Выше — ниже
Светлана Беличенко
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 18580 знаков с пробелами Раздел: "" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Я не был тогда поэтом. Я и сейчас не поэт, а всего напросто обычный гардеробщик. Наверное, я одно из самых примитивных человеческих существ, без которых на свете не изменилось бы ровным счётом ничего. Но тем не менее... Я был когда-то в детстве поражён суровым недугом. Сейчас об этом практически никогда не вспоминается — от былой беспомощности не осталось и следа. И внешне я выгляжу так же хорошо (или так же плохо), как и другие люди разных мастей. Агафья Ильинична, моя жена, старомодная, но очень дородная женщина, немного глуховата. Её выцветшая полуседая коса — призрак грядущей старости — ещё в цвету. Старая яблоня бывает не менее ароматна, чем молодая. Мочёные яблоки щёк её обдают меня запахом сада, анисовки, антоновки и осеннего леса. Губы её румяны, как попка младенца после хорошей деревенской баньки, а зубы — ещё светлы, как июньские вечера. Кожа на Агафьином теле ещё борется с неизбежной дряблостью, поэтому моя Афродита, как мне кажется, ещё хоть куда. В тот год сенокос с Агафой мы закончили рано, для единственной животинки козочки Марьюшки сена было достаточно, да и хорошо сподобились — в конце июля пошли разгульные дни – сплошные дожди. Пьяные ливни пришли, косые, танцующие, бесцеремонно вламывающиеся в дома, дожди-бандиты, которые, угрожая расправой, выносили, а точнее, смывали из дома последнее. Подвал с хранившимися там домашними запасами — залило. Я любил, конечно, побаловаться с аквалангом ещё с советских времён. Но и не думал, что когда-нибудь придётся нырять в подвал собственного домика, любуясь подводной жизнью вишневых и яблочных компотов в трёхлитровых банках и наблюдая за семьями солёных молодцов огурцов, мирно полёживающих в рассоле. Я и не предполагал, что увижу в свете фонаря такую диковинную жизнь, которая, кажется, созданная мною с Агафьей, могла существовать теперь одна, без всякого нашего вмешательства, долгие годы. Лестницы-рифы и подводные каменные скалы предстали предо мной в небольшой лагуне. Чудовищными экспонатами Кунсткамеры выглядели зелёные консервированные помидоры в банках, ещё совсем ребятишки (и за что им уродство?). Зловещими ведьмиными зельями смотрелось содержимое маленьких баночек-старушенций с засоленным укропом, базиликом и петрушкой. Странными существами казались зубчики чеснока в прозрачном сиропе. Какие-то водоросли и камни постоянно попадались мне на пути во время моего маленького вынужденного подводного путешествия. Думаю, что там, в этом новом подводном мире, довольно было сообществ и симбиозов, своих устоев жизни и своих разочарований, там полным-полно было обитателей-хищников и обитателей вовсе не плотоядных. Когда я доставал сокровища древнего моря, а может быть, необычного солёного озера, жена наседкой вертелась вокруг присылаемых мною «подарков». Она, как курица, заботящаяся о высиживаемых яйцах, каждую баночку обогрела своим бесконечным бабьим теплом, льющимся из груди, из самого сердца, а потом, уже дома, каждую одела в тёплые шерстяные одежды. — Ой, а чего это ты тут с банками обнимаешься, Ильинишна? – спросила любопытная соседка, выйдя из многочасового дождевого плена погожим облачно-бездождливым тем вечером. — Так вот, запасы спасаем. Не в воде же им гнить, Петровна?! — А что у вас тут ещё и укроп имеется? — Имеется! — усмехнулась жена. — На вот, возьми, Петровна, дарю! — Агафа протянула соседке, которую, пожалуй, следовало бы назвать Варварой, а вовсе не Валькой, среднего размера баночку солёного укропа и другую – с петрушкой. — Ой, спасибо, Ильинишна! А дождь-то каков, обещают и град! Вот так-то. Петровна похожа была на пучеглазую лягушку, только что выпрыгнувшую из воды. Зеленая шкурка её — куртка-дождевик болотного цвета — была слегка намокшей. Тёмно-зелёные с синтетическим блеском рейтузы и огромные, наверное, с мужниной или сыновьей ноги, резиновые сапожищи как нельзя дополняли сложившийся образ недовольной погодой лягушки или болотной жабы, вечно ищущей кого-нибудь, чтобы его удушить. Впрочем, Петровна была неплохою бабой. Она могла обидеть ненароком, по своему недочувствию, недопониманию других, совсем не по злобе. Природное любопытство, неподкреплённое тактом, делало её в глазах некоторых чересчур грубой и излишне навязчивой, что, в общем-то не мешало ей быть отзывчивой к чужому горю в действительно тяжёлых ситуациях. Так вот, сенокос мы в тот год закончили рано, запасы свои после дождевого мятежа спасли, и я уж готов был предложить Агафе какое-нибудь небольшое летнее паломническое путешествие по неизведанным нами ещё российским Палестинам (Петровна за Марьюшкой бы присмотрела). Только я собрался обрадовать мою ненаглядную Агафьюшку, как мне пришло это прекрасное, и как мне показалось, очень доброе и милостивое письмо. Оно гласило, что мои стихи (я даже не верил, что речь в письме идёт о моих стихах) вместе со мной, вероятно, приглашаются на довольно известный российский фестиваль поэзии. Я несколько раз посмотрел на имя и отчество на конверте. Ошибки быть не могло. И имя, и фамилия, а главное — адрес, на конверте были мои. Конечно, сейчас многие пишут через компьютер, но я, отправляя стихи обычной почтой, попросил, чтобы и приглашение, если оно состоится, было отправлено мне именно так же. Осознав радость от только что полученного приобретения, я тут же закричал: «Агафа, Агафушка, иди-ка сюда!». И если бы мне пришлось сейчас самому описывать ту интонацию, с которой это было произнесено, то я бы сказал, что тон приглашения был радостно-игривый с какой-то хитринкой, затаёночкой (скрытой деталью, которая интригует окружающих и в то же время разжигает их любопытство). — Чего это ты так интересно зовёшь? — откликнулась жена, попавшаяся на мою умелую удочку, — али случилось чего? — Меня на фестиваль пригласили! — Куда же? — На фестиваль! В Подмосковье. Надо ехать, Агафа, надо ехать! — Ох, радость-то какая! А это стихи, это твои стихи? — Мои стихи. — Когда же выезжать? — Да, думаю, послезавтра. Поедешь со мной? Тут написано, что можно и с сопровождающими. — А Машка? — Петровна! — А огород? — Ничего не случится! — А грибы, а ягоды, рыба? Как распогодится, мне нужно будет идти. — Приедем, и сходим вместе, — настаивал я. Агафа согласилась. Денег у нас было немного — мои отпускные да её пенсия, но деньги были. На следующее утро мы уже стояли возле касс с билетами. — Осталось только одно место: нижнее боковое, — заверещала кассирша так грубо, будто бы между нашими семьями существовала древняя вражда ещё со времён Царя Гороха. — Это туда — да? А обратно — как? А можно ли как-то нам вдвоём уехать или как? — наивно любопытствовал я. — Да я ж говорю: одно место только осталось! Вы чё глухой? Или тупой?! Одно место! Как вдвоём уехать-то, ненормальный какой-то... Вроде взрослый мужик, а как дурак! — ещё долго ворчала она. Быть может, что-то в её жизни произошло такое, отчего она просто не могла сдерживать в себе эмоции? Ушёл муж? Или ещё чего хуже — умер... Кто знает, как выдавал бы я пальто и куртки счастливым людям, когда б любимая моя Агафьюшка отправилась в иную жизнь? — Получается, Агафьюшка, или один я еду, или никак! — обратился я к жёнке, которая обозлилась немного на вредную кассиршу и хотела ей высказать. — Ну езжай же один! — воскликнула она совсем не по-злому. Из душного помещения железнодорожных касс мы с Агафой вывалились в прохладу улицы. Кассиршу обсуждать не стали — тут же забыли. Жизнь научила нас не циклиться на таких мелочах. Хамят у нас человеку довольно часто. И как с этим бороться — никто не знает. Будь ты сам хоть добрый, хоть дюже злой – всё равно хамят. А если уж хам нарвётся на такого же хама — будет война. Если и не разорвут эти два хама друг друга в клочья, то греметь орудиями будут долго. Станут две свиньи меряться рылами — кто круче — запустится программа гонки вооружений, и — пиши-пропало. Крики, угрозы, клевета, продажные СМИ, пропаганда, провокации, спецоперации и тайные вылазки спецслужб! Вся грязь соберется в одном месте и выплеснется наружу. Берегись прохожий! Как бы не зацепило тебя этой грязью, как бы не запятнался край подола или рубаха, как бы остались целы от этой грязи ботинки и штаны! Осколочное ранение грязью и ранение грязью в голову чреваты последствиями. Как хорошо, что мы с Агафьюшкой скорее поплыли к своей тихой гавани — домику на окраине города, почти что в деревне. И вот, в назначенный день меня Агафочка провожала до ж/д вокзала. Ехал я на слёт для поэтов, предрекая огромное удовольствие общения если не с себе подобными (я уже говорил, что себя поэтом не считал и сейчас не считаю), то хотя бы с близкими мне по духу людьми. Эх, если б знал я в какой заварухе я окажусь! В обозначенный в пригласительном билете день я явился на площадь. От площади стартовала экскурсия по чудному небольшому городку, в котором волей случая посчастливилось мне тогда оказаться. Экскурсия была проста и чудесна, как моя женка ранним воскресным утром! Я восхищался травами и росами, питавшими душу мою, словно целебные родники на приморском курорте. Я с упоением глядел на деревья — смешливые, гордые, радующиеся теплу, которое разогрев истомившиеся, замёрзшие от долгого ожидания невинные души, могло легкомысленно ускользнуть из дверного проёма лета, как кот, невольно проливший кастрюлю с борщом при попытке украсть говяжью сосиску... Я наслаждался закатом, принёсшим утомлённым и разомлевшим от духоты экскурсионного автобуса поэтам вишнёвую прохладу июля и я, наконец, дышал гостеприимной землёй (не мог надышаться!), подпитывал душу свою благодатью, исходившей из тёплой её, раздобревшей от материнского молока груди... Пока все поэты представлялись мне духовными созданиями, парившими над землёй словно архангелы божьи! Они, так же, как и я, изумлённо глазели на церквушки, соборы и храмы, которых, как косточек арбузных, было в городе немалое количество. Белокаменные статуэточки храмов поднимали ввысь свои тонкие, но не длинные точёные лебединые шейки. Крылами своими укрывали они путников и странников; дурачков, юродивых и блаженных, и верующих, всех без разбору — истинных ли и не истинных ли, и даже тех, у которых будто дьяволица-волчица селилась в душе. Красивые они были птицы — верные, чистые. Они и сами были будто блаженные посреди открытого поля грозных небес, посреди ненависти людской и горя человеческого окаянного! Птицы небесные, божьи неясыти, как в храмах святых на фресках старинных — пусть вам божья воля мир и тишину устроит, пусть вам божья воля худого не даст, пусть для вас Господь в гневе умилостивится, пусть ваша жертва невинных убережёт! Так размышлял я, катаясь на автобусе. И ноги мои почти не ходили, и черви мои внутренние почти не ползали по святой земле, но в намоленном месте даже потроха поют о любви небесной к земным созданиям! Приехали в гостиницу мы поздним вечером, а на следующий день должны были состояться конкурсные выступления поэтов. Признаться честно, на фестивале-конкурсе, да ещё, как я узнал, при самых известных в России поэтах, читать свои «деревенские вирши» мне было боязно. Если бы я был женщиной, я бы, конечно, надел народный сарафан, накрасил поярче брови углём, подрумянил вишнёвой наливкой щёчки и губки, а потом, кокетливо задравши носик, станцевал бы по-народному и дерзко, громко, задорно, по-частушечьи, ничуть не стесняясь, пропел свои стихи! «Ну она и... озорница! — сказали бы поэты, во бабонька даёт!» — сказали бы они и рассмеялись. А я бы. Что я? Я бы похохотал бы весело вместе с ними, а потом бы всех других послушал, а потом и в хоровод бы всех повёл, и кокошник бы, украшенный жемчугами да каменьями, хвастливо показывал. А они бы хлопали в ладоши да смеялись, хлопали да смеялись, хлопали... Только не бабонька я и даже не бабулька, а простой деревенский мужик был перед ними, хоть и со стихами. После всех маститых чтецов, почти в завершеньи, выступать, признаться, было ещё боязней. Ещё благодать землицы святой в душе моей не остыла, а уже чувствовал я, не лебеди Господни судить меня будут на человечьем поэтическом конкурсе. Приюта искал я в глазах, как слушателей, так и членов жюри... Искал я угла покойного нервному своему волнению, которому сейчас прямо в лес бы бежать за валерианой, но не находил... Вышел я на сцену в рубахе холщовой да брюках широких деревенских, взопревших по жаре да обдутых потом ветрами свежими — и начал читать, а руки тряслись! Зайцы трусливые были эти руки, не иначе — зайцы! Пострелял бы их, если б ружьишко прихватил, да уж давно не охотник я — всяку тварь божью берегу теперь да защищаю с того времени, как стихи стал писать, будь я неладен, государь! Я хотел бы жить на земле, Где у дома стоит тишь да гладь, Там, где прадеда прах на холме, Там где можно рассвет наблюдать. Привезла бы зазноба добра, Я бы родину в ситец одел, Ведь она, как и мама, добра, Ведь она мой исток и предел. Я не волен пути выбирать, Не умею я спорить с судьбой, Сколько нужно готов подождать, Чтобы сблизиться, мама, с тобой. Я не вправе судить и клеймить, Я не батюшка мудрый Господь, Но за мать я готов и убить — Лишь бы ей не закат, а восход! Я прочитал свои строки не так грамотно, не так чётко и не так совершенно искренно, как читал бывало дома для жены Агафочки и милой соседушки своей Валентины Петровны. Но мне поаплодировали и даже сказали «Спасибо большое!». Так что я спускался со сцены решительно счастливым и признанным поэтом. Измены не чувствовалось — никаких стрел, посылаемых в спину, за мною не было. Может быть, лебединые крылья ангела, стоявшего позади, защищали меня тогда, как и я в своей наивной деревенской попевке был готов защищать любимую матерь Россию? Конкурсные чтения близились к завершению. День был ангельски прекрасен и дьявольски противоречив. Впрочем, об последнем я узнал немного позже. На фестиваль стихов о родной земле приехали лучшие поэты страны и даже несколько зарубежных, что придавало фестивалю-конкурсу ещё больший размах, чем предрекалось ранее. В гостинице делегация поэтов занимала целых четыре этажа. В день самих конкурсных чтений, после выступлений, лучшие из лучших собрались на третьем этаже. На посиделку позвали и меня. Пригласила «скромного лирика деревни» компания дружелюбных молодых поэтесс из города революции, сфинксов и белых ночей. Дело было в том, что большинство поэтов приехали группами, объединяющими их по городам, а я из моего небольшого городка (почти деревеньки) был один. Все поэты были так или иначе знакомы друг с другом — по публикациям, другим фестивалям или по членству в солидно-официальных писательских организациях. Но я не сробел. Чего бы мне робеть. Я, как и другие, догадался принести с собою на вечер блокнотик с хаотичными записями моих незатейливых безголосо-соловьиных песнопений леса. Мне выпала честь первому из всех присутствующих начать читать произведения из своего блокнота. — А теперь давайте обсудим Ваши стихи, товарищ из ..., — сказал один маститый поэт, когда я закончил. — А что обсуждать? — смутился я, грешным делом подумав, что стихи мои этого солидного дядьку, одетого в безупречно сидевший по фигуре мужской костюм, чем-то зацепили. — Ну вот, любезный, что касается рифмы, кхе-кхе, — кузнечиком застрекотал интеллигентный профессор филологии какого-то прославленного по этой части университета, — Ваша рифма никуда не годится. Это слабо, Вы понимаете сами? — Нет, не понимаю?! — наигранно удивился я. — Но, позвольте, уважаемый, как же Вы тогда пишете стихи? Ведь в них нужно разбираться, видите ли это не только искусство, но целая наука, понимаете? — Не понимаю! — упирался я. Я всегда думал, что лебеди, как и солнце, и озеро, и речка, и лес недалеки от поэтов. Теперь же, во мне настойчиво формировали устойчивое убеждение, что это не так. Мужик, пусть и по-своему, красив и умён. Меня же убеждали, что он Иванушка-дурачок и никто другой. — Над стихом работать надо, а не выдавать «на гора» первое, что в голову пришло... Или учиться нужно было, как это правильно делать, в Литинституте... «А у кого учиться? У этого притворяющегося интеллигентом щёголя, что ли?» — думал я. В тот вечер, слушая небезызвестных поэтов, я узнал много совершенно чуждых для меня, неотёсанного бычары, поэтических слов — таких поэтических, но таких совершенно холодных и чужих, как промокшие зонтики, поэтовых слов вроде «скептиков», «циников», «пессимизма», «миазмов», «пацифистов», «либералов», и прочей бренчащей дребедени. Я понимал, что неправ, что вот, наверное, передо мною сидят такие люди, которые уж точно неправильные вещи говорить не будут, что моя «поэзия» (их правда взяла!) не может даже чем-то похожим на правильную поэзию называться, но душа моя, взмахивая лебедиными крылами, протестовала против какой-то совершенно оголтелой несправедливости, творящейся здесь. Я отстаивал уже не себя, не стихи свои некачественные с рифмами нелепыми, простыми, неправильными, неточными и даже глагольными, с перескакивающим их чередованием, с повторами, словесным мусором, тавтологиями, неустойчивым ритмом и рифмами мужскими, переходящими в рифмы женские без всякой основательной на то причины. Я слушал пространные речи о каких-то верлибрах и аллюзиях, а ещё о приёмах, приёмах, приёмах и каких-то методиках и размышлял: «Неужели к настоящему искусству души нужен именно такой и единственно такой наукоёмкий и, не постесняюсь этого слова, прагматичный подход?». Неужели, не зная миазмов, хиазмов, паронимических аллалий, аллюзий, диффузий и других, несомненно, учёных и очень красиво-загадочных терминов, невозможно составить из слов такую песню, чтобы она была хороша для души человеческой и сама по себе? Я много раз читал настоящих поэтов и пытался понять. И всё, что я видел у них — это только нагромождение непонятных, но очень красиво рассованных по скелету стихотворения слов, однообразный каркас, порой до отупения жёсткий и фундамент ума, торжествующего над чувством, над искренней болью и над простой человеческой эмоцией души. Хотя, быть может, и бывают такие стихи, одновременно простые, с душой и в то же время правильные, и я, наверное, такие встречал — но ведь я всегда и оценивал-то только душой, не проверяя — правильные ли стихи передо мной или, может, неправильные. И я не уступил! «Я пишу не для поэтов! — были мои последние слова перед отъездом до дому. — Я пишу для людей!». И я точно знал: Валька, Агафа и Манька никакого столичного маэстро слушать не будут! А меня они всегда послушают: в кокошниках нарядных, сарафанах расшитых, с лебедями белыми за рукавами. Как песни народные послушают, как сказки стародревние о неясыти мудрой и Иванушке-дурачке на Сером волке. Послушают меня бабоньки и слёзки искренние прольют. А души-то у них раскраснеются, разрумянятся, как молодые яблочки, и соловьями засвищут! © Светлана Беличенко, 2017 Дата публикации: 07.08.2017 18:02:20 Просмотров: 2422 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |
|
РецензииЛеонид Зуборев [2017-08-29 16:52:40]
Светлана Беличенко [2017-08-29 16:56:08]
Спасибо за отклик, Леонид! Юлия Чиж [2017-08-29 05:01:23]
поэт двух женщин и козы...
писать? имеет каждый право: сушить слова, как будто травы, под звуки ливневой грозы. и пусть бессмысленность живёт в нелепом действии - не важно. себя он мнит многоэтажным, с душой, лишённою тенёт. и ни к чему ему мудрить - наукой двигать горизонты. невежество уютным зонтом наития прикрыло прыть. он лжёт другим, что не поэт, но мчится показать "таланты". (встречают тоже не атланты. так и атлантов нынче нет). ложь увеличена в разы высокопарной горе-фразой. ан... ларчик вскрыт, сложился пазл: для дам он пишет. и козы... PS: не понравилось? ну, извините) http://wplanet.ru/index.php?show=diary&id=17&post=2481 Ответить Светлана Беличенко [2017-08-29 21:41:05]
Спасибо за отклик, Юлия!
|