Беседы при луне
Вионор Меретуков
Форма: Рассказ
Жанр: Ироническая проза Объём: 32373 знаков с пробелами Раздел: "" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
...В его парижской квартирке на Рю де ля Буше любили собираться студенты, среди которых попадались весьма любопытные субъекты. Конечно, безбожно пили. Но не только... Самсон вспоминает вечер накануне своего возвращения на родину, когда он уже знал и о смерти отца, и о смерти матери... Это почти никак не тронуло его. Любви к родителям Самсон не испытывал. Никогда ни на секунду не забывая, что и они были к нему по меньшей мере равнодушны. Он силился отыскать в себе капельку даже не сострадания, а хотя бы сожаления, но, увы, в сердце были только холод и отчуждение. Он даже попытался насильственно вызвать в себе кладбищенское чувство горя по усопшим: как никак он почти в одночасье потерял обоих родителей. Для этого он, спрятавшись от всех, в одиночку выдул почти литр «мартеля». И опять впустую. Начхать ему было на родителей. И трудно в этом кого-то винить. И вот на следующий день, испытывая вполне объяснимые муки после избыточных возлияний, Самсон все же нашел в себе силы устроить прощальную вечеринку для друзей и некоторых деликатных подружек, которые смирились с его романтической связью с Дениз. О том, что вечеринка прощальная, знал только он один. Затем он исчезнет, и через короткое время его забудут... Повторимся, в Париже Самсон находился инкогнито, и никто из его знакомых, друзей и любовниц не подозревал, что этот слегка флегматичный – некоторые принимали его невозмутимость за высокомерие – и временами задумчивый, красивый молодой человек на самом деле наследный принц Асперонии. Друзья звали его Сонни. Еще днем к нему пришла Дениз, и это было весьма кстати, потому что после вчерашнего коньяка Самсон чувствовал себя не совсем в своей тарелке, и ему была нужна женщина. И не просто женщина, а та, у которой между ног притаилось то, чего слаще и прельстительней нет в мире, – волшебный розовый куст, источающий райский запах дикого лесного меда. Дениз словно чувствовала, что они расстаются навсегда. Она была тиха и грустна. Дениз отдавалась ему так, словно уже была не с ним, а на пути к новому, свежему любовнику... Самсон понимал это, и Дениз казалась ему желаннее, чем когда-либо прежде. Когда Самсон получил все, в чем нуждался, на него тоже навалилась грусть. Когда еще он увидит Дениз? Да и увидит ли... Впереди его ждала новая жизнь. Его ждали новые обязанности, новые дела, в которые ему предстояло вникать, и корона, к которой он не стремился. Но и отказываться от которой намерен не был. ...Сначала пришли два француза, один из которых, Карим, был алжирцем, а второй, Рене, – сенегальцем. Сенегалец привел с собой очаровательную алжирку, а алжирец пришел с сенегалкой, такой черной, что даже Рене пришел в замешательство. Впрочем, сенегалка оказалась очень милой и веселой девушкой. У нее была восхитительная фигура, немного полноватая, но легкая и подвижная. И бархатистая кожа, в чем Самсон убедился позднее... Когда наступили сумерки и комната окрасилась в темно-вишневые тона, фигура сенегалки слилась с полутьмой, и только из угла, где она находилась, маняще посверкивали белки ее огромных глаз. К этому моменту Самсон, уже пришедший в себя после вчерашнего пьянства, вел чрезвычайно содержательную беседу с Полем Голицыным-Бертье, наполовину русским, наполовину бельгийцем, который, благодаря щедрости и снисходительному безразличию богатого папаши, уже лет двенадцать околачивался в Латинском квартале, меняя факультет за факультетом. Поль, типичный представитель неумирающего племени вечных студентов, был подшофе, то есть как раз в том состоянии, в каком он и пребывал все эти двенадцать лет, делая перерывы только на сон. Выпивки, впрочем, никак не мешали ему достаточно успешно сочетать учебу, поэзию и девок, без которых он не мог прожить и дня. За эти годы Поль, чтобы доказать, что пьянство не может быть помехой научной деятельности, успел издать серьезный литературоведческий труд – монографию о творчестве Мориса Метерлинка, которую довольно благосклонно приняли в интеллектуальных парижских кругах. Этим он несказанно удивил как почти всех своих сторонников, так и абсолютно всех своих врагов, поскольку незадолго перед этим выпустил сборник скандальных стихов, в которых с неумеренным восторгом воспевал прелести своих интимных отношений с обыкновенной шелудивой дворнягой. Поль не раз признавался, что сам никак не может понять, как ему в голову могло прийти такое. Стихи были настолько изысканно грязны, мерзостны и безнравственны, что некоторые профессора, издали завидев Голицына-Бертье, переходили на другую сторону улицы. Доказывая тем самым, что стишки Поля они таки прочитали... Сейчас Поль сидел в кресле напротив Самсона и, устремив синие пропитые глаза в темное пространство, делал вид, что внимательно вслушивается в слова своего друга. Пуговицы его красной рубашки фасона апаш были расстегнуты, и поэт рукой задумчиво водил по своей груди, густо заросшей темно-золотистыми волосами. Катрин, его последняя более или менее постоянная любовница, была полькой. Сейчас она в глубоком кресле расположилась рядом, с мечтательным видом покуривая длинную сигарету. Ее ноги облегали чулки в крупную клетку, и от этого она, несмотря на свежие глазки и невинную челку, была невероятно похожа на дешевых проституток, которые по вечерам выползают из своих берлог и наводняют набережные вокруг острова Сите и скудно освещенные аллеи бульвара Сен-Жермен. Самсон вспомнил, что не далее как неделю назад он снимал с ножек Катрин эти самые клетчатые чулки. Она еще почти истерично поторапливала его, упрекая в неловкости... Роза, прежняя любовница Поля, сидела рядом с Катрин и с увлечением рассматривала какой-то иллюстрированный журнал для мужчин, на цветном развороте которого была запечатлена сама Роза на фоне памятника Шарлю Гарнье перед Гранд-Опера. На фотографии она, прищурившись, таращилась в объектив фотоаппарата зелеными развратными глазами. К одежде фотомодели фотограф отнесся с явным предубеждением, посчитав, что остроносых туфелек на высокой шпильке будет вполне достаточно. Самсону было отлично известно, что Роза страшно кривонога, и восторгался мастерством фотографа: на снимке ноги девушки выглядели безупречными. Роза пришла не одна. Ее новый приятель, молодой человек с невыясненным именем и лицом, издали напоминавшим огромный хлебный мякиш, дремал в позе хрестоматийного мудреца, размышляющего о превратности времён. Его рука с длинными, тонкими пальцами подпирала вялый подбородок. При более внимательном рассмотрении хлебный мякиш приобретал очертания надменной морды так называемого корабля пустыни. Оттопыренная нижняя губа в сочетании с наморщенным лбом и тяжелыми веками, покрывающими выкаченные глаза, делали молодого человека очень похожим на уставшего верблюда, мечтающего если не о смерти, то хотя бы об отдыхе. Разглядывая юношу-верблюда, Самсон с неожиданной ревностью подумал тогда: «Неужели Роза и ему твердит на ухо, что он самый-самый лучший?..» Вспоминая тот давний вечер, Самсон Второй подумал, что он, пожалуй, излишне возвышал своих парижских приятелей. Люди как люди... Почему это он вбил себе в голову, что кто-то из них лучше или хуже любого из его подданных, того же Шауница, например? Или Нисельсона? Или проклятых маркизов, которые никак не могут прикончить друг друга? Он идеализировал в своих воспоминаниях и Поля, и Карима, и Рене. И всех этих отпетых шлюх, в которых, конечно, был огонь, но сжигал он прежде всего их самих. Самсон идеализировал даже Дениз с ее странной похожестью на ласкового медвежонка... Что здесь особенного, что исключительного? Да та же фрейлина Ингрид своей привычкой царапаться напоминала какого-то хищного зверя. А может, все-таки не идеализировал? Ведь и Карим, и Поль, и Рене – были людьми талантливыми, неординарными... Поль был скандальным поэтом и подающим надежды ученым. Самсон бы совершенно не удивился, если бы Поль эти надежды оправдал. И если бы Карим, к примеру, со временем стал бы одним из самых модных и интересных живописцев Франции, а Рене – крупным кинорежиссером или известным писателем, то и это было бы закономерно. Полагать так имелись все основания. Рене успешно учился в киноакадемии, писал добротные сценарии, печатался... У Карима была уже персональная выставка где-то на юге, кажется, в Марселе. Марсель, конечно, не Париж, но рядом Ницца, Канн, и одну его картину за бешеные деньги купил какой-то полусумасшедший оригинал из Гааги. Это привело к тому, что Карим на радостях пил целую неделю и после этого еще неделю провалялся в психиатрической лечебнице... ...Вечер тяжело и медленно наваливался на Самсона и его гостей. Он оглядывал своих друзей, разместившихся вокруг стола на диванах и в низких креслах, и старался запомнить все детали вечера, зная наперед, что именно эти воспоминания ему когда-нибудь пригодятся. ...Потягивала коньяк из большой рюмки златокудрая девушка необыкновенной красоты. У нее всегда был вид школьницы-отличницы. Даже после недельного загула, дикого пьянства и секса до одури. Как ей удавалось сохранять на всегда свежем лице выражение детской невинности и целомудренной чистоты, не знала даже она сама. Клер, так звали красавицу, в отличие от большинства женщин, никогда не пользовалась ни кремами, ни освежающими лосьонами. Она была словно создана природой для демонстрации всепобеждающей силы плотской любви. Ее коньком была любовь втроем, то есть, когда мужчин двое, а женщина одна... Однажды под утро она объяснила Самсону, зачем ей всё это нужно. «Видишь ли, Сонни, тебя одного мне недостаточно, как бы ты ни старался, – начала она с победительной откровенностью, глядя на него своими огромными чистыми глазами. При этом она настойчиво теребила пальцами его безнадежно сморщенный член. – Не обижайся, дурачок, тут дело не в тебе, ты, конечно, очень хорош в постели, но из одного мужчины не сделаешь двух, то есть, я хочу сказать, что мне одного любовника мало, надеюсь, ты меня понимаешь... А два – это как раз то, что надо. Но три – это разврат!» «Напрасно ты нападаешь на Наполеона...» – сказал Голицын-Бертье Самсону. Принц посмотрел на друга. Ничего он о Наполеоне не говорил. Самсон вообще молчал уже минут десять. «Напрасно, напрасно, – повторил Поль. – Вполне приличный был господин. Умело пользовался чужими и своими слабостями. Чужие – низводил до пороков, свои – возвышал до достоинств, – Поль поднял стакан с коньяком и сквозь него посмотрел на Самсона. – Спроси наших патриотично настроенных французов, как они относятся к Наполеону, и, уверяю тебя, они скажут, что Наполеон был самым великим человеком за всю историю Франции. Вот видишь, какой взгляд на тебя бросил Рене? Еще немного и он разорвет тебя на части, чтобы тебе неповадно было нападать на героя Аустерлица». Патриот Рене сидел в очень неудобной позе. Над столом возвышалась только его голова. Африканец, по шею скрытый скатертью, почти сполз со стула и, чтобы удержаться на нем, упирался подбородком в тарелку с остатками овощного салата. Голова Рене вызывала в памяти знаменитое полотно Сандро Боттичелли с отрезанной головой Иоанна Крестителя на золотом блюде. Глаза Рене были полны смертельной муки. Было видно, как активно под столом работают его руки. Его подружка, тоже до половины покрытая скатертью, в сладострастном изнеможении запрокинула голову и, приоткрыв рот, что-то жарко шептала... «Провалитесь вы пропадом со своим чертовым Наполеоном! – прокряхтел Рене. – Вы что, олухи, не понимаете, что я никак не могу справиться с ее инструментом! Сплошные волосы... Карим, – простонал он, скосив глаза в сторону друга, – скажи, у вас что, в Алжире все бабы такие волосатые?» Карим не удостоил приятеля ответом, потому что целиком был поглощен тем, чтобы уразуметь, о чем же говорят Поль с Самсоном. Алжирец был изрядно пьян и умышленно – так ему казалось! – раскачивался из стороны в сторону, как бы стараясь таким странным образом попасть либо в тон, либо в ритм, либо в такт слишком для него сложной беседы и сосредоточить на ней свое ускользающее внимание. «Ну, теперь ты, надеюсь, убедился, насколько близко к сердцу сине-галльский француз Рене принял обсуждаемую нами тему? – пробормотал Поль, разглядывая темнокожего оппонента, с перекошенным лицом елозящего подбородком по тарелке. – Неужели у тебя найдутся веские аргументы против его здравых рассуждений? Правда, ответил он тебе не по теме, но зато сколько экспрессии!» «Я тебе отвечу, – подал голос Карим, глядя мимо Самсона совершенно пьяными глазами, – вот ты сказал, что Наполеон был живодером. А ты видел?..» «Не это в нем главное, – сморщил лицо Самсон, – живодеров во власти история знает немало... Я бы вручал власть тем, у кого есть совесть. Но, увы, все мы знаем, что власть и совесть никогда нельзя будет привести к общему знаменателю. И еще, главное в том, что ваш Наполеон был психом и вздорным властолюбцем. Скажите, разве может нормальный человек с таким упорством добиваться власти? Ведь стремление к власти – удел людей с ограниченными умственными способностями... Интеллектуалов в этой сфере нет. Не думаю, чтобы с этим кто-то стал спорить. Были исключения, но их немного. Черчилль, например. Или Дизраэли... Вот, пожалуй, и все. Ярчайшим доводом в пользу того, что Наполеон был ненормальным, говорит то, что психиатрические лечебницы всего мира имеют хотя бы одного пациента, который твердит, что он Наполеон. Как говорится, вывод напрашивается... Обратите внимание, почему-то только ненормальные хотят быть Наполеонами. С нормальными-то как раз все в порядке...» В этот момент раздался глас торжествующего Рене: «Ну, наконец-то! Достал!!!» Все это время остальные девушки с задумчивыми лицами молчали, по опыту они уже знали, что эти барбосы поболтают, поболтают, освинеют, а потом без плавного перехода поволокут их в постель... Приходилось терпеть необычные особенности этой разношерстной публики. Здесь ни за что не дождешься ни музыки приличной, ни танцев. Один чёс... Иногда врубят какого-нибудь Равеля или Вагнера и сидят, любезно друг другу подливают вина и с умным видом ведут разговоры о сотворении мира, поэзии, политике и прочей ерунде... А завершается это всегда одним и тем же: нажрутся и никак кончить не могут... Но что-то в них, в этих пропойцах и болтунах, видимо, было, коли девицы к ним льнули... «Но во всем мире почитают этого великого человека, – приподнятым тоном говорил Поль. Самсон видел, что Поль пытается расшевелить его. – Он – символ целой эпохи! Символ свободы! Он всколыхнул спящую Европу, а за ней и весь мир. Его опосредованное воздействие на ход мировой истории не вызывает сомнений. Каждый год к его гробу приходят тысячи людей!» «Веский аргумент, ничего не скажешь. И это лишний раз доказывает, что умалишенные никогда не переведутся. Душа Наполеона давно пылает в геенне огненной, а французы с ослиным упрямством и сегодня почитают полуграмотного корсиканца как земного бога и гения. Наивный, самовлюбленный коротышка и сам совершенно искренно полагал, что он гений. И сумел эту бредовую мысль внушить миллионам людей. Как же легковерны смертные! Боже праведный! Называть великим человека, на руках которого кровь сотен тысяч убиенных, в числе коих лица королевских фамилий, вспомним хотя бы герцога Ангиенского! Это ли не коллективное безумие? На мой взгляд, Наполеон ничем не лучше Гитлера! Французам показалось мало просто хранить в своей больной памяти образ преступного императора, так они еще гроб с его истлевшими потрохами приволокли в Париж и поместили в национальной святыне – в Доме инвалидов, и каждый день люди ходят глазеть на этот гроб, словно там лежат не кости обезумевшего парвеню, а мощи великомученика. Это ли не кощунство?! И еще, родись Наполеон в варварские времена Александра Македонского или Тамерлана, восторги по поводу его злодеяний были бы понятны и даже уместны, но он безумствовал в просвещенном девятнадцатом веке, когда жили великие гуманисты и когда общественное сознание было обращено в будущее. И вообще, это ведь так рядом, я говорю о девятнадцатом веке, кажется, протяни руку и...» «Тебе-то что? – посмотрел на Самсона Поль. – И нам всем что до этого? Что за тему мы сегодня избрали для беседы?» «Это не я, это ты избрал!» «Но я же первый и опомнился! Посмотрите вокруг! Рядом с нами девушки, и какие девушки! а мы о каком-то полуидиоте Наполеоне... Делом надо заниматься, делом... а не болтать попусту. Берите пример с Рене, у него, кажется, все наладилось...» В рядах девушек произошло легкое движение. Самсон бросил взгляд на Дениз, она была похожа на девочку, которой не купили мороженого. Она, скорее всего, уже все до конца поняла и сидела в горестной позе, напоминая фигуру скорбящей Марии-Магдалены на могиле Фредерика Шопена. «Придется тебе, деточка, обзавестись новым приятелем», – безжалостно подумал Самсон, сердце которого после известий о смерти родителей стремительно стало черстветь. «Давно хотел тебя спросить, куда подевалась твоя собака?» – спросил он Дениз, вспомнив несчастного пса, забытого в сквере рядом с его домом. «Собака? Какая собака? – изумилась Дениз. – Но у меня никогда не было собаки!» «Интересно, тогда чью же это я собаку привязал к дереву?..» Неожиданно в голове возникла сумасшедшая мысль. Самсон резко поднялся, подошел к окну и посмотрел вниз. Он бы не удивился, если бы увидел там пса, похожего на помесь гиены с шакалом. Но увидел совсем другое. На скамейке, под уличным фонарем, расположилась пожилая пара. Вероятно, туристы. Женщина сидела неподвижно, уставившись в землю, а мужчина вертел головой, разглядывая здания. Глаза туриста случайно встретились с глазами Самсона, мужчина, на мгновение задержал свой взгляд на приятном юноше, потом грустно покивал головой, устало улыбнулся и продолжил обзор. Самсон отошел от окна. «Она заставляет меня во время этого дела разговаривать! А что я могу ей сказать? Я так и спросил ее. А она мне в ответ: говори мне нежные и страстные слова любви. Ну, я ее и послал!» – услышал он возмущенный голос Рене. «...и юный странствующий рыцарь отступает в глубину, делается все меньше, меньше и тает крохотной искоркою в тумане. Ныне он...» – бормотала Клер и клевала носом. Видно, коньяк все же подействовал... Вдобавок к своим безудержным сексуальным фантазиям, красавица Клер, странная женщина, была едва ли не единственной в Париже, кто прочитал «Улисса» до слова «Да», которым Джойс завершил свой роман. И уж точно – единственной во всей Европе, кто знал этот роман практически наизусть. «Ну, ты и сука! – обращаясь к кому-то, кого мог видеть только он один, выкрикивал Карим. И тут же, продолжая беседовать с воображаемым собеседником или, вернее, собеседницей: – Какая же ты мерзкая сука! Ах, ах, мадам, тысяча извинений, вырвалось... Нет, что вы, я не мусульманин! Как вы могли подумать такое?! Я почти христианин! Почему мне сделали обрезание? Ах, знали бы вы, какие дикие обычаи царят в стране, где я имел несчастье родиться, мадам! Да, да, совершенно с вами согласен, мадам, чрезвычайно прискорбно. Я и сам возмущен. Тебе отрезают плоть, а ты безмолвствуешь... И, кроме того, это страшно больно! Отрезать плоть, это ужасно, ведь ты лишаешься не только части х..., но и неких мировоззренческих основ... Я протестовал... Но кто меня станет слушать? Оттянули кожу и как полоснут!.. И хоть бы нож был острый, какое там!.. – тупым ножом и по этому самому делу... Хотите взглянуть, мадам? Извольте! Вот только расстегну ширинку... Да, мадам, разумеется, у нас принято два раза в день подмываться... Что правда, то правда. Причинное место и задницу надо содержать в чистоте. Ничего с этим не поделать! Таковы суровые законы шариата. Кто вам сказал, что я придерживаюсь этих законов? Какая ложь! Но подмываться приходится... И, вы знаете, оказывается, это страшно удобно, потому что находишься в круглосуточной боеготовности, то есть в любой момент можешь и посрать чисто и трахнуться от души! Последнее могу доказать хоть сейчас! Я полностью в вашем распоряжении, мадам! Я исполняю это со знанием дела, можете мне поверить, жалоб не поступало! Засаживаю по самое корневище, будете довольны, мадам! Что?! Еще и посрать? Прямо здесь?! Нет, нет, мадам, что вы, как можно! Я такой стеснительный... И потом, к вашему сведению, это не делается по заказу...» Самсон встал и вышел на балкон. Через минуту к нему присоединился Поль. В руках он держал два стакана. Через день им предстояло расстаться. И каждый знал об этом. Два человека, Дениз и Поль, поняли, что очень скоро Сонни навсегда исчезнет из их жизни. «Господи! – воскликнул Поль и вздохнул. – Как же прекрасен Париж ночью! Хотел сказать, как я счастлив, что живу здесь... Но вернее было бы сказать: мог быть счастливым. Потому что к этому чувству примешивается страх перед моей склонностью напиваться... Как долго я протяну? Я отлично понимаю, что всё кончается пулей в лоб или ночным полетом с моста, но это мое пьянство уже стало неотъемлемой частью моей жизни – ее главной составляющей. И если я брошу пить, то все полетит к черту, жизнь изменится так, что это уже будет не моя жизнь... Я без ума от Парижа. Это мой город. Когда я по ночам с бутылкой брожу по набережным и вижу, как в чернильной воде, преломляясь, отражаются деревья, как парят над прекрасной Сеной мосты, и я все время слышу музыку. Без музыки не бывает Парижа, и даже когда вокруг меня тишина, я слышу ее... Музыка сливается – сливается, какое точное слово! – с всепобеждающим, просветленным и жизнеутверждающим желанием надраться! Ночной Париж и выпивка для меня нераздельны...» «Ты пьешь не только по ночам...» Поль укоризненно посмотрел на Самсона. «Днем я лишь опохмеляюсь... Уверен, мои русские предки на том свете аплодисментами сопровождают каждый мой стакан. А если честно, видно, моя судьба – быть пьяницей...» «Так же, как и моя...» «Нет, у тебя другая дорога... Послушай, Сонни, мы можем хотя бы раз поговорить начистоту...» «Теперь уже вряд ли». «Почему?» «Это бессмысленно, меня здесь уже нет. И ты об этом знаешь...» «Ну, раз тебя нет, буду рассуждать сам с собой. Сегодня это модно. Последую за Каримом и Клер. Ты знаешь, я последнее время слишком много думаю, и это меня страшно пугает... Так ведь и свихнуться недолго. Знаешь, к какому выводу я пришел, когда бессонными ночами созерцал блики от уличных фонарей на потолке? Ты никогда не поверишь, я задумывался над тем, зачем живет человек. Что им движет? Что заставляет человека так дорожить жизнью, даже если его жизнь безрадостна и переполнена всякой дрянью, вроде опротивевшей до отвращения работы, сварливой жены и сына-наркомана? И я пришел к очень простенькой истине, которая знакома каждому школьнику. Человеком движет неистребимая жажда жизни. И страх смерти. Но это, в сущности, одно и то же. Человек боится потерять то, что составляет смысл существования. Конечно, любого человека страшит смерть как бездна, полная бессмысленного холодного ужаса, смерть как отсутствие существования. Хотя, если вдуматься, до своего рождения ты ведь не существовал, и никто по этому поводу особенно не убивался... А вот когда ты вдруг подохнешь и тебя не станет, сколько же воя поднимут враги, друзья и кредиторы! Так о чем это я? Я всю дорогу теряю нить разговора...» «Ты говорил о страхе пред ликом смерти...» «Это ты здорово сказал, пред ликом смерти... Очень красиво, где ты это вычитал? Ах, да, я совсем и забыл, ты же ничего не читаешь... Тем не менее, спасибо за вновь обретенную нить. «Пред ликом смерти!» Замечательно! Итак, повторим. Человек жадными руками цепляется за то, что случайно выпало из рук Создателя, – за жизнь! И еще, человека чрезвычайно интересует, как он откинет копыта. Помрет ли в своей постели, окруженный разобщенной толпой потирающих руки наследников. Или захлебнется помоями в сточной канаве после удара по голове гаечным ключом. Или погибнет в авиакатастрофе, или в кабине лифта, низвергнувшегося с верхнего этажа небоскреба, или в каюте затонувшего круизного лайнера, или затеряется на бескрайних просторах Елисейских полей или Больших бульваров. Или он растворится в собственных слезах, когда будет слишком рьяно предаваться мировой скорби. Или его переедет заплутавший в дебрях мегаполиса асфальтоукладчик, или он будет сожран акулой во время купания в прибрежных водах Австралии. Или в придорожном кафе, обвинив в шулерстве, его зарежут случайные партнеры в покер, или он сам собой превратится в прах, постепенно истончившись от скуки, времени и круглосуточных размышлений о собственном величии... Неплохо я тебе все разъяснил, не правда ли?» «Ты ошибаешься, если думаешь, что человека это занимает. Напротив, он больше всего на свете боится узнать как, где и когда помрет...» «Конечно, боится! Но это-то как раз больше всего его и будоражит! Я, например, точно знаю, от чего помру... О, это будет прекрасная смерть! Ты только подумай, смерть от пьянства, какой простор для блуждающего в потемках разума! И еще, меня всегда занимали казни. Сколько творческих озарений, сколько прорывов в неизведанное! И не спорь, я твердо знаю, что человеку небезразлично знать, каков финал его жизненной партитуры. Но это полдела, а главное, это то, что он, повторяю, боится потерять жизнь, то есть то, что делает его человеком. Без жизни нет и человека, а есть труп». Самсон засмеялся: «Ты изъясняешься, как силезский немец, прошедший ускоренный курс французского для иностранцев и претендующий на вакантное место кладбищенского сторожа». «Как ты сказал?! – Поль широко раскрыл глаза. – Ты повторить это сможешь? Как силезский немец, говоришь? Интересно... Французский для иностранцев, говоришь? Ничего не понимаю... Очень сложно... Ты глаголешь, как мой бывший профессор теологии мсье Периньон. Тот тоже иной раз мог завернуть такую заумную фразу, что в ней сам черт ногу сломал бы... Его было очень трудно понять, потому что он обращался к нам непосредственно от имени Бога, минуя посредников в лице служителей культа, которые уже две тысячи лет талдычат с амвона о десяти заповедях, адаптируя для нас латинизированный глас Божий... Понятно, что Периньона никто не мог переспорить. Только раз над ним была одержана победа. Это сделал Гринберг, еврей, тоже профессор, изгнанный из университета сразу же после блистательной виктории. Гринберг, – святой человек! – устав спорить, просто огрел теолога бейсбольной битой по голове. Периньон был чрезвычайно крепок телом, он не только выжил, но даже вернулся на кафедру. И с тех пор его вообще невозможно было понять, потому что он, особенно если бывал в ударе, незаметно переходил на древнегреческий язык, который не знал даже студент-отличник Сарафидис, родом с Кипра». Поль совершил долгий, вдумчивый подход к стакану. Было слышно, как водка, переливаясь и слегка клокоча в горле, устремляется по пищеводу в желудок. От наслаждения Поль зажмурился, и из его левого глаза выкатилась слеза. Поль напомнил Самсону очеловеченного крокодила из мультипликационного фильма, плачущего перед завтраком. «Ах, как вкусно! – Поль покрутил головой. – Кстати, этот Гринберг говорил, что, если в споре хочешь обойтись без применения бейсбольной биты, то надо выражаться просто, кратко и ясно, оперируя элементарными понятиями. Он говорил, что в его речах не найти никаких словесных выкрутасов, которые только запутывают слушателя. Никаких амбивалентных трансцендентальных апперцепций, только подчеркивающих дескриптивность дистрибутивного метода... Понял?» Самсон с очень серьезным видом наклонил голову. Поль внимательно посмотрел на друга и продолжил: «В полемике главное запутать противника демагогическими вопросиками. И чем глупей, нелепей вопрос, тем сложней на него ответить. Дурацкий вопрос, заданный с самым умным и серьезным видом, выводит противника из себя, он нервничает, теряет мысль, и чтобы дожать его, достаточно одного точного завершающего удара под дых. И мой тебе совет, прежде чем что-то сообщить аудитории, приведи свои мысли в порядок...» Самсон хотел возмутиться, но Поль погрозил ему пальцем: «Я знаю тебя! И понимаю, что для тебя, человека не организованного, не собранного, это сложно, но ты должен тщательно подготовиться, даже если эта аудитория состоит всего-навсего из одного человека, по неосторожности оказавшегося с тобой с глазу на глаз. Заранее в голове составь фразу, обстреляй ее со всех сторон, без спешки выстрой слова по ранжиру, а уж потом с разгону вываливай готовое варево на голову приседающего от ужаса оппонента... Ты же, не подумав, ляпнул глупость. Приплел какого-то кладбищенского сторожа... Я тебе не о стороже толкую, я пытаюсь посеять в твоей пустой голове семена разума. Но, чувствую, это безнадежное занятие...» Поль отхлебнул из стакана и сморщился. Вот так он всегда! Только что восторгался водкой, а теперь готов проклясть того, кто плеснул ее ему в стакан. «Господи, это надо же было придумать такой напиток! Сначала спирт отделяют от воды, делая яд совершенно чистым. Потом яд, чтобы он убивал не сразу, а постепенно, разбавляют снова водой, подкрашивают луковым отваром и выбрасывают на прилавок, рекламируя как универсальное средство от тоски... Так о чем это я?.. Ах, да, о жажде жизни... Должен тебе заметить, когда я говорю о жажде жизни, я имею в виду любую жизнь, чья бы она ни была. То есть жизнь как таковую. Для иллюстрации моего изящного полемического пассажа годится всякая заурядная жизнь, даже если это жизнь бизнесмена, кинозвезды, вокзальной проститутки, католического священника, министра образования, алкоголика, конокрада, специалиста по лечению поноса, агента страховой компании, опущенного арестанта, разносчика пиццы, победителя всемирного конкурса поглотителей чилийского перца, спившегося циркового клоуна, одноногого футболиста, официантки пивного бара, постаревшего альфонса, сборщика собачьего дерьма, отставного вице-короля Индии, посыльного отеля «Бристоль», автора бестселлеров, продавца жареных каштанов, женщины-вамп, охрипшего драматического тенора, канатоходца, пациента психиатрической лечебницы, пожарного, патологоанатома, ловца жемчуга, нищего на паперти... Иными словами, коли родился, живи, и нечего тут фордыбачить! Мой пример позволяет заключить, что жизнь – это данная нашим душам возможность ликующе воспринимать окружающий мир и пагубно на него воздействовать. В этой банальной сентенции, придуманной мною только что, смысла и откровения больше, чем во всех философских трактатах, в бездействии томящихся в библиотеке Лондонского Королевского общества. Так вот, моя мрачная душа философа и пропойцы, пока ее полностью не источили черви и пока она не перестала фонтанировать гнилой водой, только тем и занимается, что охотно развращает все, к чему прикасается. Что останется после меня? Несколько истрепанных книжек с пожелтевшими страницами? Эссе о Метерлинке, плохом поэте и посредственном драматурге, получившем долбаную Нобелевскую премию только потому, что в тот год кроме него ее некому и не за что было вручать? Мои пакостные стихи, упавшие на бумагу, как плевок, как предсмертная блевотина неприкаянного мизантропа, по ошибке возомнившего себя Агасфером? За них мне никто Нобеля не даст. Кстати об Агасфере... Вспомнив о Вечном Жиде, я подумал, что, наверно, этот засранный старикашка, отвесивший, как известно, оплеуху самому Христу, не шастал по свету в поисках истины, а сидел сиднем на одном месте, а за него это проделывала его поганая душонка, в течение нескольких столетий не дававшая никому покоя и изводившая нежданными визитами всевозможных идиотов... Душа Агасфера своим окаянным упрямством и неспособностью усидеть на одном месте напомнила мне тень – или душу, или призрак – отца Гамлета, она как бы перелилась из средневековых сказаний в пьесу великого англичанина. У отравленного короля, папаши Гамлета, была точь-в-точь такая же неугомонная душа. Она с распухшим от яда ухом, вместо того чтобы преспокойно записаться на прием к оториноларингологу и вылечиться, тоже мутила воду, не давая покоя полоумному принцу, страдающему от бессонницы и неудовлетворенного самомнения... Моя душа ничем не лучше. Пока я тут с тобой стою на балконе, болтаю и пью водку, моя душа, отлепившись от бренного тела и обретя полную от него независимость, скорострельно гадит где-нибудь на задворках мироздания. Или, барражируя в нижних, так сказать, слоях ноосферы, норовит юркнуть в трюм подсознания, мать его...» Поль дал себе передышку. Он облокотился на балконные перила, наклонил голову и блудливым взглядом окинул улицу… (Фрагмент романа «Лента Мёбиуса») . © Вионор Меретуков, 2012 Дата публикации: 03.01.2012 19:39:14 Просмотров: 2552 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |