Путешествие из Стамбула в Анкару. Часть 2
Никита Брагин
Форма: Эссе
Жанр: Размышления Объём: 90113 знаков с пробелами Раздел: "" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Глава 7. Изник Дорога к Изнику вьется среди холмов и оливковых рощ, то и дело можно видеть старые деревенские дома, в стенах которых послойно чередуются каменные блоки и деревянные балки, поседевшие от времени. Такие дома обычны для мест, где часто бывают землетрясения; подобные «композитные» стены лучше выдерживают подземные толчки. Так строили с глубокой древности, даже знаменитый Кносский дворец на Крите построен был подобным образом, и в его современной бетонной реконструкции желтоватым цветом выделены деревянные элементы оригинала, разумеется, не сохранившиеся за три с половиной тысячи лет. Эта романтическая дорога скоро приводит к городку, пыльному и скученному, который был бы и вовсе незаметен, если бы не бело-голубые купола мечетей, изукрашенные знаменитыми изникскими изразцами. Мы привыкли к густой лазури Самарканда и Бухары, а здесь тона светлее, много белого, иногда можно видеть светло-красные изображения, но чаще голубые. Изникские изразцы не так знамениты, как самаркандские, но все же им посвящен целый зал Эрмитажа, к сожалению, мало известный гостям этого музея и редко посещающийся. Он находится на третьем этаже, в отделе восточных культур, который часто бывает просто закрыт. Мне лишь один раз удалось туда попасть, и там, разглядывая узоры голубых васильков на белом фоне, я вспоминал Изник. И Среднюю Азию – тоже. Ведь оттуда пришло это искусство, вместе с турками, прародина которых находилась где-то вблизи Аральского моря. Да и после переселения турок в Малую Азию, случившегося в XII веке, культурные связи сохранились. Так искусство дало ответвление, развившееся в новой среде. Только это изразцовое искусство Малой Азии не стало повсеместным – мечети Стамбула, как правило, не имеют такого внешнего изразцового декора, как изникские. Внутреннее убранство другое дело, можно вспомнить хотя бы недавно посещенную Султанахмет, где четыре великолепных столпа облицованы тем самым бело-голубым. Но все-таки здесь, в Турции, нет того мощного контраста среднеазиатских медресе и мавзолеев, где над кирпично-землистыми стенами возвышаются ослепительно-лазурные купола, в которых видишь символ абсолютной недоступности и полной трансцендентности Бога, не касающегося пыли и глины грешной земли, но парящего в необозримой выси вечного неба. С изникскими изразцами попроще, они покрывают не только купола и барабаны, но и стены небольших мечетей, и чем-то роднят их с домашними печами Руси – пестрыми, конца XVII века, и бело-голубыми петровских и елизаветинских времен. Действительно, есть что-то домашнее в этой архитектурной традиции, и она очень подходит к малости, укромности этого тихого городка. Изник весь помещается в кольце древних крепостных стен, еще античных, хотя от античности, скорее всего, сохранились лишь основания, все остальное достроено в средние века, ведь город не раз осаждали и разрушали. Изник – это древняя Никея, град Вселенского Собора, а одно время даже столица Византийской империи. Константинополь в начале XIII века был захвачен крестоносцами, создавшими собственную Латинскую империю, Никея же осталась нетронутой. Здесь приходит не только ощущение глубочайшей древности, но и чувство остановившегося (а, может быть, вернувшегося) времени. Дома стоят на древних фундаментах, удар лопаты в любом месте открывает сокровище. Я сам видел во дворе местного музея только что откопанный римский саркофаг с дионисийскими рельефами, и его мрамор еще не был отмыт от ржавых потеков глины, под которыми виднелось его кристаллическое мерцание. Как, наверное, удивительно и хорошо жить на месте старом, даже древнем, где культурный слой достигает нескольких метров, и образован не мерзкими техногенными отложениями, как в спальных районах Москвы, а благородной смесью гумуса, керамики, угля и камня, хранящей кусочки былой жизни. Как в Новгороде Великом, где дома центральной части города стоят точнехонько над остатками средневековых построек, не нарушая первобытность археологических напластований. Что-то подобное есть в Изнике – или хочется думать, что есть? Впрочем, количество и качество археологических находок свидетельствует, что есть. Именно здесь особенно легко представить себе ту «провинцию у моря», о которой говорит поэт. И вправду, ведь Плиний Младший в эпоху Траяна служил недалеко отсюда, в Вифинии. Именно оттуда он писал свои доклады императору о распространении «секты христиан», там он отправил на пытку двух диаконисс, там философическое умиротворенное раздумие увядающей античности столкнулось с экстазом юного христианства. Пусть это и не было непосредственно в Никее – другие города этой части Азии были похожи и своим эллинистически-восточным колоритом, и имперской благоустроенностью. Впрочем, сейчас эта цивилизованность и утонченность глубоко погрузились в культурный слой, постепенно, по мере раскопок обогащающий собрание местного музея. А на поверхности – домишки, домишки, бедные, старенькие, разбавленные харчевнями и кофейнями с обязательными старичками-завсегдатаями, как везде в средиземноморских странах. Общественная жизнь в провинции у моря реализуется прежде всего посредством этих старичков, сидящих, курящих и пьющих чай. Турецкий чай, как посмотришь, практически вытеснил кофе, а ведь некогда именно благодаря туркам европейцы познали кофе и распробовали его. Когда-то кофе был незыблемым символом Востока. В тончайшую пудру размалывали его зерна в цилиндрических бронзовых мельницах, похожих, по словам Константина Паустовского, на снарядные гильзы. Пожалуй, да, только небольшого калибра, от 20 до 37 миллиметров. Я любил эти мельницы с детства, благодаря годам, проведенным в Сербии. Попав в Турцию в 1994 году, я ожидал увидеть там кофейное царство, но вместо этого везде был чай, черный, с обилием дубильных веществ, подаваемый в стеклянных стаканчиках с талией. Объяснение здесь только одно – чай дешевле, кроме того, он производится в Турции. Чтобы его заварить крепко, используют водяную баню, только тогда это похоже на чай, иначе бледная бурда, разве что положишь непривычно много заварки. И гостя, мусафира, потчуют чаем, отказаться нехорошо, обида. А кофе, конечно, тоже есть, но это уже парадное, особое угощение. Все меняется, меняются и вкусы общества, в том числе восточного, которое нам представляется стабильным и не склонным к переменам. Но за последние сто лет каких только поворотов не было в истории Турции – и принесшая страшные беды «революция» младотурков, и первая мировая, и падение империи, и упразднение халифата, и светские реформы, и модернизация страны. А в последние годы еще и шаги назад начались, к традициям, которые в свое время были решительно отодвинуты Ататюрком. Вот что не меняется – это старики в харчевнях. Бессмертные прототипы Папы Карло и Ходжи Насреддина, они имеют какой-то наднациональный облик, они почти не отличаются от подобных стариков – греков, сербов, болгар, и это при том, что национальное в них ничуть не подавлено, напротив, оно живо, оно брызжет лучистыми искорками глаз, оно улыбается, оно гневается, оно вопрошает. И еще, каждый такой старикан оригинален и обладает подчеркнутой индивидуальностью, превосходно осознавая себя. Эти старики не показались мне потерянными и одинокими, напротив, видно было, что каждый из них имеет место в обществе, и все уважаемы. Ах, как много надо учиться, чтобы понять самое обычное движение человека простого, человека из народа. Вспоминаются слова аввы Арсения из «Древнего Патерика» – когда ученики стали упрекать его, одного из образованнейших людей своего времени за долгий разговор с простым египетским крестьянином, он сказал – «науке римской и эллинской выучен я; но из науки невежды сего не вытвердил еще и азбуки». Книга лишь отчасти может помочь в таком учении, живой опыт значительно лучше, но где его набраться? Наш, русский опыт, здесь не срабатывает точно так же, как наш способ заваривания чая не годится для турецких сортов! Только Кавказ с его отчетливыми патриархальными традициями – вот единственное близкое подобие. Неудивительно, ведь север Турции, по которому мы путешествуем, населен во многом выходцами с Северного Кавказа. Старички эти в нашей жизни есть некое immobilis in mobilis, крепкий каменный утес посреди стремительного потока. Сто лет назад точно такие же сидели они под чинарами, беседовали, да покуривали. Будет мир стоять через сто лет – и старички такие же будут. Стоит сравнить эту картину с образами мира западного, а также и нашего – и диву даешься. Сейчас создается такое впечатление, что и у нас, и в Западной Европе панически боятся старости. Все молодятся что есть силы, пятьдесят лет человеку, а о нем говорят – «молодой еще», а он и сам доволен. Старость a priori считают худшей частью жизни. Как это противоположно классической китайской мудрости, согласно которой старость есть вершина жизни, ее лучшая и важнейшая часть. Как в одном из их изречений – певичка из веселого дома в старости обращается к добродетелям, и тем самым оправдывает всю свою жизнь. Как не вспомнить тут Марию Египетскую! Но мы-то в Бога не верим, религия для нас есть в лучшем случае форма национальной или культурной самоидентификации, искусство же всего лишь игра, Homo ludens бегает пальцами по клавиатуре, блуждает по дорогам виртуального мира. А внутри иллюзорного надо подчиняться его правилам, там господствуют молодость и драйв, раздумчивому покою старости там нет места. В результате одни старики (их большинство) на обочине, они побираются, в духовном смысле – всегда, а физически просто часто. А другие, кто успешнее, бешено молодятся. В общем, все мы хотим быть кем-то, хотим, чтобы нас признавали за кого-то, а самими собой уже быть не можем. И потому Изник с его стариной так невыразимо прекрасен – ведь он настоящий, и жители его живут не мнимой жизнью, как мы. Глава 8. Бурса Путь в Бурсу лежит на запад, и это существенно отдаляет нас от конечной цели, Анкары. Но Бурса стоит того! Зеленый город расположился у подножия большого горного хребта, частично покрытого хвойными лесами. Этот хребет – крупный гранитный массив, а где граниты, там хорошая вода. Горные потоки стремительно бегут вниз, проносятся сквозь Бурсу, где над шумящей водой устроены специальные настилы летних кафе. Народ сидит в тени огромных чинар над плеском бегущего потока. Прохлада, свежий воздух, благодать во всем… Бурса – старая столица Османской Турции, завоеванная турками еще в первой половине XIV века. Именно с этого времени Византийская империя только теряла и теряла свои земли вплоть до окончательной гибели в 1453 году. Получается, что Бурса была столицей несколько десятков лет, а потом уже стал Адрианополь, и, наконец, Константинополь-Стамбул. Оттого в Бурсе много раннеосманских памятников, таких, о которых сравнительно мало известно. Они не соответствуют нашему устоявшемуся представлению о турецкой архитектуре, и этим интересны. В старом центре города среди двух-трехэтажных домиков с нависающими над тротуарами верхними этажами, что дают хорошую тень в жаркие дни, находится несколько мечетей раннеосманского периода, середины – второй половины XIV века. Так вот, они совершенно не похожи на мечети в привычных нам образах, нет массивных куполов, нет характерной округлой или многогранной формы в плане. Эти постройки больше всего напоминают христианские базилики – прямоугольный план, колонны, высокие порталы. Мечети невелики, но монументальны. Здесь хорошо, нет дневного зноя, много тени от мраморных стен и высоких кипарисов, вызывающих в памяти подобные деревья на полотне Бёклина, а также в реальных пейзажах венецианского кладбища, и ему подобных мест упокоения. Тишина и покой, к тому же мрамор хорош – это бело-серый полосчатый камень с острова Мармара. Он крупнокристаллический, красиво искрится и мерцает. Переходы от белого к серому постепенны. Колонны высечены так, чтобы полосы тянулись ровно по всей их длине. Капители колонн сравнительно простые, поверхность колонн гладкая, без каннелюр. Ступени порталов – тот же мрамор, истертый тысячами ног. И стены мраморные, из плотно пригнанных блоков. Вот так народ перенимает чужую культуру, приспосабливает её и постепенно ассимилирует. Турки пришли в Малую Азию очень давно, еще в XII веке, однако в сельджукскую эпоху таких мраморных мечетей у них еще не было. Потребовалось почти два столетия, более близкое знакомство с византийской культурой, смена сельджуков османами, наконец, завоевание Бурсы, которая была значительным центром поздней Византии, важнейшим городом в той сокращающейся части Азии, что еще удерживала православная империя. Завоевание Бурсы турками-османами стало для них главным, ключевым пунктом истории – теперь они обретали столицу, они становились могущественным народом, а их страна – сильным государством. И кто может определить тот момент, когда заимствованное становится своим? Мы уже говорили, что те же турецкие бани с их мраморной отделкой и бассейнами совершенно очевидно ведут свое происхождение от бань византийских, а те, в свою очередь, от римских терм. Получается, что в Малой Азии уже более двух тысяч лет длится банная традиция, только сейчас турецкая баня стала естественной частью турецкой культуры, и о её древнем происхождении помнят не все. Так же точно множество явлений, которые мы считаем старой традицией нации, оказываются давно заимствованными из обихода других народов. Мы уже беседовали о турецком чае, а ведь к нему полагается самовар! В любом приличном турецком кафе можно заказать самовар, и его предоставят, причем это может быть даже настоящий, угольный, а не электрическая имитация. К тому же самовар будет указан в прейскуранте латинским шрифтом – SAMOVAR. Но, увы, никто не помнит в Турции кочевое тюркское происхождение самовара, и когда рассказываешь, что во времена оные предки нынешних турок варили в этих сосудах чорбу, то встречаешь неподдельное изумление. Перечень таких заимствований можно вести очень долго. Вспоминаются слова Назыма Хикмета о том, что вишни – турецкое слово. Верно, как и то, что кабачок с арбузом тоже турецкого происхождения. Что и говорить о смешении народов и родстве кровном? Турецкие черты внешности Григория Мелехова вовсе не что-то экзотическое, это обычное, рядовое явление у казаков. А русые волосы у турчанок встречаются редко, но зато многие хотят иметь такие, и потому красятся. Если же внимательно посмотреть население разных частей Турции, то увидишь не только этническое, но даже и антропологическое разнообразие. По сути, это плавильный котел, в который вошло множество народов, и мы даже не станем пока говорить о хеттах и фригийцах, хватит с нас и недавнего. Заезжаешь на север, в Понтийские горы, а там в селах женщины не закрывают лиц, а мужчины как на подбор, поджарые, и видишь – это выходцы с Северного Кавказа, да они и сами себя черкесами называют. А на юго-востоке чувствуется арабское влияние, плюс еще курды. А если начать понемногу ворошить «культурный слой», то появляется греческое, армянское, еврейское, но уже перемолотое страшными жерновами истории. Есть в Анкаре римские термы, музей под открытым небом, так там среди римских саркофагов лежат сравнительно недавние, видимо, относящиеся к XIX веку надгробные плиты с армянскими и еврейскими надписями… Весь этот процесс ускоряется в настоящее время – то ли благодаря непрочности человеческой памяти (редкие из нас знают своих предков дальше третьего колена), то ли благодаря унификации жизни всего человечества и наступлению единой монокультуры с одинаковыми McDonald's и KFC. Главная опасность здесь – для истории человечества. Уравняем все до единого стандарта, а дальше можно на этом основании поставить все, что угодно. Единая мировая или полумировая империя сама выстроит себе историю и заставит своих подданных выучить её. Об этом еще Оруэлл писал. Как-то довелось мне беседовать с одним истово воцерковленным, и, по совместительству, убежденным сталинистом. Он активно развивал теорию о том, что история такова, каково наше представление о ней. Иными словами, если большинство станет считать, что египетские пирамиды построены в XII веке, Иисус Христос – славянин, а заключенных при Сталине было меньше, чем при Путине, и тому подобное – то это так и было на самом деле, и это и есть настоящая история. Мне же было крайне любопытно, как такой субъективизм возможно сочетать с религией. В основе религии, как ни выкручивайся, объективный идеализм. Бог сам есть Истина и мерило её. Но тогда, если веришь в Бога, то правда, в том числе и историческая, хранима Богом и в нем заключена. «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата!» И есть еще одна сторона обсуждаемой темы. Какие усилия и ухищрения использованы были в ХХ веке ради возвеличения гениальных вождей, и как непомерны эти усилия в сравнении с весьма скромными результатами. Parturiunt montes, nascetur ridiculus mus. Гигантизм статуй вызывает насмешку. Как сказала Ольга Берггольц, «одну фуражечку на двух платформах везли». Стихи – о них вообще лучше не говорить, особенно учитывая факт полного забвения большинства их. Получается так, как будто сила непреодолимая препятствует несправедливому возвеличению – это с одной стороны. А с другой, стоит вспомнить строку Пушкина и задуматься. «Гений и злодейство – две вещи несовместные» – эта истина имеет два значения. Гений не может не только совершить злодейство – он не может злодея воспеть. Пастернак, Мандельштам, Ахматова – не смогли. Да и у всех кто попытался, плохо получилось. «Нельзя молиться за царя Ирода – Богородица не велит». Итак, есть справедливость, непоколебимо действующая в сфере искусства, и от нее никуда не деться. Впрочем, здесь, у подножия Улудага, в густой тени чинар обретаешь покой и осознание некоей запредельной нетленности всего совершающегося в мире – и сейчас, и триста лет назад, и кажется, что это будет всегда – шум листвы и плеск бегущей воды, прохладная белизна мрамора, гортанные разговоры за соседними столиками, быстрый полет горлиц, ароматы кофе и кальяна. Есть у Востока одно удивительное свойство – он может успокоить возмущенную душу. И об этом свойстве мы еще поговорим. Глава 9. Эскишехир Сквозь черную, как турецкий кофе, анатолийскую ночь прорываются огни, поезд замедляет ход и останавливается. Станция Эскишехир, отсюда уже прямым путем недалеко до Анкары. Поезду стоять недолго, но мы задержимся. Ради чего? А ради одного минерала, добываемого здесь, а также ради ритуала, связанного с этим природным веществом, ритуала, повсеместно порицаемого в наши дни. Минерал, о котором идет речь – сепиолит, гидратированный силикат магния. Он довольно широко распространен, но лишь здесь, в окрестностях Эскишехира, есть месторождение особенного сепиолита, образующего плотные, сплошные массы белого цвета. Именно такой сепиолит ценят и называют «морской пенкой», ведь он выгодно отличается от тонких пленок, прожилок, серых наслоений, похожих на вытерпевший многие дожди картон, и иных мало привлекательных форм, в которых этот минерал обычно встречается. Из эскишехирского сепиолита можно вырезать красивые и сложные изделия благодаря тому, что он мягок, плотен, не крошится и не раскалывается. Его, кстати, нельзя вывозить из Турции в необработанном виде. Что же делают из него? Курительные трубки, те самые пенковые трубки, о которых приходилось читать в художественной литературе. Причем это трубки высокого класса. Есть два материала, из которых делают особо ценные трубки – это вереск (бриар) и сепиолит (пенка). Бриар имеет красновато-коричневый цвет, пенка же, если не обкурена, бела как молоко. Обкуренная пенковая трубка желтеет, со временем все больше, в зависимости от интенсивности использования. В турецких магазинах, в Стамбуле и других городах можно вдоволь наглядеться на пенковые трубки, маленькие, большие, простые и вычурно-сложные, резные. И все они белые, чистые, очень красивые и довольно дорогие. Престиж есть престиж – на Западе бриар, а на Востоке – пенка. А вообще, каких только трубок не бывало! В той же Турции, в прошлом (XVIII-XIX века) были очень распространены дешевые трубки из обожженной глины, так называемые «люле башлары» (головки трубок). Из глины сделаны чашка и короткий мундштук, в который уже вставлялся длинный деревянный мундштук, так что можно было сидеть, покуривая, а головка трубки касалась пола. Глиняная трубка тяжела, к тому же глина, в отличие от бриара или пенки, сильно накаляется. Глиняные трубки такого вида обычно изготавливались из красной глины, хотя встречаются и белые. Обычно они украшены узором восточного типа, например, тонкими вдавленными полумесяцами, а иногда чашка имеет вид чалмы имама. На некоторых можно встретить клейма с именем мастера арабской вязью. Интересно, что подобные трубки изготавливались и в России, мне самому повезло найти почти целую рядом с траншеей на Новокузнецкой улице в Москве. Внутри этой трубки, кстати, сохранился угольно-черный нагар в несколько миллиметров толщиной. С трубками турецкого типа в России конкурировали изящные тонкостенные западноевропейские трубки из белой глины, с тонкими и длинными глиняными же мундштуками, составляющими единое целое с чашкой. Мне и тут повезло стать обладателем фрагмента чашки с оттиснутой на донце фигуркой мушкетера. Итак, трубки, дорогие и дешевые, эксклюзивные и обыкновенные, выполненные из разнообразных материалов – сколько их, трудно и представить. Два полюса этого мира курительных трубок живут в моей памяти: огромная, вырезанная из какого-то корня или капа запорожская гуртовая люлька, которую передавали из рук в руки, и крошечная, на пол-папироски, серебряная, украшенная сканью монгольская трубка в зубах старого пастуха, которого мы подвезли в экспедиционной машине давним летом 1976 года… Это все маленькие окошки, открывающиеся время от времени, чтобы можно было еще раз увидеть уголок огромного мира памяти, который хотелось бы навсегда сохранить живым, да только и на время это удается редко. Мы ведь не присядем, не подумаем, не предадимся воспоминаниям, мы опять спешим, на ходу курим тонкие, быстро тлеющие сигаретки, или, если бросили курить, все равно спешим, суетимся, подгоняем время, как будто оно само не ведет нас к неотвратимому концу жизни. Стоит сказать и о том, что даже вредные привычки человечества сильно изменились со временем, причем изменились в худшую сторону, повинуясь все тому же ускорению бега к общему финалу. Где-нибудь в XIX веке садился мужик на завалинку, доставал кисет, складывал бумагу, насыпал дорожку табака, долго скручивал цигарку, и еще много чего делал, прежде чем закурить. А в то же время господа, завершив трапезу, удалялись в особое помещение для курения, куда дамам вход был заказан, и там часа два дымили сигарами или трубками, ну и конечно, был там портвейн, и мужские разговоры тоже были, а как иначе? А потом придумали папиросы, а дальше сигареты, которые сами тлеют до фильтра, если оставить в пепельнице, ибо к табаку примешана селитра, и такую сигарету бросить непогашенной в сухом лесу – к пожару. Америка, деловая, стремительная (одна нога здесь, другая там), большую часть ХХ века усердно учила весь мир курить, причем курить быстро, часто и много, курить на ходу, на работе, на отдыхе, в общем, всегда и везде. И преуспела в этом, а потом начала отучивать от вредной привычки, таковы капризы истории. Но главное было сделано – курение перестало быть процессом неспешного удовлетворения, и стало быстрой зарядкой подсевших аккумуляторов. Кстати, то же самое произошло с процессом еды, ведь зайти в фаст-фуд все равно, что заехать на бензоколонку для заправки. Дальше – больше, и в итоге мы сейчас живем, как в Макдоналдсе питаемся, все скорей-скорей, давай-давай, и никакого Стаханова не надо. Японцы в 80-х сравнивали свою экономику с велосипедом – если крутить педали, все хорошо, если остановиться, последует падение. Это можно с успехом распространить на всю нашу жизнь, текущую с ускорением. Некоторые, заглядывая в будущее, говорят о предстоящем достижении «точки сингулярности», когда гипербола ускорения вытянется в вертикальную, почти прямую линию. Это, конечно, некая абстракция, к тому же будущее, а мне как-то свободнее рассуждать о настоящем, особенно в сравнении с прошлым. Скажем, в начале ХХ века привезли из Арктики русские путешественники собранную там палеонтологическую коллекцию, отправили в Вену известному профессору. Он это все изучал, изучал, и ни мировая война, ни послевоенный кризис не остановили его работу, и в 20-х годах вышел его капитальный труд. Ныне это невозможно, ученые гонятся за грантами, а, получив таковые, лихорадочно публикуют статью за статьей ради отчета по тому же гранту, или, хуже того, ради рейтинга. Помилуйте, можно ли представить рейтинг Менделеева, Капицы, Вавилова? Абсурд, и только. С искусством не лучше. Одних фильмов снимается столько, что ни в жизнь не посмотреть, книг пишется столько, что нереально их прочесть, даже если отбросить конкретную графоманию, процветающую ныне в России в условиях свободы печати. В результате мы либо читаем на ходу, «по диагонали», либо вообще не читаем. Великая музыка адаптируется под массового потребителя, либо микшируясь со шлягерами, либо звуча в обработке, основательно снижающей и упрощающей авторский замысел. Если снова обратиться к аналогии с курением, то это та же замена трубки сигаретой, в идеале – электронной. А что дальше? Ну, разве непонятно из предшествовавших рассуждений? Дальше – ограничение, быстрое или постепенное, но в любом случае радикальное ограничение культуры. Сначала научили быстро курить, а потом начали отучать от курения. И от культуры тоже отучат, собственно, процесс уже пошел. И что же делать тогда прикажете? Куда податься? Курильщик выскакивает на улицу, забивается в туалетную кабинку, находит любой уголок, где можно было бы безбоязненно вдохнуть сладкого яда. Так и мы тоже будем, урвав клочок времени, уединившись, раскрывать томик Ронсара, или смотреть альбом с образами Боттичелли? В несравненной и прекрасной Флоренции, где, хоть целую неделю потрать, все равно не успеешь увидеть то, что запланировал, очереди есть только в трех местах. Это Академия, галерея Уффици и собор Санта Мария дель Фьоре. И все. Турист идет в самые знаковые места – к Давиду, к «Весне» Боттичелли, на кампанилу или купол кафедрального собора. И все… Шедевры дворца Медичи-Рикарди, трапезной Оньисанти, соборов Санта Кроче и Санта Мария Новелла, да даже капеллы Медичи – посещаются лишь немногими, там всегда свободно, спокойно и нет длинных очередей в кассу и на вход, даже во время высокого сезона. Вот как получается – выбрали то, что наиболее знаменито и, главное, престижно, посмотрели. Давида видели? Порядок! Бежим дальше! О, мало этого, вот послушайте, что в Лувре происходит – В ночи они друг с другом говорят, своих творцов любовно вспоминая, и млеет в нежном золоте Даная, и Дафна обретает свой наряд. И в каждой раме расцветает взгляд, но ненадолго – темнота родная уходит – и бессмыслица дневная вприпрыжку поспешает на парад. Там, где уснули девы Боттичелли, несется оголтелая толпа позировать на фоне Моны Лизы. А в парке, возле арки Каррузели, на лужах ледяная скорлупа, и осень тихо сбрасывает ризы. Признаюсь, сильнейший культурный шок я испытал, когда в 1997 году впервые побывал в Лувре. Тогда к Моне Лизе еще можно было подойти, и вокруг неё теснилось множество фотографирующихся персонажей, чей интеллект, судя по лицам, находился где-то на уровне покемонов. А девы, упомянутые мной в первом терцете сонета – это образы прекрасной фрески Сандро Боттичелли, его раннего периода, когда его дух еще не был сокрушен неистовым доминиканцем… Но мы заговорились, больше того, сейчас я ощущаю в себе нетерпение и полемический задор, а отнюдь не спокойствие, приличествующее здесь, на родине пенковых трубок. Да, сам грешен, сам спешу, жадничаю, и не могу остановиться. А у турок есть замечательное понятие «кейф», которое в нашем жаргоне превратилось в «кайф». Если вдуматься, то это разные вещи. Кайф есть некая форма наркотического обалдения под звуки ритмичной музыки, кейф же есть ясный, успокоенный и удовлетворенный взгляд на мир сквозь расплывающиеся кольца и полосы дыма хорошей трубки, плотно набитой отменным табаком. Это взгляд трезвый, с оттенком философического раздумья, взгляд с тенистой веранды какого-нибудь старого дома в Эскишехире, взгляд вдаль, на запад, на степной пейзаж, согретый закатными лучами. А, может быть, это взгляд на восток свежим и ясным утром? Неважно, главное здесь радость встречи с миром, спокойная и благая. И, оглянувшись вокруг, видишь, что уже действительно светает, и что находишься в самой настоящей Азии. Пейзаж утратил средиземноморские черты и приобрел среднеазиатские. Голые горы, частично одетые степной растительностью, словно линяющей шкурой верблюда, местами гребни и скалы, но чаще сглаженные склоны и горбы. Села, разбросанные по степи, поднимающие в небо множество пирамидальных тополей и один-два минарета. Отары овец, иногда поля хлопчатника, если речка поблизости. Колорит текинского ковра – черные, красные, бурые, коричневые тона скальных выходов и почвы. Азия… И думается, неужели это некогда были совершенно европейские по культуре провинции Рима и Византии? Трудно теперь сказать, какими они были, но зато хорошо видно, как много принесли сюда турки, выходцы из Средней Азии. Гёте в своем «Западно-восточном диване» изобразил Восток как мир стабильный и ясный, противопоставив его другим сторонам света, где «троны пали, царства пали». Но в наше время Восток уже не тот – он кипит, он стремительно изменяется, и его традиционность, неспешность, философичность уже в далеком от нас прошлом. Остался, правда, фатализм, но он проявляется крайне мрачной и жестокой стороной. Раньше говорили – «кысмет», «на все воля Аллаха», смиренно и спокойно принимая удар судьбы подобно ветхозаветному Иову, произнесшему – «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно»! А ныне с именем Господа смертники убивают случайно оказавшихся рядом людей, в том числе единоверцев… И некогда степенный Восток тоже начинает спешить, сбивается и спотыкается. Он бежит в Макдоналдс, пьет колу, смотрит кино про то, как динозавры жрут американцев, стучит пальцами по клавиатуре, слушает шумную и не родную музыку. В 2000 году пришлось мне побывать в Японии, там пригласил меня в гости старый профессор Тойосабуро Сакаи. А мне всегда нравилась традиционная японская музыка, медленная и гордая в своем плавном движении. Я и спросил – Сакаи-сэнсэй, а где можно в Уцуномии (это город, где я был с визитом) купить классическую японскую музыку? Профессор грустно улыбнулся и сказал – больше нигде. А я не поверил, и в большом универмаге стал искать. Я увидел огромный стенд Japanese Metal, а потом не меньший – Japanese Rap. О, как ужасны японский металл и рэп – в лаборатории университета у одного аспиранта работал магнитофон, хорошо хоть не на полную мощность. Ужасны, примерно как крашеные в блондинов японцы… Да и не покуришь на Востоке, как раньше. В 1994 году, совершая это путешествие, я курил, и довольно нервно, потому что не все ладилось, были проблемы, я волновался, спешил, и все остальное – в виде бесплатного приложения. Где там благословенный кейф, где философские разговоры высоким штилем о высоких материях? Увы… А потом прошли годы, и я бросил курить, и, поверьте, у меня стало меньше причин для спешки. Ну, конечно, только представьте себе – не надо поздним вечером бежать за сигаретами в закрывающийся магазин, не надо выбегать из конференц-зала во время перерыва, не надо, наконец, переминаясь с ноги на ногу, с нетерпением ждать выдачи багажа в аэропорту, чтобы потом выскакивать из здания ради первой, сладчайшей затяжки. И в этом есть справедливость, зря, что ли, я целый год мучился, отвыкая. За все должна быть награда. Но может ли быть награда за отказ от культуры, от чтения книг, слушания музыки? Глава 10. Сакарья Анатолийское утро, светлое, песчано-желтое, течет навстречу, разворачивая цепочки холмов и открывая широкую долину. Речка в этой долине совсем маленькая, узенькая, несоразмерная широте пейзажа, как горбатый «запорожец» широкому восьмиполосному автобану. Но, что поделаешь, Анатолия засушлива, лесов очень мало, и речки маловодны. Река перед нами зовется Сакарья, и это, если говорить выспренно, самая крупная водная артерия на нашем пути к Анкаре. Вероятно, в давнем прошлом она была куда значительнее, если уж выработана такая долина. Кстати, вот и привет из прошлого. Среди долины возвышается огромный курган, рядом с ним несколько меньших. Это все, что осталось от древнего города Гордион, некогда столицы Фригийского царства. А самый большой курган называют гробницей Мидаса, легендарного царя этого царства, обладавшего даром обращать в золото все, к чему он прикасался. Золото в давние времена было атрибутом власти царской, деспотической, восточной, было символом Востока с его роскошью, могуществом, пресыщенностью. Древние греки чеканили свои монеты из серебра, а древнейшие римляне вообще отливали из меди, но зато персидские цари чеканили свои дарики из золота. Да и предшествовавшие Ахеменидам цари обладали огромными, по мнению современников, сокровищами. Говорили – богат как Крёз. А за много столетий до Крёза был легендарный Мидас. Впрочем, в его огромной гробнице уже не увидеть золота, оно было разграблено в незапамятные времена подобно золоту египетских фараонов. Слишком заметны были все эти гробницы. Хорошо сказал Пушкин – «Все мое – сказало злато. Все мое – сказал булат. Все куплю – сказало злато. Все возьму – сказал булат». Золото – главная цель многих завоевателей прошлого. За золотом шли в Вест-Индию испанские конкистадоры, за золотом шли в Азию и македонцы Александра Великого, и они были во многом схожи с конкистадорами – отважные, жадные, мастера устраивать «пиры крови и металла». Сюда, на реку Сакарья (которая тогда, конечно, называлась иначе) Александр прибыл на исходе первой кампании, уже совершив многие победы. Но главные силы Дария еще не вступили в войну, могущество великой империи еще не было поколеблено, и для свидетелей этих событий все пока представлялось неясным. Ведь за сотню лет до Александра спартанский царь Агесилай тоже забирался глубоко в пределы Азии, несколько раз побеждал армии персов, и был он и отважен, и жаден до золота и славы, но завоеваний своих удержать все-таки не смог. Александр и сам все прекрасно понимал. Идти вперед означало – все больше отрываться от Эллады, все глубже погружаться в чужую, враждебную страну. Здесь, на пороге Анкиры (так тогда называлась Анкара), где его армия должна будет остановиться на зиму, совершенно необходим такой символический жест, который бы показал и доказал всем непобедимость стратега и предопределенность будущего властелина Азии. Случай представился именно в Гордионе. Кто развяжет узел, тот будет царем всей Азии – гласило пророчество. А ведь все древние пророчества, предсказания, ответы дельфийского оракула обязательно содержали в себе некую остроумную двусмысленность, искусно замаскированную загадку, которую непременно надо было разгадать. И узел, который невозможно развязать, мог существовать. Возможно, в его основе было что-то вроде имитации ленты Мёбиуса, не имеющей концов, а также основательно перекрученной и запутанной, чтобы обмануть претендента, внушить ему, что это узел, заставить его распутывать эти переплетения. Если поверить в это предположение, то Александр догадался, понял, что узел – ложный. Но возможно и другое толкование – что вся эта легенда и появилась благодаря Александру, что это поэтическое отражение его великого завоевания. Поднял меч – стал властелином. Впрочем, результат мы знаем, а легенда одинаково хороша в обеих интерпретациях. Только в первой наше внимание привлекает находчивость юного царя, а во второй искусность «творимой легенды». Как рождается легенда? А так же, как и поэзия. Иной раз из эпизода, малозаметного и незначительного события, давшего по прихоти случая неповторимую возможность увидеть «небо в чашечке цветка». А иной раз из мечты о небывалом и не совершившемся еще, но долженствующем совершиться, обязанном быть. И событие происходит, и запечатлевается. Особенность таких происшествий, названных Стефаном Цвейгом «звездными часами человечества», в их отчетливой и неразрывной связи с будущим. Они как будто совершены теми, кто знает будущее, кто исполняет пророчество. Или же они создаются теми, кто, зная уже совершившееся, подводит к нему цепь предшествующих событий и деяний, создавая континуум, лествицу, творя легенду, которая все объясняет и оправдывает. Итак, узел был разрублен, Азия завоевана, и наследники Александра, а вслед за ними римские императоры и византийские василевсы чеканили монеты из золота. Месторождения благородного металла давно истощились и в Анатолии, и в Египте, и золото стали привозить издалека. Но привлекательность его в Азии даже, кажется, возросла. Об этом думаешь, когда видишь невероятное множество ювелирных магазинов и лавок в Турции, когда глаза слепит блеск выставленных на витринах браслетов и прочих украшений. Страны Востока покупают золото в очень большом количестве, причем идет оно исключительно на нужды ювелирной промышленности. Настоящий мужчина должен обеспечить свою невесту достаточным количеством золота, без этого здесь нельзя. Интеллигенции это не нравится, но её никто не спрашивает. Вот вам и завершение легенды, превращение её в простой ритуал, или лучше, в обязанность. Так и то, что некогда было поэзией, может стать скучной рутиной. Золото было предметом поклонения и символом божественной власти и могущества, а стало средством простейшего самоутверждения в обществе, элементом престижа, условием закрепления статуса. Есть вечные ценности, но золото само по себе к ним не принадлежит, оно может быть лишь символом вечного. Древний миф о Мидасе как раз об этом. Простимся же с ним, полюбовавшись еще раз на огромный усеченный конус кургана, сопровождаемый несколькими меньшими. Долина реки Сакарья знаменита не только фригийским золотом и подвигом Александра. В первый свой приезд в Турцию я, входя в какой-то магазин, заметил наклеенный прямо на стекло большой красочный плакат. На нем была изображена динамичная батальная сцена. Кавалерийская лава во весь опор мчалась на зрителя, сверкали обнаженные клинки сабель, рты всадников раскрывались в яростном крике, лошади скакали, и над всем этим потоком «крови и металла» реяло красное боевое знамя. Не хватало здесь только предводителя в папахе и развевающейся черной бурке, а так это было совершенное подобие знаменитого кадра из фильма братьев Васильевых. Я даже оторопел, настолько похоже. Вскоре я узнал, что это был кульминационный момент греко-турецкой войны в первой половине 20-х годов. Греки вели войну за территории, прилегающие к Эгейскому морю, земли, с гомеровских времен ими заселенные. И проиграли. Кемаль-паша, будущий Ататюрк, и его сподвижники вели свою войну, как и доныне говорят в Турции, за само существование государства. Турки отступали на восток с тяжелыми боями, но потом зацепились за рубеж реки Сакарья, всего в 50 километрах западнее Анкары, и здесь смогли нанести первое поражение греческой армии, и после этого наступали вплоть до моря. Исход войны был трагичен для греков – всему населению пришлось уйти с Эгейского побережья Малой Азии, и греческая Смирна стала турецким Измиром. Странный параллелизм исторического плаката и советского фильма получил свое дальнейшее развитие, когда я посмотрел турецкий биографический художественный фильм об Ататюрке. Это был чистый соцреализм в духе многочисленных лент конца сталинской эпохи, с характерным пафосом, лирическими отступлениями, фиксацией личности героя в решающие моменты, монументальностью. Лидер, вождь нации, стойкий, суровый, мудрый и безмерно усталый, обретал черты, делавшие его похожим на вождей других стран той же эпохи, первой половины ХХ века. Отсюда уже замеченное сходство представляется закономерностью, и описанная многими однотипность приемов, формул, символов авторитарного и тоталитарного искусства оказывается просто неизбежной. Режимы, их идеология, отношение к религии, национальной идее, искусству – все это может сильно различаться, до противопоставления, но монументальная пропаганда приводит искусство к единому знаменателю. Впрочем, было бы несправедливо искать причины назойливого сходства в авторитарной или тоталитарной сущности. В свободном и даже сколь угодно разнузданном обществе можно найти массу примеров «одинаковости», стандартизированности современного искусства. Попробуйте хотя бы почитать интеллектуальных верлибристов, сначала наших, потом американских – и вы найдете больше признаков сходства, чем разницы. Обратитесь к абстрактной живописи – и там сходства будет много. В чем же причина этого? Похоже, что дело здесь не в свободе или несвободе общества, которую можно рассматривать просто как частный фактор, не имеющий значения в данном процессе. Думая о причинах, я не нашел ничего более вероятного, чем ослабление национального, стирание его границ, и, соответственно, развитие интернационального в искусстве недавнего и нашего времени. Отсюда и эта клишированность, одинаковость приемов, унификация всего – цели, пути, средств. Повсеместно городская среда, движение, коммерция, досуг, потребление – и все это легко укладывается в ряд нехитрых формул. Если же попробовать разобраться с умственным наполнением всего этого, с его проблематикой, то ситуация начинает казаться удручающей. Главное, что видно в современном искусстве, и не только в искусстве много раз поднятого на щит и не меньшее число раз обруганного постмодернизма, но и в самых что ни на есть традиционных и даже глубоко национальных направлениях – так вот, главное в них сейчас – какая-то горькая старческая вторичность тем, проблем, решений. Возьмем русскую поэзию. Даже Николай Рубцов о трагедии и умирании русского села писал post factum, писал, когда эта трагедия уже совершилась. Для него это был плач на руинах. А для его многочисленных последователей, которые и ныне все пишут об этом? Плач уже не на руине, и не на пожарище, а на месте, где когда-то это было. Или даже более того – плач по плачу, некое повторение того горестного поминания. В результате получается ущербная одинаковость большинства работ, количество которых все прибавляется, не переходя в качество. Таков современный мир. Таков демон этого мира – к чему бы он ни прикасался, все обращается в один и тот же материал, и дальше неважно, золото это, или объект деятельности золотарей, в любом случае, это неудобоваримо и вообще неприемлемо ни с какой эстетической позиции. Это, увы, вторичный продукт. Но как, каким образом вернуться к первичному, изначальному, ювенильному? Как открыть новое, как создать настоящее? «Ностальгия по настоящему», эта поэтическая формула, родившаяся еще во времена Брежнева, сейчас готова стать лейтмотивом, лозунгом искусства борющегося, искусства, готового противостоять тупиковому, бесплодному, отжившему. Меня загнали в пятый угол потомки обров и дулебов; горелый пух вороньих пугал в моё прокуренное небо летит, и опадают шкурки повылинявших облаков на молодящихся придурков и вечно юных дураков. А небеса чреваты прошлым, наполовину позабытым, при том, что будущее в крошки толпой бездельников разбито… Остановившись на минуту, я чувствую – молчат часы, и память вековечной смуты сквозит предчувствием грозы. Движенья нет. Мудрец брадатый забрался на колонну храма. Теперь он столпник. Небогата палитра этой панорамы – пустые постаменты статуй, свезённых на монетный двор, и зрелище звезды хвостатой, вещающей войну и мор. Империя роняет лавры, теряет маховые перья, жрецы богов, как динозавры, погибли в пошлости безверья; глухарь-поэт ещё токует, стыдиться некого ему… На что сменю тоску такую, и в искупление приму? На то, что дышит настоящим, что льётся красным и горячим, что не положишь в долгий ящик, и в погребах души не спрячешь, на сердце, тонущее в море, на золотой среди грошей, и чернозём на косогоре, изрытый строфами траншей. И этот нищий пятый угол в пыли и горечи полыни развёртывается упруго путём, простёртым по пустыне, где вечер тих и необъятен, где ветер холоден и сух, где слышит голос благодати освобождающийся дух. Настоящее – не абстрактный плач по утерянному, не сладкое воспевание «золотого века», настоящее конкретно, накрепко привязано к реальным и значимым событиям. Интересно было следить за мыслью Ивана Толстого в недавней (2017) передаче о «Влесовой книге». Оказывается, одним из аргументов её подложности, высказанном в заключении советских ученых 50-х годов, была полная неконкретность и расплывчатость сообщаемых в книге сведений, отсутствие каких-либо событий и постоянство описываемого мира, представляющего собой некое подобие «золотого века». Сравним это с древними летописями и хрониками, как русскими, так и зарубежными – там даже в самой фантастической интерпретации зримы и вещественны герои и их деяния. Вспомним, как Ольга устраивает тризну еще живым древлянам, как Хлодвиг разрубает чашу, как Чжугэ Лян играет на цитре в виду вражеского войска. Везде и всегда мы имеем дело с героями, вершащими и благородные, и жестокие, неправедные дела, и мы имеем цель. Все настоящее имеет цель, все ложное бесцельно. Любое масштабное событие имеет как первопричину великую цель, во имя которой могут совершаться и прекрасные дела, и безобразные злодейства. Конечно, известна точка зрения, согласно которой, например, крестовые походы лишь цинично прикрывались целью освобождения Гроба Господня, а на деле направлены были только на банальный грабеж. Нет, все не так просто – в мире Средневековья, при всеобщей феодальной раздробленности, практической независимости местных сеньоров и сословной разобщенности (когда господин и вассал могли на разных языках говорить), такие походы можно было организовать, только привлекая великую идею. Литература, начинаясь в глубочайшей древности, во младенчестве человечества, изначально живет великими идеями и ставит перед собой великие цели. «Друг мой любимый стал землею – так же как он, и я не лягу ль, чтоб не встать во веки веков?» – восклицает Гильгамеш. «Испытай меня – выйду как золото» – взывает к Богу праведный Иов. «Не нам, Господи, но имени Твоему дай славу» – говорит Псалмопевец. И от этого древнего корня растет великое древо мировой литературы. Можете ли вы представить существование истинной литературы без цели? Можете ли в качестве мотивации создания романа или поэмы представить игру? Да, игру, забаву, перекладывание пасьянса сюжетов, типажей, символов? Сможете – попробуйте! Есть игра в морской бой или солдатиков, и есть война. Есть игра в монополию, и есть бизнес. Есть игра в буриме, и есть стихосложение. Но в итоге игра, если это не шахматы, шашки, нарды, карты, го, или еще что-нибудь подобное, самостоятельное, обладающее своей логикой и даже философией – так вот, игра есть нечто производное, вторичное. Игра есть имитация или симуляция настоящего. Особенно хорошо это видно на примере современных компьютерных игр. Воюют пацаны и важные господа, на танках ездят, стреляют, потом, после боя, могут обменяться впечатлениями типа «здорово я тебе башню заклинил». Дальнейшее развитие подобных игр должно привести к рождению особой отрасли коммерции, производящей имитированную, суррогатную форму жизни, которую можно будет купить и прожить в свое удовольствие. Вот оно, решение вопроса «лишних людей»! Роботы возьмут на себя все жизнеобеспечение, экономику, производство, а массу освободившихся людей можно будет занять вот таким делом. Тем более, что они тогда и размножаться не будут! Ну, хорошо, эта идея Матрицы известна и понятна, да и цель её тоже понятна и даже ёрнически «гуманна» – пусть эти ненужные индивидуумы забудутся в океане иллюзий и думают, что живут взаправду, а не понарошку. Но искусство-то здесь при чем? Если вы сказали, что искусство – игра, а человек, им занимающийся, есть Homo ludens, игрок, то выходит, что искусство есть иллюзия, фикция, нечто несуществующее, но воображаемое человеком, или внушаемое ему. О, но тогда художественное произведение, будучи фикцией для своего создателя, есть дважды фикция для потребителя! Но самое занятное в следующем – есть искусство для развлечения, вроде беллетристики и разных фильмов типа триллер-мыллер, и оно представляет собой вполне законный вариант интеллектуальной игры – автор играет с читателем, одновременно создавая последнему иллюзию самостоятельной игры. Но что сказать об искусстве, претендующем на значительность и серьезность? Имитирование, симулирование и подыгрывание сейчас настолько распространены, что начинает казаться, будто они и составляют сущность искусства. Ложное старательно прикидывается настоящим, попутно стараясь пихнуть немногое настоящее под ковер, чтобы не лезло и не мешало. Вопрос, может ли это обеспечить долговременный успех? Можно ли не искать цветок вечной жизни, подобно Гильгамешу, а просто убедить себя и окружающих, что цветок этот уже давно найден, и экстракт его благополучно используется в медицине, особенно в геронтологии? Можно-то можно… Но старая тощая карга играет по-настоящему, если её деятельность вообще уместно называть игрой. Нет, какая уж тут игра – все открыто, честно и бескомпромиссно, перехаживать нельзя, «сохраниться» в благоприятном моменте времени невозможно. А главное – субъективизм игры и сопутствующий ему релятивизм этики, эстетики, вообще, понятий культуры – улетучивается. На смену ему идет объективное начало, жестокое в своей беспристрастности и честности. И в итоге мы остаемся один на один с судьей, который совершенно не расположен к играм. Кошачьим золотом блистая по напомаженным рогам, горит и плавится пустая чересполосица реклам. Её уже не замечаешь, как на заборе воробья, как вялый цвет спитого чая, как нищенку среди тряпья. Её стараешься не помнить, как чужака угрюмый взгляд, но, словно шприц, дурманом полный, она в тебя вливает яд. И начинаешь жить иначе, иначе видеть Божий свет… Ты сам не свой уже, и, значит, тебя, былого, больше нет. И не Москва перед тобою, а просто уровень игры, который ты проходишь с боем, как мушка в рое мошкары. И не язык тебе дарован, а выдан социальный код в наборе пёстрых упаковок, рассчитанных на круглый год. И чувствуешь – с такой дороги по доброй воле не сойти, и ждешь – войдёт вершитель строгий и вырвет вилку из сети! Что ж, здесь, недалеко от столицы царя Мидаса, можно вновь вспомнить слова великого страдальца – «пусть испытает меня, выйду как золото». Хорошо, пусть тогда именно золото есть главный символ истинного, образ ценности для всех и на все времена. Но позвольте, разве золото под ногами валяется? Чтобы его добыть, нужно немалое знание, великий труд, наконец, удача, знаменитый старательский фарт. Крошечные крупицы солнечного металла намывают лотками – миллиграммы на лопату. Тончайшие и неуловимые частицы извлекают с помощью ртути или цианидов. Золото всегда пребывает в соседстве со смертью, за него гибнут, за него убивают. И никто не может выдать за золото пирит и другие, блестящие как металл минералы – здесь можно обмануть только самого себя. Нет, только настоящее золото, только оно, тяжелое, инертное, не подвластное времени, а все остальное заберите себе! Мало того, ты пытаешься искать, моешь шлихи, бьешь шурфы, а толку нет, все еще до тебя исследовали и лучшие участки уже выработаны, истощены… И тебе надо идти, искать новые месторождения, а где они, никто не подскажет, и не факт, что тебе повезет в долгом походе, может быть, и он будет неудачен. Вот так – за настоящее надо платить, его нельзя получить простым касанием руки, как Мидас, его надо искать, ради него надо сражаться, а на пути к нему тебя поджидают опасности и сама смерть. И это не игра. Глава 11. Улус Анкара встречает въезжающего пестрой эклектикой высотных коробок и башен, чередующихся с огромными кварталами пяти-шестиэтажек с красными черепичными крышами, сливающимися в единую терракотовую палитру с бурыми скалами, красной и рыжей почвой и желтой степной травой, иссушенной солнцем. Город широко раскинулся по холмам, и поначалу кажется, что у него нет выраженного центра, что это хаотический конгломерат микрорайонов, но вскоре взору открывается большая впадина между холмами, особенно густо и тесно застроенная. Здесь находится центральная точка Анкары, площадь Сиххие. Шумно и суетливо, пышут нестерпимым жаром уличные печи для донеров, ревут и дымят автобусы и грузовики, клокочет рыночная толпа, в общем, столпотворение. Лучше тут не задерживаться, а свернуть сразу на север, где возвышаются несколько даже не холмов, а невысоких скалистых гор, склоны и подножия которых густо усеяны маленькими домишками. Вдоль подножий этих гор проходит несколько крупных улиц, застроенных высокими, но довольно старыми домами. Это Улус, старый центр Анкары. Строили Улус еще при Ататюрке, сделавшем город столицей. Тогда это был захолустный и пыльный азиатский городок, и его попытались, насколько возможно, европеизировать с помощью архитектуры, которую я назвал бы осторожным, или умеренным конструктивизмом. На главной площади Улуса, обрамленной несколькими отелями, когда-то престижными, а теперь относительно дешевыми, стоит и памятник Ататюрку, пожалуй, самый выразительный из виденных мной. Генерал сидит на неподвижном благородном коне, вглядываясь вдаль. Перед постаментом две фигуры – солдаты, грозные, с примкнутыми штыками, в шлемах немецкого образца, а сзади постамента женщина тащит на спине здоровенный артиллерийский снаряд. Странные ностальгические чувства посещают в Улусе – эти старые дома помнят многое, а новая жизнь их почти не затронула. Белоснежные скатерти в ресторанах, недорогих, но держащих марку, потускневшая бронза дверных украшений, истертый мрамор ступеней – все уже кажется антикварным, хотя ему еще и ста лет не минуло. И почему-то грустно становится, может быть, потому, что предвидишь скорый конец всего этого, перестройку, реновацию, а то и вовсе «брюсселизацию» старого района. Мы много возмущались сносом старых кварталов Москвы и строительством «коробок» на их месте, но не придумали, как это назвать. А европейцы метко окрестили это дело «брюсселизацией» после того, как в 70-х годах снесли целые средневековые районы бельгийской столицы, застраивая освободившиеся площади безликими стекляшками. Слегка поблекшая респектабельность Улуса оттеняется шумной пестротой рынка, настоящего восточного базара, тянущегося вверх по склону горы. На узких и крутых улочках торгуют всем: нежнейшие роскошные персики сменяются страшным оскалом освежеванных бараньих голов, мешки изысканных разноцветных пряностей соседствуют со жгуче пахнущим кристаллическим нафталином. Европейцев тут не бывает, но нас принимали радушно и увлеченно, как перспективных покупателей. Да и как оттуда уйти без покупки, одни фрукты столь привлекательны и качеством, и ценами! Этот долгий подъем через рынок завершается на небольшой площади, за которой прямо на скалах громоздятся стены древней цитадели. Стены сложены из красноватых и бурых блоков андезита, да и стоят они на той же вулканической скале. Но среди темных лавовых блоков во множестве видно вкрапления белых известняковых и мраморных фрагментов. Это целые колонны, капители разного стиля – от античных коринфских до массивных средневековых с рельефными крестами. Это большие цилиндрические постаменты с латинскими надписями – я попробовал прочесть одно из них, и разобрал: IMP CAES DOMIT – а это последний из Флавиев, Домициан, конец I века. Это целые надгробия и фрагменты их. Это барельефы с изображениями. Наконец, в превеликом множестве встречаются там блоки с греческими надписями, их я не мог прочесть. Интересно, что местные мальчишки считают эти греческие надписи стихами суфийского поэта Юнуса Эмре, жившего в XIII веке. Это народный поэт, сочинявший вполне традиционные суфийские газели с их параллелизмом Бога и возлюбленной, и ярким сочетанием экстатического восторга и философского размышления. Только писал он по-турецки, в отличие от своего знаменитого современника Джалаладдина Руми, творившего на фарси. Возможно, вязь строчных греческих букв напоминает арабское письмо? Но хочется задуматься – а что же написано там, какие речения принимают турецкие мальчишки за стихи поэта-суфия, бродячего дервиша? А вдруг среди этих плит есть посвятительная надпись Афродите или Вакху? Или панегирик какому-нибудь византийскому полководцу? Ощущение древности еще более возрастает, когда со стен крепости видишь весь античный город, так до конца и не переваренный Улусом – вот прямоугольное строение храма Августа, вот поперечно-ребристая колонна Юлиана Отступника, вот чаша театра. Дальше, за кварталами домов – остатки римских терм. А совсем рядом с крепостью, в здании старинного караван-сарая – Археологический музей, к которому время от времени подъезжают туристические автобусы. Анкара гораздо древнее всей увиденной нами античности – это город в самом центре страны народа хаттов, а позднее – Хеттской империи. Древние хатты, жившие в III тысячелетии до Р.Х., знамениты своими золотыми ритуальными фигурками животных – оленей, быков, козлов. В центре Анкары, на площади Сиххие, даже стоит памятник народу хаттов – увеличенное бронзовое воспроизведение жезла с рогатым оленем и двумя быками. На это изваяние периодически точат зубы местные экстремисты, радетели за «чистоту ислама», но им пока не удается достичь своих целей. А в музее хаттские артефакты занимают самое почетное место, и, кстати, увидеть эту культуру можно только здесь, в Лувре и Британском музее она не представлена. Во II тысячелетии до Р.Х. хаттов сменили хетты, грозные завоеватели, пришедшие в Малую Азию из Европы. Множество монументальных барельефов хеттского времени находятся в центральном зале музея, и там среди изображений воинов, львов и других суровых хищников можно увидеть весьма необычные объекты. Один из них – заяц, самый обыкновенный заяц, если бы только не злобные глаза и оскаленный зубастый рот. Можно подумать, что заяц в окружении хищников-зверей, хищников-людей и хищников-богов сам стал превращаться в хищника. Или же рука мастера настолько привыкла изображать гнев, ярость, нападение, что и мирный заяц у него получился таким агрессивным. Другой объект и вовсе загадочен. Это хеттский символ, двуглавый орел, почти такой же, как наш, только без корон и других геральдических знаков. Странно здесь не столько происхождение хеттского двуглавого орла, сколько его почти точное воспроизведение в Византии. А ведь после крушения Хеттской империи, случившегося в конце II тысячелетия до Р.Х., и до появления римского двуглавого орла прошло немало веков. В общем, здесь есть о чем думать и спорить историкам. Суровая каменная графика хеттов, использовавших, как нарочно, особо грубые цветом и фактурой горные породы, разные андезиты и базальты, настраивает и на соответствующее восприятие их литературы, известной нам благодаря Берджиху Грозному, сумевшему прочесть хеттские таблицы. Может быть, самое замечательное и лучше всего отвечающее этим впечатлениям произведение – «Песнь об Улликумми», поэма о великой вражде между богами. В ней говорится о том, как отец богов Кумарби, свергнутый своим сыном, богом грозы Тешшубом, задумал отомстить. Для этого он сочетался с горой, и гора родила ему сына Улликумми, слепого великана с телом из камня. И Улликумми встал, и начал расти, и достиг неба, и зашатались небесные престолы… «На пятнадцатый день Вырос камень высоко. Словно меч, на коленях он в море стоял. Из воды поднимался он, Камень, В вышину был огромен, Море было как поле на платье его. Он, как молот, вздымался, тот Камень, Храмов он достигал и покоев богов в небесах». (пер. Вяч. Вс. Иванова) Эта грозная эпическая песнь с апокалиптическим образом мирового бедствия должна была родиться именно здесь, среди вулканических гор и лавовых полей, в суровом каменном ландшафте. Не стоит забывать и о том, что Анкара находится высоко, некоторые районы города стоят выше 1000 метров над уровнем моря. Соответственно, солнце жаркое, но зимой здесь холодно, да и по весне иной раз идет снег. Между тем, со стен Анкарской крепости хорошо видно поднимающуюся севернее скалистую гору, все склоны которой утыканы домишками и даже лачугами. Это Алтындаг, один из самых бедных районов Анкары, и название его, переводимое как Золотая Гора, звучит насмешкой. Как и все столицы развивающихся стран, Анкара испытывает приток бедноты, селящейся где угодно и как угодно, лишь бы иметь крышу над головой. Так на древних скалах, помнящих четыре тысячи лет бурной истории Анкары, ютится нищая современность. Почему история так завораживает меня и так противопоставляется современности в моих раздумиях и чувствах? Вон там, восточнее Алтындага, возвышенная степь с несколькими островерхими сопками, место прославленное, ведь там случилось одно из самых значительных сражений прошлого, битва при Анкаре, поединок двух великих владык, Тимура и Баязида. Некогда там сшибались конные полки, звенела сталь, свистели стрелы и стонали умирающие, а ныне тишина, лишь в урочный час пронизываемая протяжным пением муэдзина… Откуда берет силу воображение, ведь я не видел даже плохонькой реконструкции этой битвы, но её далекий шум слышен, он доносится из глубины души. И там же – кутающиеся в шерстяные плащи воины Александра сидят у зимних костров, и Юлиан Апостат проводит смотр армии перед началом своего последнего похода, и Юнус Эмре поет свою песнь о прекрасной возлюбленной, в образе которой ему является Бог. Счастье это, или несчастье – знать и помнить? В одном из рассказов князя Одоевского добродетельный и умный, но уж очень пытливый и любознательный юноша захотел «знать все», и злой гений дал ему эту способность, на горе ему дал, ибо юноша стал видеть во всем его материальную сущность, и его ужаснуло течение крови в капиллярах румяных щек возлюбленной. Тут же, наоборот, в каждом событии и явлении, при рассмотрении его приходит ко мне соблазн видеть изнанку его, скрытое движение, которое не к материальному ведет, но в противоположную сторону. Искушение это сильно и властно, и не отпускает меня. В нем есть что-то от безумия, но такое безумие священно. Много было сказано ранее о дионисийской и аполлонической сторонах творчества, и сказанное закреплено временем и авторитетом. Но я как-то не могу с этим согласиться. Сам Аполлон – бог нисколько не благостный и не добрый, напротив, суровый и жестокий. Вспомним казнь Марсия – такое может быть совершено либо в припадке дикого гнева, либо в состоянии рассудочного садизма, и второй вариант особенно ужасен. В Библии имя Аполлон переводится как «губитель», у Гомера он насылает чуму на ахейское войско. А Дельфы, его главный приют и важнейшее святилище? Грозно дыбятся Федриады, огромные скалы, воздвигнутые мощными силами Земли, но и они – карлики перед голой, каменной, бесприютной громадой Парнаса. Хтоническая сущность Аполлона темна и грозна. А Дионис? Веселье и вино, сатиры козлоногие, силены похотливые, лоза цветущая и плодоносящая, цвет природы, солнечное, разудалое, готовое и к танцу, и к веселой перебранке начало. Да, безумство вакханок, страшная смерть Орфея – но это как бы не от самого Диониса исходит, а от его окружения, подвластного хмельным чарам. В любом случае, веселье есть дионисово деяние, а не аполлоново, а нам, как сказал Владимир Красно Солнышко, «есть веселие пити», да только, если меры не знать, беда случается. Здесь же, на этих суровых горах, на этих обнаженных ребрах Земли, которые и в марте еще белеют снегами, слышатся скорее гесиодовы труды на холодной и скудной земле, которая в одночасье в апреле одевается белым прозрачным цветением миндаля, а там и абрикосы, и сливы, и яблоки, а следом наваливается жаркое и сухое лето, когда крестьяне, измученные засухой, идут в горы и творят молитву Аллаху всемилостивому и всемилосердному, и счастье великое, когда, наконец, прольется дождь. Но пройдет лето, наступит холодный и ясный ноябрь, когда звезды с вечера мерцают, и кажутся близкими, пока не закроет их разом тяжелый угольный смог, расползающийся из бедных районов Анкары… И снег придет, и новый год начнется, и будем ждать, когда же отступит холод, и снова зацветет миндаль. Такова земная, почвенная, если угодно, деметрианская, сторона творчества, которая почему-то не была замечена со знаменитой Башни, хотя примеров творчества на этой основе тогда в России было немало. Но и в Серебряном веке, и сейчас интеллектуалы считали и считают это направление чем-то не вполне зрелым, видя в нем отзвук уходящей патриархальности. Этому, впрочем, способствовали и сами почвенники: в их творчестве звучал и до сих пор звучит плач об утрачиваемом или уже утерянном. Причем с течением времени этот мотив плача и прощания становится доминирующим, и звучит соло, не давая ни шанса пробиться хоть чему-нибудь еще. В итоге безнадежность становится главной мыслью и главным выводом. Если не заниматься долгим распутыванием цепочки, то можно сразу назвать причину всего этого. Она в разрушении многовековой народной картины мира. Когда-то Мей написал о железной дороге, как о силе, идущей уничтожить царство Лешего. Потом Клюев еще определеннее высказался об этом: «Сын железа и каменной скуки Попирает берестяный рай». В 70-80 годы эти стихи интерпретировали как прозрение о грядущей экологической катастрофе, но сейчас уместнее говорить о катастрофе духовной. Вот, прямо перед нами нагорные трущобы Алтындага, плотно заселенные вчерашними крестьянами – село умирает. Понятно, на смену традиционному тяжкому труду на селе приходят компьютерные системы автоматического откорма коров в стойлах и тому подобные прогрессивные нововведения, вызывающие стремительное сокращение сельского населения и отток народа в города. А в городах это уже некий пролетариат, не имеющий собственных традиций и собственной культуры. Ему не остается ничего, кроме приобщения к низовой городской «культуре», или к массовой культуре, активно внедряемой тугими кошельками при благосклонном попустительстве, или даже прямой поддержке власть имущих. И вот, бывший сельчанин, «оторвавшийся от ветки родимой», что он сможет сохранить от своей традиционной культуры? Если даже он сумеет что-то удержать, то его дети и внуки о такой проблеме уже и подозревать не будут, и в лучшем случае им останется мифологизированное представление о потерянном рае, в качестве которого будет выступать это самое село, отнюдь не идеальное. И что же делать нам? Во-первых, понять раз и навсегда, что изображение негативного, и, так сказать, «вскрывание язв», если оно происходит непрерывно, не сменяясь и не перемежаясь ничем, может дать только негативный же результат. Все большее развитие и заострение тенденций критического реализма в русской литературе XIX века в конце концов привело к формированию сразу нескольких вариантов полностью отрицательного взгляда на Россию, её культуру и её историю, и ладно бы все ограничилось воззрениями литераторов революционно-демократического направления, но ведь это подхватили и применили на практике политики! Итак, чернота порождает еще большую черноту. Во-вторых, любое совершающееся действие, любой процесс должны рассматриваться полноценно и всесторонне, как статуя рассматривается в трех измерениях, как жизнь человеческая рассматривается в непрерывном потоке времени. Всеобщая грамотность, казалось бы, безусловное благо? Ан нет, если рассмотреть её всесторонне. К несомненному благу этой самой грамотности придется прибавить несколько досадных ложек дегтя, например, мерзкие граффити, уродующие город, толпы идиотов, лезущих со своим идиотским мнением в любую дискуссию в социальных сетях, наконец, расцвет махровой, осознавшей свою силу и вконец обнаглевшей графомании. И это далеко не все. Но точно так же и исчезновение традиционного уклада и традиционной культуры не стоит рассматривать лишь в одном ракурсе. В-третьих, надо подумать о том, что же главное в культуре, в традиции, чем определяется нация, без чего она перестает существовать. Подойдем к этому издалека. Сначала стоит вспомнить классику – «Войну и мир» и народный танец Наташи Ростовой: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de ch;le давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро-весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел и они уже любовались ею. Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке». Лев Толстой заметил то, что мы перестали видеть и узнавать. Человека делает русским не социальное положение, не имущественный уровень, не образование. Но великий писатель не пошел дальше, и не стал давать объяснение. Понятно почему, вся его последующая жизнь объясняет причины. Но нам отворачиваться нельзя, ответственность слишком высока, а шанс на возвращение национального сознания, увы, невелик. Поэтому придется сказать прямо и просто. Основа любви к родине, национального самосознания и национальной культуры любого значительного народа – религия. Исключения из этого правила редки, и, к тому же, отчетливо негативны. Практическая безрелигиозность чехов, сложившаяся после страшного разгрома в годы Тридцатилетней войны, привела к тяжелым последствиям – в XIX веке пришлось бороться за сохранение языка, ведь все образованные чехи и говорили, и писали на немецком. Напротив, если рассмотрим немецкий язык и его историю, то узнаем, что основы современного литературного языка заложены Мартином Лютером благодаря его переводу Библии, а он, перевод этот, был прямым следствием протестантизма, Реформации. В свою очередь, язык и культура Древней Руси берут начало тоже с перевода Библии, осуществленного Кириллом и Мефодием. Доводы «родноверов» и иных неоязычников не стоит принимать в расчет. Вряд ли имеют большое значение и предположения о докирилловской письменности у восточных славян. Наличествуй она, непременно сохранились бы и значительные литературные произведения, подобные западноевропейскому, прежде всего, германо-скандинавскому эпосу. Рукописи не горят. Однако в древнерусской традиции нет ни одного художественного достижения в языческом духе, нет в ней и подражаний языческим по происхождению поэмам соседних народов. Итак, религия, в нашем случае православие, есть основа, фундамент нашей культуры. Достоевский здесь был совершенно прав. Верность этой точки зрения можно доказывать и от противного. Что наиболее жестко атакуется в нашу эпоху, эпоху агрессивного глобализма? Религия впрямую и косвенно, самыми различными путями. «Ах, её насадили евреи, она нам чужда» – говорят «родноверы». «Ах, она ведет к отсталости и несвободе» – говорят образованцы. «Ах, она (точнее, её иерархи) только соки сосет из народа и обогащается» – говорят как «красные», так и «радужные» оппозиционеры. Все они, впрочем, при внешних различиях глубоко родственны в своей корневой, органической нелюбви к русскому. А что дальше? А дальше я уже не вижу серьезных препятствий, ведь наше православие зиждется на древнем и мощном фундаменте. Это культура, уходящая в глубокую древность, к философии Константинополя и мудрости Фиваиды. Ростки, идущие от этих корней, пронизывают всю русскую культуру, и везде их можно встретить. Надо только внимательно смотреть и хорошо запоминать, а для этого стоит набраться терпения и отрешиться от алчной спешки, к которой приучил нас этот взбаламученный век. Вы скажете, что это идеализм? Да, конечно, самый настоящий идеализм. Но прошу заметить, что я не принадлежу к той, безусловно многочисленной, группе людей, которых научили понимать слово «идеализм» исключительно в отрицательном смысле. Чтобы не углубляться в дискуссию, я лишь отмечу, что все высшие достижения и нашего народа, и других народов, и, в целом, всего человечества, совершались благодаря разным формам идеализма. Люди, обретая веру (в Бога, в родину, в победу, в «светлое будущее», в справедливость), совершают подвиги. Пассионарность, пусть её и будут объяснять в духе теории этногенеза как свойство, присущее некой стадии развития нации, все равно порождается и вскармливается верой, не желающей знать рефлексии и сомнения. Верой и мечтой. А это и есть идеализм, даже на том трагическом пути, где он рядится в революционные и богоборческие одеяния. В сущности, вся история русского народа после 1917 года есть эпоха безудержной эксплуатации русской пассионарности властью, эксплуатации, вызвавшей истощение и кризис, который мы сейчас пытаемся преодолеть. Дело национального возрождения или духовного оздоровления нации есть дело великое, требующее огромного напряжения сил, самоотверженности, подвига. И как, скажите, совершить его без идеализма? Да никак, не получится. И поэтому, если уж примериваетесь (пока не могу сказать – «беретесь») к этому делу, то оставьте уныние, забудьте о нем. Найдите свет, и идите к нему. И вспомните о тех, кто шли до вас и приходили к цели. Глава 12. Кызылай Богатый север и бедный юг. Так привыкли мы обозначать главную мировую ось противостояния. Ну, а здесь, в Анкаре придется привыкать к инверсии – бедный север и богатый юг. Покидаем Алтындаг и Улус, пересекаем площадь Сиххие – и отсюда начинается Кызылай. Это уже вполне современный район, жилье здесь лучше, и стоит все дороже по мере продвижения к югу, которое, кстати, сопровождается подъемом все выше и выше в гору. Помню репортажи наших журналистов в 80-е годы – они обычно показывали нам Анкару с самого высокого, самого южного и самого фешенебельного района Чанкая. При этом за спиной журналиста можно было видеть центр и север Анкары, находящиеся много ниже и застланные пеленой смога. Угольное отопление зимой приводило к тому, что на площади Сиххие нечем было дышать, и так продолжалось до рубежа 80-х и 90-х годов, когда в Турцию пошел наш газ. Правда, смог на Сиххие все равно остался, но только теперь он образуется в основном за счет автомобилей. А Кызылай лежит между Сиххие и Чанкая, на склоне, и занимает промежуточное положение. Помнится, в начале 1994 года съём меблированной квартиры стоил здесь в месяц около 12000000 лир, это примерно 600 долларов. Вот такие тогда были цены, притом, что квартира подразумевалась трехкомнатная, меньше в Кызылае не строили. Там, кроме того, много частных домов среднего класса, вполне приличных. Университетские профессора живут в таких. «Ай», кстати, по-турецки – месяц, соответственно, Кызылай – это красный полумесяц. Интересно здесь это созвучие турецкого «ай» и греческого «айос», причем это греческое слышится не только в крымских названиях типа Ай-Петри, Ай-Тодор и Ай-Никита, но и в Турции оно тоже звучит – Айя-София. Полумесяц рифмуется со святостью. В то же время для турка это может звучать как «София под полумесяцем». Кызылай не богат стариной и музеями – это район торговли, ресторанов и приличного жилья. Что касается торговли, то наиболее интересно и даже экстравагантно выглядит большой торговый центр Бендик, расположенный прямо в центре Кызылая. Соль в том, что находится этот торговый центр непосредственно под большой мечетью Коджатепе, занимая её цокольный этаж. У нас бы сделали нижний храм и верхний храм, как в соборе Христа Спасителя, а турки решили иначе, и отвели весь низ большого здания под торговлю. Торговый центр и мечеть, сосуществуя рядом, в одном сооружении, как бы изолированы друг от друга, так что, когда находишься в Бендике, ничто не говорит тебе, что над тобой мечеть. Но когда идешь к магазинам, то мечеть Коджатепе прекрасно видишь – она вырастает перед тобой, огромный купол закрывает все больше и больше неба, и все выше и выше поднимаются четыре стройных минарета. Это соборная мечеть Анкары, построили ее в 1987 году вместе с торговым центром. Вообще, ближневосточные народы (турки, арабы, персы) понимают толк в торговле, любят торговать, и идет это с глубокой древности. Думается, что и торговля в Храме Соломоновом, прерванная бичом Христовым, проистекла из той же восточной традиции. Впрочем, восточный базар, где можно и даже нужно поторговаться и поговорить, мы оставили в Улусе. Здесь, в Кызылае, много магазинов, но в большинстве их цены фиксированные, торг не ведется, да и европеизировано все достаточно сильно. Оттого Кызылай отчасти напоминает стамбульскую улицу Пера, ныне Ыстыклал, уступая, правда, по уровню товаров и услуг. Но, помилуйте, для непритязательного русского, по счастливому стечению обстоятельств попавшего за рубеж в середине 90-х годов все это было очень даже хорошо. А рестораны? У меня, старого путешественника, давным-давно сложился принцип – хочешь узнать культуру народа всесторонне – не забудь о кухне. Национальная кухня – важная составляющая любой культуры, и мне, русскому, обидно, что о нашей кухне даже мы знаем мало, а в глазах западного человека русская кухня – это вообще что-то крайне странное – красный суп как из фильма ужасов, и все это обильно заливается водкой… А есть и обратная сторона, вызываемая тем, что мы «ленивы и нелюбопытны». Идешь где-нибудь на Кипре, и видишь зазывающую вывеску таверны, да на русском – «борщ, пельмени»… Ужас, неужели, приехав на Кипр, надо отказаться от сувлаки, шефтали, мезе и прочих блюд ради пельменей? Или, того горше, в Тайланде, в харчевнях – опять «пельмени». Из чего их там делают, никто не спрашивал? И, опять же, приехать в такую даль дальнюю, и не попробовать хотя бы том юм конг, предпочтя сомнительные «пельмени»? Но я отвлекся. В Турции соотечественников уже столько перебывало, что меня, наверное, сейчас упрекнут и напомнят, что уж турецкую-то еду все знают. Отвечу, что не все так просто. Обычно наши бывают в курортных зонах, а там, в отелях, питание стандартизировано и адаптировано к европейскому вкусу. Многие знаменитые турецкие блюда в пляжных отелях вообще не готовят, так, например, кашарлы пиде, сходное со знакомым нам хачапури, я не встречал там. А сладости? Вместо изысканных видов баклавы и кадаифа там подают какие-то бисквитные тортики, перегруженные кремом невысокого качества. Поэтому желающему отведать турецкой кухни могу лишь посоветовать сойти с туристической тропы. Кызылай для этого самое подходящее место. Ресторанов много, готовят в них хорошо, и готовят именно то, что нужно. Так что приступим. Основа турецкой кухни, конечно, мясные блюда. Баранина, говядина. Многое делается из мяса, но я расскажу лишь о двух блюдах, зато подробно. Начну с блюда из баранины, и это будет искендер-кебаб. Представьте себе большой, во всю тарелку, тонкий пласт филейной баранины – я не знаю и сейчас, откуда такая берется, хотя курдючных овец нагляделся в той же Турции. В общем, лучшей баранины в принципе быть не может. Это отборное мясо лежит на тонком лаваше, а сверху оно залито горячим растопленным сливочным маслом, а поверх масла положен йогурт, турецкий, конечно. Царское блюдо, оправдывающее свое название. Второе же блюдо, гювеч, делается из отличной говядины, мелко порезанной, тушеной в особом соусе и подаваемой в специальных маленьких чугунных сковородках. Официант несет сковородку, а в ней все шкворчит и кипит, и дымится ароматным паром, и тут, конечно, есть на что полюбоваться – и как шкворчит блюдо, и как рисуется официант, с трепетом подавая раскаленную сковородку. Тоже царское блюдо. А если продолжим, то как не вспомнить про овощи! И здесь есть царское блюдо, с красивым названием – имам баялды. Означает это – «имам упал в обморок», от чувства глубокого удовлетворения, понятное дело. А блюдо это – фаршированный баклажан (кстати, и слово «баклажан» турецкого происхождения). В идеале половинка баклажана печется, будучи установленной выпуклым концом вверх, и так она напоминает чалму имама. А когда она испечется, то мягко склоняется набок, как и положено имаму, получившему желаемое. В Турции все еще светское государство, и алкоголь продается в магазинах и производится в стране. Это пиво, вино (его стали активно производить при Ататюрке), водка (из сахарной свеклы). Но это все нетрадиционные напитки, проникшие в Турцию. Между тем у турок есть и свой национальный алкогольный напиток. Это ракы – виноградная водка с анисовой вытяжкой. Пить её чистой нельзя, слишком много аниса, поэтому её разводят холодной водой, так что получается белесая мутная жидкость, похожая на имитации самогона в советских фильмах, или на разведенный одеколон. Её пьют вместе с мезе – восточной закуской, в данном случае с брынзой и дыней. Если это ракы высшей категории «Текирдаг», то получается неплохо. Кстати, турецкий анекдот об этом – некий падишах велел казнить всех, уличенных в пьянстве. Поймали компанию пивших ракы, ведут их, а один кричит – я не виноват, отпустите меня, я не пил, я только закусывал! Ну, и десерты не забудем. Распространено представление о чрезмерной сладости и приторности турецких национальных кондитерских изделий. Но это не так. Взять хотя бы локум, от названия которого, кстати, русское слово «лакомство» произошло. Попробуйте сравнить его с американским пончиком-донатом, наполненным кремом и покрытым сверху приторнейшей глазурью. Думаю, что все ясно. Больше того, намечаются интересные выводы. Первый заключается в том, что северяне большие сладкоежки, чем южане, второй же вывод – изысканность кондитерского изделия тем выше, чем меньше в нем сахара. Кстати, баклава в Турции, на мой взгляд, подпорчена сахарным сиропом, которым её обильно поливают. Это к тому, что классическая греческая баклава делается с медом, а турецкая – упрощенный вариант. Ну, хорошо, поели, чайку попили, помыли руки специальной ароматической водой. Куда теперь? А больше никуда, потому что приехали. Путешествие наше закончено. Но не закончен разговор, и потому надо где-нибудь еще устроиться. Если больше не хочется в ресторан или кафе, то можно просто присесть на лавочку, благо их много. Ближний Восток без лавочек немыслим, здесь много и часто сидят и беседуют, в отличие от Дальнего Востока, где обычно идут, причем идут целеустремленно. И мы тоже двигались, пока была цель, Анкара, но теперь она достигнута, пора остановиться. Да, пора еще и потому, что в каждом деле и в каждой мысли всего важнее её завершение. Мы, русские, при многих несомненных достоинствах обладаем и некоторыми назойливыми недостатками, один из которых – неумение доводить дело до конца. Сколько раз уже приходилось видеть людей, потративших огромные усилия и погубивших все это из-за какой-то бессмысленной и скучной мелочи. Бывало, договоришься о важной встрече, ждешь, а потом узнаешь, что твой коллега на пути к тебе встретился с кем-то и провел время в пустейших разговорах. Или, горше того, прекрасный замысел остается нереализованным оттого, что банально не хватает терпения на рутинную, прозаическую, но абсолютно необходимую работу. «Поэзия и правда» вступают в конфликт оттого, что стремление к поэзии было, да еще какое сильное, только вот на правду не хватило духа. И вы, наверное, заметили, что, начав эту повесть в духе высокой поэзии, к финалу я погрузился в прозу с торговлей, яствами… Но, кстати, этому как нельзя лучше способствует Кызылай с его магазинами, жилыми кварталами, учреждениями и офисами, где нет уже музеев и древних памятников, и ничто не отвлекает от прозы, столь обыкновенной и столь необходимой. Так займемся ей, ведь времени у нас достаточно. Мы и раньше не спешили, вопреки настроению века, а теперь и подавно не будем. Наберемся терпения и подумаем о пройденном и о предстоящем. Здесь уже было сказано о том, что истинное обязательно имеет цель, а ложное бесцельно. Но что делать, если цель уже достигнута, как в нашем случае? Весь путь пройден, все интересное увидено и пересказано, и наступает конец. Если жизнь человека есть долгое путешествие, то окончание её – смерть. Ей, смерти, подобно и завершение путешествия нашего, и не зря мы пышно отобедали в Кызылае, ведь это была наша погребальная тризна. Помню, как в музеях Берлина, а затем Флоренции разглядывал я множество этрусских погребальных урн и саркофагов с обязательными сценами заупокойной тризны, где во главе группы пирующих изображался покойный – он, возлежа как на симпосионе, поднимал чашу или ритон с вином. Вот и мы в нарочито прозаической форме воспроизвели это действо. А что же дальше, за последней страницей и за последней денницей жизни? Предупреждаю, я не буду рассматривать здесь видения переживших клиническую смерть с обязательным путем к свету, столь зримо описанным в «Смерти Ивана Ильича» Львом Толстым, который, кстати, клиническую смерть не испытывал… Для меня важнее сейчас сказать, что для человечества утрата одного индивидуума болезненна, но не опасна, более того, знания, опыт, даже генетическая память ушедшего остаются с людьми. Атеисты, пользуясь этим, говорят о том, что человек (разумеется, не всякий, ну вы понимаете) и дела его живут в веках, и это и есть истинное бессмертие. Но на самом деле в этом случае от человека остается лишь представление, сложившееся о нем в памяти современников и потомков, и представление это может весьма разнообразно редактироваться желающими извлечь из этого выгоду. Мы опять попадаем в ловушку субъективизма, ведущего в неизбежный тупик. И ладно бы только это, но, уходя от Сциллы, мы попадаем к неизмеримо худшей Харибде. То, что человек смертен, не безнадежно, если во главу поставить человечество. Но ведь, если смертен индивидуум, то точно так же смертен биологический вид, сам Homo sapiens, само человечество. Тут уже никуда не денешься с общечеловеческой памятью и наследием, разве что можно уповать на разумных не-землян, готовых, как в фильме Спилберга «Искусственный разум», собирать по черепкам расписную вазу человеческой культуры. Но найдутся ли такие? Не выглядит ли их явление неким космическим deus ex machina? А ведь главное мы этим еще и не затронули. Главное еще хуже. Пусть смертно человечество, и маловероятен приход «добрых чужих», но тогда можно представить грандиозную панораму Великого Кольца Ивана Ефремова. Он и сам писал, как умирающие, уходящие звездные цивилизации отдавали свои знания и достижения братьям по разуму с помощью Великого Кольца, в котором, кстати, можно видеть некий космический, вселенский Интернет. Это дает надежду, только цивилизация должна невероятно вырасти, чтобы найти средства общения. Однако и эта надежда рушится… Современная картина мира подразумевает конечность Вселенной во времени, реализуемую двумя путями, каждый из которых ужасен. Вселенная непрерывно расширяется, галактики все больше удаляются друг от друга, в итоге вещество все разреженнее, «пустоты» все больше. Если этот процесс будет продолжаться дальше и не обратится вспять, то через многие миллиарды лет наступит умирание Вселенной. Скорбно и одиноко будут догорать последние звезды в мертвом Пространстве без конца. Если же процесс расширения Вселенной сменится противоположным, то, опять через миллиарды лет, наступит гибель в жарком аду стремительно сужающегося космоса, в конвульсиях сталкивающихся масс, а потом, когда все «схлопнется» в неопределимую точку, новый Большой Взрыв ознаменует повторение всей истории… Итак, одна перспектива означает конечность и полную смерть всего без возможности восстановления, другая же, при повторении с начала, означает полное обнуление всего. И в том, и в другом случае приходит вывод о полной бесперспективности, бесцельности и тщете жизни, что человеческой, что какой угодно инопланетной. Кто-то может утешаться тем, что нам не дожить до конца Вселенной, а я тогда в дополнительное утешение добавлю, что и до смерти нашего Солнца мы не доживем. Кто-то может обратиться к древним словам мудрого царя – «нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будут после». Это ощущение тщетности существования ведет в цитируемой книге мудрости к незамысловатому гедонизму, но нам-то что делать? И вот, именно сейчас, когда все кажется безвозвратно потерянным, приходит на помощь простейший жизненный опыт. Есть строгое правило соподчиненности и сопряженности всех явлений мира – каждое служит чему-нибудь, будучи частью единой системы. Красота цветка и мелодичность пения птицы не случайные прихоти природы. Но, если так, вспомним и восклицание поэта – «что делать нам с бессмертными стихами»! Для чего все великолепие искусства, все эти невероятные взлеты, прозрения, зачем изысканность гармонии? Опять-таки маячит гедонизм, ибо человеку, не обремененному любовью к изящным и прочим искусствам, в жизни проще! Ну да, проще… Как синезеленой водоросли проще выживать в экстремальных условиях. Но эволюция ведет к высокому совершенству так же, как искусство ведет к достижению гармонии, а вера к обретению Благодати. Биологический вид вырывается из тупика конкуренции в среде обитания, радикально меняя саму среду на новую. Разум, приобщенный к Духу, сохраняется, вырываясь из материальной среды существования и уходя в другую. В этой новой среде разум независим от материального мира. А смерть материального мира для Духа то же самое, что смерть тела для души, обретающей свободу. Осенью в Анкаре наступают особенно ясные дни. Утром холодно до заморозков, днем сильное, южное и горное солнце добавляет золота к облетающей листве платанов. Холодная и чистая горечь разлита в воздухе, и чуешь дымок жареных каштанов, смешанный с запахом пекущегося донера. Вечер наступает быстро, и в огромном небе остро горят звезды, и хорошо думается о любви и о Боге. Мне до сих пор хочется туда вернуться, хотя я знаю, что это невозможно, и понимаю, что самая большая печаль на свете есть печаль о том, что уже прошло и невозвратимо в этой жизни. При этом знаешь, что каждый ушедший день продолжает существовать где-то там, в эмпиреях, и там те же дети смеются и плачут, дети, которые здесь давно уже состарились. Он, этот мир, есть, просто тебе туда нет дороги. Пока еще нет, ведь ты еще не завершил предназначенный путь, ты еще продолжаешь свое долгое и прекрасное путешествие. Опубликовано в журнале "День и ночь", Красноярск, № 3, 2018 © Никита Брагин, 2018 Дата публикации: 11.08.2018 14:54:21 Просмотров: 1937 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |