Лента Мёбиуса - 12 - 14 главы
Вионор Меретуков
Форма: Роман
Жанр: Психологическая проза Объём: 75751 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Глава 12 На похоронах короля Карла Самсон встретил славного Манфреда, от которого получил приглашение на обратном пути посетить Нибелунгию. Самсон с радостью принял приглашение. На поминках Самсон с Манфредом нажрались, и Самсон признался, что долгие годы мечтал полежать рядом с Манфредом на его прославленных изумрудных полянах, в окружении хмельных красавиц и веселых собутыльников. И чтобы журчал хрустальный голубой родник, и чтобы пели разноцветные птицы в кронах столетних дубов, и чтобы пенилось терпкое вино в золотых кубках! И чтобы Самсон и Манфред вели пространные высокоумные беседы о таинствах рождения и смерти, о бесконечности, добре и зле... О вечной любви и вечной жизни, в конце концов... Самсон не заметил, как странно после этого посмотрел на него Манфред. Увы, в Нибелунгии Самсона ждало разочарование. Сразу после прибытия Самсона прямо в аэропорту Манфредберга, столицы Нибелунгии, погрузили в паланкин и почти сутки несли до этих самых чертовых изумрудных полян: таким образом предупредительный и заботливый Манфред хотел сделать своему высокому гостю приятное. Как назло, всю дорогу шел нескончаемый дождь, матерчатая крыша изношенного паланкина прохудилась, и Самсона заливало холодной сеющей водичкой. И на встречу со своим царственным братом он прибыл совершенно разбитый и простуженный. ...Пока Самсона несли, носильщики, шатавшиеся от смертельной усталости, дважды вываливали его в грязь. Раскисшая от дождя знаменитая изумрудная поляна, куда приволокли паланкин с Самсоном, представляла собой жалкое зрелище: трава была прибита дождями, местами дерн был вытоптан и обнажилась глинистая земля, древний водяной насос пришел в негодность, и хрустальный родник бездействовал, птички отбыли в неизвестном направлении, и некому было сладкоголосым пением услаждать слух королей. Огневых, обольстительных красоток, на которых сильно рассчитывал Самсон, также не было. Правда, на краю поляны, на темном от дождя бревне, примостились какие-то женщины, но всем им было далеко за шестьдесят, и вряд ли эти унылые создания с изможденными лицами и руками прачек годились для пьяных забав и удалых любовных утех. Вино, которым его угощал Манфред, оказалось наполовину разбавленным дождевой водой. Впрочем, разбавленным водой казалось все. И веселье, в котором чувствовались принужденность, пресыщенность и усталость. И постаревшие, как бы размытые лица сотрапезников, и еда, которая больше напоминала не закуску, а баланду, коей потчуют заключенных. И даже звуки, которые издавал укрывавшийся от дождя под кроной платана струнный оркестр, состоявший исключительно из органиструмов, казались водянистыми, немощными и придушенными, словно исторгали их не древние музыкальные инструменты, а притаившаяся в болотной пучине больная душа земли. Единственно, чего в эти мгновения хотелось Самсону, так это как можно быстрее удрать отсюда и оказаться у себя дома, подле теплой, нежной Сюзанны. Но тут за Самсона взялся Манфред, вдруг вознамерившийся на свежего собеседника обрушить все, что накопилось у него на сердце за долгие годы беспробудного пьянства. Как было сказано выше, вино было изрядно разбавлено. Но если его глушить галлонами... В сером предвечернем свете прямо перед Самсоном возникло распухшее от слез пьяное лицо Манфреда. — Ты, верно, думаешь, брат мой, – говорил король Нибелунгии, наваливаясь жирной грудью на стол, – что моя песенка спета? Я по лицу твоему вижу... Я все вижу. Я понимаю, ты ждал другого... Я уже давно не тот... И все же главное, мой друг, это то, что большую часть жизни я провел так, как хотел! Я провел ее весело! В пьянках и непотребствах! Меня всегда окружали только очень красивые шлюхи, пил я всегда только лучшие напитки, голод утолял изысканными яствами, ну и прочее... Все-таки есть что вспомнить! У меня были друзья... Ах, какие у меня были друзья! Редкие острословы и прирожденные гении застольных бесед! Как славно мы проводили время! Они теперь все померли... Последним ушел неугомонный шутник и забавник Фриц. Ах, как это печально! Они были как бастионы. И вот эти бастионы пали. Какие были люди... И таких людей сейчас нет. Природа, брат, таких людей не воспроизводит. Наши женщины перестали таких людей рожать... Они рожают всякую мелюзгу... А без друзей, многие из которых были настоящими личностями, мир оскудел... В нем появились прорехи, которые не залатаешь и не заполнишь кем попало... После смерти друга приходится долгое время привыкать к его исчезновению и к зияющим пустотам в сердце... Друг, умирая, выпадает из общения, он остается только в воспоминаниях. Только и только в воспоминаниях... А этого недостаточно... Это уже не друг, а так... мираж, оптический обман... Вместо того чтобы сидеть за столом и вместе со мной развлекаться спиртными напитками, мертвый друг недвижимо лежит в могиле и мешает мне веселиться... Он только портит всю малину... А мне остается лишь гневаться и горевать и, что его рядом нет... И все же я живу воспоминаниями, миражами... А что мне еще остается, коли ничего другого нет?.. Ты пей, любезный брат мой! Пейте и вы все! Приказание относилось к безрадостным субъектам с пропитыми лицами. Эти люди были жалкими остатками некогда могучего застольного воинства короля Манфреда. Король Нибелунгии, стараясь оживить пирушку, подходил то к одному, то к другому собутыльнику, что-то хрипло кричал, ненатурально хохотал и даже предпринял попытку сплясать джигу. В самом конце вечера, когда над поляной повис почти ресторанный пьяный гвалт, Самсон увидел одинокую фигуру Манфреда. Тот сидел на пеньке, вдали от пиршественного стола. Лицо Манфреда было обращено в сторону обширной лесистой равнины, которая полого уходила далеко за горизонт. Дождь прекратился. Над равниной слоями стлался вечерний туман. Плечи Манфреда вздрагивали.. . «Жизнь он прожил, и прожил, как видно, не слабо. Но теперь ему конец... – думал, печалясь, Самсон. – И это был человек, которому я всегда – пусть немного в шутку – завидовал! Большая часть жизни прожита Манфредом так, как ему хотелось... Но финал... – он посмотрел на горестно сгорбленную спину Манфреда, – но финал у него не хорош. Очень не хорош! А финал – это ведь тоже часть жизни... И финал тоже кое-что значит... Да, да, финал кое-что значит! Какая банальная и какая убийственно горькая и правдивая мысль!» Глава 13 ...И сейчас, в своей опочивальне, в которой как всегда все предметы издавали запахи мебельного антиквариата, король Самсон, проснувшись ровно в пять утра, предавался размышлениям о государственных делах. Как же ему не хотелось заниматься этими отвратительными государственными делами! Но он знал, что пора перемен настала... И начнет он с того, что велит сжечь к чертовой матери всю мебель из спальни и собственноручно выбросит на помойку наследственный ночной горшок, омерзительно воняющий испражнениями давно опочившего царственного предка. Как и два года назад, тишину нарушил осторожный стук в дверь, похожий на мягкие удары кошачьей лапки. Король, не шевелясь, смотрел на дверь. Вот сейчас она отворится, и в нее просунется большая голова Шауница. И действительно, дверь приоткрылась, и в ней возникла круглая голова с аккуратно прилизанными волосами. Глаза гофмаршала уперлись в короля. Самсон указательным пальцем подал Шауницу знак подойти. Тот неслышно притворил дверь и на цыпочках приблизился к королевской постели. — Садись, – прошептал король и кивком головы указал на низенький стульчик, стоящий рядом с кроватью. Король бросил взгляд на Шауница. После всех изменений, которые вскоре свалятся на Асперонию, Шауниц вряд ли удержится на своем месте. Если менять, то не только мебель и горшок, вздыхая, думает король... Гофмаршал давно просился на пенсию. Пусть занимается сельским хозяйством у себя в поместье и пишет мемуары. Интересно было бы почитать... «Правда, я совершенно не представляю себе, как я буду обходиться без Шауница с его толстой, глупой рожей, и каково мне будет по утрам брюзжать и ныть в полном одиночестве...» — Ну?.. Что на этот раз? – король видит в руках Шауница лист бумаги с печатями. – Что это у тебя в руках? Прошение об отставке? Слава Богу, наконец-то! Нет?! Или, может, текст моего отречения? Ты еще не оставил намерения меня свергнуть? — Ваше величество! Это официальное обращение департамента США по делам иностранцев... — Я все думаю, как это американцы узнали о существовании Асперонии! – искренно удивился Самсон. – Страшно нелюбопытная нация. Все, что находится за пределами Штатов, представляется им небольшой резервацией, в которой компактно проживают народы всего остального мира. Совсем недавно их президент, выступая по телевидению с обычными угрозами в адрес тех, кто не хочет жить по-американски, спутал Словакию со Словенией... — Они и не на такое способны... — Это точно. Один чрезвычайно умный человек больше ста лет назад напророчествовал, что когда-нибудь люди в Луне просверлят дыру, – тут мудрец выдерживал многозначительную паузу, – и дыра эта, продолжал он, естественно, будет принадлежать американцам... Хочу тебе заметить, эти американцы страшные дуралеи, таких дураков еще свет не видывал, чтоб ты знал... Король замолкает. Кусая губы, молчит и Шауниц. Выждав некоторое время, он продолжает доклад: — Ваше величество, американцы требуют выдачи Лоренцо даль Пра... Король недоуменно поднимает брови. Шауниц вынужден объяснить: — Это тот бомбист, ваше величество, который... — Да, да... помню. Изготовитель самовзрывающихся коровьих лепешек... — Не изготовитель... и не коровьих. — Ты становишься совершенно невыносимым, Шауниц! Ну, как бы ты хотел, чтобы я сказал? Подрывник куч лошадиного дерьма? — Вы знаете, Ваше Величество, я всегда придерживался правила: во всем, что касается королевских интересов, быть предельно точным... — Шауниц! – громко шипит Самсон. – Если ты не прекратишь нести ахинею, я попрошу тебя удалиться! Ты удивительный человек, Шауниц! С каких это пор лошадиное дерьмо стало входить в сферу королевских интересов? Повторяю, ты удивительный человек, Шауниц! Вместо того чтобы информировать меня о новых посевных площадях, отводимых под овес и просо, или бодро рапортовать о выпуске миллиардной бочки карамельного пива, ты кормишь меня второстепенными новостями. Больше двадцати лет я терплю тебя и твои каждодневные идиотские доклады о всякой чуши, вроде той, которую ты сообщил мне вчера. Помнишь? — Разве весть о трагической смерти начальника дворцовой стражи барона Виттенберга чушь? – выкатывает глаза Шауниц. — А ты как думаешь?! Господи! Тоже мне событие! Отбросил копыта начальник дворцовой стражи Виттенберг, проспавший на этой должности более полувека. Ты прибежал ко мне, горланя во все горло: «Умер барон Виттенберг! Умер барон Виттенберг! Ах, какое несчастье, какое несчастье! Натекло полведра крови! Полведра крови!» Да я о его смерти узнал еще накануне, раньше тебя, раньше всех... Разве это новость? А ты мне, умер барон, умер барон... И что трагического в его смерти? Ты хоть знаешь, сколько ему было лет, этому засранцу, когда я родился? Уже тогда мой отец намеревался отправить Виттенберга на пенсию по старости, да, по обыкновению, отвлекся на очередную шлюшку, а когда отец увлекался бабой, то, сам понимаешь, не до Виттенбергов тут... Король на минуту задумывается, вспоминая. — Ну, посуди сам, – продолжает он, – разве можно из-за смерти какого-то сторожа с колотушкой поднимать столько шума? Ну, умер и умер, туда ему и дорога! Словом, одним Виттенбергом больше, одним Виттенбергом меньше... Не велика потеря. Да и гадом он был препорядочным... Как ты думаешь, почему обо всем, что происходило во дворце, тут же становилось известно министру внутренних дел маркизу Урбану? То-то же... Этот колченогий рыцарь тайного ордена доносчиков и филёров, если не спал, то только и делал, что подглядывал, куда и зачем я пошел. Посмотри на стену в моей туалетной комнате! Он просверлил там дырку и подглядывал... Но главное не в этом. Помнится, когда я еще мальчишкой был, он мне так наподдал железным сапогом под зад, что у меня до сих пор копчик ноет к непогоде... А ударил он меня потому, что был уверен, сукин сын, что королем станет мой братец Людвиг... За спиной короля раздалось недовольное покашливание. — Ну вот, – прижимая палец к губам, говорит Самсон, – нарушили сон будущей королевы Асперонии... Покашливание тут же прекращается. У Шауница выступает пот на лбу. Король подмигивает ошарашенному придворному и продолжает: — В который раз вынужден указывать тебе на твою крайнюю некомпетентность, неосведомленность и преступную халатность... Ты являешься гофмаршалом двора Его Величества Короля Асперонии Самсона Второго! Это звание тебя должно ко многому обязывать. Ты ведь не просто какой-то рядовой служащий. Ты, дружочек, гофмаршал! А гофмаршал – это даже выше маршала! Это почти генералиссимус! Шауниц бледнеет. Час от часу не легче! Что задумал король? Какой еще, к черту, генералиссимус? Вот возьмет да и назначит его, Шауница, министром обороны... А он даже стрелять не умеет. Придумает же такое, генералиссимус... Ну и короля же подсунула ему судьба! То Самсон обзывает его ключником, то едва не предлагает возглавить все вооруженные силы королевства... Нет, так дальше жить нельзя... — Ты, Шауниц, – продолжает король с воодушевлением, – ты – по занимаемой должности – генералиссимус человеческих душ, вот ты кто! Вернее, вот кем ты должен быть! Ты должен быть прозорливым и всевидящим. Ты – государево око! И я удивляюсь, как это ты за столько лет своего гофмаршальства не разглядел, что у этого Виттенберга под личиной верного слуги престола и рыцаря без страха и упрека скрывается подлая скотина, мерзавец и плут? И ты, вместо того чтобы обезвредить негодяя, занимаешься сбором сплетен... Мне пришлось самому решать вопрос с Виттенбергом. Скажу тебе по секрету... – король пальцем велит Шауницу наклониться. – Скажу тебе по секрету, что старик оказался чертовски живучим... Просто беда! Старого закала был человек! Таких сейчас почти не осталось. Он, видно, вознамерился жить вечно, и его не брала никакая зараза. Еще когда роль лейб-медика исполнял Краузе, то он по моему негласному указанию давал старику в качестве укрепляющего питья ежедневно стакан сулемы, разведенной пополам с бромом. И что ты думаешь? Старик так закалил свое здоровье, что взял себе в жены молодую девку, вроде этой... – сказал король тихо и скосил глаза в сторону спящей претендентки в королевы... Шауниц, боясь пошевелиться, слушал очень внимательно. Страшно, страшно было трусливому и проницательному Шауницу, с королем происходило что-то неладное... — После всех этих штучек с сулемой стало ясно, что старика голыми руками не возьмешь. Требовалось нечто другое, более действенное, что ли... К счастью, мне пришел на память тот красногубый солдат, – тут король заговорил с воодушевлением, – помнишь, которого мы с тобой застали, когда он, тварюга, спал на посту? Ах, как же славненько я его тогда отделал! Я еще поразился, до чего же крепкие чайники у этих парней! Жаль, что его убило при взрыве, я хотел его расспросить, что он почувствовал после того, как я его огрел алебардой... Так вот, пришлось применить тот же прием в случае с бароном. Тише, тише, не охай! Какой же ты, братец, однако, трепетный... Тебе надо было не в гофмаршалы идти, а в воспитатели института благородных девиц. Как я тебе говорил, барон только и делал, что по целым дням дрых у себя в кабинете. Вот там я его, голубчика, и отыскал... И так хватил по башке... Звук был, правда, не такой громкий, как тогда, когда солдатик спал с разинутым ртом и когда он после моего удара алебардой зазвучал, как пожарный рельс, звук на этот раз был потише, и это понятно, потому что барон неосмотрительно снял свой стальной головной убор и спал без прикрытия, и ты сам понимаешь, лысая голова, даже если она пустая, не может звенеть, как церковный колокол... А кровищи было!.. Барон оказался тучным и полнокровным, как хорошо кормленый хряк перед осенним швайнфестунгом... Шауниц сидел с совершенно белым лицом. Король забавлялся испугом придворного. — Старина Виттенберг был бы тысячу раз не прав, если бы после такого удара секирой остался в живых. Ведь даже если предположить невозможное, наличие мозгов в голове старого дуралея, то после такого взбалтывания они точно пришли в негодность. Подумай, какая может быть польза от головы, выдержавшей прямое попадание алебарды! Если только у него не была такая же голова, как у того незабвенного солдатика с мокрыми губами... Но у того голова была обута, если так можно выразиться, в стальной шлем... Видишь, какой у тебя король кровопийца. А все тирания, мать ее, это она, дружочек, сделала меня таким... Что с тобой? Тебе плохо? Шауниц мотнул головой. На короля он старался не смотреть. Гофмаршалу действительно было не по себе. — Ну ладно, черт с тобой, – спустя минуту сказал Самсон как ни в чем не бывало, – рассказывай, что там просят эти идиоты из департамента по делам иностранцев? — Они не просят... – приходя в себя, начал гофмаршал. — Известное дело – американцы... — Совершенно верно, они не просят, они требуют! Требуют выдачи гражданина Асперонии Лоренцо даль Пра, совершившего немногим более двух лет тому назад тяжкое преступление на территории Соединенных Штатов Америки. — И что же там натворил этот милый юноша? — У них есть веские доказательства вины Лоренцо даль Пра. Американцы уверяют, что Лоренцо взорвал ветерана и инвалида войны во Вьетнаме, сержанта Сару Беровиц... — Бабу?! Он взорвал бабу? – король хохотнул. – Всего-то... Я-то думал, он там что-то серьезное отмочил. Вроде кражи чернильного прибора из Овального кабинета. — Инвалид Сара Беровиц в результате взрыва лишилась второй ноги. И передвигается теперь на протезах... — Но передвигается же! Нет, ты посмотри, до чего дошла наука – у бабы двух ног нет, а она носится как ведьма на помеле! — Ваше величество... — Помолчи, Шауниц... Окаянные американцы, наверное, думают, что я из-за какого обезноженного засранного ветерана, к тому же еще и бабы, так им запросто и выдам гражданина независимой Асперонии! Да даже если бы он укокошил миллион американцев, не видать им моего подданного как своих ушей! Черта лысого они получат, а не Лоренцо даль Пра! Они хотят командовать всеми нами, точно мы их слуги! Всякий вшивый американец везде себя чувствует победителем Земного Шара и норовит везде установить свои законы! Они временами – по уровню тупости – напоминают мне русских большевиков времен военного коммунизма: те тоже мечтали везде установить свои правила и для этого намеревались экспортировать свою дурацкую социалистическую революцию во все страны мира. Американцы же придумали такой политический инструмент как демократия по-американски и тоже вовсю им пользуются. Только где-нибудь на краю света, в какой-нибудь долбаной Хуэляндии, запахнет жареным: нефтью там, драгоценными камушками или красным золотом (король сделал паузу и поднял вверх указательный палец), – как они тут как тут. Начинают орать, что там нарушаются права человека, и тут же вываливают на эту страну десант, взрывают деревни с мирными жителями, бомбят города и при этом опять орут на весь мир, что пришли устанавливать демократию... Американцы говорят, что не успокоятся до тех пор, пока эту свою американскую демократию не установят повсеместно. Они все время твердят о каких-то мифических демократических ценностях, которых-де у них в Америке навалом, а в других странах пока катастрофически не хватает. И они – с помощью пороха и свинца – готовы излишками своих демократических ценностей поделиться со всеми, у кого с этими ценностями напряг. И многим их политика страшно нравится. Особенно это касается стран, где прежде любили русских. Теперь там русских разлюбили и во все лопатки бросились любить американцев. И какую бы эти американцы гадость ни сделали, они во всем встречают поддержку. Я знавал одного очень глупого президента малюсенькой южной страны, так вот у этого идиота на столе стояла фотография, на которой он был запечатлен стоящим в обнимку с президентом США. Мой знакомый был совершенный коротышка, и высокорослый президент Америки, видимо, уставший от необходимости соблюдать дипломатический этикет, покровительственно положил свою руку на жирное плечо усатого южанина. Глупый маленький президент очень гордился этой фотографией. Теперь вообрази себе такую картину. Президент США каждое утро садится за свой рабочий стол и прежде чем принять для доклада Госсекретаря, с приятной улыбкой придвигает к себе фотографию со своим низкорослым другом и долго любуется ею... Вспоминает свой визит в далекую горную страну на задворках Европы. Вспоминаются мудрые советы, которые усач давал ему во время обеда с шашлыками и сладким красным вином... Тьфу! Самсон находился в очень сильном гневе. Ему хотелось что-нибудь разнести вдребезги. Вспомнилась расколотая пополам лысая голова Виттенберга... — Пусть эти идиоты из американского департамента по делам иностранцев не очень-то горячатся, пусть знают, – бушевал тиран, – что еще не родился человек, который может давать распоряжения королю Асперонии! Даже если все американцы одновременно наложат себе в штаны, они не дождутся, чтобы я, Самсон Второй, король Асперонии, выполнял их вшивые указания! Раздается нежный вздох, и над пуховиками возникает заспанное личико Сюзанны. Шауниц встает, делает два шага назад и церемонно кланяется. Король привстает на кровати. — Шауниц, голубчик, ты, видно, не в своем уме! Ты бы еще реверанс сделал! Сюзанна еще не королева! Ты мне так всех девок испортишь! Они теперь все будут думать, что ночь с королем дает им право на нечто большее, чем слабую надежду провести еще одну ночь с королем... Смотри у меня, Шауниц! Мне кажется, ты теряешь форму... Скромница Сюзанна потупляет глазки, и ее губы кривит змеиная улыбка. Потом голова девушки опять скрывается под пуховиками. Через некоторое время королю надоедает собственное ворчание, и он отпускает гофмаршала. ...Ровно в десять Самсон появляется в своем рабочем кабинете. Высокую стройную фигуру короля облегает белый парадный мундир с золотым шитьем. Широкая королевская грудь украшена шестиконечной звездой с несколькими среднего размера рубинами и крупным изумрудом, высшим асперонским орденом, правом носить который обладают исключительно члены королевской семьи. Называется безумно дорогая побрякушка орденом «Святого Лоренцо». Этот орден не вручают в торжественной обстановке за героизм, проявленный на поле брани, или за умелое управление войсками, приведшее к неслыханной виктории. И не награждают за выдающиеся заслуги в области чего-то там весьма серьезного, вроде вклада в развитие промышленности, науки или искусства... Его просто достают из комода, сдувают пыль и пришпиливают к королевскому кителю. Сегодня Самсон позирует Эльмару Коху, придворному художнику, старому пройдохе и великому мастеру компьютерной графики. Позировать надо только один раз, этого достаточно, потом Кох, вернее, его подручные, студенты факультета прикладной электроники, в один час соорудят портретик в самом лучшем виде. И изображение монарха, приукрашенное и увеличенное, займет свое место на площади Победы. Ведь сегодня праздник Святого Лоренцо, который отмечается каждый год двадцать седьмого июля салютом из двадцати семи орудий. Самсон стоит у открытого окна, положив руку на спинку кресла. Его взгляд устремлен вдаль, художник набросает потом за спиной монарха ослепительно васильковое небо с облаком, таким тугим и плотным, что, кажется, еще немного и оно лопнет, и из него вниз, на монументальную фигуру короля, посыплются конфетти и серебряные монеты. Не забудет Кох и про далекое аквамариновое море с непременным лезвием белоснежного паруса, режущего потрясающе яркую синеву бескрайнего морского простора. Ретушер прибавит блеска в тусклые глаза Самсона, оживит мертвую складку у губ, придающую лицу короля выражение усталой брезгливости, и король будет иметь вид уверенный, бодрый, надменный и, возможно, даже немного глуповатый. — Министр иностранных дел граф Антонио Солари, ваше величество! – докладывает ливрейный слуга и дважды жезлом бьет в пол. Король делает едва заметное движение головой. Сознание того, что на нем красивый мундир со звездой, заставляет Самсона соответствовать облику. От кого-то он слышал, что вот так же на некоторых актеров действует бутафорская одежда. Облачился в лохмотья, вооружился посохом, и ты уже бродячий нищий. Насадил на нос очки, взял в руки ремень, и вот ты суровый учитель. Водрузил на голову корону, состроил на небритой роже гримасу старческого слабоумия, смешанного с недоумением, и ты король Лир... В кабинет, выгибая тонкий стан, неся на худом лице государственную улыбку, входит граф Солари. По-стариковски мелко-мелко семеня, граф как бы летит над сияющим паркетом и на расстоянии полутора метров в почтительном поклоне окаменевает перед королем. Самсон царственно медлит, затем подает два пальца, которые граф, поспешно сделав шаг вперед, бережно пожимает. — Мне бы не хотелось, Солари, чтобы в наши внутренние асперонские дела вмешивался кто-либо из посторонних... – скрипит король. – Это я к вопросу о выдаче американцам этого пустоголового взрывника, который... Король отрывает левую руку от кресла и вертит ею в воздухе. Многоопытный дипломат из-под могучих черно-бурых бровей вперяет свой взгляд в короля. — Тут дело в принципе, мой милый Солари, – жует слова король, мужественно морща лоб. Он ни на секунду не забывает, что позирует Коху. У портретиста на лице застыло выражение растянутого во времени страдания. Кох, посверкивая черным глазом, нервно работает колонковой кистью, быстро-быстро вертя головой, как болельщик, который следит за поединком спортсменов, играющих в лаун-теннис. — Тут дело в принципе, – сварливо повторяет король, – этот парень, конечно, порядочная свинья, но не в моих правилах выполнять вздорные требования каких-то америкашек... Но и ссориться с ними, сам понимаешь... Придумай какую-нибудь форму вежливого отказа, что ли... Я так понимаю, в ответе должно быть и сожаление по поводу невозможности выполнить их просьбу, и в то же время выражалась бы уверенность, что этот прискорбный инцидент никоим образом не повлияет на американо-асперонские отношения, которые имеют давние, прочные и плодотворные традиции. Кстати, у нас существуют с США какие-нибудь отношения? Существуют? Дипломатические? Слава Богу. А то я тут совсем одичал в этом дворце, ни черта не знаю... И еще надо им отписать, что если в будущем еще какой-нибудь сумасбродный асперон набедокурит в их замечательном государстве и поднимет на воздух пару-тройку граждан этой самой великой страны в мире, то пусть они не очень-то кипятятся и не делают из мухи слона, объясни им, что смерть нескольких обывателей для огромной Америки такая мелочь, что о ней и говорить-то не стоит, у них этих самых обывателей как собак нерезаных, и вообще это не повод для серьезного дипломатического скандала... Может, я не слишком четко сформулировал свою мысль, но, думаю, ты понял, как надо ответить подлым зарвавшимся американцам, в общем, придумай что-нибудь в этом роде... Ты согласен, граф? — Дело, я полагаю, не в Лоренцо, а в красном золоте... Американцы только и ждут повода, чтобы... Они талдычат о тирании в Асперонии, отсутствии гражданских свобод... – Солари исподлобья взглянул на короля. – Они не понимают, что любое слово, произнесенное вашим величеством, для каждого подданного короля – непререкаемый закон. Мы все почитаем за счастье служить вам, ваше величество... – с полупоклоном сказал министр. Король пытается вглядеться в глаза сановнику. Но это не просто, тот привел в действие какой-то наисложнейший механизм управления лицевыми мышцами, в результате чего лохматые брови графа задвигались, потом, сгустившись, нависли над глазами и полностью их закрыли. Самсон встряхивает головой. Вот это талант, думает он, именно таким должен быть настоящий дипломат: говорит одно, думает другое, делает третье, а все потому, что глаз не видно, ни черта не поймешь... — Это ты, мой друг, хорошо сказал: непререкаемый закон... Очень хорошо! Ну что ж, если ты так в этом уверен, то действуй, – проговорил король. – И да поможет тебе Бог! Солари откланивается и покидает кабинет короля. Король поворачивается и косо смотрит на Коха. Тот в полной растерянности замер с кистью в руке. Глаза Коха полны ужаса – король толком не позировал и минуты, и портрет, собственно, еще и не начат. — Ну что, Питер ты мой Брейгель Младший, – весело обращается Самсон к художнику, – портретик, надеюсь, готов? Белил и охры не жалел? Не забудь, сегодня праздник: день Святого Лоренцо! А это значит, что к вечеру портрет должен висеть на площади Победы... Если не успеешь, висеть тебе, братец, вместо портрета на той же самой площади и на том же самом месте вверх ногами! Глава 14 ...Много лет назад, вскоре после женитьбы на Лидии, когда в нем еще не утихли страсти по Парижу, Самсон завел любовницу. Тайную. Это была наперсница королевы, фрейлина Ингрид фон Таубе. Лидия спала крепко, чего нельзя было сказать об Ингрид. Самсон был молод, ловок и, когда королева засыпала, надевал халат, ночные туфли, на цыпочках выходил на балкон, перелезал через перила и по водосточной трубе осторожно спускался со второго этажа в дворцовый парк. Почти классический венецианский вариант. В те годы прямо под балконом росли кусты малины, и от этого икры Самсона всегда были в неглубоких порезах. Почти каждую ночь к ним добавлялись царапины, которые оставляла на его спине и ягодицах пылкая и любвеобильная Ингрид. Все шло как нельзя лучше, и уже Ингрид, со значением поглядывая на повелителя, призналась, что он у нее первенький, как случилось непредвиденное. В одну прекрасную ночь, когда король, одетый в махровый халат и вызолоченные ночные туфли, находился на полпути к земле, он вдруг услышал омерзительный металлический скрежет, и через мгновение в обнимку с оторвавшейся секцией водосточной трубы, крича во все горло, уже летел в свои малиновые кусты. Полет продолжался недолго, но ущерб, нанесенный нежному королевскому телу, был достаточно серьезен. Помимо привычных царапин, он заработал приличную шишку на затылке и вывих локтевого сустава. (Заметим попутно, что чуть позже король заработал себе еще одну шишку, на лбу, которую скалкой – тоже классический вариант – ему наставила королева Лидия...) Страже, примчавшейся на вопли короля, с трудом удалось отделить его от злополучной трубы: король никак не желал с ней расставаться. Когда Самсона несли в кабинет Краузе, он громко стонал и сквернословил, понося окаянного негодяя, устанавливавшего водосточные трубы. И которого поклялся по выздоровлении казнить. Казнить самой лютой казнью, которая только может существовать на свете. Он велит нахлобучить ему на голову ведро с дерьмом, по которой палач что есть силы будет лупить палкой. Потом мерзавца голой задницей всадят в пчелиный улей, разогретый паяльной лампой. Хорошая казнь, педагогичная и надежная. По богатству ощущений не уступающая четвертованию и колесованию. Лейб-медик Краузе, к которому Самсон и тогда не испытывал ни малейшего пиетета, при лечении короля ограничился наложением на затылок порфироносца серебряного асперонского соверена, а вывих пытался вправить, зажав руку Самсона в отопительной батарее. Король втайне надеялся, что Краузе призовет на помощь свои самые любимые средства – рвотное и клистир с мыльной водой и глицерином, и тогда уж король отведет душу! Но на этот раз Краузе проявил повышенную осмотрительность. Он почувствовал, что король находится после своих невольных левитаций в таком настроении, что с рвотным недурно было бы повременить, а о клистирной трубке лучше и не заикаться. Запросто можно угодить под то же ведро с говном и улей с пчелами... Любовным отношениям с Ингрид пришел конец. Пару раз, правда, Самсон делал попытки перелезть через балконные перила, но его останавливал угрожающий вид торчавших вверх остро заточенных металлических кольев, по приказу королевы Лидии стоймя вкопанных в землю как раз в том месте, где прежде росли кусты малины. «И это, называется, королевская жена, – шептал белыми губами Самсон, убирая ногу с перил, – рада была бы, курва, если бы ее муженек превратился в дуршлаг, мечтает о моей смерти, гадюка! Обложила, сволочь, со всех сторон, как какого-нибудь слона в зоопарке». И уныло плелся назад, в супружескую спальню... Ингрид умерла спустя несколько месяцев весьма странной смертью. Она отравилась шампиньонами. Поскольку грибы на асперонских пляжах не росли, их самолетами доставляли из Парижа. И вот этими-то грибами она и отравилась. Видимо, грибы были не свежими. Такое заключение дала медицинская лаборатория, которой руководил вездесущий Краузе. В чем-чем, а в ядах он толк знал... То, что ко всей этой истории с отравлением имеет отношение королева, Самсон никогда не сомневался. Но почему опять Париж?.. Вспоминая о пристрастии своей формальной супруги к самому лучшему городу в мире, а это пристрастие у нее точно было, – свидетельство тому и ее парижский цирюльник с завитыми усиками и шеф-повар Люкс, слава Богу, научившийся в конце концов под страхом смерти превосходно стряпать, король впервые задумывается о том, что эта любовь к Парижу, возможно, могла бы его и Лидию сблизить. Будь Лидия поумней, Самсон мог бы привыкнуть ко многим ее выкрутасам, включая несносную привычку засыпать во время близости... * * * ...В его парижской квартирке на Рю де ля Буше любили собираться студенты, среди которых попадались весьма любопытные субъекты. Конечно, безбожно пили. Но не только... Самсон вспоминает вечер накануне своего возвращения на родину, когда он уже знал и о смерти отца, и о смерти матери... Это почти никак не тронуло его. Любви к родителям Самсон не испытывал. Никогда ни на секунду не забывая, что и они были к нему по меньшей мере равнодушны. Он силился отыскать в себе капельку даже не сострадания, а хотя бы сожаления, но, увы, в сердце были только холод и отчуждение. Он даже попытался насильственно вызвать в себе кладбищенское чувство горя по усопшим: как никак он почти в одночасье потерял обоих родителей. Для этого он, спрятавшись от всех, в одиночку выдул почти литр «мартеля». И опять впустую. Начхать ему было на родителей. И трудно в этом кого-то винить. И вот на следующий день, испытывая вполне объяснимые муки после избыточных возлияний, Самсон все же нашел в себе силы устроить прощальную вечеринку для друзей и некоторых деликатных подружек, которые смирились с его романтической связью с Дениз. О том, что вечеринка прощальная, знал только он один. Затем он исчезнет, и через короткое время его забудут... Повторимся, в Париже Самсон находился инкогнито, и никто из его знакомых, друзей и любовниц не подозревал, что этот слегка флегматичный – некоторые принимали его невозмутимость за высокомерие – и временами задумчивый, красивый молодой человек на самом деле наследный принц Асперонии. Друзья звали его Сонни. Еще днем к нему пришла Дениз, и это было весьма кстати, потому что после вчерашнего коньяка Самсон чувствовал себя не совсем в своей тарелке, и ему была нужна женщина. И не просто женщина, а та, у которой между ног притаилось то, чего слаще и прельстительней нет в мире, – волшебный розовый куст, источающий райский запах дикого лесного меда. Дениз словно чувствовала, что они расстаются навсегда. Она была тиха и грустна. Дениз отдавалась ему так, словно уже была не с ним, а на пути к новому, свежему любовнику... Самсон понимал это, и Дениз казалась ему желаннее, чем когда-либо прежде. Когда Самсон получил все, в чем нуждался, на него тоже навалилась грусть. Когда еще он увидит Дениз? Да и увидит ли... Впереди его ждала новая жизнь. Его ждали новые обязанности, новые дела, в которые ему предстояло вникать, и корона, к которой он не стремился. Но и отказываться от которой намерен не был. ...Сначала пришли два француза, один из которых, Карим, был алжирцем, а второй, Рене, – сенегальцем. Сенегалец привел с собой очаровательную алжирку, а алжирец пришел с сенегалкой, такой черной, что даже Рене пришел в замешательство. Впрочем, сенегалка оказалась очень милой и веселой девушкой. У нее была восхитительная фигура, немного полноватая, но легкая и подвижная. И бархатистая кожа, в чем Самсон убедился позднее... Когда наступили сумерки и комната окрасилась в темно-вишневые тона, фигура сенегалки слилась с полутьмой, и только из угла, где она находилась, маняще посверкивали белки ее огромных глаз. К этому моменту Самсон, уже пришедший в себя после вчерашнего пьянства, вел чрезвычайно содержательную беседу с Полем Голицыным-Бертье, наполовину русским, наполовину бельгийцем, который, благодаря щедрости и снисходительному безразличию богатого папаши, уже лет двенадцать околачивался в Латинском квартале, меняя факультет за факультетом. Поль, типичный представитель неумирающего племени вечных студентов, был подшофе, то есть как раз в том состоянии, в каком он и пребывал все эти двенадцать лет, делая перерывы только на сон. Выпивки, впрочем, никак не мешали ему достаточно успешно сочетать учебу, поэзию и девок, без которых он не мог прожить и дня. За эти годы Поль, чтобы доказать, что пьянство не может быть помехой научной деятельности, успел издать серьезный литературоведческий труд – монографию о творчестве Мориса Метерлинка, которую довольно благосклонно приняли в интеллектуальных парижских кругах. Этим он несказанно удивил как почти всех своих сторонников, так и абсолютно всех своих врагов, поскольку незадолго перед этим выпустил сборник скандальных стихов, в которых с неумеренным восторгом воспевал прелести своих интимных отношений с обыкновенной шелудивой дворнягой. Поль не раз признавался, что сам никак не может понять, как ему в голову могло прийти такое. Стихи были настолько изысканно грязны, мерзостны и безнравственны, что некоторые профессора, издали завидев Голицына-Бертье, переходили на другую сторону улицы. Доказывая тем самым, что стишки Поля они таки прочитали... Сейчас Поль сидел в кресле напротив Самсона и, устремив синие пропитые глаза в темное пространство, делал вид, что внимательно вслушивается в слова своего друга. Пуговицы его красной рубашки фасона апаш были расстегнуты, и поэт рукой задумчиво водил по своей груди, густо заросшей темно-золотистыми волосами. Катрин, его последняя более или менее постоянная любовница, была полькой. Сейчас она в глубоком кресле расположилась рядом, с мечтательным видом покуривая длинную сигарету. Ее ноги облегали чулки в крупную клетку, и от этого она, несмотря на свежие глазки и невинную челку, была невероятно похожа на дешевых проституток, которые по вечерам выползают из своих берлог и наводняют набережные вокруг острова Сите и скудно освещенные аллеи бульвара Сен-Жермен. Самсон вспомнил, что не далее как неделю назад он снимал с ножек Катрин эти самые клетчатые чулки. Она еще почти истерично поторапливала его, упрекая в неловкости... Роза, прежняя любовница Поля, сидела рядом с Катрин и с увлечением рассматривала какой-то иллюстрированный журнал для мужчин, на цветном развороте которого была запечатлена сама Роза на фоне памятника Шарлю Гарнье перед Гранд-Опера. На фотографии она, прищурившись, таращилась в объектив фотоаппарата зелеными развратными глазами. К одежде фотомодели фотограф отнесся с явным предубеждением, посчитав, что остроносых туфелек на высокой шпильке будет вполне достаточно. Самсону было отлично известно, что Роза страшно кривонога, и восторгался мастерством фотографа: на снимке ноги девушки выглядели безупречными. Роза пришла не одна. Ее новый приятель, молодой человек с невыясненным именем и лицом, издали напоминавшим огромный хлебный мякиш, дремал в позе хрестоматийного мудреца, размышляющего о превратности времён. Его рука с длинными, тонкими пальцами подпирала вялый подбородок. При более внимательном рассмотрении хлебный мякиш приобретал очертания надменной морды так называемого корабля пустыни. Оттопыренная нижняя губа в сочетании с наморщенным лбом и тяжелыми веками, покрывающими выкаченные глаза, делали молодого человека очень похожим на уставшего верблюда, мечтающего если не о смерти, то хотя бы об отдыхе. Разглядывая юношу-верблюда, Самсон с неожиданной ревностью подумал тогда: «Неужели Роза и ему твердит на ухо, что он самый-самый лучший?..» Вспоминая тот давний вечер, Самсон Второй подумал, что он, пожалуй, излишне возвышал своих парижских приятелей. Люди как люди... Почему это он вбил себе в голову, что кто-то из них лучше или хуже любого из его подданных, того же Шауница, например? Или Нисельсона? Или проклятых маркизов, которые никак не могут прикончить друг друга? Он идеализировал в своих воспоминаниях и Поля, и Карима, и Рене. И всех этих отпетых шлюх, в которых, конечно, был огонь, но сжигал он прежде всего их самих. Самсон идеализировал даже Дениз с ее странной похожестью на ласкового медвежонка... Что здесь особенного, что исключительного? Да та же фрейлина Ингрид своей привычкой царапаться напоминала какого-то хищного зверя. А может, все-таки не идеализировал? Ведь и Карим, и Поль, и Рене – были людьми талантливыми, неординарными... Поль был скандальным поэтом и подающим надежды ученым. Самсон бы совершенно не удивился, если бы Поль эти надежды оправдал. И если бы Карим, к примеру, со временем стал бы одним из самых модных и интересных живописцев Франции, а Рене – крупным кинорежиссером или известным писателем, то и это было бы закономерно. Полагать так имелись все основания. Рене успешно учился в киноакадемии, писал добротные сценарии, печатался... У Карима была уже персональная выставка где-то на юге, кажется, в Марселе. Марсель, конечно, не Париж, но рядом Ницца, Канн, и одну его картину за бешеные деньги купил какой-то полусумасшедший оригинал из Гааги. Это привело к тому, что Карим на радостях пил целую неделю и после этого еще неделю провалялся в психиатрической лечебнице... ...Вечер тяжело и медленно наваливался на Самсона и его гостей. Он оглядывал своих друзей, разместившихся вокруг стола на диванах и в низких креслах, и старался запомнить все детали вечера, зная наперед, что именно эти воспоминания ему когда-нибудь пригодятся. ...Потягивала коньяк из большой рюмки златокудрая девушка необыкновенной красоты. У нее всегда был вид школьницы-отличницы. Даже после недельного загула, дикого пьянства и секса до одури. Как ей удавалось сохранять на всегда свежем лице выражение детской невинности и целомудренной чистоты, не знала даже она сама. Клер, так звали красавицу, в отличие от большинства женщин, никогда не пользовалась ни кремами, ни освежающими лосьонами. Она была словно создана природой для демонстрации всепобеждающей силы плотской любви. Ее коньком была любовь втроем, то есть, когда мужчин двое, а женщина одна... Однажды под утро она объяснила Самсону, зачем ей всё это нужно. «Видишь ли, Сонни, тебя одного мне недостаточно, как бы ты ни старался, – начала она с победительной откровенностью, глядя на него своими огромными чистыми глазами. При этом она настойчиво теребила пальцами его безнадежно сморщенный член. – Не обижайся, дурачок, тут дело не в тебе, ты, конечно, очень хорош в постели, но из одного мужчины не сделаешь двух, то есть, я хочу сказать, что мне одного любовника мало, надеюсь, ты меня понимаешь... А два – это как раз то, что надо. Но три – это разврат!» «Напрасно ты нападаешь на Наполеона...» – сказал Голицын-Бертье Самсону. Принц посмотрел на друга. Ничего он о Наполеоне не говорил. Самсон вообще молчал уже минут десять. «Напрасно, напрасно, – повторил Поль. – Вполне приличный был господин. Умело пользовался чужими и своими слабостями. Чужие – низводил до пороков, свои – возвышал до достоинств, – Поль поднял стакан с коньяком и сквозь него посмотрел на Самсона. – Спроси наших патриотично настроенных французов, как они относятся к Наполеону, и, уверяю тебя, они скажут, что Наполеон был самым великим человеком за всю историю Франции. Вот видишь, какой взгляд на тебя бросил Рене? Еще немного и он разорвет тебя на части, чтобы тебе неповадно было нападать на героя Аустерлица». Патриот Рене сидел в очень неудобной позе. Над столом возвышалась только его голова. Африканец, по шею скрытый скатертью, почти сполз со стула и, чтобы удержаться на нем, упирался подбородком в тарелку с остатками овощного салата. Голова Рене вызывала в памяти знаменитое полотно Сандро Боттичелли с отрезанной головой Иоанна Крестителя на золотом блюде. Глаза Рене были полны смертельной муки. Было видно, как активно под столом работают его руки. Его подружка, тоже до половины покрытая скатертью, в сладострастном изнеможении запрокинула голову и, приоткрыв рот, что-то жарко шептала... «Провалитесь вы пропадом со своим чертовым Наполеоном! – прокряхтел Рене. – Вы что, олухи, не понимаете, что я никак не могу справиться с ее инструментом! Сплошные волосы... Карим, – простонал он, скосив глаза в сторону друга, – скажи, у вас что, в Алжире все бабы такие волосатые?» Карим не удостоил приятеля ответом, потому что целиком был поглощен тем, чтобы уразуметь, о чем же говорят Поль с Самсоном. Алжирец был изрядно пьян и умышленно – так ему казалось! – раскачивался из стороны в сторону, как бы стараясь таким странным образом попасть либо в тон, либо в ритм, либо в такт слишком для него сложной беседы и сосредоточить на ней свое ускользающее внимание. «Ну, теперь ты, надеюсь, убедился, насколько близко к сердцу сине-галльский француз Рене принял обсуждаемую нами тему? – пробормотал Поль, разглядывая темнокожего оппонента, с перекошенным лицом елозящего подбородком по тарелке. – Неужели у тебя найдутся веские аргументы против его здравых рассуждений? Правда, ответил он тебе не по теме, но зато сколько экспрессии!» «Я тебе отвечу, – подал голос Карим, глядя мимо Самсона совершенно пьяными глазами, – вот ты сказал, что Наполеон был живодером. А ты видел?..» «Не это в нем главное, – сморщил лицо Самсон, – живодеров во власти история знает немало... Я бы вручал власть тем, у кого есть совесть. Но, увы, все мы знаем, что власть и совесть никогда нельзя будет привести к общему знаменателю. И еще, главное в том, что ваш Наполеон был психом и вздорным властолюбцем. Скажите, разве может нормальный человек с таким упорством добиваться власти? Ведь стремление к власти – удел людей с ограниченными умственными способностями... Интеллектуалов в этой сфере нет. Не думаю, чтобы с этим кто-то стал спорить. Были исключения, но их немного. Черчилль, например. Или Дизраэли... Вот, пожалуй, и все. Ярчайшим доводом в пользу того, что Наполеон был ненормальным, говорит то, что психиатрические лечебницы всего мира имеют хотя бы одного пациента, который твердит, что он Наполеон. Как говорится, вывод напрашивается... Обратите внимание, почему-то только ненормальные хотят быть Наполеонами. С нормальными-то как раз все в порядке...» В этот момент раздался глас торжествующего Рене: «Ну, наконец-то! Достал!!!» Все это время остальные девушки с задумчивыми лицами молчали, по опыту они уже знали, что эти барбосы поболтают, поболтают, освинеют, а потом без плавного перехода поволокут их в постель... Приходилось терпеть необычные особенности этой разношерстной публики. Здесь ни за что не дождешься ни музыки приличной, ни танцев. Один чёс... Иногда врубят какого-нибудь Равеля или Вагнера и сидят, любезно друг другу подливают вина и с умным видом ведут разговоры о сотворении мира, поэзии, политике и прочей ерунде... А завершается это всегда одним и тем же: нажрутся и никак кончить не могут... Но что-то в них, в этих пропойцах и болтунах, видимо, было, коли девицы к ним льнули... «Но во всем мире почитают этого великого человека, – приподнятым тоном говорил Поль. Самсон видел, что Поль пытается расшевелить его. – Он – символ целой эпохи! Символ свободы! Он всколыхнул спящую Европу, а за ней и весь мир. Его опосредованное воздействие на ход мировой истории не вызывает сомнений. Каждый год к его гробу приходят тысячи людей!» «Веский аргумент, ничего не скажешь. И это лишний раз доказывает, что умалишенные никогда не переведутся. Душа Наполеона давно пылает в геенне огненной, а французы с ослиным упрямством и сегодня почитают полуграмотного корсиканца как земного бога и гения. Наивный, самовлюбленный коротышка и сам совершенно искренно полагал, что он гений. И сумел эту бредовую мысль внушить миллионам людей. Как же легковерны смертные! Боже праведный! Называть великим человека, на руках которого кровь сотен тысяч убиенных, в числе коих лица королевских фамилий, вспомним хотя бы герцога Ангиенского! Это ли не коллективное безумие? На мой взгляд, Наполеон ничем не лучше Гитлера! Французам показалось мало просто хранить в своей больной памяти образ преступного императора, так они еще гроб с его истлевшими потрохами приволокли в Париж и поместили в национальной святыне – в Доме инвалидов, и каждый день люди ходят глазеть на этот гроб, словно там лежат не кости обезумевшего парвеню, а мощи великомученика. Это ли не кощунство?! И еще, родись Наполеон в варварские времена Александра Македонского или Тамерлана, восторги по поводу его злодеяний были бы понятны и даже уместны, но он безумствовал в просвещенном девятнадцатом веке, когда жили великие гуманисты и когда общественное сознание было обращено в будущее. И вообще, это ведь так рядом, я говорю о девятнадцатом веке, кажется, протяни руку и...» «Тебе-то что? – посмотрел на Самсона Поль. – И нам всем что до этого? Что за тему мы сегодня избрали для беседы?» «Это не я, это ты избрал!» «Но я же первый и опомнился! Посмотрите вокруг! Рядом с нами девушки, и какие девушки! а мы о каком-то полуидиоте Наполеоне... Делом надо заниматься, делом... а не болтать попусту. Берите пример с Рене, у него, кажется, все наладилось...» В рядах девушек произошло легкое движение. Самсон бросил взгляд на Дениз, она была похожа на девочку, которой не купили мороженого. Она, скорее всего, уже все до конца поняла и сидела в горестной позе, напоминая фигуру скорбящей Марии-Магдалены на могиле Фредерика Шопена. «Придется тебе, деточка, обзавестись новым приятелем», – безжалостно подумал Самсон, сердце которого после известий о смерти родителей стремительно стало черстветь. «Давно хотел тебя спросить, куда подевалась твоя собака?» – спросил он Дениз, вспомнив несчастного пса, забытого в сквере рядом с его домом. «Собака? Какая собака? – изумилась Дениз. – Но у меня никогда не было собаки!» «Интересно, тогда чью же это я собаку привязал к дереву?..» Неожиданно в голове возникла сумасшедшая мысль. Самсон резко поднялся, подошел к окну и посмотрел вниз. Он бы не удивился, если бы увидел там пса, похожего на помесь гиены с шакалом. Но увидел совсем другое. На скамейке, под уличным фонарем, расположилась пожилая пара. Вероятно, туристы. Женщина сидела неподвижно, уставившись в землю, а мужчина вертел головой, разглядывая здания. Глаза туриста случайно встретились с глазами Самсона, мужчина, на мгновение задержал свой взгляд на приятном юноше, потом грустно покивал головой, устало улыбнулся и продолжил обзор. Самсон отошел от окна. «Она заставляет меня во время этого дела разговаривать! А что я могу ей сказать? Я так и спросил ее. А она мне в ответ: говори мне нежные и страстные слова любви. Ну, я ее и послал!» – услышал он возмущенный голос Рене. «...и юный странствующий рыцарь отступает в глубину, делается все меньше, меньше и тает крохотной искоркою в тумане. Ныне он...» – бормотала Клер и клевала носом. Видно, коньяк все же подействовал... Вдобавок к своим безудержным сексуальным фантазиям, красавица Клер, странная женщина, была едва ли не единственной в Париже, кто прочитал «Улисса» до слова «Да», которым Джойс завершил свой роман. И уж точно – единственной во всей Европе, кто знал этот роман практически наизусть. «Ну, ты и сука! – обращаясь к кому-то, кого мог видеть только он один, выкрикивал Карим. И тут же, продолжая беседовать с воображаемым собеседником или, вернее, собеседницей: – Какая же ты мерзкая сука! Ах, ах, мадам, тысяча извинений, вырвалось... Нет, что вы, я не мусульманин! Как вы могли подумать такое?! Я почти христианин! Почему мне сделали обрезание? Ах, знали бы вы, какие дикие обычаи царят в стране, где я имел несчастье родиться, мадам! Да, да, совершенно с вами согласен, мадам, чрезвычайно прискорбно. Я и сам возмущен. Тебе отрезают плоть, а ты безмолвствуешь... И, кроме того, это страшно больно! Отрезать плоть, это ужасно, ведь ты лишаешься не только части х..., но и неких мировоззренческих основ... Я протестовал... Но кто меня станет слушать? Оттянули кожу и как полоснут!.. И хоть бы нож был острый, какое там!.. – тупым ножом и по этому самому делу... Хотите взглянуть, мадам? Извольте! Вот только расстегну ширинку... Да, мадам, разумеется, у нас принято два раза в день подмываться... Что правда, то правда. Причинное место и задницу надо содержать в чистоте. Ничего с этим не поделать! Таковы суровые законы шариата. Кто вам сказал, что я придерживаюсь этих законов? Какая ложь! Но подмываться приходится... И, вы знаете, оказывается, это страшно удобно, потому что находишься в круглосуточной боеготовности, то есть в любой момент можешь и посрать чисто и трахнуться от души! Последнее могу доказать хоть сейчас! Я полностью в вашем распоряжении, мадам! Я исполняю это со знанием дела, можете мне поверить, жалоб не поступало! Засаживаю по самое корневище, будете довольны, мадам! Что?! Еще и посрать? Прямо здесь?! Нет, нет, мадам, что вы, как можно! Я такой стеснительный... И потом, к вашему сведению, это не делается по заказу...» Самсон встал и вышел на балкон. Через минуту к нему присоединился Поль. В руках он держал два стакана. Через день им предстояло расстаться. И каждый знал об этом. Два человека, Дениз и Поль, поняли, что очень скоро Сонни навсегда исчезнет из их жизни. «Господи! – воскликнул Поль и вздохнул. – Как же прекрасен Париж ночью! Хотел сказать, как я счастлив, что живу здесь... Но вернее было бы сказать: мог быть счастливым. Потому что к этому чувству примешивается страх перед моей склонностью напиваться... Как долго я протяну? Я отлично понимаю, что всё кончается пулей в лоб или ночным полетом с моста, но это мое пьянство уже стало неотъемлемой частью моей жизни – ее главной составляющей. И если я брошу пить, то все полетит к черту, жизнь изменится так, что это уже будет не моя жизнь... Я без ума от Парижа. Это мой город. Когда я по ночам с бутылкой брожу по набережным и вижу, как в чернильной воде, преломляясь, отражаются деревья, как парят над прекрасной Сеной мосты, и я все время слышу музыку. Без музыки не бывает Парижа, и даже когда вокруг меня тишина, я слышу ее... Музыка сливается – сливается, какое точное слово! – с всепобеждающим, просветленным и жизнеутверждающим желанием надраться! Ночной Париж и выпивка для меня нераздельны...» «Ты пьешь не только по ночам...» Поль укоризненно посмотрел на Самсона. «Днем я лишь опохмеляюсь... Уверен, мои русские предки на том свете аплодисментами сопровождают каждый мой стакан. А если честно, видно, моя судьба – быть пьяницей...» «Так же, как и моя...» «Нет, у тебя другая дорога... Послушай, Сонни, мы можем хотя бы раз поговорить начистоту...» «Теперь уже вряд ли». «Почему?» «Это бессмысленно, меня здесь уже нет. И ты об этом знаешь...» «Ну, раз тебя нет, буду рассуждать сам с собой. Сегодня это модно. Последую за Каримом и Клер. Ты знаешь, я последнее время слишком много думаю, и это меня страшно пугает... Так ведь и свихнуться недолго. Знаешь, к какому выводу я пришел, когда бессонными ночами созерцал блики от уличных фонарей на потолке? Ты никогда не поверишь, я задумывался над тем, зачем живет человек. Что им движет? Что заставляет человека так дорожить жизнью, даже если его жизнь безрадостна и переполнена всякой дрянью, вроде опротивевшей до отвращения работы, сварливой жены и сына-наркомана? И я пришел к очень простенькой истине, которая знакома каждому школьнику. Человеком движет неистребимая жажда жизни. И страх смерти. Но это, в сущности, одно и то же. Человек боится потерять то, что составляет смысл существования. Конечно, любого человека страшит смерть как бездна, полная бессмысленного холодного ужаса, смерть как отсутствие существования. Хотя, если вдуматься, до своего рождения ты ведь не существовал, и никто по этому поводу особенно не убивался... А вот когда ты вдруг подохнешь и тебя не станет, сколько же воя поднимут враги, друзья и кредиторы! Так о чем это я? Я всю дорогу теряю нить разговора...» «Ты говорил о страхе пред ликом смерти...» «Это ты здорово сказал, пред ликом смерти... Очень красиво, где ты это вычитал? Ах, да, я совсем и забыл, ты же ничего не читаешь... Тем не менее, спасибо за вновь обретенную нить. «Пред ликом смерти!» Замечательно! Итак, повторим. Человек жадными руками цепляется за то, что случайно выпало из рук Создателя, – за жизнь! И еще, человека чрезвычайно интересует, как он откинет копыта. Помрет ли в своей постели, окруженный разобщенной толпой потирающих руки наследников. Или захлебнется помоями в сточной канаве после удара по голове гаечным ключом. Или погибнет в авиакатастрофе, или в кабине лифта, низвергнувшегося с верхнего этажа небоскреба, или в каюте затонувшего круизного лайнера, или затеряется на бескрайних просторах Елисейских полей или Больших бульваров. Или он растворится в собственных слезах, когда будет слишком рьяно предаваться мировой скорби. Или его переедет заплутавший в дебрях мегаполиса асфальтоукладчик, или он будет сожран акулой во время купания в прибрежных водах Австралии. Или в придорожном кафе, обвинив в шулерстве, его зарежут случайные партнеры в покер, или он сам собой превратится в прах, постепенно истончившись от скуки, времени и круглосуточных размышлений о собственном величии... Неплохо я тебе все разъяснил, не правда ли?» «Ты ошибаешься, если думаешь, что человека это занимает. Напротив, он больше всего на свете боится узнать как, где и когда помрет...» «Конечно, боится! Но это-то как раз больше всего его и будоражит! Я, например, точно знаю, от чего помру... О, это будет прекрасная смерть! Ты только подумай, смерть от пьянства, какой простор для блуждающего в потемках разума! И еще, меня всегда занимали казни. Сколько творческих озарений, сколько прорывов в неизведанное! И не спорь, я твердо знаю, что человеку небезразлично знать, каков финал его жизненной партитуры. Но это полдела, а главное, это то, что он, повторяю, боится потерять жизнь, то есть то, что делает его человеком. Без жизни нет и человека, а есть труп». Самсон засмеялся: «Ты изъясняешься, как силезский немец, прошедший ускоренный курс французского для иностранцев и претендующий на вакантное место кладбищенского сторожа». «Как ты сказал?! – Поль широко раскрыл глаза. – Ты повторить это сможешь? Как силезский немец, говоришь? Интересно... Французский для иностранцев, говоришь? Ничего не понимаю... Очень сложно... Ты глаголешь, как мой бывший профессор теологии мсье Периньон. Тот тоже иной раз мог завернуть такую заумную фразу, что в ней сам черт ногу сломал бы... Его было очень трудно понять, потому что он обращался к нам непосредственно от имени Бога, минуя посредников в лице служителей культа, которые уже две тысячи лет талдычат с амвона о десяти заповедях, адаптируя для нас латинизированный глас Божий... Понятно, что Периньона никто не мог переспорить. Только раз над ним была одержана победа. Это сделал Гринберг, еврей, тоже профессор, изгнанный из университета сразу же после блистательной виктории. Гринберг, – святой человек! – устав спорить, просто огрел теолога бейсбольной битой по голове. Периньон был чрезвычайно крепок телом, он не только выжил, но даже вернулся на кафедру. И с тех пор его вообще невозможно было понять, потому что он, особенно если бывал в ударе, незаметно переходил на древнегреческий язык, который не знал даже студент-отличник Сарафидис, родом с Кипра». Поль совершил долгий, вдумчивый подход к стакану. Было слышно, как водка, переливаясь и слегка клокоча в горле, устремляется по пищеводу в желудок. От наслаждения Поль зажмурился, и из его левого глаза выкатилась слеза. Поль напомнил Самсону очеловеченного крокодила из мультипликационного фильма, плачущего перед завтраком. «Ах, как вкусно! – Поль покрутил головой. – Кстати, этот Гринберг говорил, что, если в споре хочешь обойтись без применения бейсбольной биты, то надо выражаться просто, кратко и ясно, оперируя элементарными понятиями. Он говорил, что в его речах не найти никаких словесных выкрутасов, которые только запутывают слушателя. Никаких амбивалентных трансцендентальных апперцепций, только подчеркивающих дескриптивность дистрибутивного метода... Понял?» Самсон с очень серьезным видом наклонил голову. Поль внимательно посмотрел на друга и продолжил: «В полемике главное запутать противника демагогическими вопросиками. И чем глупей, нелепей вопрос, тем сложней на него ответить. Дурацкий вопрос, заданный с самым умным и серьезным видом, выводит противника из себя, он нервничает, теряет мысль, и чтобы дожать его, достаточно одного точного завершающего удара под дых. И мой тебе совет, прежде чем что-то сообщить аудитории, приведи свои мысли в порядок...» Самсон хотел возмутиться, но Поль погрозил ему пальцем: «Я знаю тебя! И понимаю, что для тебя, человека не организованного, не собранного, это сложно, но ты должен тщательно подготовиться, даже если эта аудитория состоит всего-навсего из одного человека, по неосторожности оказавшегося с тобой с глазу на глаз. Заранее в голове составь фразу, обстреляй ее со всех сторон, без спешки выстрой слова по ранжиру, а уж потом с разгону вываливай готовое варево на голову приседающего от ужаса оппонента... Ты же, не подумав, ляпнул глупость. Приплел какого-то кладбищенского сторожа... Я тебе не о стороже толкую, я пытаюсь посеять в твоей пустой голове семена разума. Но, чувствую, это безнадежное занятие...» Поль отхлебнул из стакана и сморщился. Вот так он всегда! Только что восторгался водкой, а теперь готов проклясть того, кто плеснул ее ему в стакан. «Господи, это надо же было придумать такой напиток! Сначала спирт отделяют от воды, делая яд совершенно чистым. Потом яд, чтобы он убивал не сразу, а постепенно, разбавляют снова водой, подкрашивают луковым отваром и выбрасывают на прилавок, рекламируя как универсальное средство от тоски... Так о чем это я?.. Ах, да, о жажде жизни... Должен тебе заметить, когда я говорю о жажде жизни, я имею в виду любую жизнь, чья бы она ни была. То есть жизнь как таковую. Для иллюстрации моего изящного полемического пассажа годится всякая заурядная жизнь, даже если это жизнь бизнесмена, кинозвезды, вокзальной проститутки, католического священника, министра образования, алкоголика, конокрада, специалиста по лечению поноса, агента страховой компании, опущенного арестанта, разносчика пиццы, победителя всемирного конкурса поглотителей чилийского перца, спившегося циркового клоуна, одноногого футболиста, официантки пивного бара, постаревшего альфонса, сборщика собачьего дерьма, отставного вице-короля Индии, посыльного отеля «Бристоль», автора бестселлеров, продавца жареных каштанов, женщины-вамп, охрипшего драматического тенора, канатоходца, пациента психиатрической лечебницы, пожарного, патологоанатома, ловца жемчуга, нищего на паперти... Иными словами, коли родился, живи, и нечего тут фордыбачить! Мой пример позволяет заключить, что жизнь – это данная нашим душам возможность ликующе воспринимать окружающий мир и пагубно на него воздействовать. В этой банальной сентенции, придуманной мною только что, смысла и откровения больше, чем во всех философских трактатах, в бездействии томящихся в библиотеке Лондонского Королевского общества. Так вот, моя мрачная душа философа и пропойцы, пока ее полностью не источили черви и пока она не перестала фонтанировать гнилой водой, только тем и занимается, что охотно развращает все, к чему прикасается. Что останется после меня? Несколько истрепанных книжек с пожелтевшими страницами? Эссе о Метерлинке, плохом поэте и посредственном драматурге, получившем долбаную Нобелевскую премию только потому, что в тот год кроме него ее некому и не за что было вручать? Мои пакостные стихи, упавшие на бумагу, как плевок, как предсмертная блевотина неприкаянного мизантропа, по ошибке возомнившего себя Агасфером? За них мне никто Нобеля не даст. Кстати об Агасфере... Вспомнив о Вечном Жиде, я подумал, что, наверно, этот засранный старикашка, отвесивший, как известно, оплеуху самому Христу, не шастал по свету в поисках истины, а сидел сиднем на одном месте, а за него это проделывала его поганая душонка, в течение нескольких столетий не дававшая никому покоя и изводившая нежданными визитами всевозможных идиотов... Душа Агасфера своим окаянным упрямством и неспособностью усидеть на одном месте напомнила мне тень – или душу, или призрак – отца Гамлета, она как бы перелилась из средневековых сказаний в пьесу великого англичанина. У отравленного короля, папаши Гамлета, была точь-в-точь такая же неугомонная душа. Она с распухшим от яда ухом, вместо того чтобы преспокойно записаться на прием к оториноларингологу и вылечиться, тоже мутила воду, не давая покоя полоумному принцу, страдающему от бессонницы и неудовлетворенного самомнения... Моя душа ничем не лучше. Пока я тут с тобой стою на балконе, болтаю и пью водку, моя душа, отлепившись от бренного тела и обретя полную от него независимость, скорострельно гадит где-нибудь на задворках мироздания. Или, барражируя в нижних, так сказать, слоях ноосферы, норовит юркнуть в трюм подсознания, мать его...» Поль дал себе передышку. Он облокотился на балконные перила, наклонил голову и блудливым взглядом окинул улицу. И было ему счастливое видение. Из вечернего сумрака, ныряя головой, под желтый свет уличного фонаря выплыл дивный пешеход в великолепной широкополой шляпе. Пешеход, опираясь на элегантную трость, медленным торжественным шагом совершал, вероятно, свою ежевечернюю оздоровительную прогулку. Поль закатил глаза и заурчал, как голодный пес, которого дразнят копченым окороком. Когда шляпа поравнялась с подъездом, находившимся как раз под балконом, Поль неожиданно перегнулся через перила и плюнул в обладателя восхитительного головного убора. Поль сделал это чрезвычайно ловко. Самсон и Поль услышали, как плевок достиг цели. Прохожий, господин средних лет, похожий на деревенского пастора и одновременно на переодетого полицейского, остановился как вкопанный, задрал голову и гневно уставился в чернильное небо. Поль, широко улыбаясь, гаркнул: «Ave, amicus, morituri te salutant!» – и приветствовал прохожего поднятым стаканом. Прохожий с достоинством снял шляпу. Вероятно, тоже для приветствия, подумал Самсон. Но пастор или переодетый полицейский вместо этого приступил к вдумчивому обследованию шляпы. Он долго изучал ее со всех сторон, словно это была не обыкновенная велюровая шляпа, какие носят миллионы обывателей, а футбольный мяч с автографом Марадоны или древний папирус с текстом «Книги мертвых». Видимо, дотошный пешеход что-то обнаружил, потому что, издав возмущенный возглас, указал на это что-то наблюдателям с балкона, демонстративно ткнув пальцем в некое место на полях шляпы. Ответом ему была ангельская улыбка на лице Поля. Тогда господин, сотворив на кирпичном лице свирепую мину, сошел с тротуара на мостовую и, грозя Полю тростью, лающим голосом принялся выкрикивать ругательства. — Неужели вы требуете сатисфакции?! – восторженным тоном перебил прохожего Поль и повернулся к Самсону. – Сегодня прямо-таки ночь откровений! Наконец-то нашелся хоть один смелый человек во всем Париже... Я принимаю ваш вызов, о, доблестный идальго! – крикнул он. Прохожий замер с открытым ртом. – Надеюсь, вы знаете, что в соответствии с дуэльными правилами, выбор оружия остается за мной? И я уже сделал этот нелегкий выбор! Предлагаю сразиться на стаканах с водкой! Поднимайтесь же скорей, мой долгожданный враг, и мы будем биться не на жизнь, а на смерть! Не стоит медлить, мой храбрый соперник! Жизнь скоротечна, водки может не хватить, так что не стоит пренебрегать мгновением! Я жду вас!» Прохожий ожил. Изрыгая ужасные проклятия, он в уже более быстром темпе двинулся по улице и вскоре скрылся за поворотом. Шляпу он бережно нес в вытянутой руке. Поль был страшно огорчен. Он покачал головой и сказал: «Вот видишь, никто не хочет со мной знаться... Даже на уровне дуэли. O tempora, o mores! Я мог оплевать его с ног до головы, а он бы только облизался и отправился по своим ничтожным б**дским делам. Вместо того чтобы подняться наверх и задать мне хорошую трепку, этот пешеход-любитель сотрясает воздух беззвучным пуканьем. Сказать тебе, кто это был? Мсье Жак Клавель, судебный исполнитель четвертого парижского округа. Редкостный болван! Я едва не женился на его дочке, очень милой и воспитанной барышне, которая обожала давать мне в самых немыслимых местах. Однажды она затащила меня в церковь St-Eustache, и там... ну ты знаешь, там есть такие боковые нефы, совсем узенькие проходы, ну и там... Это было так здорово! Ужасная оригиналка! Как ты думаешь, не надо ли после всего этого заново освящать церковь? Надо?! О, Боже... Впрочем, пусть освещают, им там все равно делать нечего... » – говоря это, Поль посматривал вниз – вдруг появится новая жертва. Сделав добрый глоток, он продолжил: «Ты не помнишь, о чем я говорил? Ах, да! Судебный исполнитель мсье Клавель... Понимаешь, я уже совсем приготовился идти по венец, в то время я был на мели, отец из-за моего пьянства временно лишил меня финансовой поддержки, а у Клавеля денег – куры не клюют... Но помешала жена этого недоноска, мадам Клавель, очаровательная сорокалетняя блондинка, которая была от меня без ума... Она запретила Лили, своей совершеннолетней дочери, даже видеться со мной. А мы с ней в ту пору были неразлучны... У них там, в семье, разгорелся нешуточный скандал. Никто не хотел уступать. Пришлось уступить мне... Знал бы ты, как они, я имею в виду мамашу и дочку, восхитительно делали минет! Боже, только патриотично настроенные парижанки, готовые на все ради своей родины, способны брать такие немыслимые сексуальные высоты! Жаль, что я тебя с ними не познакомил... Ах, как я завидую тем счастливцам, которые находят наслаждение в обществе этих потаскушек!» «Ты неисправим... Плевать на почтенного господина...» Поль махнул рукой. «Черт с ним... Неужели ты забыл, о чем я тебе перед этим сказал? О губительном и освежающем воздействии моей падшей души на все, к чему она прикасается?..» «Похоже, он тебя узнал, этот величавый шляпоносец и тростедержатель... Ты говоришь, он судебный исполнитель? Тогда тебе конец, он закатает тебя в Бастилию, как только ее отстроят заново...» Но Поль ничего не слышал. Он только следил за хаотичными волнами собственных мыслей, которые неизменно накрывали его после второй бутылки. Из этих волн он обычно выныривал, держа на кончике языка фразы, которые забывал, как только они бывали произнесены. Поль торжественно изрек: «Один прекрасный русский писатель, которого практически не знают ни в Америке, ни в Европе, произнес гениальные слова: Искусство выше морали. Или – вне морали, что одно и то же. Некоторые художники – я имею честь быть в их числе – поняли это буквально, завязав с понятиями чести и посвятив всю свою личную жизнь доказательству этой заманчивой и притягательной максимы. Они только заменили понятие «искусство» на понятие «я в искусстве». Ты не представляешь, сколько я, прикрывшись болтовней о своем высоком предназначении, наделал глупостей и мерзостей. И если бы только один я... Имя нам, нарушившим клятву литературного Гиппократа, легион. Ах, знал бы ты, как я разочаровался в самом себе! Я с юности культивировал в себе мечту написать великую книгу, которая бы потрясала воображение читателя. Это должно было быть совершенно новое, особенное произведение, в котором страсти человеческие достигали бы таких невероятных, устрашающих, леденящих душу пределов, что читать эту книгу можно было бы, только надев на голову мотоциклетный шлем, хватив для храбрости водки и уцепившись обеими руками за воображаемую земную ось. Это должна была быть книга, которая затмила бы Библию и прославила мое имя в веках... Но, написав свою легендарную поэму, из-за которой я растерял уйму приличных знакомых, я понял, что полностью исчерпал свои внутренние резервы, и у меня просто нет сил написать что-то еще. Выяснилось, что я не бездонен, я понял, что исчерпаем... От этого стало так отвратно на душе, хоть вешайся...» «Пережди. Так бывает... Тебе надо набраться сил...» Поль усмехнулся. «Наберешься тут, – он взболтал содержимое бутылки. – Пережди, отдохни, накопи... Пытался я! Ничего не выходит. Если я что и могу накопить, так это злобу на себя и на всех. Внутри меня пепелище. У меня нет даже желаний... Мне на все наплевать... Я пуст, как... как кошелек банкрота. Почему так произошло? Я много раз задавал себе этот вопрос. Мое «я» пришло в противоречие с окружающим миром? Мое рождение – ошибка Создателя? Допускаю. Возможно, Бог недоглядел, и в результате появился непослушный ребенок, который, повзрослев, стал задавать слишком много ненужных вопросов...» «Ты слишком пьян...» «Что значит слишком? Ничего не слишком! Если я в силах с предельной точностью донести до тебя свои сокровенные мысли, значит, не слишком... Впрочем, что это мы всё обо мне да обо мне... Давай поговорим о тебе. У меня на языке вертятся вопросы... Сонни, что с тобой происходит? Как я понимаю, ты нас покидаешь. У тебя лицо путешественника. Путешественника в никуда... Сонни, скажи, куда ты уезжаешь? Признавайся, негодяй! И когда? И, самое главное, зачем?! Конечно, ты можешь не отвечать, но знай, мне тебя будет очень не хватать...» Если бы Самсон в тот момент не выдержал и сказал Полю, что отправляется за скипетром и короной, его друг, скорее всего, от хохота свалился бы с балкона. Или не свалился бы?.. «Когда-нибудь я вернусь...» – ответил Самсон неуверенно. «Сомневаюсь... Кстати, не мое дело лезть в твои дела...» Самсон раздраженно подумал: «Раз не твое – не лезь». Но сегодня Поля было трудно остановить: «Тебя любят женщины... Это прекрасно! А ты?.. Ты сам-то кого-нибудь любил? У меня складывается впечатление... Впрочем, я это только так сказал, чтобы немного пощекотать тебя... Я уверен, без этого чувства ты не до конца человек... Прости мне эту безграмотную фразу, но надеюсь, ты понял меня?» Вместо ответа принц Самсон пожал плечами. Они еще выпили и, бережно поддерживая друг друга, вернулись к пиршественному столу. Зачем Поль вспомнил принца Гамлета, тень короля и Агасфера?.. Вечеринка завершилась как обычно. Глубокой ночью Самсон обнаружил, что лежит в объятиях незнакомой женщины с удивительно нежной, прямо-таки атласной кожей, и не просто лежит, а совершает с ней половой акт. От женщины пьяняще пахло медом и еще чем-то таким сладостным, что, когда Самсон насытился этим запахом, все поплыло у него перед глазами, и он, издав болезненный вопль, забился в судорогах и истоме... ...Через некоторое время Самсон встал с постели и, обследовав все комнаты, кухню, туалет и ванную, понял, что кроме него и девушки с нежной кожей в квартире больше никого нет. Загадки пьяных ночей... Как сенегалка попала к нему постель?.. «Я свободен, я свободен, я свободен!» Это были последние слова, которые Самсон услышал от Поля. Кажется, – смутно вспоминалось Самсону, – Поль покинул квартиру на Рю де ля Буше вскоре после полуночи.. Вероятно, вместе ним ушли и все остальные... Самсон помнил набухшие красные глаза Поля, сумасшедший всхлипывающий крик «Я свободен!» и слезы, которые потоками орошали его бледные щеки... (Продолжение следует) © Вионор Меретуков, 2009 Дата публикации: 02.11.2009 00:38:08 Просмотров: 2680 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |