День рожденья (триптих)
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 13639 знаков с пробелами Раздел: "Не вошедшее в" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Из сб. Не вошедшее в 1 По утрам Гордеич тщательно золотил усы. Распушал, расчёсывал и поправлял позолоту там, где за ночь она осыпалась. Лёгким движением брал тонкой беличьей кисточкой истёртое в мелкий порошок золото из круглой красной картонной коробки из-под пудры. И, глядя в зеркало с чёрными пятнами по углам, где медленно умирала и разлагалась амальгама, золотил. Бережно. Будто реставрировал древнюю икону. Не сразу. Сначала делал зарядку, чистил зубы и брился. Макал жёсткую щетину зубной щётки в порошок, тёр необратимо желтеющие от возраста зубы и, прополоскав рот, шумно сплёвывал. Потом ел на кухне густую манную кашу, сваренную на воде и приправленную чайной ложкой топлёного коровьего масла. Сидел на крашенном тёмной охрой деревянном табурете непоколебимо прямо, не наклоняясь над плоской фарфоровой тарелкой с двумя бледно-голубыми каёмками – широкой и узкой. После каши пил чай из гранёного стакана в потемневшем серебряном подстаканнике. С колотым сахаром вприкуску. Иногда мочил неровные куски сахара в чае. Иногда колол их стальными щипцами, стараясь не крошить на грубую льняную скатерть, похожую на шахматную доску, со светло-серыми и чёрными квадратами. Потом занимался усами. Перед выходом. Перед тем как осторожно, стараясь не задеть усов, надеть диагоналевую гимнастёрку с густо-красными петлицами, рассеченными вдоль малиновым просветом. Вставать приходилось рано. На то, чтобы сделать зарядку, мерно размахивая руками, нагибаясь, отжимаясь, пробежавшись и прошагав на месте, - раз-два-три-четы-ыре - уходило минут десять. Помочиться, не сутуля плечи, и почистить зубы - ещё минут пять. А на бритьё тратился час. И чем больше становилось глубоких продольных морщин на щеках, тем больше нужно было времени. Морщины приходилось растягивать двумя пальцами левой руки, большим и указательным, и не дай бог, чтобы правая, с бритвой, дрогнула. Порежешься – и кончена служба. Выгонят взашей. Сначала из партии, потом с работы, а потом и из квартиры с видом на гранитный парапет вдоль реки, на красную кирпичную стену с зубцами поверху и – там, вдали за рекой, – шпиль, торчащий из-за стены. Выгонят – это в лучшем случае. О худшем даже и думать было нельзя во время бритья - рука дрогнет. И за кровоостанавливающим карандашом тянуться будет бесполезно. Квасцы не помогут. Проще - сразу резать бритвой шею сбоку. Поглубже и подлинней. - Это не страх, - объяснял Гордеич жене. - Это сознательность. И хмурился. Плевал на тёмно-серый точильный брусок и размазывал слюну блестящим лезвием. Потом оттягивал левой рукой ремень, висевший на ржавом загнутом гвозде, вбитом в раму зеркала, тяжёлую, резную, красного дерева. Тёр ремень пастой гои и правил лезвие, поводя им вверх-вниз: ших-ших – еле слышное. Брился он голым по пояс, в одних тонких белых, с завязками на поясе и внизу на штанинах, кальсонах, чтобы пена со щёк или помазка не упала на полотняную нижнюю рубашку. Она хоть и не была видна никому под гимнастёркой, но ему казалось важным, чтобы ни единого пятнышка на ней не было, даже крохотного, хоть бы и от мыльной пены, а не от грязи. Тщательно мыл помазок с костяной ручкой, короткой и толстой, квадратной в сечении, с плавно скругленными гранями. Потом скупо тёр щёки одеколоном цвета бенедиктина, который в молодости так любила его жена. Запах одеколона напоминал о её муаровом платье, пахнувшем дорогими духами, давно изношенном, от которого даже и тряпки не осталось. Оно застёгивалось на спине на дюжину мелких перламутровых пуговиц - ряд, шедший почти до поясницы, до талии. Каждый раз, натирая свежевыбритые щёки одеколоном, он вспоминал, как расстёгивал эти пуговицы. Одну за другой. И как она смеялась над его мучениями и ни за что не соглашалась снять шляпку с широкими плавно изогнутыми полями. Он натыкался лбом на край шляпки, тёрся о него, пока возился с пуговицами, и на лбу каждый раз появлялась узкая красная полоска. - Бедненький, - говорила жена, когда оставалась в одной только шляпке. Снимала ее торжественно и целовала, опершись ладошками на его широкие плечи и встав на цыпочки, похожий на шрам след, оставленный краем шляпки. Но не так, как прощаются. А так, как просят прощения. Или утешают. И уж только потом он поправлял позолоту усов. Сделав зарядку, помочившись, почистив зубы, съев манную кашу, выпив чай с колотым сахаром вприкуску и побрившись. В последнее время усы беспокоили его. Они становились клочкастыми, как ни расчёсывай; кожа под ними покрылась багровой сыпью и чесалась. В старой костяной расчёске с частыми зубчиками каждое утро оставалось всё больше волос. Золочёных. Поруха была с усами. И сына месяц назад арестовали. Перед выходом, когда к подъезду с низким, в три ступени, широким крыльцом и двустворчатыми высокими дверями подъезжала неуклюжая чёрная машина с никелированными бамперами, Гордеич целовал жену в щёку. Старался задеть жёнин лоб жёстким козырьком фуражки с синим верхом и красным околышем, чтобы потом поцеловать ещё раз, как она его когда-то: не как прощаются, а как просят прощения. Или утешают. Золотые блёстки оставались на её податливо-мягких морщинах. 2 Гордеич олицетворял. С восьми до двенадцати и потом с четырёх до восьми. Выстаивать, не шевелясь и не меняя выражения лица, два раза в день по четыре часа было тяжело. Не каждый мог. Трудней всего было не двигать полусогнутой правой рукой. Не шевелить пальцами, лежавшими на гладкой ручке метлы – палке, покрытой сусальным золотом. Сама метёлка, кустившаяся на уровне лица, тоже была покрыта золотом. Только не сусальным, а напыленным. Метла символизировала. Стоял Гордеич боком к двери, лицом к входящим и выходящим. Иногда ее плотно затворяли, иногда открывали нараспашку. Когда дверь была открыта, Гордеич следил краем глаза, не поворачивая головы, за тем, что происходило внутри. Видел короткие стрижки, вспотевшие плеши и лысины, тёмное сукно пиджаков, хвойно-зелёную диагональ мундиров и гимнастёрок. Главный из всех любил ходить вокруг длинного стола по уложенным на паркет ковровым дорожкам цветом как петлицы у Гордеича. Помавал рукой с зажатой в ней курительной трубкой и говорил негромко, медленно, изредка выделяя слова резким тычком – будто дырявил чубуком воздух. Или ставил точку. Раз в день, не пропуская воскресений, в кабинет приходил начальник Гордеича. Начальник над любым из его начальников, не считая главного-из-всех. Иногда в тёмном костюме, белой сорочке с жёстким воротом и при чёрном галстуке. Иногда в форме – в синем, с красным кантом, галифе, заправленном в хромовые сапоги, и в гимнастерке с четырьмя ромбами и звездой на густо-красных петлицах. Он был округл, и с круглым пенсне без оправы лицо его казалось бы состоящим из набора правильных фигур, если бы не плавная впадина на подбородке, не театрально-фигурные губы и не оттопыренные уши. Лоб его был высоким из-за залысины, очерченной поверху мелким пухом тёмных волос. На Гордеича он не обращал внимания, как не обращают внимания на статую, мимо которой ходят в день не по разу. Проходил сразу к главному-из-всех, доставал из кожаной папки листы бумаги, клал на синее сукно стола и смотрел выжидательно. Главный-из-всех толстым красным карандашом ставил галочки против напечатанных на листах фамилий, имён, дат рождения, номеров статей. Иногда задумывался, отрицательно качал головой и вычёркивал кого-то из списка. Это случалось редко. Всё реже и реже. Потом Гордеичев начальник складывал листы обратно в папку, выслушивал от главного из главных короткие наставления, кивал и уходил, не глядя ни на кого. Глядя внутрь себя. Размышляя о важном. Гордеичу хотелось пригладить ладонью усы, чтоб убедиться, что они не торчат клочкасто и не обнажают багровую сыпь над верхней губой. Но нельзя было. И сына месяц назад арестовали. В этот раз на Гордеича посмотрели. Главный-из-всех поднял глаза от списка, задержал руку, задумался - и поставил размашисто галочку. И начальник Гордеичевых начальников, уходя, скосил на долю секунды глаза. Гордеич не пошевелился. И не смог бы. Чувство было такое, будто весь он покрылся тонкой ледяной коркой. Реальность сквозь неё казалась расплывчатой, неровной, рябой, как лицо главного-из-всех. И только когда почувствовал влагу на зудящей от сыпи коже под золочёными усами, Гордеич понял, что плачет. 3 Жена сидела неподвижно у кухонного стола на табурете. Смотрела в скатерть, будто застыла на одной странице читаемой книги. Седые волосы ее спутанно топорщились, и шаль, которую она забыла снять в прихожей, когда вернулась домой, лежала, смятая, на коленях, углами доставая до пола. На другом табурете мостился полотняный узелок с непринятой передачей сыну. - Сбрей усы, - тускло сказала она, когда Гордеич, переодевшийся уже, в растянутых на коленях байковых штанах и бумазейной домашней рубашке сел по другую сторону стола, у окна, где в не заткнутые до сих пор и не заклеенные щели, пронзительно холодный, задувал плоскими струями декабрьский ветер. Гордеич хотел хоть как-то утешить жену, успокоить, но не знал как. И даже обрадовался, когда она сказала про усы. Так радуются родные, неотлучно и бессмысленно дежурящие у узкой больничной койки, если впавший в кому слабо шевельнёт пальцем или затрепещет веками. Могла бы вовсе молчать, сидя недвижно. Когда жизнь кончилась – зачем двигаться? Гордеич поставил чайник на керогаз и пошёл разжигать печь – обложенную изразцами прямоугольную колонну, выходящую фронтом в центр гостиной, углами – в спальню и кабинет. Холод, который он почувствовал, когда начальник его начальников скосил глаза, блеснув круглым пенсне, не отпускал Гордеича. Ледяная корка не растаяла, а раскрошилась и осыпалась, и жизнь обнажилась в бесконечной пустоте своей. И посреди пустоты сидела, сгорбившись, его беспомощная постаревшая жена, а рядом лежал полотняный узелок с непринятой передачей сыну. Он разжёг дрова, испачкав сажей ладонь о дверку печи, вернулся на кухню, взял чайник с едва начавшей нагреваться водой, пошёл в ванную, плеснул воды из чайника в никелированный стакан из набора для бритья. Гордеичу казалось, он исполняет какой-то нелепый танец, в котором с трудом даётся каждое па. Надо было впасть в ритм – раз, два, три, раз, два, три – или в другой – раз, два, три, четыре – как на зарядке или строевой подготовке – на месте стой, раз-два. Но не получалось. Рука с ножницами дрожала, и думал Гордеич почему-то о том, как трудно будет чистить чугунный сифон раковины, если тот засорится. И как будут блестеть в грязи, похожей на ил, слипшиеся клочки усов с остатками позолоты. Сыпь оказалась местами не багровой даже, а почти фиолетовой. Гордеич порезался, но останавливать кровь толстым квасцовым карандашом-цилиндром не стал. Смыл водой из-под крана. Как получилось. И не стал разглядывать в зеркале новое лицо. Лишившееся смысла. Незнакомое. Фонари на речной набережной будто летели сквозь косо падающий густой снег. И тускло-красным светила сквозь снежную пелену звезда на шпиле. Ни самого шпиля, ни кирпичной стены не было видно. Только тускло-красное пятно наверху и точки горящих ламп по периметру. В пустоте. В небе. И под Гордеичем была пустота. Чёрная и бесконечная. И над ним. И не было на что опереться. Жена погладила его по плечу, мягко толкнула, и он очнулся. Нужно было усилие, чтобы вспомнить себя. - Уже шесть, - сказала она. Дала ориентир. Воткнула вешку. Бросила слова, как верёвку, чтобы он за них зацепился. Гордеич не помнил, как оказался на своей панцирной кровати. Не понимал, почему спал одетым и поверх одеяла. Только чёрная пустота из сна казалась реальной, и он жалел, что жена вырвала его оттуда. — Вот, — она положила на прикроватную тумбочку продолговатую шкатулку, обтянутую малиновым сафьяном и с блестящей серебряной защёлкой. Что это? — Гордеич не ждал ни хорошего, ни плохого. Он тянулся к оставленной во сне пустоте, и предметы казались декорацией из отыгранного спектакля — чем-то ненужным, сделанным из картона или папье-маше. - Посмотри, - коротко сказала она. Будто ждала, что он обрадуется сюрпризу. Гордеич провёл указательным пальцем по коже над верхней губой. Почувствовал лёгкое жжение и поморщился. Он сел на кровати, и панцирная сетка отозвалась скрипом и металлическим шелестом. Гордеич взял в руки шкатулку. Ему показалось – от нее и правда пахнет декорациями. Театром. Закулисьем. - Что это? – повторил он, отщёлкивая серебряную бляшку. На белой шёлковой подкладке внутри шкатулки золотились накладные усы. Пышные, идеально ровные по нижнему краю, гордо и плавно бугрящиеся от верха вниз. И мостились две круглые баночки. Одна цвета слоновой кости – с выпирающими на крышке буквами – крем. Другая чёрная, эбонитовая, с такими же объемными буквами – клей. И лежало две кисточки. Беличья – должно быть, для чистки усов. И жёсткая, из щетины, - наверно, для клея. - Зачем? – растерянно пробормотал Гордеич. И посмотрел снизу вверх на жену. - Ну, как же? – она слегка качнула головой, будто удивилась его реакции. – День рожденья ведь. Гордеич посмотрел на висящий на стене над изголовьем кровати отрывной календарь, совсем отощавший. На мелкой штриховой картинке сидел за своим рабочим столом главный-из-всех. С карандашом в руке. Смотрел прямо, и от глаз его разбегались уютные морщинки. У него был день рожденья. Он готовился поставить жирную галочку в расстрельном списке. Через час Гордеич поцеловал жену в щёку, легко царапнув ей лоб козырьком фуражки. Поцеловал еще раз – там, где царапнул. И, стуча подкованными каблуками яловых сапог, заторопился вниз. Усы празднично посверкивали в свете горящих на каждом этаже ламп, закрытых круглыми матовыми плафонами. Шофёр, привыкший, что Гордеич никогда не опаздывает, нетерпеливо сигналил. © Евгений Пейсахович, 2011 Дата публикации: 12.12.2011 14:15:40 Просмотров: 3993 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |