заберем у Максима Петьку. И обязательно – в Красную Поляну, на Аибгу, вновь разожжем наш костер... Так и будет». Она еще не понимала, что лагерная действительность приглушит, вытеснит дорогие ей мысли. Но, к счастью, не только они поддерживали Соню. Ей повезло, особенно на первых порах. Деревянное станционное строение, на нем жестяная табличка с невразумительной надписью «Мед.Гора», через точку. Позже точку убрали, а название расширили – «Медвежегорск». Вокруг – густые карельские леса и прозрачные озера, в зеркалах которых отражается синее небо. Средь этой красоты, в братских могилах – десятки тысяч расстрелянных и просто незаметно стертых в лагерную пыль ни в чем не повинных людей. Здесь, на окраине поселка, за серым, из горбылей сбитым забором – «Беломорско-Балтийский исправительно-трудовой лагерь». На первых порах «политических» отделяли от уголовников, а в том лагере, куда попала Соня, были даже специальные бараки для инженерно-технических работников. Так они, конечно, только назывались, потому что Соня, например, как и многие, никак к ИТР не принадлежала. Однако на работу ее определили чертежницей, и она честно пыталась освоить это ремесло. Не вышло – чертежи получались никуда не годные, план она не выполняла. И только то, что начальником цеха был настоящий инженер, человек в высшей степени гуманный, позволило ей довольно долго продержаться здесь, в условиях более или менее приличных. Удалось наладить получение писем от мамы, а иногда и небольших посылочек. Но начальника сменили, и Соне грозил перевод на общие работы. Самые легкие – огородные. А дальше лесоповал, строительство железной дороги, добыча торфа на болотах... Но снова повезло. В чертежной работал немолодой заключенный, обнаруживший при отличных способностях к чертежному делу неспособность или нежелание делать что-либо в установленный срок. Его «штрафовали» сокращением хлебной пайки, грозили отправкой на общие работы, но Федор Николаевич был художник, и странное его поведение объяснялось тем, что не хотел он чертить никому не нужные, с его точки зрения, чертежи – за этим занятием пропадали его высокий талант и умение. Как-то он нарисовал на листе ватмана портрет начальника цеха и ждал наказания за разбазаривание бумаги. Но начальник увидел свое изображение и поразился не только удивительному сходству, но и совершенно особенной манере, в которой проглядывало иконописное мастерство. Он показал портрет заведующему мастерской. И на другой день Федор Николаевич получил несколько заказов от лагерного начальства. Это спасло его не только от «штрафов» – что там эти штрафы! – но от отправки на общие работы. - Знаете, Софья Сергеевн, – рассказывал он Соне, – я ведь в лагерях давно и уже был на «общих». После убийства Кирова у нас «политических» всех отправили на Баренцово море, там есть лагпункт «Оленья губа». Работали на лесосплаве. Весной, на ледяном ветру, бревна на баржи грузили. Я там совсем сдал, уже в настоящего доходягу превращался, и меня собирались еще дальше отправить, в какое-то Волозеро. Говорили, что там кругом болота, совершенно заедает комарье, и условия кошмарные. Такие места тут загибаловкой называют. И перед самым этапом опять меня рисунки выручили – начальника пересылки портретировал, так он меня и спас. Шепнул, что сейчас сортировочная комиссия из Москвы приехала, а вот она уедет через два дня, чертежником, говорит, работать будешь. Вот и вышло, что меня в ваш лагпункт отправили. А тут начальник лагпункта, знаете, крепостной театр свой завел. И меня взял в этот театр художником. Собираемся ставить «Без вины виноватые» – чувствуете юмор? Хотите, я поговорю о Вас? Вы в самодеятельности когда-нибудь участвовали? - Да нет, не приходилось... - Ну, подождите, придумаем что-нибудь. Только должен предупредить – этот начальник наш, Сизокрылов, ни одной юбки не пропускает. Да что я Вам говорю – Вы ж не первый год в узилище... Да, Соня все понимала. Переспать с Сизокрыловым – лысеющим толстяком, у которого ремень на гимнастерке сползал с выпирающего живота к причинному месту? Да самое ли это страшное? Главная задача здесь состояла в том, чтобы выжить, выжить... И светлые мысли о Мите, поддерживавшие ее в самом начале, отходили на задний план. Да она и не хотела к ним возвращаться. Не хотела пачкать их теми знаниями, которые приобрела здесь. И по протекции Федора Николаевича Соня, никогда не мечтавшая о театральной карьере, и вообще к театру непричастная, была взята в театр для работы зав. литературной частью. А иногда и статисткой выступала, вместе с другими зеками, ублажая лагерное начальство и приезжих инспекторов. В эти дни относительного благополучия произошла у нее памятная встреча с человеком, ожидавшим отправки на то самое Волозеро, о котором говорил ей художник. Дело было летом то ли 37, то ли 38 года. Во дворе, прислонившись спиной к стене барака, недалеко от столовой, сидел на земле человек в обычном лагерном ватнике и старой шапке-ушанке, в кирзовых сапогах. Сидел, опустив голову, держа в руках тощий вещмешок. Лицо его было плохо видно, но что-то Соне показалось знакомым. Он был очень бледен, лицо заросло седой щетиной. Соня остановилась, и человек поднял на нее глаза. Они были такие большие, навыкате, что на худом лице казались прямо вылезающими из орбит. А цветом они были бледно-голубые. Боже мой, это был Ступин! Соня всплеснула руками - Борис Михайлович! Человек посмотрел на нее равнодушно. - Борис Михайлович! Я Соня Батурина, Ленинград, Литейный, наша коммуналка. Помните? В глазах человека как будто что-то медленно выплывало из глубины сознания. - Софья... - Сергеевна, да, ради Бога, просто Соня. - Сонечка… – Борис Михайлович с трудом встал. Он был так худ, что все на нем висело – ватник, сползающие штаны. Одно ухо вытертой шапки сползло на щеку, и он им промокнул набегающие из глаз слезы, – да, да, Сонечка. Боже мой, и Вы здесь! А меня, знаете, в Волозеро отправляют сегодня. Как это говорится – с вещами на выход. - Борис Михайлович, а Лидия Ивановна где? - Кто же может знать? Ее тогда не взяли, она с Гвидоном осталась. Вы помните Гвидона? Красавец был... А я думал, Вы спаслись тогда, уехали из Ленинграда. - Как видите, не получилось. Кто может теперь спастись? Ну, как Вы? - Да вот дохожу совсем. Очень с глазами плохо, почти не вижу. А теперь думаю – уже конец близок. Ой, простите, мне идти надо. - Борис Михайлович, два слова только. Никогда Вас не забуду. Вы первый мне глаза открыли. Может, свидимся еще, поговорим... - Прощайте, Сонечка, Вы мне как напоминание, что когда-то я был человеком. Меня тут перемололо. Желаю Вам этой участи избежать… – он слабо улыбнулся, – а помните, как я вам про Анатоля Франса говорил? Не вышло у меня спокойной старости, хоть и в винт играл. Он махнул рукой и медленно поплелся куда-то за угол барака. Соня искренне увлеклась театром, не пренебрегая, конечно, теми маленькими благами, которые он давал: утренний подъем попозже, баланда погуще, отдельный театральный барак. Иногда даже какие-то деньги приносило участие в «крепостном искусстве». И, может быть, самое главное, в те несколько часов или даже дней - репетиции, работа с актерами над текстом – она, как сказал Борис Михайлович, вспоминала, что когда-то была человеком. Начальство решило поставить современную, новомодную пьесу Погодина «Аристократы». Тема – трудовое перевоспитание заключенных на строительстве Беломорканала под руководством доблестных чекистов – подходила как нельзя лучше. И пьесу поставили! Сизокрылов даже рискнул пригласить на прогон высокого начальника из управления НКВД в Медвежегорске. Тот явился, и не один, а с каким-то чином из Москвы, совершавшим очередную ревизионную поездку. По окончании представления, когда артисты в своем бараке обсуждали спектакль, шутили и радовались, забыв на полчаса, где они находятся, начальники за рюмкой водки рассуждали о перспективах развития Медвежегорска – лагерной столицы. Сизокрылов, окрыленный успехом, отважился и осторожно сказал, что, может быть, имело бы смысл превратить его театр местного значения в Центральный театр Белбалтлага в Мед.Горе. - А что, потянете? – поинтересовался заезжий начальник. - Не сомневаюсь, что потянем, – ответил тот, тайно холодея от смеси ужаса – вдруг не получится – и честолюбивой мечты прославиться на весь Гулаг. – У нас все необходимые силы есть. «Аристократов» в столичных театрах играют, а мы не побоялись конкуренции. И получилось! - Да, вполне, – согласился приезжий начальник – ну, что ж, дерзайте! И Сизокрыловский театр стал центральным театром Белбалтлага. Всё как у людей. Главный режиссер театра – известный в столице з.к. N.; Федор Николаевич – главный художник. Соня работала с актерами над текстом. Ставили, конечно, «Аристократов». Работа кипела. Единственную трудность для начальства составляло то, что актеров и всех вообще, кто был занят в постановке, нужно было под конвоем ежедневно водить в театр из лагеря, и это нарушало лагерный режим. И охранники вовсе не радовались перспективе идти с группой «придурков» четыре километра туда и четыре обратно. Про актеров и их трудности не думал, конечно, никто. Подготовка спектакля началась осенью, а показали «Аристократов» только в конце зимы. Всего лишь несколько раз тех, кто участвовал в подготовке, подвезли на грузовике те четыре километра, что отделяли лагерь от города, а все остальное время водили в Медвежегорск пешим ходом почти ежедневно, в жару ли, в дождь или снег. Их вели плотной колонной, по четыре в ряд, предупреждая, как обычно: «шаг влево, шаг вправо считается побег. Стреляю без предупреждения». Во время движения запрещалось разговаривать. И тут выяснилось, что, несмотря на привилегии, которые давала Соне причастность к «искусству» и покровительство Сизокрылова, она не властна ни над обстоятельствами, ни над собственной натурой. Среди конвойных попался злобный молодой парнишка, которому, на беду, очень приглянулась Соня. Когда, однако, ему шепнули, что сам Сизокрылов имеет с ней дело, пришлось отступить. Но наказать Соню парень решил во что бы то ни стало. Заодно доставалось и всем остальным. Когда этому конвойному назначалось вести «придурков от искусства», как остроумно назвал театральную труппу Федор Николаевич, он взял за обыкновение на обратном пути, заслышав разговоры, тотчас укладывать колонну на землю криком «ложись!» И актеры безропотно валились лицом в грязь или в снег. И вот ранней весной, когда «Аристократы» были сыграны уже два или три раза, актеров, еще полчаса назад ощущавших себя людьми, равными тем, кто сидел в зрительном зале, построили, и повели домой. Но на этот раз они почему-то просто не в силах были молчать – шум аплодисментов, наверное, до сих пор звучал в ушах. И на середине пути, стараясь не глядеть друг на друга, чтобы не вызывать подозрений у молодого мерзавца, принялись потихоньку переговариваться, кто-то даже засмеялся. - Ложись! – крикнул конвойный. Все разом упали лицом в ледяную кашу тающего снега. Парень с ружьем ухмылялся: - Артисты погорелого театра, мать Вашу... Я вас научу свободу любить, фашисты, сволочи, изменники родины... И вдруг, не дождавшись команды конвойного, Соня взяла и встала. Она не подвиг совершала, нет... Она разбила нос, наткнувшись на толстую льдину, и кровь текла по лицу. Разъяренный конвоир больно ударил ее прикладом в спину, а она, не сдержавшись, повернулась к нему и пустила таким трехэтажным матом, что он на секунду остолбенел. Однако через минуту, скомандовав «встать», больше на пути до лагеря свою меру воздействия не применял. Да и все помалкивали, испуганные и подавленные происшедшим. Соне кто-то протянул носовой платок, больше похожий на тряпку, и она кое-как уняла кровь. Она надеялась, что все обойдется, что начальственный любовник не даст ее в обиду. Не тут-то было. На другой день утром ее отправили в «шизо» – маленький барак в углу двора возле вышки с охранником – одиночная неотапливаемая камера. Недолго выдержала бы здесь Соня, но, слава Богу, наказание длилось всего два дня, а затем – на пересылку и на общие работы. Так окончилась театральная карьера Сони Батуриной. Глава 14. Побег Соня в лагере уже больше четырех лет, и все особенности женской жизни в зоне ей хорошо известны. Удавалось долгое время сохранять особое положение – в чертежной мастерской или в театре, – но ведь и там женщине почти невозможно было выжить без «покровителя». Покровителя, обретаемого иногда добровольно или полудобровольно, а иногда и насильственно. А в общем бараке, на общих работах? Что важнее – покровительство высокого начальника, или «дружба» с кем-нибудь из низшего звена лагерного начальства: кладовщика или начальника охраны? Или даже самого простого охранника, насильно склоняющего женщину к «любви»...Иначе – общие работы с прогрессирующим ухудшением, а в конце пути – загибаловка , куда отправился Борис Михайлович Ступин. Но не всегда дело определялось одним только насилием. Можно ли предположить, что женщины, на долгие годы оторванные от нормальной жизни, не нуждались в мужской ласке, не хотели ее и неизменно от нее отказывались? Натуры бывали разные, разные темпераменты и оттого – различные варианты возникавших отношений и связей. Как у многих в лагере, у Сони изредка случались «романы». Ей было всего лишь около тридцати лет, и несмотря ни на что, она была хороша собой, общительна и приветлива. «Романы» были короткие и жалобные, потому что универсальное лагерное правило «шаг влево, шаг вправо...», касавшееся не только поведения в строю, губило любовь очень быстро и решительно. Но один раз, когда воспоминание о Мите стало уже почти нереальным, Соне показалось, что ее снова настигла настоящая любовь, и она решилась предаться ей до конца и разделить судьбу своего избранника... В июле 41-го, когда линия фронта начала неумолимо приближаться к здешнему отделению лагерной империи, заключенных решено было эвакуировать. Уголовников со смешными сроками выпускали, отправляя в штрафбат, а «политических» увозили в Сибирь, на Урал, в другие лагеря, – кого на баржах по каналу, кого по железным дорогам, кого просто пешедралом не на десятки, а на сотни километров. Истощенные и измученные, они падали от усталости, многие, не выдерживая тягот пути, умирали. Бывало, что упавших пристреливали. Соне повезло – среди других заключенных она оказалась в теплушке поезда то ли на Северный Урал, то ли в Сибирь – они не знали, куда их везут. На одной из стоянок она обратила внимание на заключенного мужчину, внешность которого поразила схожестью с ее собственной наружностью. Черноволосый, смуглый, черноглазый, как и Соня, он был необщителен и держался, насколько это было возможно, независимо. Охранники смотрели на него с удивлением, смешанным, впрочем, с надеждой, что когда-нибудь придет время, и они покажут ему, где раки зимуют, дадут, наконец, волю злобе, всегда возникавшей у них при виде заключенного, изо всех сил старавшегося остаться человеком. Алексей не был словоохотлив – приходилось иногда, как клещами, вытаскивать из него то, что хотелось узнать. Болгарский эмигрант, коммунист, горный инженер по профессии, всего лишь тремя годами старше Сони, попал в сталинскую мясорубку. Крепкое здоровье, да еще и то, что он был иностранец и сохранял сознание своей особости в этой стране, помогли ему не согнуться, как это происходило с огромным большинством. Да и Соня, в общем-то, не согнулась. Только не сгибались они по-разному. Соня приспособилась к нечеловеческим условиям и порядкам лагеря. А Алексей вовсе не собирался мириться с этой жизнью, и с самого начала задумал бежать. О своей Болгарии он мог бы говорить часами, да только часов этих у них с Соней не было. - Ты мне Инсарова напоминаешь, – сказала Соня. - Инсаров? Это кто? - Это тургеневский герой. Читал «Накануне»? - Нет, не читал. - Он был болгарин и пожертвовал любовью ради своей Болгарии. - Я это понимаю, – сказал Алексей и покраснел. Соня очень нравилась ему. Как женщина увлекающаяся, искренняя и много повидавшая, Соня согласилась бы на жалкую лагерную связь с редкими и короткими интимными встречами, где придется. Она очень этого желала. Алексей, как мужчина южного темперамента, надолго лишившийся всяких контактов с порядочными женщинами, наверное, тоже пошел бы на это, тем более что был холост. Но однажды, в момент, когда близок уже был первый поцелуй, он решительно отстранился, взял Соню за плечи и сказал: - Соня! Пойми меня, пожалуйста. Я дал себе зарок: не буду любить ни одну женщину, пока не вернусь в Болгарию. У меня там никого не осталось. Ты приедешь ко мне, и там я буду тебя любить. Подумай об этом, а завтра я скажу тебе что-то очень важное. Соня ничего не ответила. Грустно, конечно. А все-таки – вот нашелся мужчина, который не врет и не ждет от женщины того, чего здесь все ждут. Да, настоящего любовного романа не вышло... Вышло совсем другое: Алексей сообщил Соне, что он задумал бежать из лагеря. - Алеша, ты что? Тебя же поймают в два счета, собаками затравят, убьют и труп у ворот бросят, чтоб все видели, что с беглецами бывает. - Нет, Соня, нет, надо только все тщательно продумать и подготовить. Вот не успел я в Карелии. Ты слышала про Ивана Солоневича? Так вот он убежал из Соловков в Финляндию году в 33 или 34-м. Вместе с братом. Одному трудно. Говорят, за границей выпустил книжку про наши лагеря. А там, в Карелии, охрана была страшнее здешней. - Да ведь там граница близко ... - Верно. Но я выберусь, Соня! Здесь такие леса, спрятаться надолго можно. Люди найдутся, помогут. Тут ссыльных много – не бросят. А в лагере я больше не могу! Я этих начальников и вертухаев пьяных видеть не могу... И они меня ненавидят. Меня все равно здесь рано или поздно прикончат. - А ты забыл, что война? - Ну, и что? Неразберихи больше. Пусть месяц, два, доберусь до линии фронта, переберусь, а там – к болгарской границе. Я те места хорошо знаю, работал там когда-то. И там я все равно дома, хоть и немцы. Соня слушала и понимала, что все это, наверное, утопия. Но что-то забытое просыпалось в ней – отчаянная жажда перемен, восторг свободы... - Возьми меня с собой! - Соня, ты что? - А то! Я ничего не боюсь, а с тобой – тем более. Я все выдержу. Неужели всю жизнь прожить за колючей проволокой? Мы выберемся. Только вот у меня Петя и мама... - Мама – старушка, ей ничего не будет. А Петя ведь у отца, а тот давно от тебя отказался, верно? - Да, верно. Он про меня теперь и не знает ничего. Ну что, Алеша, решено? И Алеша, нарушая свой зарок, обнял Соню. И еще несколько раз обсуждали они то, что постепенно обретало форму плана. Начали готовиться – очень осторожно, чтобы никто ничего не заподозрил. От хлебной пайки по кусочку, с осени до лета – на сухари. Оба работали в лесу, ранним утром под конвоем выходили из лагеря. Лето было жаркое. В перерыве измученные зеки валились на землю отдохнуть хоть полчаса, а конвойные, покурив, тоже примащивались поспать, в уверенности, что никто не уйдет – все истощены, сил нет. Да и куда здесь идти? Кругом леса, железная дорога далеко. «Мы уйдем порознь, – говорил Алексей, – потом встретимся в условленном месте. А там быстрым шагом вглубь леса, к речке, и – по воде, чтобы следов не оставлять». Он твердо верил в успех, потому что хотел верить. И Соня думала: «Я буду с ним, мы любим друг друга и преодолеем все на свете». Но нет, не все возможно преодолеть, даже с помощью горячей любви! Назначили срок. Оставалось пять дней. Договорились встречаться каждый день вечером, проверяя готовность и настроение друг друга. Но на третий день Алексей не пришел. Соня прождала его, аккуратного и точного, полчаса, и ушла в волнении. Утром, когда перед выходом на работу их выстроили у ворот на обыск, его не оказалось на обычном месте, а недалеко от ворот стояли два крытых грузовика. Она увидела, что ведут цепочку выстроенных по двое заключенных – с вещами. И среди них Алеша! Он прошел совсем близко, взглянул на нее, опустил ресницы и едва заметно улыбнулся жалкой, безнадежной улыбкой. Она в последний раз смотрела на его смуглые втянутые щеки, четкий овал лица, коротко остриженные черные волосы. Не подойти, не махнуть рукой... - По машинам! – со злостью крикнул начальник конвоя, недовольный тем, что отъезжающие встретились с колонной отправляющихся на работу. – Ну, шевелись, ...твою мать! Охранники кинулись заталкивать зеков в машины. Грузовики заревели, тронулись. Алексей, теряя голову, громко крикнул: «Прощай, Соня!», но рев мотора заглушил его отчаянный крик. Колонна вышла за ворота, и Соня успела еще увидеть исчезающие в дорожной пыли грузовики. Всё. Она не помнила, как отработала день, еле доплелась до барака, упала на нары. Она не могла ни о чем думать, кроме Алеши. «Вот, второй раз я потеряла настоящую любовь. Боже мой, как я их ненавижу! Всех этих ублюдков, я их ненавижу! Алеша, Алеша!» Соня никогда больше не видела Алексея. В тот день, собирая сучья, обрубленные с поваленных деревьев, она вдруг решила: бежать сегодня, сейчас. Дождалась перерыва, и как только конвойный заснул, ушла, прячась за поваленными с утра деревьями и грудами веток. Пробиралась по лесу все дальше и дальше, некоторое время, согласно их с Алешей плану, шла по дну ручья, потом все глубже и глубже в чащу. Ни о чем она не думала, только горькая обида терзала ее – ничего не вышло, и Алеша ушел из ее жизни. А, может быть, его уже нет в живых? Может, их на расстрел повезли? К вечеру съела единственное, что у нее было, – недоеденную утром пайку сырого, непропеченного хлеба, повалилась на землю и заснула. И еще один день бродила по лесу, удивляясь, почему нет погони. Набрела на кусты малины, подкрепилась. Пить хотелось ужасно, и она зачерпнула воды из маленького болотца. Вода сильно пахла тиной. Пошел дождь, Соня промокла и озябла. Идти было трудно – пробиралась через сухой бурелом, ободрала ноги. Нещадно жалила мошка. Вечером второго дня она увидела просвет между деревьями и вышла на небольшую поляну, посреди которой стоял аккуратный стог сена. Не раздумывая, она забралась в него, укрылась сеном и проспала до рассвета. А утром почувствовала, что ее лихорадит. Надо было идти. Но куда? Бессмысленность своих скитаний она понимала, наверное, с самого начала, хотя и не признавалась себе в этом. С трудом поднявшись, дрожа от утреннего холода, в еще не просохшей одежде, она отправилась на поиски жилья. И нашла его очень быстро: колючая проволока и вышки – вот что она увидела, пройдя по лесу около получаса. Это был другой лагерь, но за проволокой виднелись хорошо знакомые ей фигуры зеков, племени рабов, которое она не спутала бы ни с какими иными племенами. И сама удивилась тому, что обрадовалась! Голова кружилась, она смертельно устала, и, остро ощущая, что выхода нет, а теперь, когда нет Алеши, ей, в сущности, все безразлично, открыла дверь в проходную, вошла и объявила охране, что она заключенная Батурина, бежавшая из лагеря Н. два дня назад, и пришла сдаваться. Охранники сначала удивились, потом засмеялись и стали ее гнать - Ты что, бабка, рехнулась, что ли, – покрикивал дежурный, толкая Соню к выходу, – давай уматывай, пока мы тебя и правда в зону не запихнули. Тебе чего надо-то? На вот... - и он сунул ей кусок хлеба. Она вышла и остановилась у дверей. Лицо распухло от укусов мошкары, и глаза почти заплыли. Не оставалось сил – села на землю, прислонившись спиной к ограде, и прикрыла глаза. - Слушай, она не уходит, – удивился выглянувший охранник – Зовем дежурного офицера. Офицер тоже сначала не верил – трудно было представить себе, что женщина бежала из лагеря одна, не зная местности, не имея поддержки, – сумасшедшая, да и только! Соне пришлось подняться и с трудом повторить свой рассказ. Запросили лагерь, который она называла; за ней приехали, увезли «домой» и прямиком отправили в карцер. Через день ее вызвал начальник оперчасти – в лагерном просторечии «кум» – и предложил сотрудничество, доходчиво разъясняя, что если она не согласится быть «секретным информатором», перспектива расстрела для нее вполне реальна. Измученная Соня согласилась, надеясь, что как-нибудь выкрутится. В тот же день ее перевезли в другой лагерь. Но два дня, проведенные в лесу, и ночевка в стогу не прошли даром. На новом месте ее не успели вывести на работу – утром конвойные, не досчитавшись заключенных у ворот, матерясь, отправились в барак. Соня лежала на нарах в бреду. Глава 15.Лазарет Двое мужиков взяли ее под мышки и потащили, а изодранные еще в лесу ноги волочились по земле. Соня была почти без сознания, стонала и просила пить. По дороге мужики ловко обшарили ее и, не найдя ничего стоющего, матюкнулись. Занесли в приемную лазарета, посадили на лавку и привалили к стене. - Эй, есть кто? Открылась дверь, в комнату вошла женщина в белом халате, очень маленького роста, горбатая, с худым желтым лицом. - Чего орешь? – сказала она. – Кто это? - А я знаю? Приволокли вот из барака, еле живая. Куревом не снабдите? Тяжело было тащить-то. - Мы тут некурящие. Давайте отсюда, принесли, и спасибо. - А у меня, вот, палец нарывает! – с вызовом сообщил один из пришедших. - На приемку приходи, доктор посмотрит. И мужики ушли ни с чем. Женщина подошла к Соне. Та не открывала глаз, губы у нее запеклись, лоб был очень горячий. - Я старшая медсестра Эсфирь Исаковна, – сказала горбунья, – а Вы кто? Соня открыла глаза, прошептала: - Зк Батурина. Статья 58-10. Мне бы лечь. - Катюша, – позвала Эсфирь Исаковна, – помоги мне, носилки, что ли? Только мужчин нет... - Я сама дойду, – прошептала Соня, – вы только помогите. Вошла высокая женщина лет пятидесяти. - Я доведу ее, Эсфирь. А Вы, больная, вставайте потихоньку и обнимите меня за шею. Медленно-медленно пойдем. Минут через десять Соня лежала на кровати, раздетая, на простыне, укрытая одеялом. Женщина, что привела ее в палату, подставила к Сониным губам треснутый поильник с водой, показавшейся Соне необыкновенно вкусной. Она спросила: - Вы доктор? -Нет, я медсестра. Меня зовут Екатерина Васильевна. Доктор скоро придет. Соня приподняла голову. На соседних койках лежали еще четыре женщины. Она хотела поблагодарить сестру и что-то спросить, но голова сама упала на тощую подушку, а там... верблюды медленно и ритмично шагали друг за другом по нескончаемым желтым пескам. Где-то плескалась вода, зеленели пальмы, а верблюды шли и шли, и оазис все отодвигался, и так без конца, без конца... Соня устала от этого бессмысленного движения и, тихо застонав, приоткрыла глаза. Над ней чье-то лицо. И что-то холодное прикасается к груди. - Где ж это, голубушка, тебя угораздило так ногу повредить? – мягким, почти домашним голосом пенял доктор. – Ведь у тебя там нагноение. Вскрывать придется. А ну, покажи язык. Так... – Он приподнял на Соне рубашку – а что это за сыпь? А стул был – вчера, сегодня? Соня лежала, закрыв глаза. - Я знаю, у нас говорили, – раздалось рядом, – она только с пересылки, вчера привезли. Уйти хотела. Две недели в лесу гуляла, Потом с собаками поймали. Может, это собака и укусила? Соседки по палате приподнялись и с интересом принялись разглядывать Соню. Доктор покачал головой: - Эх вы, бабы, вам только языками трепать. Ничего не знаете, а говорите. Эсфирь Исаковна – обратился он к старшей сестре, – ее немедленно в бокс. Здесь – дезинфекцию Плохое дело. Кажется, typhus abdominalis. Женщины заволновались: - Заразная, что ли? - Тишина! Вам, бабочки, ничего не грозит. . С помощью единственного в лазарете санитара Павла Соню подняли и перетащили в совсем крошечную комнатку, там, кроме кровати и табуретки, не помещалось ничего. Доктор Иван Иванович не ошибся. У Сони был брюшной тиф. Он совершенно измотал ее и без того измученное тело. Две недели металась она в жару и когда температура начала, наконец, спадать, на нее страшно было смотреть: на бледно-желтом лице резко обозначились скулы, маленький нос как будто увеличился и туго был обтянут кожей; под одеялом скрывался словно бы скелет со вздутым животом. И не было никакой возможности поддержать ее ослабленный организм по-настоящему. С трудом выхлопотали для нее на неделю «усиленное питание» – ежедневный стакан жидкого молока. А ей бы куриного бульонца да сальца, да сладкого чаю с белой булочкой... В начале третьей недели пребывания Сони в боксе сестра Екатерина Васильевна присела к ней на койку. - Вот что, Соня. Пока Вы тут у нас совсем загибались и чуть Богу душу не отдали, мы с Эсфирью все разузнали. И про Вас, и про Ваш безумный побег... Если сейчас не изменить Вашу здешнюю судьбу, то Вам – крышка. Выйдете из лазарета, и что Вас ждет? Общие работы? И, вероятно, в самом худшем варианте. А это сейчас, в Вашем состоянии, верная гибель. - Я понимаю, – сказала Соня, – да что ж сделаешь? Я не знаю. - Мы Вам поможем. Лазарету нужна медицинская сестра. Понимаете? Если нам удастся оставить Вас в качестве таковой, Вы спасены. - Да что Вы! Я никакого отношения к медицине не имею. И потом, если честно, мне совершенно безразлично, что со мной будет. - Послушайте меня, – Екатерина Васильевна взяла Соню за руку, – Эсфирь –– профессиональная медсестра высокого класса, а я в медицине никто. Но, знаете, я Вам про себя скажу: я на Беломоре в 41-м тоже на общих была, к счастью, на огородных. Свеклу пололи. Перед самым этапом, прямо в поле, у меня началось сильнейшее кровотечение. И прямо с поля меня свезли в лазарет, и срочную операцию сделали. А через два дня лазарет увозили по воде, на барже. Меня Эсфирь держала все время около себя. Мы в трюме были. Я лежала, а она около меня сидела. Мы с ней разговорились о прошлой жизни, и она мне предложила немедленно начать готовиться и сдать экзамен на медсестру. Я сначала двумя руками отмахивалась – какая из меня медсестра, я издательским работником была, медицина для меня темный лес. «Ничего, – говорит Эсфирь, – хотите выжить – соглашайтесь. Попробуем». Обещала поговорить с Сергеем Афанасьевичем, это наш главный врач, и устроить для меня облегченную процедуру. И дала мне книжку – Ихтеман . Учебник для среднего медперсонала. Уже через два дня мне пришлось вставать, потому что с баржи пересаживали в поезд. И пока мы ехали – в теплушке, на голом полу лежали, – я этого Ихтемана проштудировала. И, знаете, это даже интересно оказалось. А что касается того, что Вам все безразлично, так Вы сейчас в тяжелом состоянии, да и не знаю я всех Ваших обстоятельств, в частности, почему Вы на этот побег решились. Но один вопрос я все-таки задам: у Вас кто на воле остался? - Сын и мама. Пете четырнадцать лет, маме пятьдесят пять. - Так что же, простите меня, Вы о них совсем не думаете? Соня отвернулась к стене и заплакала. Со времени своего побега она действительно совсем не думала ни о Пете, ни о маме. В разговорах с Алексеем убедила себя, что с ними все в порядке – Петя у отца, мама в Москве, живет со своей сестрой и даже посылки иногда присылает. Все в порядке... А тут у нее были дела поважнее. - Ну, вот, – продолжала Екатерина Васильевна, – я Вам Ихтемана принесла. Вы на карантине двадцать один день. Две недели прошло. Осталась одна. Дольше держать Вас здесь не получится. За эту неделю Вы много должны успеть прочитать. Потом еще неделю в зоне продержитесь, а там экзамен на медсестру. - Да я не смогу. - Если хотите жить, увидеть своего сына и маму – сможете . Екатерина Васильевна поднялась. - Постойте, – попросила Соня, – а у Вас есть дети? - Было трое. Старшего расстреляли в 37-м, второй на фронте погиб в 41-м. Дочка одна осталась, семнадцати лет. В детдоме. Отдыхайте, Ихтемана читайте. Еще поговорим. Соня взяла книгу, потрепанную, в коричневом переплете. Открыла оглавление. Малый и большой круг кровообращения... Костная система... Да разве возможно все это постигнуть? Поздно вечером, сдав свою смену, Екатерина Васильевна еще раз заглянула в инфекционный бокс. Соня спала, отвернувшись к стене, на табуретке рядом с кроватью лежал учебник Ихтемана, открытый на первой странице. Глубокой ночью, когда затих лазарет, и дежурный врач прилег на топчане в ординаторской, и дежурная сестра Леночка тоже прикорнула в сестринской комнате, не спала в своей каморке, кажется, только старшая медсестра Эсфирь Исаковна Ошер. Она сидела за столом и писала письмо своей матери в Саратов. Писала огрызком карандаша – с чернилами в лазарете было плохо, и иногда приходилось записи в истории болезни делать густо разведенной марганцовкой. «Мамочка, милая моя, – писала Эсфирь, – я так обрадовалась, получив от тебя письмецо. Ты одна осталась мне в утешение из всей нашей семьи. Ну, что говорить о том, как страшно и больно мне узнать от тебя о гибели всех наших. И какой страшной смертью они погибли. Какое счастье, что тебе чудом удалось выбраться из этого ада в Киеве, и теперь ты в безопасности. Напиши мне, как тебе в Саратове, имеешь ли карточки, питаешься ли сносно? Может быть, ты сумеешь устроиться на работу в какую-нибудь библиотеку и протянешь те несколько месяцев, которые остались до моего освобождения? А тогда тотчас же приедешь ко мне сюда, и мы будем вместе. Я работаю старшей медсестрой в лазарете, у нас очень хороший коллектив, интеллигентные, образованные люди. Меня здесь ценят, и главный врач уже говорил со мной о том, чтобы после выхода на волю я осталась работать в лазарете хотя бы до конца войны. Он выхлопочет мне комнату в доме, где живут больничные работники – не заключенные, там мы с тобой и поселимся. Мамочка, кончается мой карандаш, кончаю и я свое письмо. Ты мне пиши, моя родная, но ничего не посылай. Я получила от тебя пятьдесят рублей, спасибо, но больше не надо – откуда ты можешь взять деньги? Продать что-нибудь? Не надо, ладно? Крепко тебя обнимаю и целую Фира» Эсфирь поднялась, заглянула в окно – фонарь, горевший на вышке, расположенной поблизости, направлял яркий луч света прямо в ее комнатку, а марлевая занавеска на окне этому лучу не препятствовала. Ну, хоть кровать удалось поставить так, что свет не падал на нее. Кровать, не нары, Эсфирь выхлопотала себе как инвалиду. Она родилась и выросла красивой кудрявой девочкой, веселой и живой, в большой семье известного киевского врача. А в десять лет, на даче в Святошине, полезла на дерево за жалобно мяукавшим котенком, взяла его на руки, стала спускаться и упала на землю. Неудачно упала, перелом позвоночника. С тех пор Фирочка почти перестала расти и постепенно два горбика появились на ее прежде стройной фигурке – на груди и на спине. И вся ее жизнь потекла по совершенно иным, чем прежде, законам, и перспективы вырисовывались невеселые. Никакой надежды на замужество, на детей. Надо было прежде всего учиться. И Эсфирь выучилась, во время первой мировой, шестнадцати лет, стала работать в госпитале, сначала санитаркой, потом сестрой милосердия. И удивительное дело – то ли профессия дала ей уверенность в себе, то ли счастливое детство в семье подарило силу, но она вела себя так, что, общаясь с ней, люди забывали, что перед ними горбунья, шутили, смеялись, неизменно восхищались ею. Всегда красиво одета, даже по моде – насколько возможно при особенностях ее фигуры, на маленьких ножках красивые туфли. Она много читала, очень любила театр, всегда в курсе всех новинок. Никогда не унывала и любила говорить, что ничего нет хуже, чем жалеть себя. Ее отца убили на улице петлюровские солдаты в 1918 году. Матери с тремя дочками приходилось прятаться и бедствовать, и порой она совсем теряла голову. И постепенно главной в семье стала Эсфирь, имевшая специальность, нужную при любых режимах, и обладавшая стойким, решительным характером. Кончив школу медсестер и получив диплом, поступила на работу в больницу. И мама пришла в себя, работала в районной библиотеке, а сестры Эсфири вышли замуж и поселились отдельно. В конце 35 года она работала уже старшей медсестрой в одной из лучших киевских больниц. Но случилась беда: арестовали трех врачей, лечивших и не вылечивших видного партийного функционера, а вскоре арестовали и ее. И тем же маршрутом, что и Соня, и Екатерина Васильевна, она прошла свой путь из Беломорбалтлага на Северный Урал. С самого начала в лагере она работала в лазарете медсестрой, и это спасло ее от верной инвалидной гибели. И вот теперь она ждала окончания восьмилетнего срока заключения и мечтала, что выйдет на волю и будет жить с мамой, утешать ее. Поможет ей забыть страшный день 20 сентября 1941 года, когда перед самым приходом немцев встретивший ее на базаре Святошинский молочник, у которого они когда-то несколько лет подряд покупали на даче молоко, посоветовал ей не возвращаться домой, положил ее на телегу, укрыл сеном и вывез из Киева. А сестры Эсфири, их мужья и дети, теперь лежали в Бабьем Яру... Никак не могла Эсфирь уложить свое маленькое изуродованное тело так, чтобы ничего не болело. Она перебирала в памяти события сегодняшнего дня. Обдумывала свои действия на завтра. Наконец, усталость взяла свое, и она заснула, отвернувшись от яркого света проклятого фонаря. Глава 16. История Аманды Енсен Январский уральский мороз трещал под окнами лазарета, скрип саней и людских шагов резко звучал в ледяном воздухе, и яркие холодные звезды сверкали в просторах зимнего неба. Екатерина Васильевна, укрывшись всем, чем только возможно, не снимая с ног стеганые ватные бахилы, прилегла поспать перед дежурством, начинавшимся в шесть утра. Ей показалось, что прошло всего несколько минут, когда над ухом раздался голос Сони, настойчиво трясшей ее за плечо. - Вставай, Катюша, двоих мужиков раненых притащили и женщину привезли из деревни – в глазу щепка, и кровь идет. Мужики в бараке подрались, хватили друг друга ножами. Или заточками. Один в шею ранен, другой в руку. Кровотечение сильное. Иван Иваныч сейчас придет, я за Ашотом послала. Но пока мне одной не справиться, а Эсфирь с температурой лежит. - Господи, да я же поспать не успела... - Два часа уже спишь, Катерина, давай вставай! Перетянули жгутом руку раненому, ругавшемуся беспрерывно, так что привыкшим уже давно к матерному наречию сестрам тошно стало, и Соня, сама успешно пользовавшаяся этим наречием, рявкнула так, что мужик вытаращил на нее мутные, залитые сивухой глаза и на время умолк. Кровотечение, вроде бы, утихало. Второй, раненный в шею, лежал молча, с закрытыми глазами. Он был такой худой, что непривычному человеку страшно было бы увидеть его раскрытую грудь. Ключицы выпирали, как толстые палки. Ребра можно было пересчитать без труда. - А женщина где? – спросила Екатерина Васильевна. - Я ей глаз завязала и в палату отвела, Ашота ждем. - Они откуда? - Я же тебе сказала. Эти двое красавцев наши, из 5-го барака, а женщина из деревни, на поселении там, эстонка. - А почему эстонка? - А я почем знаю... Пришел дежурный доктор Иван Иваныч, промыл и перевязал руку ругавшемуся мужику, перевязал и второго, померил у него давление и распорядился: - Этого, с рукой, утром на место отправить, а тот пусть полежит. Сдается мне, что у него пеллагра начинается, кожа прямо как пергамент. Пусть отдохнет пару дней, доходяга. - А я, – завопил мужик с раненой рукой, – а я, доктор, что же? Помирать в барак пойду? У меня температура – вон девка эта цыганская, ...твою мать – померила . Я вашу повязку на х... сорву, пусть кровью изойду. Этого Гришку Вы оставляете, а он первый начал! - Заткнись, дурак, – спокойно сказал Иван Иваныч, – недевка цыганская, а медицинская сестра, сестра милосердия – так раньше говорили. А что цыганской породы – он подмигнул Соне – так ты на нее полюбуйся, а не матерись. Она тебе еще судьбу предскажет. А повязку сорвешь – кровью истекать будешь, а я помогать не стану. Помирай на здоровье. Повернулся и вышел. Мужик тотчас умолк. Потом пробормотал: - Ладно, ...твою мать. Хоть до утра на кровати полежу. Закурить дай, как тебя там, сестра милосердия, что ли? - Не курим, – сказала Соня. Она бросила курить в лазарете. Доставать курево было так трудно, что она решила – нельзя же жить в зависимости от этого. Однажды в «той жизни» Митя сказал... Она закурила у костра, а он покачал головой: «А я дал себе слово – не стану ни пить, ни курить. Это унизительно – ставить себя в зависимость от каких-то привычек. Понимаешь – унизительно!» Вспоминая это, Соня усмехалась – совсем был другой мир, и он давно в черную бездну погрузился. А где сейчас Митя – ведь не узнать никогда. Вдруг и он в наших краях... Он всегда говорил то, что думал. Соня и Екатерина Васильевна вышли из палаты и заперли ее. - Я пойду посплю, – сказала Екатерина Васильевна. - А на эстонку посмотреть не хочешь? И Ашот уже, наверное, пришел. Не уходи, Катериночка. Ашот был глазной врач. Конечно, он принимал не только пациентов с больными глазами, но нередко случалось заниматься и прямой своей специальностью. Армянин, красивый, средних лет, ласковый дамский угодник. Какие уж в лагере дамы! А Соня все равно так называла Ашота, потому что видела, что нравится ему, и невольно вела себя с ним кокетливо. Когда они вошли в глазной кабинет – так назывался отгороженный угол лазаретного барака – на столике стояла сильная лампа и висел шкафчик, где Ашот держал свои инструменты и лекарства – доктор занимался с больной. Он то напевал что-то, то тихонько бранился – ночью электричество было таким слабым, что работать было трудно. Перед ним сидела высокая крепкого сложения женщина лет 45-ти, с запавшим беззубым ртом. Он с неудовольствием глянул на вошедших, не любил, когда его отвлекали от работы. Но ничего не сказал, кажется, уже заканчивал. Звякнул отложенный инструмент. - Всё, – сказал он, – закрой глаза и сиди спокойно. Это железная стружка в глаз попала. Я тебе сейчас в глаз покапаю и завяжу до утра. - Спасибо Вам, доктор, – отозвалась женщина, – пойду домой. - Так, – Ашот хлопнул ладонями по коленям и откинулся на спинку стула, – сколько до твоей Петровки? - КилОметров десять. - Хочешь замерзнуть по дороге? Или ты здесь первую зиму? - Третью уже. Всё знаю. У меня там дети. - Если хочешь еще своих детей увидеть, не пойдешь. Переночуешь здесь, а завтра утром наш сторож на санях поедет, фельдшера по деревням повезет. Он тебя хоть часть пути подвезет. И никаких разговоров. А вы, девушки, – обратился он к сестрам, – устройте Аманду Ивановну Енсен. Так я говорю? - Просто Аманда. -Устройте Аманду переночевать, ну хоть в изоляторе, благо, он сегодня пустой. И укройте ее хорошенько, а то у нас холодно, а тут небольшое переохлаждение имеет место. Хорошо бы ей кипяточку. Сонечка, Вы на дежурстве? Проследите. И глаз забинтуйте. Ашот встал, пошептал что-то Соне на ухо, та засмеялась: «Ладно Вам, Ашот Артурович...» - Ложитесь, как есть, – сказала Екатерина Васильевна, когда Аманда хотела раздеться, – у нас тут не жарко, а одеяла наши чуть потолще простыней. Аманда поколебалась, но легла на чистые, хотя и совсем серые простыни, не снимая юбки и теплой кофты. Екатерина Васильевна укрыла ее двумя одеялами и подоткнула со всех сторон, а сама села рядом – ждала , когда Соня принесет кипяточку. Аманда отвернулась и заплакала. - Дети у меня в деревне. С соседкой оставила. А молодейшей девчонке пять лет. - Да они спят крепким сном, наверное. Они же не одни. - Да, еще два парня у меня. - А почему Вы говорите «молодейшая»? «Младшая» надо. - Я не знаю. Мы эстонцы. - И как тут оказались? Эвакуировали вас, когда немцы подошли? Аманда улыбнулась, утирая слезы: - Выковыренные? Нет, мы тут такие же, как и вы. Только не за колючкой. - Как это? Расскажите, только Соню подождем, она тоже послушает, ладно? Пока ждали Соню, постоявшую в коридоре с Ашотом, а потом зашедшую к раненым мужикам, Екатерина Васильевна разглядывала эстонку, прикрывшую глаза в тепле. Она сняла платок с головы. Волосы у нее были светлые, подернутые сединой, лицо миловидное, но все в ранних морщинах, которые, впрочем, нисколько ее не портили. И длинный нос. - Она похожа Буратино, – сказала о ней Соня. Екатерина Васильевна согласилась и добавила: - Да, и Буратино был очень милый. Соня вошла с дымящейся кружкой кипятка. Аманда села и стала греть руки о кружку, потом потихоньку стала пить. - Спасибо вам, – сказала она, улыбаясь, – только внутри прогреюсь, и расскажу. Нет, это не эвакуация была. Война, говорят, 22-го началась. А нас забрали еще 15 июня, в воскресенье. Аманда отставила кружку и легла. - Ну, так вот. Мы с Юханом из крестьян, на хуторе жили. Около такого местечка – Хяэдемеесте называется, а по-русски вроде бы – Веселые мужики. В четверг у моего деверя умерла жена, она долго болела, ее маленькая девочка давно уже у меня была. В воскресенье похороны назначены, ждали людей. Но в субботу пришел деверь и говорит: «Что делать будем, не долежит она до воскресенья, она ведь полная». В субботу утром стали рыть могилу, похоронили только своей семьей. Деверь говорит: «Я не могу один в своем доме, пусто, страшно». Пошли все к нам. В воскресенье утром милый мой муж Юхан ушел рано утром к морю, он на берегу с рыбаками работал. Я встала, выгнала коров, приготовила еду Энделю, старшему своему, он в лес собирался – там работал, там и жил всю неделю. Нажарила ему салаки, молока приготовила, копченую свинину положила. Он уехал на велосипеде. Сама прилегла опять. Вдруг стук в дверь: - Открывайте! - Так что же открывать, там все открыто. Опять стучат громко: - Открывайте! Я встала, открыла. Стоят трое с оружием и двое соседей. Один русский, маленького роста, достает бумагу, говорит: - Вы Енсен Аманда? - Я. -А где ваш муж? Пошли за ним на берег. - Енсен Эндель, Енсен Юло, Енсен Хелле – здесь ? Хелле маленькой было два года, Эндель в лесу, Юло дома. Пришел Юхан. Стали читать бумагу, написано по-русски. Я плохо понимала. Но поняла, что будут увозить. - Собирайтесь! - Что собирать? - Что можете. На скотину, дом, вещи напишете бумагу кому-нибудь из родственников, они могут продать и вам выслать деньги. Послали в Хяэдемеесте за моей теткой. А ведь мы с Юханом уже выбились тогда из нужды, вдвоем раскорчевали участок, у нас поле было, построили дом, имели двух коров, коня, овечек, кур. Не знаю я, что собирать. Русский тот хороший был, он нас жалел, объяснял: «Берите еду, сколько можете. Возьмите котел, там, где жить будете, можно будет в нем еду варить». Пришла тетка, на нее написали бумагу об имуществе, за Энделем деверь на велосипеде поехал. Он уж понял, что нас увозят, говорит Юхану потихоньку: «Я скажу Энделю, пусть в лесу спрячется?» Юхан только головой помотал – не надо, мол, ведь и там найдут... Только от нас отделят. Я собрала крупу, копченую свинину, муку, сахар – что было, немало. Стали выводить во двор, велели залезать в грузовик. А там уже двое сидят – муж и жена, недалеко жили, на своем хуторе. Кругом люди стоят – на похороны ведь к нам пришли! На нас смотрят, кто плачет, кто ничего не понимает. Привезли нас в Пярну, прямо на вокзал. Там уже нас таких много, были тут и знаменитые пярнуские богачи – Ерик , например. У него магазины были богатые, просто миллионер был; жена у него украинка, ко мне прибивается. Еще и другие мужики, с женами и детьми. У одного жену взяли из родильного дома, у нее на руках был мальчик трех - четырех дней отроду и еще рядом девочка. Чемоданы у них были такие, что я сроду не видела. Богатые все больше, ну и хуторские, кто не бедный. Разделили нас с мужиками: их в один вагон, нас в другой. Эндель, глупый, не с нами и не с отцом, а с какими-то парнями в вагон влез, но я запомнила, где он. В нашем вагоне несколько нар в углу было, туда я прошла с детьми и другие, у кого маленькие дети. Посредине вагона в полу дыра, в нее ходили по нужде, а из вагона не выпускали. Мы все боялись, как бы дети туда не провалились, ведь их не удержишь. По ночам по очереди спали. Есть, кроме хлеба, ничего не давали. Воду приносили. Но у всех продукты все же были. Сами готовили кое-как – у кого примус, у кого спиртовка. Я матери того маленького мальчика давала манну, сахар, она кашу варила. А молока у нее не было. Ребеночек ее дней через пять умер. Она ничего, но как же муж ее убивался! Его пустили к ней. Как же он плакал и все повторял: «Сусанна, Сусанна!» Так жену его звали. Потом на какой-то станции ей разрешили выйти и похоронить мальчика. На одной остановке говорю солдату: - Пустите поговорить с сыном и с мужем. -Знаешь, в каком вагоне? - Знаю. - Ну, иди. Подошла к вагону, где Эндель, зову его к себе, ему было 14 лет всего. Он не хочет, говорит: - Не пойду. - Ты что, с ума сошел, от семьи хочешь отделиться? Взяла его. Юхан в своем вагоне к двери так и кинулся: - Живы? – спрашивает . - Живы, – говорю, – но у нас денег совсем нет. Деньги-то у него остались. Дал он мне денег, тут уже гонят в вагон. Обнялись мы, меня солдат в спину прикладом толкает. Ехали мы восемь суток, не знали, что война уже началась. И вдруг говорят: «Отцепляют мужиковские вагоны»! Девки выставят в щель зеркальце и смотрят в него, что в хвосте делается. Нет мужиковских вагонов! Как тут закричали, заплакали, в двери стучим. А что сделаешь? Никто не отвечает. Поезд гудит, и всё. На остановке смотрим – и правда нет наших мужиков. Так и попали они совсем в другое место, далеко от нас. А потом мы узнали, что их всех в Сибирь, в лагеря увезли, а кого потом и расстреляли. Я Юхана, моего милого мужа, больше не видела, он вскоре же умер, мне один мужик рассказал, что Юхан о нас очень убивался. А нас привезли в Соликамск, выгрузили на площадь у вокзала. Объявляют: поедете в деревню Петровка, будете работать в колхозе. Опять на грузовик, да не посадили, а всех поставили: сесть нельзя было, так набито, вещи в ногах, дети на руках кое-как. Так стоя и ехали. Приехали на место, поселили. Изба худая. Ну, кое-как устроились. Сначала давали хлеб из сельпо по 400 грамм, у меня с детьми получалось 1600. Работать гоняли, как скотину, Хелле я с собой брала. Все лето я так работала, что бригадир мне говорит: «Ты, девка, не старайся так, все равно ничего не получишь». Но я по-другому не могу, так с детства приучена. А осенью вызвали в сельсовет и сказали: «Всё, хлеба вам больше не будет, хлеб фронту нужен, а ваш хлеб в поле остался, вы его не убрали». Все закричали, заплакали. Вера Ерик кричала, что утопится, - чем же детей кормить? Но у наших богатых еще было, что продавать, а у меня мало что было, и детей трое. Зимой один мужик из соседней деревни приходил, говорит: - Я куплю костюм для мальчика. А у меня был костюм Юло. Думаю: продать? -Ну, – говорит, – надумаешь, приходи. Ну, я и пошла с этим костюмом и с санками. Думаю, обратно повезу, что за костюм даст. Мужик посмотрел костюм, говорит: - Дам пуд овса. - А куда же мне с овсом? Мельницы же нету, что я буду с овсом делать? Дай муки. - Нет! Не продала я костюм, собралась обратно, уже вечер, но путь недалекий, всего семь килОметров. Одна баба дала мне вареных картошек, я их в платок и за пазуху – детям . Когда выходила из деревни, из избы выглянула девка, говорит: «Тетя, не ходи, буран начинается». А я думаю: семь километров, я быстро дойду, и пошла. Буран начался, но я видела дорогу по столбам. Недалеко от Петровки я решила пойти покороче и свернула в низкое место. А буран все сильнее, снег уже по пояс. Потом по грудь, дороги нет, и столбы я потеряла. Вижу вдали огни, а идти не могу, снег уже по шею, не могу двинуться, санки замело. Думаю: всё, сейчас заметет, замерзну, и хорошо. Но дети, дети! Мои дети, они же ждут! Слава Богу, слышу чей-то голос, все силы собрала и сама подала голос. И он услышал, это был пасечник, ехал из лесу с дровами. Он ко мне свернул: «Что же ты, тетка, ведь ты умрешь, вот же дорога рядом». Вытащил меня, санки прицепил к возу, меня посадил и довез до дому. Я вошла, дети ко мне. Я им картошки сую, а сама стала так громко плакать, не могу остановиться. Плакала всю ночь, не могли меня успокоить. А что мы ели? Летом иди в поле, всё твоё - осот, крапива. Из осота лепешки делали – животы болели страшно. Зубы выпадать стали. Пошатается зуб, а ты его пальцами и вынешь. Цинга называется. Из крапивы щи, но ведь одна крапива, ни одной картули – ой, это картошка по-нашему. Но, правда, сыновья на второй год уже работать начали, как могли. Эндель, когда отправляли нас, в карман стрижечную машинку сунул и приладился стричь деревенских, придет с баночкой молока. А хлеба у местных у самих не было. Когда мы приехали, они говорили: «Мы два года уже хлеба не видели, у нас дети, когда есть хотят, хлеба не просят, как ваши, а говорят: дай картули, каши дай...» Конечно, мы все умерли бы, тогда многие наши поумирали. А нас то спасло, что я умею сети плести. Пришли как-то из колхоза мужики, говорят: «Кто умеет сети вязать? Ведь вы же приморские». А меня свекровка научила, я не хотела учиться, а она говорит: «Учись, в жизни пригодится». Вот она-то нас и спасла. Я говорю: «Я умею». Стали смотреть, как я вяжу. А вязать надо так, чтобы узел не двигался. И я вяжу не так, как местные, а быстрее – они два движения делают, а я одно. Позвали стариков, спрашивают: - Годится? Те посмотрели, говорят: - Хорошо. Дали мне вязать сети и за это стали платить деньгами, и хлеб дают. Другие эстонки приходят ко мне, просят научить, я учила. Но тут ведь и скорость нужна – мэтры, мэтры! Пока что я одна и вяжу. Ну, теперь уже Юло работает, ему 15 лет. У него уж и девка тут есть, русская. Говорит: «Я, мама, тут останусь, женюсь» - А Вам сколько, Аманда? – спросила Соня. - Мне сорок («а я решила, что ей за пятьдесят» – ахнула Екатерина Васильевна), думаю – старуха я, никогда, наверное, Эстонию свою милую не увижу. - Аманда, – спросила Екатерина Васильевна, – а вам объяснили, почему увозят из родных мест? Аманда усмехнулась. - Одно слово говорили: «Так надо. Это дэпортация. Д-э-п-о-р-т-а-ц-и-я». А литвы, латвии сколько забрали! Я тут встретила двух девчонок из Литвы. Образованные. Ходили по селам, осматривали всех. Говорили: трахома. А я и не знаю, что это такое. С глазами что-то. А наших, эстонцев, говорят, тысяч 10 забрали, тех, кто побогаче, кто крепко на ногах стоял. Соня и Екатерина Васильевна молчали. Аманда согрелась и стала засыпать. Екатерина Васильевна думала: «Господи, Господи, сколько же горя. А выживать надо». Рано утром, когда она заступила на дежурство, Аманда уже собиралась уходить. Еще даже не рассвело - Не уходите, Аманда, Вас сторож подвезет, – предложила Екатерина Васильевна эстонке. - Нет, родная, пойду, он еще когда поедет, а я тут быстро дойду. Мороз небольшой сегодня. Спасибо вам с Соней. А у Вас-то есть дети? - У Сони сын шестнадцати лет. У меня трое было. Одного Сталин отнял - расстреляли. Второго война взяла, убили. Дочка в Москве учится. Боюсь за нее. - А мужик где? - Думаю, расстреляли давно. Ничего про него не знаю. - Ну, дай Бог тебе детей увидеть. Спасибо. Прощайте. Аманда ушла в темноту раннего зимнего утра. Соня думала: «Запомнить – Аманда Енсен, эстонка. Может, когда-нибудь напишу о ней. Все ее мысли о детях. Боже мой, почему я так мало думаю о Пете? Ему шестнадцать уже...» Екатерина Васильевна тоже думала о своих детях. Дима, Саша – их нет уже. Одна Таня осталась… С самого начала своей лагерной эпопеи Соня – может быть,это покажется странным – ощущала, что в предложенном ей судьбой чудовищном варианте жизнь все-таки продолжается. Она не размышляла об этом, она просто это чувствовала. Она искала и находила интерес в этом мире, ставшем на долгие годы ее миром. Десятки лет спустя, вспоминая о лагерных мытарствах, она неизменно повторяла, что никогда не считала годы лагерей и ссылки вычеркнутыми из жизни. То ли ей сказочно повезло, то ли цыганская, вольная натура помогала. А, может быть, вообще на свете не так уж мало людей, воспринимающих жизнь не просто как черно-белое кино? (Окончание следует) © Светлана Оболенская, 2009 Дата публикации: 16.03.2009 12:58:17 Просмотров: 2934 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |