Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Победитель

Евгений Пейсахович

Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры)
Объём: 16939 знаков с пробелами
Раздел: "Не вошедшее в"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


1

В центре двора Влад разбил сад - с вишнями по углам, низкими и завораживающе кривыми.
Две сходящиеся стороны квадрата были засажены крыжовником, две другие – малиной. В одном малиновом и одном крыжовенном рядах Влад оставил – наискосок друг от друга – проёмы, вкопал там сделанные из тонких труб арки и посеял вьюн. Летом арки, опутанные цветущим вьюном, сливались с небом, поднимались над избами и серыми панельными домиками посёлка, сосновым лесом, щербатым от выбоин шоссе, и сад становился чужд всему и недосягаем для всех, кроме Влада и – иногда, не часто – его внучки, девчонки с русыми косицами, шелушащимися губами и длинными ресницами, чёрными - в контраст с серо-голубыми глазами и белыми бантами. Банты, правда, делали всё, чтоб приблизиться по цвету к ресницам. Где было погрязней, туда внучка совала голову, чтоб тут же сморщиться и сказать громко:
- Фу-у! – будто вовсе ей не интересно и противно даже.
Влад постригал кусты крыжовника и малины, наплевав на урожай. Материал для ваяния был колюч, неудобен, не хотел становиться округлым или кубическим, отчаянно царапался и после каждой стрижки напоминал кошку с сердито вздыбленной шерстью.
Хлысты малины, чтоб вела себя поприличней, Влад привязывал к толстой алюминиевой проволоке, накрученной на и протянутой между ржавых арматурных прутьев, воткнутых в землю.
Крыжовник после стрижки начинал хулиганить с особым цинизмом – отращивал колючую короткую ветку вверх – будто показывал средний палец.
Серёга, экспедитор на пенсии, глядя на соседский сад, матерился – громко, зло и бессильно. Зло – потому что по-другому не получалось. Бессильно – потому что боялся Влада. Помнил, как получил от соседа в глаз, когда, лет пять назад, полез к нему с какой-то нестоящей претензией - о покосившемся заборе между дворами.
Серёга забыл, что был пьян и груб. Рисовалось ему, что отправился обсудить общие дела прилично одетым и бритым, по сухой летней тропинке, по притоптанной траве, с приветливой улыбкой, дружелюбным взглядом и вежливыми словами.
На самом деле он лыка не вязал, был грязен, непроходимо пахуч, и фаянсовые белки ничего не видящих глаз его испещрены были кривыми и тонкими красными линиями.
О покосившемся заборе Серёга соседу ни слова не сказал. Вообще успел сказать мало – потому что не с того начал.
Потом уж, проспавшись, переболев похмельем, отлежавшись со смоченной бодягой тряпицей на глазу, стал редактировать свои ненаписанные мемуары, постепенно меняясь ролями с Владом, пока наконец картина более-менее выстроилась.
Единственный момент её рушил. Его Серёга вычеркивал из памяти мучительно долго, но получалось так себе. Получается, получается, а потом хрясь – и снова не получается.
Он очнулся тогда, лет пять тому, в грязи – будто холодный компресс решил поставить на всё своё болящее тело, принять целительную грязевую ванну.
И это воспоминание – о липучей грязи на лице, шее, в карманах старого засаленного пиджака, на рваной футболке и на мокрой замёрзшей заднице, кое-как обтянутой мешковатым трико, – не вписывалось в картину летнего дня, примятой травы, тщательной выбритости и безупречной дипломатической приветливости.
Со временем Серёга справился с неувязкой. Было, да. Но не в тот раз. Санька Истомин, друган, с которым по пьяни подрался перед гаражом птицефабрики накануне восьмого марта, тот да – сбил с ног, повалил в грязь. Скользко было. Ещё Андрюха Кутьин – с тем тоже. Выпили, подрались. Андрюха тоже в грязь завалил и отпинал по-товарищески - сердобольно, сострадательно, скорбно. Ребро сломал.
А с соседом Серёга не пил ни разу. Пошёл к нему, как к приличному человеку, обсудить покосившийся забор, а тот, сука, алкаш, полез драться, но Серёга ему от души вмазал.
Картина, на которой Влад, раскачиваясь, стоит на коленях и пытается утереть кровь, капающую из носа на траву, а Серёга с жалостливым снисхождением смотрит на него сверху, стала реальностью. Другой просто не было и быть не могло.
Иногда в мемуарах на Серёге оказывался строгий чёрный галстук, и тогда автор попрекал себя за враньё. Галстука он никогда не носил, завязывать не умел, и вообще – надо было придерживаться правды, а не молоть всякое, как в телевизоре.
Забор Влад поправил. Ясно же почему – не хотел ещё раз схлопотать.
Серёга рассказывал эту историю друганам, будто она случилась вчера. Сам умеренно-хлипкий, с тёмно-морщинистыми, будто не вымытыми, щеками, он сокрушал соседа, массивного, мускулистого, весом с центнер с небольшим и с гладким - что особенно противно, - почти без морщин, лицом.
То Серёга бил его прямым в глаз, то снизу в подбородок, то в поддых. Потом пинал в мотню – иногда неуклюжим кирзовым сапогом, иногда остроносым ботинком, а если оказывался добр и расположен к всепрощению, то засандаливал сандалем.
Друганы не искали противоречий. Правда была текучей, как водка или портвейн, белое или красное, и не могла не меняться. Переиздавалась она часто, и каждое новое издание было исправленным и дополненным.
Андрюха Шмаров, поблёскивая седой щетиной, кивал и, пока мог двигать руками-ногами, повторял Серёгины удары по пропитанному перегаром и сигаретным дымом воздуху. Коська Пятунин порывался сам рассказать, как в молодости дрался с городскими, которые приезжали в сентябре на уборку картошки. Руками, как Андрюха, он не размахивал – левая висела неподвижная, давно и прочно недееспособная, а в правой, с кривым указательным пальцем, сломанным когда-то очень давно, он держал стакан, которым резко взмахивать не решался, опасаясь пролить водку. Так только – иногда подпинывал воображаемого Влада. Когда это было уместно.
Внутри квадрата, огороженного кустами крыжовника и малины, росли две яблони. Одна – с плодами солидного знания, скупо дававшая урожай в конце августа. Другая – в начале июля густо покрывалась мелкими, размером с алычу, жёлтыми с красным яблоками, как подросток прыщами. Мелочь была кислой и терпкой, от неё сводило скулы, но варенье получалось вкуснее вишнёвого, хотя варить его было морочно: чуть переложишь гвоздики или корицы, забудешь положить или бухнешь в кастрюлю слишком много лепестков шиповника – и результат не тот. Не плохой, но не тот. Идеальный результат казался недостижимым.
Влад звал это варенье капризным и сам себе признавался, что не помнит или не знает, какой вкус считать идеальным. И есть ли он вообще. И был ли когда-нибудь.


2

Домом у Серёги занималась жена, в молодости бывшая Надюхой, к старости ставшая Тимофевной.
Дома Серёга был тих и покладист. Прежде чем взобраться на стол и выкрутить перегоревшую лампочку, подкладывал книжку, чтоб не вставать на скатерть. На белой книжкиной обложке, чуть наклонив голову - будто отворачивался от Серёгиных носков, - думал о трудной жизни Микельанджелов Давид, лоснящийся и потёртый. Серёга попирал его хлопчатобумажными съезжающими с ног носками или, если зимой в морозы, - шерстяными, туго сидящими, плотной ручной вязки.
Он безумно терпел свою жену, а она его.
Надюха, потом Тимофевна, выделяла Серёге, потом Серёге, из его же зарплаты, потом пенсии, столько, чтобы пару раз в неделю он мог непротиворечиво сброситься с двумя-тремя друганами, но в результате остаться в размытых, почти безразмерных, рамках приличия. За это Серёга следил за курями - непересыхающим источником дерьма, яиц и, по праздникам и для гостей, начинки для пельменей. И копал в регулярно повторявшихся сентябрях картошку вилами в огороде, в октябрях пилил, колол и складывал в поленницу дрова, в ноябрях гужевал.
- Товар-навар-водка штрих, - прежде чем накатить, авторитетно и бодро говорил Коська Пятунин, пивший в молодости со студентами.
Тимофевна старела медленно, неохотно, будто берегла себя для какой-то ещё жизни, до сих пор не состоявшейся, но грядущей.
Вечером она включала телевизор, садилась на стул, храня прямую спину, оглаживала ладонями голову в белом платке, подтыкала под него выбившиеся волосы цвета запылившейся пшеницы, оправляла синюю вязаную кофту и смотрела в окно, выходившее на Владов сад. Летом сад погружался в сумерки медленно, неуверенно, сопротивляясь, будто боялся лишиться девственности, хоть и понимал неизбежность. Зимой - голый, тусклый, плотно укутанный в снег, нырял в темноту с размаху, сливался, отдавался и - казалось Тимофевне – плакал потом, как ребёнок, спрятавшийся от обидчиков под одеялом.
Серёга задвигал белую, в васильках, задергушку. Даже когда возвращался затемно и нетрезвый. Первым делом шёл к окну и расправлял кусок ткани, елозя пальцами по бельевой верёвке.
Тимофевна молча продолжала смотреть мимо телевизора – на задергушку, как на экран.
Иногда она открывала секретер с потрескавшейся полировкой и перебирала жидкую стопку побуревших газет, которые там хранила.
Тимофевнин архив Серёга не трогал. Какой смысл разглядывать тёмные лица прежних начальников, давно умерших, и читать о трудовых успехах работников птицефабрики, если их нет в живых - как тех кур.
Ещё там лежала наклеенная на плотный мелко-рифлёный коричневый картон фотография Тимофевниных предков – человек двадцать мужчин, женщин, детей, стоящих, сидящих и даже лежащий один - подпирая щёку согнутой в локте рукой. За ними – большая новая, не успевшая потемнеть изба. Женщины в сарафанах, мужики, пышноусые и с аккуратно постриженными седыми окладистыми бородами, в сапогах с мелкими складками в низу голенищ, в рубахах с застёгнутым круглым стоячим воротом, в пиджаках. Смотрят серьезно и дружелюбно – даже и поверить невозможно, чтобы люди смотрели так друг на друга, а не в объектив.
Туда же, на полку секретера за откидывающейся крышкой-столешницей, Тимофевна складывала сначала зарплаты, потом пенсии. Значимые рубли становились незначимыми и плавно перетекали в сотни, тысячи, миллионы, потом опять в сотни и снова в тысячи. Тимофевна клала тощие, потом пухлые, потом снова тощие стопки купюр под потёртый кожаный кошелёк на блестящей, потом потускневшей, никелированной застёжке из двух шариков на изогнутых ножках.
Серёга, даже когда остро хотел добавить невменяемости, не притрагивался к деньгам без ведома Тимофевны. Безропотно. Смиренно.
Раз в месяц, пропуская визиты редко и только вынужденно, приезжал сын Юрка, рано и безоговорочно поседевший. Привозил тяжёлые шуршащие пакеты с продуктами – чтоб Тимофевне не ходить в магазин. Чтобы только хлеб купить в ближней тесной лавке, раньше – сельпо.
На секретере он оставлял матери денег. Отцу - перед тем как забраться в свой чёрный джип - совал ещё три-четыре купюры, стараясь, чтоб мать не увидела.
Несчастье, ставшее потом счастьем, застигло Серёгу в один из Юркиных приездов.
Сын, нависая над тарелкой с матерниными густо-красными щами, покачал седой головой:
- А дядь Володя-то скромник.
- Да уж знаю я-то, - Тимофевна сидела напротив, уперев локти в белую клеёнку, расчерченную бежевыми линиями на квадраты. Смотрела, как ест ее стареющий сын. Намедни, блазнится, пачкал пелёнки и распяливал беззубый рот в требовательном и горестном оре - и уж седой весь. – Газеты в шкафе-те вон. А и некому казать-то. Которы знали Вовку, поуехали все да поумерли. Одна путя-то у всех.
Юрка снова качнул головой:
- Ну, дядь Володь. Конспиратор.
Серёга елозил тощим задом по деревянной табуретке, крашенной мрачной охрой, и ждал, томясь, часа расставанья, когда сын Юрка сунет ему в руку мягко шуршащие купюры. Три или четыре. Четыре – лучше, чем три. Разговор о соседе Серёгу не интересовал. Но отозваться надо было. Спросил, будто впрямь хотел знать:
- Чо тако?
- Чемпион он был, - Юрка сделал паузу, чтоб заглотить ложку щей и пожмуриться от удовольствия. – По боксу. Страны, представь.
В животе у Серёги что-то горячо и неприятно колыхнулось, а задница похолодела и взмокла, будто на нее плеснули жидкой осенней грязи.


3


Назавтра, в два часа пополудни ровно, Серёга стоял рядом с местным магазинчиком, и болоньевая куртка его слегка топорщилась, будто во внутреннем кармане ютилась чекушка.
- Фуфырик взял? – Коська кивнул на болоньевый бугор на Серёгиной груди.
Тот молча помотал головой – отрицая - и стал стучать валенком о валенок, отрясать снег, готовясь войти в тёплые недра магазина.
Коська хотел похлопать деятельной правой рукой по груди другана, но не решился - Серёга был непривычно серьезен.
От магазина - обшитой крашеными досками избы с цокольным этажом и высоким крыльцом – пахло подтаявшей мороженой рыбой и свежим хлебом.
Вдвигая сельпо в новые времена, вместо крохотных зарешеченных окошек с ржавыми железными ставнями вставили большие окна, большие решетки из шершавого арматурного прутка и новые, по новому размеру, железные ставни, которые держали закрытыми, а потом для надежности вообще заварили. Сварочный шов напоминал операционный - со свищами по всей длине.
Зимой, в сильные морозы, ставни плотно обмерзали мелкими снежно-ледяными кристаллами и, когда выглядывало солнце, новогодне искрились и обещали бесконечную радость. Загипсованный изморозью сварной шов выглядел не пугающе.
Всю дорогу до Коськиной избушки Серёга молчал. И в душной внутренности её, со стуком поставив на низкий прямоугольный столик с вышарпанной столешницей три поллитры и шмякнув полусогнутую какашку ливерной колбасы, подкупающе дешёвой, сел на продавленный Коськин диван, не снимая куртки. Молча.
- Щас Андрюха прилетит, погужуем, - бодрился Коська.
Серёга выглядел так, будто хотел и не решался сказать что-то важное. Будто случилась какая-то беда, про которую пока знает только он.
Коське хотелось утешить Серёгу в его невысказанном горе, но он не знал как.
- Чо Андрюху ждать, - предложил Коська единственное возможное. – Давай товар-навар-водка штрих. По стакашку да заедим вон. На душе-то легше будет.
Серёга сосредоточенно выпил водку из граненого стакана, снаружи покрытого отпечатками пальцев, от матово-белых до угольно-чёрных, но изнутри – сияющего антисептически.
Выпил, брякнул дном стакана о стол и снова стал смотреть вовнутрь, в печаль свою, тёмную, глубокую, неисчерпаемую, как колодезь.
Зимой Владов сад напоминал выстроенный из снега лабиринт. Арки с вмёрзшими в иней мёртвыми стеблями вьюна выпирали из плавно-округлых стен-сугробов, не сливаясь с небом - ни голубым, ни серым.
Кончалась вторая бутылка, когда Серёга решился. Вздохнул, посмотрел на Коську с Андрюхой и стал каяться:
- Я вот чо. Я вам тут пургу мёл, что соседа отметелил. Мол, вот я – кого хошь замоложу. А правду-ту не говорил.
Он сунул руку за пазуху, вытащил пожелтевшую газету и шмякнул ей о стол, так что тонкие свернувшие шкурки от ливерной колбасы разлетелись в стороны, будто испугались.
- Смотрите вот.
Коська качнулся вперёд, взял газету и обрадованно гаркнул:
- Во, гляди, Горбач!
- Не там, - Серёга был строг и торжественен. – Назади смотри.
Андрюха вырвал газету у Коськи, пошуршал, поводил пальцем по изжелта-чёрной бумаге:
- Где, Серёга?
- Фотка там, - Серёга расплескал остатки водки из второй бутылки по стаканам и выпил из своего – не лихим залпом, а как сердечники пьют корвалол, когда каждый мелкий глоток – мольба и отчаяние, смирение и молитва.
На фотографии, смахивающие на рабочего и колхозницу с молотом и серпом, двое мужчин, один - в светлых брюках и светлой сорочке, другой – в трусах и майке, вздымали вверх сцепленные руки. Вместо молота, тот, что был, как пионер на физзарядке, в трусах и майке, держал широкий ремень. Была сбоку ещё третья фигура, совсем затененная. Кто-то понурый, согбенный, кого мужчина в светлых брюках и сорочке тоже держал за руку, будто собрался пойти с ним на прогулку, а тот идти не хотел и капризничал, но и понимал, что ремнём, уже поднятым вверх угрожающе, могут выдрать.
- Наш земляк, - вслух прочёл Андрюха, - стал чемпионом страны по боксу в тяжёлом весе.
- Ты чо, Серёга, - Коська посмотрел осуждающе и обиженно. – Ты чо, выпил уже? Чо, не чокнулся, ничо.
- Это про соседа, - объяснил Серёга Андрюхе, не обращая внимания на Коськин попрёк.
- Во, - Андрюха потёр седую щетину. – Чемпиона замолодил.
- Ладно, - Серёга почувствовал, как несчастье быстро перетекает в счастье. – Я ж не знал. Ну и чо – чемпион? Он думал, мы чо – бояться его будем?
- Ты скажи, если чо, - Коська поводил в задымленном пространстве слабо сжатым кулаком деятельной руки. – Будет грубить – рыло ему начистим с Андрюхой.
- Суйся ещё, - проворчал Серёга, кривя губы. – Хватит ему чо получил.
- Давай, ладно, - единственной своей деятельной рукой Коська поднял стакан, - товар-навар-водка штрих.
Тимофевна сидела на стуле прямо, положив ладони на колени, на черную, в мелких жёлтых цветках, ситцевую юбку, и смотрела в окно, мимо стоявшего перед ней на широкой полированной тумбе телевизора, в котором гладко причесанная темноволосая молодуха с коровьими ресницами, неулыбчивая и как будто встревоженная, торопилась поделиться новостями, старалась, как могла, привлечь внимание.
Под скатами сугробов - сине-фиолетовых в сумерках, будто на них пролили чернила, - оголившиеся кусты ждали лета, когда зелёные стебли вьюна оплетут арки, сольются распустившимися цветами с небом - и Владов сад поплывёт в пространстве.




© Евгений Пейсахович, 2012
Дата публикации: 15.03.2012 21:52:07
Просмотров: 3584

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 96 число 31:

    

Рецензии

Рене Коэн [2012-03-20 07:19:45]
как хорошо, Женя, читать тебя! будто плывёшь по тексту. и как сквозь абсолютно прозрачную воду видишь Влада, и сад, и Тимофевну с Серёгой... мастер. что тут скажешь!

Ответить
пасыб второй раз.
и - второй же раз - видеть я этот текст не могу больше... ни сквозь воду, ни как-то еще. хы.