исповедь
Анатолий Петухов
Форма: Роман
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 305347 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
С грустью выпустила его калитка... Входя сюда, он бодрился от утреннего осеннего морозца, теперь уже, перевалив далеко за половину, день ластился под ноги, тщательно и попеременно слизывая тени с башмаков от длинной полы. Черная спина чувствительно напитывалась остатками солнечного дара, но разум упорствовал холодком, устрояя в недрах сердца тревожную границу: между черным и белым, между добром и злом... Слава Богу! В его сердце не утихает эта борьба, он еще молод, и... наверное, поэтому (на первый взгляд - странно), с таким трудом сейчас передвигались его башмаки. Замерли, - желтая, с красными прожилками, корона, маятником отмахнувшая и туда и сюда в прозрачных воздушных волнах, выпала непреодолимой ступенькой на серый, колотый острыми каблуками, песок, чуть-чуть не дотянув до еще зеленой каемки обочины (вот если бы "сюда" оказалось подлиннее). Две молоденькие хохотушки, механически копируя друг дружку, лузгали семечки, откровенно глазели на диковинную композицию: священник в рясе с чемоданчиком в одной руке, другой, - подпирающий придорожный клен, - да, священник в России, в конце двадцатого века - все еще (уже?) диковинка. До него доносится: "Какой попик молоденький, прелесть!" - у них еще вся жизнь впереди. Как это точно произносится - вся! - не длинная, не долгая, а - вся, - даже если в одну минуту... В жизни же человека, дотянувшего до глубокой старости - три времени года: весна, лето, осень, и обязательно (для каждого!) - четвертое (бывает, что и внеочередное), но не обязательно - зима, - вся его жизнь есть постоянный выбор, есть подготавливание к нему: к зиме, или к жизни - вечной: к вечной весне, и он - священнослужитель - призван Господом открыть, и хохотушкам этим, глаза. Для этого он и поднимает свои: большие и умные; девчушки замолкают, не выдерживают, отворачиваются, уходят. Им (неосознанно) кажется, что у них, в отличие от рабы Божьей Антонины, есть еще время для выбора, но у них его - нет, и в непонимании ими этой истины есть и его вина. О. Вячеслав отделяется от клена, пошатываясь, двигается дальше, - ох! и тяжела ноша, принятая им от рабы Божьей Антонины. 1. Ночью шел дождь: бегал мелкими босыми ножками по железу, стучал кулачками по стеклу, выше, - на четвертом этаже, - собирался в кучки, тучнел, и тогда дружненько спрыгивал на все пяточки разом - громко, сочно, вдрызг... Александр Бык вставал, шлепал липкими, голыми подошвами по кафелю в угол комнаты, где стояло ведро с водой, стучал ковшом по плавающей дощечке, принуждая ее подныривать под эмалированное донышко, наконец зачерпывал, - пил шумно так, что казался огромным, на самом же деле - он маленький, костлявый, можно сказать, некрасивый, с выдающимся носом (о каком и предупреждала с фронта сестра Руфа, но в кавычках, в последнем, в противоположном письме, до которого все остальные были, как раз наоборот, благостные). Ох!.. Руфа, Руфа... Тощий будущий муж, но такой тяжелый, - когда ее тело освобождалось от его веса, то и еще от чего-то более неприятного, - но тень, бледная подштанниками ниже пояса, снова приближалась, и снова наваливалась, и ей было трудно дышать, и трудно слышать, кроме влажного сопения, а он требовал еще что-то делать руками и губами, и она, содрогаясь, делала, и, чтобы не умереть, старалась вслушиваться в дождик за окном. "Стерпится - слюбится..." - говорила мама. Ох!.. Мама, мама... Дождик шел - желтый. Под утро совсем кончился, но не исчез, а выселился под ноги мягким цветистым ковром, ласково шуршащим, успокаивающим; те же капли, которые зацепились за веточки, подрагивали на слабом ветру, на нежно-голубом небесном поле резными флажками. Белые стволы березок несли на себе оранжевое солнце - настоящая осень. Но еще тепло; Антонина в легком немецком пальто (в самый раз!), в новых резиновых ботиках, в голубом, под цвет глаз, берете, подбородок ее в ласковой пене шарфика; рядом - подруга детства со странной фамилией Ребра, которую мечтает сменить на фамилию раненого матроса; Антонина же свою менять не собирается, чего бы ей это не стоило, - тревожило что-то ее в будущем, звучало неотвратимо роковым, - настоящая фамилия ее (до смешного!) - Коровина. Подруга щурится и завидует вздохами: еще вчера утром они сидели на этой же лавочке в одинаковых пальто, сшитых из двух одинаковых одеял в крупную клетку, теперь же Тоська - как с экрана, и теперь уж точно похожа на актрису Любовь Орлову. Здание вокзала располагалось на противоположной стороне железной дороги, но и сюда доносился грохот от частого хлопанья его дверью, за ней и скрылся Александр Бык в поисках второго свидетеля - с его стороны. Тем временем паровоз, выпуская из себя огромные, седые усы, протолкнул перед собой пять пассажирских вагонов; в прогалинах, как в окнах, потекла вереница пленных немцев во френчах, в телогрейках, с чемоданами, с рюкзаками; гортанили громко, как бы даже весело; в потоке бабы, - русскими вкраплениями, - причитали, хлюпали, выли, - немцы деловито осклаблялись в окнах вагонов уже на другой стороне; смешанный лес ног между колесами быстро редел, бабы оставались спаренными "березками" в стоптанных обувках, некоторые с Куртами (вне метрик, конечно) на обветшалых веточках. - Потаскухи! - пыхнула (маленьким паром) Ребра вслед за паровозом; Антонина молча отвернулась: кто мог помешать Быку испариться за той дверью, и что бы тогда сказали о ней в казарме, и та же Ребра что подумала. Немцы построили в центре города три самых высоких, странных, на свой вкус дома: как бы поставили на ребро три кирпичных, чуть приоткрытых книги, туда въехали одни начальники; при каждой квартире свой туалет и своя кухня, - очень интересно конечно, но скорее всего - скучно. Вот таким образом и коснулась прошедшая война их города, если не считать неразорвавшейся в центральном парке шальной авиационной бомбы да братского обелиска на кладбище, - в городе стоял госпиталь, в нем и подрабатывали на оборонные карточки студентки местного медицинского училища. Отцы их погибли дружно, в сорок втором, сразу после Нового года; матери протаскивали через проходную фабрики, под подолами, шпули с нитками, выменивали их на рынке на продукты, - такими прибавками и выхаживали своих дочерей для чужих, чудом оставшихся в живых, сыновей, - да и где они, сыновья эти - через год после войны... - Страшновато чего-то, - говорит Ребра (другие зовут ее Тамарой, но Антонина - по фамилии, в отместку за вульгарную Тоську), - помнишь, еще в школе тебя Быком прозывали за упертость?.. И опять Бык, теперь по-настоящему, страшно чего-то. Паровоз свистит, дергается, бабы голосят еще пуще, состав едет медленно, перелезая с колеи на колею, - голосят - зря стараются, потому что в тупик, - наступало время пассажирского, летящего мимо, без остановки. - Мне самой страшно! - признается Антонина, - Руфа в последнем письме просила не отвечать ему больше, что он раскрылся не тем человеком, за которого себя выдавал. - Ну а ты чево? - откровенно, широко зевнула Ребра; ответ знала, спрашивала и зевала. Антонина же отвечала себе - в сотый, тысячный раз: - А я и не писала, а он свалился как скорый, без предупреждения, снег на голову. Бык и на самом деле ввалился в комнату при четырех чемоданах через оба плеча. В одном - плоский бидон со спиртом, мешочек с порохом, в другом немецкий аккордеон, в следующей паре - личные вещи, а, в самом пузатом чемодане: в коричневом, перетянутом в двух местах прочным шпагатом - уйма женского барахла. Одели - ее, маму, часть отнесли на рынок, и еще почти столько же осталось. Как светились глаза у посеребрившей наполовину мамы, когда она накрывала на стол, - деревенский хлеб, сало, рыба, консервы, фрукты, - это надо было видеть! - Ты сама знаешь, - грустно продолжила она, - у Руфки семь пятниц на неделе было, сама предложила, и сама же... Вокзальная дверь в очередной раз отворилась, пропуская через себя Быка и следующего за ним военного в шинели, в пилотке, без погон; Бык пальцем указывал ему на сидящих подружек. - А что он сказал про ее гибель, - Ребра глазами и очень внимательно вслушивалась в стучащие по дощатому настилу сапоги (уж они-то должны обязательно проболтаться!), - аж до Берлина рядом были? - Говорит, одним снарядом накрыло с любимым полковником, а тот, Руфка писала, ненавидел его, вот и узнай всю правду... Неловко перезнакомились. Бык назвал солдата Солдатом, сказал, что играет на аккордеоне, - "на любом инструменте" - поправил тот и ощупал Антонину купецким киновзглядом, не забывая при этом хитрюще и бесчисленно, к зримому удовольствию, умащивать Быка - "товарищем - Капитаном"; в попытке уследить за его меняющимися глазками у Антонины закружилась голова, хотя лицом он был из тех, блеклых, где-то виденных, но не в кино, тогда где?.. Сапоги его смертельно бледнели от тоски по ваксе. Ладонь он Ребре подал широкую, с короткими, истерзанными острыми углями, пальцами, та как бы испуганно вскрикнула: "не грызите ногти!" - но промолчала, съежилась, и еще от того, что Бык представил её Рёброй, специально напирая на "ё", - и зачем? - от него пахло водкой, луком, и от Солдата тоже, им было весело и без этого - "ё". Шли парами, мужчины впереди, над ними высоко взлетали и ждали подружек - Киев, Кенигсберг, Варшава, Берлин, Шверин (последнее место службы Быка), - шедшие навстречу уважительно расступались, оборачивались вслед, и неудивительно, и она, еще не забыла своего первого впечатления от встречи с ним, вернее с его частью - грудью. Золото, серебро, рубины орденов и медалей в несколько рядов слепили, завораживали нежным пением, когда Бык легко сгибался и стремительно разгибался. Они жили своей героической жизнью, совсем не зависящей от того, кому принадлежали. Бык ступал упругим шагом в кителе, в галифе, в начищенных хромовых сапогах, в фуражке; погоны с четырьмя звездочками и красный кант уверенно вырезали его фигуру из общесерого воздушного пространства. Подстегнутые косыми каблуками, обиженно и рвано скакали рядом непомерно длинные, засаленные полы шинели Солдата, - но и они удачно работали на его исключительность. Он был выше Солдата ненамного, а она выше Ребры на целую голову, и выше него, и выше всех женщин в казарме, - была странной, белой вороной в семействе темных Коровиных (глазами, волосами, кожей), маленьких и круглых даже в это голодное время. Перед войной отец запил, подолгу где-то пропадал, а мама прятала под столом свои глубоко виноватые глаза. "Не плачь, пусть все дразнятся, не обращай на них внимания. Ты все равно моя самая любимая дочь, и самая красивая!.." Отъезжая на фронт, отец притянул ее к себе за обе руки, тесно прижался, шепча в ухо колючими губами: "Я совсем не сержусь на маму. Помни меня. Замуж выйдешь, наверное поймешь..." Уже тогда она была выше и него, и ее локоны белоснежной метелью кружились вокруг его маленькой, черной головки. Старое, двухэтажное деревянное здание подозрительно, без каких-либо опознавательных знаков, по мнению Солдата, плавало посреди огромной лужи, к подъезду вела деревянная тропинка в две стопы; через раз Солдат специально целил мимо нее сапогом, веером летели брызги, - "салют!" - кричал он, - Бык предусмотрительно забежал вперед, женщины отстали, а когда в полумраке под Быком сломалась ступенька лестницы, он выругался такими злыми коленцами, что Ребра в страхе уцепилась за подружку, и обе чуть не упали, если бы не выдавленный тенью Солдат не просунул под мышки Ребры свои культяпки и бесстыже не наложил лапы на ее грудь, Ребра вдобавок еще истерически закричала, и все, вероятно, получилось чересчур громко, потому что дверь наверху распахнулась сама - в дневном прямоугольнике комиссаром стояла строгая, пожилая женщина, перетянутая крест-накрест, как в кино, (но пуховым) патронташем. Она молча брала документы, молча тискала штампиком, пальцем отчеркивала свободную строку в журнале с влажными страницами, сама несколько раз обмакивала перо в чернильницу и просовывала его на карандашном черенке между чужими пальцами, и где-то - между сосредоточенным дыханием, шуршанием бумаги и подошв, скрипом стула, услугами которого воспользовался только Солдат, и неузнанными звуками за двумя окошками звучало ее равнодушное, почти мужское: "здесь и здесь!" И только единственный вопрос расколол эту полумолчаливую идиллию на две части, прибавив ко второй длинную, мучительную паузу: "Чью фамилию выбираете?", - причем как-то так спросила, что как бы выбор представлялся из великого множества, включая сразу же исчезнувшую (да и произносимую ли?) фамилию Солдата. - Свою, Коровину, - пролепетала она. - Тогда, - комиссарша, не поднимая головы, вероятно, тоже почувствовала иней на белках Быка, поэтому и вручила документ именно ему, - храните свидетельство как зеницу ока! Антонина поежилась; Ребра всхлипнула, но тут же спохватилась и поехала кривой улыбкой в ту сторону, где должна быть по данному случаю радость. Свадьбу праздновали веселую, почти довоенную... Дверь из комнаты Коровиных распахнули настежь, стол развернули вдоль, придвинули кровати, к нему приткнули другой с родными стульями из комнаты Ребры, за столами сидели Коровины, Ребры - их только двое: мать и дочь, и еще хромой матрос - жених Ребры, - вторая свадьба тоже не за горами, - всем жаждущим Бык выносил шкалик разбавленного спирта, и что-нибудь кусочком на вилке, набежали и из других соседних казарм, таращились, особенно усердным Бык подносил и по второй - не скупился. Солдат поначалу неуклюже прошелся по клавишам, но скоро-скоро, приклеившись ухом к перламутровым разводам роскошного аккордеона, нащупал "верный подход к инструменту", и разлился глуповатой улыбкой в оба конца длиннющего коридора. Громче его были только молоденькие металлические каблуки из трубы своего казарменного умельца. Бык отплясывал остервенело и акробатически, под распахнутым кителем, под рубахой без устали тайно сокращались мышцы, не имеющие отношения к тому, что вытворяли конечности, и стучало ли там сердце, и слышала ли его Антонина прошедшей ночью? В перерыве Солдат, кажется, подзабылся, и подвыпивший матрос Ребры положил свой кулачище на его плечо, и тот картинно встал перед Реброй на колени коленями, но не глазами, - глазами он был сильнее, как в госпитале, выживал тот, у которого чувствовалась сила во взоре. Бык за время войны был ранен дважды и серьезно, вчера, уходя в себя, он отгородился от мира серой непроницаемостью; какой он на самом деле - этот Бык? Дочь украдкой следила за матерью, - или за мамой? Интересно, существует ли подобная разница у других дочерей, или только у плохих? У Руфы - только мама; Руфа погибла уже после победы, и как-то странно; получив извещение, они долго и навзрыд ревели: мама и доченька, потому что остались одни на всем белом свете, если не учитывать родную сестру мамы - тетю Фиру, где-то под Рыбинском. Поделиться горем мама поехала к ней в маленький городок, где та служила большим начальником, а значит жила вполне сытно: по статусу, хотя и отличалась безукоризненной честностью и мужицкой принципиальностью, - и вернулась неожиданно быстро, разругавшись насмерть. Дело в том, что тетя с головой ударилась в революцию, в нее стреляли кулаки, тяжело ранили, может быть, поэтому она так и не вышла замуж, а скорее всего потому, что природа второпях что-то напутала между родами: уж очень в ней было много от мужчины. Она взяла чужого мальчика из детского дома - и так его выхаживала, нежила и так лелеяла, - в то время как родная кровь не сводила концы с концами, вот почему дочери и сбежали на фронт следом за отцом, а Руфа так и не вернулась... Накурили. Дым паутиной плавал под потолком, медленно тянулся в коридор, завинчивался в трубу, ускоряясь, поворачивал - это потом, вначале же из парных струек и колечек объединялся в единое облачко над - столом, под - оранжевым, когда-то, абажуром. Антонина тоже курила, но тайком - пристрастилась в госпитале; мама курила - всегда. Смешно держа папироску двумя пальцами: большим и указательным, оттопыривая остальные далеко в сторону, словно боясь обжечься, - при Быке она стеснялась, но все равно дымок тайной лесенкой спускался с ее завороженного думой лица на угол стола. В немецком креповом платье (на темном фоне мелкие, белые крестики), прячущем, - и зачем? (такая духота!) - под серым пуловером изощренное искусство тамошнего закройщика, она выглядела уставшей, но красивой. Стянутые назад волосы остывали упитанной, черной, с серебряными прожилками, бабочкой, и тоже, благодаря немецкой роговой заколке; и обувка, незаслуженно загнанная под табуретку, подмаргивала слезными носками, жаловалась на новую хозяйку... Громко завозились в коридоре, Антонина поддалась общему вниманию, но когда возвратилась по дымчатой лесенке от стола к ней, то сразу же угодила на дно запоздавших уйти в прежнее состояние темных глаз. Мама родилась в деревне Грибово, в семье шорника Петра, четвертой и последней дочерью. Старшую перед самым выданьем изнасиловал сын барыни, их усадьба тянулась во всю длину улицы, но с другой стороны. Бедняжка не выдержала позора и утопилась в озере; а деревня, как бы кривой селедочницей, наклонно спускалась к этому самому озеру, и маленький деревянный домик их располагался почти у самой воды. Следующая родилась ненормальной, целыми днями сидела на лавочке у ворот с открытым ртом, глазела на дорогу, проявляя интерес к проезжающим мимо на подводах. Бежала, размахивала руками, клянчила подачки, так и скрылась в лесу за очередной повозкой. Поискали, поискали, да где уж там... Потом тетя Фира - вступив в партийную ячейку, исчезла в столице, и затем уж Наталья Петровна уехала в город на заработки. Хоронила отца одна, дом отдала соседям, с условием, что одна комната в нем должна будет освобождаться по первому ее желанию. Сколько себя помнила Антонина, условие это было реализовано всего лишь раз, и то до войны. Она помнила усадьбу с толстенными кирпичными стенами, но тоже хиреющую, в нее на лето выезжал откуда-то детский дом, огромные, в два обхвата, липы, желтые, быстрые ручейки во время дождя, спешащие к озеру, о котором ходила легенда, что образовалось оно на месте провалившейся церкви, и что во время сильного ветра к его берегам прибиваются старинные иконы, и что, однажды, кто-то нашел настоящий, золотой крест, но вовремя скрылся: когда приехали чекисты, того и след простыл. О своем деде Антонина знала - шорник Петр, о бабушке - ни одной подробности, неужели, - думала она, - и мои дети ничего не будут знать о своей бабушке, может быть я уже беременна после вчерашней ночи, - конкретнее подумала она, и почувствовала такую нежность, такую жалость, к этой усталой, еще не сказавшей ни единого слова за столом, женщине - к ее маме... Она передвинулась на краешек лавки, наклонилась, лозой вытянула тело, чтобы головкой дотянуться до ее плеча, сплела кисти рук гроздью за спиной, окропила шею грустной росой. - Как же ты теперь одна, мама? - И хорошо, доченька! - ее ладонь проборонила, ласковым гребешком, локоны, - хватит тебе в Царицах Голодных ходить. Куркуль он, свой дом, корова, и не одна поди, курочки, поросята, отопьешься на парном молочке, вон круги под глазами какие... В отпуск приедешь Царицей Сытой, все лопнут от зависти. А мне одной-то много ли надо? Чайку попью, письмо тебе напишу... Антонина крепче прижалась грудью к ней, и выпела-то строчку из известной частушки: - А чегой-то я боюся! На что мама (почему-то?) нервно задрожала, но откликнулась веселым, переиначенным припевом: - Стерпится, милая, - слюбится! - и зашептала в ухо назидательно, как учительница первоклашке, - а ты будь похитрей, зови Сашей, пригласи на дамский танец, а то - Бык, да Бык, какому мужику понравится. - Ну, вот еще, - засмущалась Антонина, - какой он тебе Сашенька, он... - Да не мне он, Сашенька, - она мягко оттолкнула от себя дочь, заглянула в глаза, - а тебе! Тебе жить - то! Ребрина мама, тем временем, выбежала на середину коридора, задробила каблучками. Вика с Чечевикою! Чечевика с Викою! Подержите ридикюль, Я пойду посикаю!.. ... Эх!.. Солдат подхватил ее аккордеонными басами и губной трелью; поехали лавки, подошвы; перекрывая друг друга, взорвались такие частушки, с такими картинками!.. Антонина залпом выпила ближайшую рюмку, зажмурилась, сдерживая теперь уже другие, и непонятно какие, слезы. Держась за стол одной рукой, другой, как бы накачивая комнату воздухом, добавляла массы тому, что так громко выкрикивала: - Саша! С-Сашенька! Разре-ши-те пригласить на вальс! Здесь не принято было обращаться к собственным мужьям на "вы", может быть поэтому, вся казарма на какое-то мгновения оглохла с открытыми ртами, и аккордеон сфальшивил особенно нахально, но и к чести своей, спохватился первым - неторопливой, претендующей на красивость, мелодией. Бык, Бык торжественно поднялся, кто-то по аристократически раздвинул стулья, и Антонина, покачиваясь, шагнула навстречу... Подхватив ее за талию и прокладывая дорожку клином из двух сцепленных рук, он провел ее через дверь, как через Бранденбургские ворота, и, очертив свободный круг, закружил в медленном вальсе. Танцевал Бык вполне прилично, жаль, что ее не видела мама - она куда-то исчезла. После танца Антонине захотелось покурить, и Ребре тоже, они опустились на этаж ниже и расположились на площадке с таким расчетом, чтобы увидеть спускающегося Быка загодя, если тому, вдруг, понадобилась бы такая необходимость. И она ему понадобилась, но снизу, - бесхитростный военный маневр через такую же лестницу, но на противоположном конце здания... и так далее... - в общем "противник" был застигнут врасплох. - Еще раз увижу - убью! - он сильной клешней, до боли, сжал ей плечо. Ребра побледнела, Антонина же нашла его замечание вполне законным, ей и самой хотелось покончить с вредной привычкой, и казалось, что она уже это сделала. Она обняла его, и в первый раз, и открыто (потому что пьяная?), поцеловала в губы; Бык размяк... Он поднялся в комнату и объявил, что на сегодня хватит, недовольных выталкивал руками-ковшами, как снег за ворота; от ворчащих откупился бутылкой спирта и Солдатом с аккордеоном, предупредив того, что дверь будет не заперта, и что позднее тот может уснуть на соседней кровати. Последнее, что услышала Антонина уже раздетой, за закрытой дверью, это серьезное пояснение старшего мальчишки младшему. "В поле, на задках видел, как бык на корову зализаит? щас тоже будит..." Мальчишка оказался провидцем: все так и было, пока она не провалилась в тяжелый сон. И первое при пробуждении - ядовитый мат уже одетого Быка. Не просто бык, а як - опустив голову, метался между двумя свободными углами комнаты, из глаз его сыпался пепел, вслед за которым обещалось вырваться пламя и поджечь съехавшую на лоб русую копну, через нее оконные занавески, и дальше - слабый рассвет, и может быть правый конец улицы, до самого вокзала. Почувствовав, что она проснулась, он задержался на ней, в мгновение обретя осмысленность, скакнул к вешалке, судорожно прорвался ко внутреннему карману шинели - выхватил пистолет; она в ужасе опустила веки, и подняла - на грохот летящих по чугунной лестнице сапог. Поежилась то ли от холода, то ли от страха, приподнялась на локте к окну; Бык летел - бесшумным жуком, хлопая множеством крыльев из рук, ног, незапахнутого кителя, распушив на ветру хвост из белого низа рубахи... Осторожно приоткрыв дверь, заглянула мама, затем на цыпочках протекла в комнату и тоже приклеилась к окну. - Что это с ним? - призадумалась, - а и впрямь дочка, стоит ли с ним связываться? Вот и Ребры волнуются, всю ночь отговаривали. - Поздно, - Антонина притянула ее за рукав на краешек кровати, - чего теперь. - Да... - обреченно согласилась она, - схожу-ка я за самоваром. Пили чай, строили догадки, которые концами сводились в одной, наиболее достоверной - все дело в Солдате с аккордеоном. - Он мне сразу не приглянулся, рябой! - подытожила мама, когда объявился Бык, потный и злой, но уже в остатке, без прежнего перегретого пара в обреченных словах. - Вот гад, к стенке таких... В дверь вкрадчиво на уровне пола поскребли. - Чья это там мышка? - откликнулась мама, - у нас открыто! - для детей в казарме сохранился еще тот язык военного времени, когда выхаживали (без исключений) всем миром. Объявилась узкая щелка, медленно со скрипом поползла вширь, привлекая к тайне всех, включая Быка. Бледная лодочка из ладошки проплыла по волнам вперед, затем картуз, носик, шаровары... и вот, наконец, мужичок с ноготок, явившись миру, уверенно прошел к столу печатным шагом. - Дяденька Бык, ты потелял! Его ладошку переполнял орден Красного Знамени. Бык спохватился; на груди только планка - значит орден его... Быстро приладив награду на законное место, он, пододвинув поближе табуретку, водрузил мужичка между собой и женщинами. И то было очень важно, что исчезали, испарялись, вместе с потом на лице, и Солдат, и аккордеон, - прихватывая с собой и мстительный прищур глаз, и нервную дрожь подбородка, - ослабляя напряженную нить синих губ, усмиряя ветер в полотнищах ноздрей, и возмещая (без сожаления!) утерянное, одной общей светлой радостью. В "зеркалах" женщин она, эта радость, отражалась, усиливалась и возвращалась, - и снова отражалась, и еще более усиливалась. Бык зацепил носком сапога вещмешок под кроватью, развязал тесьму, выудил из потощавшего за день свадьбы брюха буханку - ополовинил, кусок сала - ополовинил, крупную белую сахарную головку оставил целой. - Тебе! - пододвинул изобилие к мужичку. - Ты знаешь, что мне велнул? - Олден! - понятливо пояснил тот. - А вот и ошибаешься, ты мне велнул Гелоя Советского Союза, понял? - Я пойду, - мужичонке не терпелось утереть богатством носы тем, кто давно и натужено сопел за дверью. И пока Бык провожал его до двери, мама надрывно вздохнула, как бы подготовляясь к обыкновенному женскому реву, но уж как-то совсем невпопад, и не по ясному случаю. - Ошиблась она, значит, не мог он этого сделать... - Чего, этого? - спросила дочь, - и кто это - она? Мама, почему-то отвернула (и мгновенно!) испуганное лицо к окну. "Что еще за тайны такие?" - только подумала дочь, не собираясь уточнять, но та вообще напустила такого тумана. - Да... Ребры говорят, мужики, мол, после войны жестокие, так и жди чего... Знала дочь ее уловки, - нечаянно проболталась, - вот и темнила, но Бык снова возвращался от двери темнее тучи, и Антонина невольно переключила на него свое внимание. Весь день Бык пил, спал, - или только валялся на кровати с закрытыми глазами, не снимая кителя, сапог, - храпел или хрипел влажно, сопливо - неприятно. Женщины ушли к Ребрам, а когда стемнело, натолкнулись на него у окна в коридоре, оставили щелку в двери, и по очереди, не сговариваясь, на цыпочках протискивались через нее левыми глазами и возвращались недоуменными, - "стоит статуей!" А он раскачивался с носков на пятки и наоборот, обе руки за спину, или одну - если курил, - подбородок чуть задран, значит – таращился на луну, так как ничего, кроме нее, в ночи не было. В черном стекле, расчерченном переплетом на прямоугольники, мерцало его расщепленное лицо, словно собиралось исчезнуть, - допустим, улететь по следу, проложенному взором к ее рогу, и там, преломившись, устремиться вниз, в прошлое или будущее, - наверное, - в прошлое, потому что во всей его, неожиданно тяжелой, фигуре, просевшей между плечами до сморщенных от напряжения сапог, не звучало светлого, медового ожидания, - он там уже что-то потерял, он был старше Антонины на целых десять лет. Она решила демонстративно раскрыться: подойти к соседнему к окну, и уставиться на ту же, но свою луну. Она увидела, что кто-то там, в ночи, приоткрыл круглое окошко, внимательно всматриваясь в них через серповидную щель и, видимо, недоуменно покачивая головой, так как свет, прорывающийся оттуда, частенько менял свою яркость от середины и ниже, но ни разу выше. Как-то сложится их совместная жизнь, спросить бы у кого, - ей так захотелось приветливо помахать ручкой тому лунному созерцателю, но она испугалась, и, не столько Быка, сколько себя самой - чужой, всегда избегавшей, подобных, "телячьих", нежностей. - Скажи мамаше! - Бык не менял позы, - готовьтесь, с утра выправляю документы и домой, надо успеть на ночной поезд из Москвы. Он так до утра и не вошел в комнату, а женщины плакали, потому что произошло ожидаемое неожиданно. "Думала, через недельку, - старшая Коровина обежала все двери на всех этажах еще раз утром, - а они сегодня..." Аккуратно укладывая в чемодан вещи дочери, постоянно оправдывалась: "Видишь, доченька, все его, ничего нашего, ничего моего, прости меня, не смогла я тебя накормить досыта, приодеть, сердце кровью обливается... Может теперь все и образуется, - а когда дочь в последний раз переступала порог своей комнаты, улучила момент, прошептала на ухо, - если чего будет не так, не терпи, на поезд и домой, люди добрые везде есть, помогут!" "О чем это она? - думала дочь с раздражением, - всегда так, накрутит, накрутит, недоскажет, и думай потом... и так на душе муторно..." - Царица Голодная уезжает!.. Царица Голодная уезжает!.. - неслось по этажам. Впереди бежали дети, кряхтели старые, дореволюционные ткачихи на ослабевших ногах, обежавших, как говорили на торжественных собраниях, земной шар по несколько раз; из казармы вывалили все, кому во вторую смену; обнимали, целовали, плакали... - Мамаша, ты нас не провожай, здесь попрощаемся! - решительно остановил ее Бык, и она сразу съежилась, стала маленькой - маленькой, и сразу, и как бы даже радостно, согласилась; у Антонины сжалось сердце. Она, вдруг, отчетливо поняла, что освобождаясь от унизительного - "... Голодная", она одновременно теряла и первую, гордую, почетную часть своего звания - "Царица ..." А Ребра, та вообще потеряла сознание, жених отнес ее на лавочку на руках. Поездку в пригородном поезде Антонина перенесла легко и незаметно, - покидала родной город с блуждающей улыбкой, как у тех пленных немцев, возвращающихся домой, - все, что проплывало мимо нее, как бы вращалось вокруг центра, в котором - вчерашний день, далее - память близкого прошлого, далекого, - но и редкие экскурсы в будущее тоже себе не возбранялись, и были - приятными, хотя и размытыми. Сказывались первые преимущества замужней жизни: не надо думать конкретно, принимать решения, следить за временем и тому подобное, - у тебя в руках совсем нетяжелый мешок, тебе говорят, куда поворачивать, где присесть отдохнуть, тебе принесут бутерброды и горячий чай, дорожку тебе проложат спиной, что-то скажут и примут эту улыбку в зачет благодарности. Только на Казанском вокзале ей пришлось немного поднатужиться, когда вокруг нее, сидящей на чемоданах (Бык где-то там, о чем-то хлопотал) закружили два оболтуса с засаленными глазами, и она им сказала... да так, чтобы сразу отклеились и навсегда, - она так умела - проверено. Один из них - бедняжка, от неожиданности, и надолго, пока пятился к выходу (а может и дальше), остался заикой. 2. Проснулась она начинкой теплого пирога между двумя полами шинели, под головой - вещмешок. Вагон, стараясь забежать вперед, натыкался на передний, приостанавливался, и тогда задний ударял его жесткой металлической силой, тот охал, подпрыгивал, и тут же, снова получая по носу, ойкал, и все повторялось сначала. По неровным, ступенчатым волнам, мимо, проплывали головы: покрытые и непокрытые, в основном мужские: усатые и без, чаще немытые, - и далее, между двумя дверными дребезга-ми, особенно звонкими в стороне ее ног. Туда же выложились парными ступнями чужие ноги - зримо в один ряд слева, - опадали сонными волдырями, вытекали одутловатыми, желтыми, в мозолях "личиками без выражения" из нестиранных носочных избушек, где-то портянка вытянулась во всю длину вниз, ожидая последнего толчка, чтобы освободиться от неприятно пахнущего рабства, где-то ее родственница только - только рассупонилась - ну так ей стало жарко... А в целом, в вагоне, и на самом деле было тепло, и, конечно же, не от того, что заботились о пассажирах, топили, - они сами старались, - и даже душно, и особенно душно после того, как она об этом подумала. Уверенно проплыла форменная железнодорожная фуражка с кокардой, и дальше, под углом в противоположную сторону, обнаруживая в руках узенький совочек, - наверное, она не права, наверное, топили... По правому рукаву шинели бежала дорожка из гари, от паровоза, - к ее лицу пробивалось через щель свежее дуновение. Ну, в общем, - терпимо. И вагон, кажется, угомонился; она почувствовала ногами опору, словно встала вместе с вагоном на попа; вагон ерзнул в последний раз и наступила подозрительная тишина, и на нее выпали глухие голоса; заскрипели полки, зашевелились, заползали тела, головы в проходе поплыли нескончаемой вереницей. Остановка. Она свесилась вниз. Бык спал сидя, запрокинув голову далеко назад, с открытым, черным провалом рта. Зубы у него были целые, крепкие, здоровые, и если бы не они, то он выглядел бы ужасно. В противоположном сне, притаился другой военный, в накинутой на плечи солдатской шинели без погон, видимо, долговязый, чубом вниз, между затылком и стенкой предусматривалась пилотка, но она никчемно съехала вниз, и когда вагон снова дернется, ему будет больно. Он еще молод, значительно свежее Быка, и еще - чувствительнее: на ее внимание встрепенулся, поднял кверху голубые глаза. Разве может быть у человека спросонья столько печали в глазах, да и во всем облике?.. впрочем, в госпитале она и не такое видывала; она улыбнулась. - Здравствуйте! - С пробуждением, сестричка, - он еще продирался через утреннюю хрипотцу. - А как вы догадались? - спросила она. - А мы с капитаном долго менялись впечатлениями, - он проснулся окончательно, и тоже улыбнулся, но также печально, - под одним командующим ходили, пока... Он поднялся, шинель съехала с его плеч, обнаруживая вместо локтей узлом завязанные рукава гимнастерки. - Ой! - невольно вскрикнула она. - Ничего, ничего, - пояснил (именно - пояснил) он и ей, и тем, кто уже проснулся (он хотел бы вернуться в сон, и проснувшись, произвести на окружающих совсем другое впечатление, но не попишешь...), - есть приспособы. Приеду домой, к левой - лопатку приделаю, к правой - крючок, а там, глядишь, и протезы поспеют... с моторчиком, - саркастически усмехнулся, выстраивая культяпки вровень с полкой, - я вам помогу спуститься, а вы мне поможете, пока народ не проснулся. - Я сама! - заторопилась она, свешивая ноги, - конечно! Я сама! Но он уверенно подхватил ее тело, мягко опустил на пол. - Вы мне помогите привести себя в порядок, в туалет потом не пробьешься, - он по-детски потупил глаза, - вы уж извините, я к вам, как к медицинской сестре обращаюсь, не подумайте, что... - Нет-нет, что вы, пойдемте. Проводник смерил ее свирепым взглядом, - но на солдате моментально смягчился и предусмотрительно открыл перед ними дверь в туалет. Странно, да и что тут странного? все, что она проделывала в госпитале не один раз, сейчас вызывало стыдливое чувство, она не специально, но очень долго никак не могла справиться с пряжкой на его брюках, и вызвала плоть к такой здоровой, напряженной жизни, что он со стоном, еще дольше, не мог сделать обыкновенного дела; и дальше справиться ей было еще труднее, с пуговицами, с прорезями в ширинке, - в глаза ему она старалась не смотреть. Он зашатался, пытаясь положить культяпки на ее плечи, но она отстранилась. Были девчонки, которые в госпитале уступали себя раненым из жалости, но она нет, - она оставляла о себе добрую память совсем другими качествами, и ей писали, и какие писали письма... Она тщательно обмыла ему лицо, вытерла полотенцем. - Ну вот и все! - Все! - эхом отозвался он, - спасибо. Вернулись. И хотя тусклый вокзальчик и сам ленился, но и он терял терпение, в ожидании Быка, и тот, зрачковой молнией зафиксировав жену в наличии, понесся по проходу, и под окном в обратную сторону, придерживая рукой фуражку, последним, отставшим звеном в пассажирской цепочке. Солдат же согнулся, к чему-то прицеливаясь, и примеряясь своими физическими возможностями к остатку времени, - зримо убывающему, судя по тому, как удовлетворенно захлебывались в нем (во времени) возвращенные. - Не... не успеть! - с сожалением констатировал он. Запахло горячим картофелем, солеными огурцами. В желудке Антонины давно урчал голодный припев. Бык... переплюнул всех горячей курицей на вытянутых руках, и торчащей из карманного флюса сургучной головкой. Носы дружно заворачивались вслед слюноточивому запаху, но завидовали не зло, с пониманием: ну кому, как не геройскому капитану, причитается?.. Поезд тронулся, и оказалось, что жизнь-то здесь кипела, но только слева, привокзальной грыжей из торговых рядков, над ней все еще кружились запоздалые "мухи". - Эх!.. - горько вздохнул солдат, - раньше сто раз бы обежал... Завтракали на чемодане: Бык с Антониной по одну сторону, солдат по другую; Бык постоянно перехватывал его летящие к ней взгляды, а те с каждым глотком становились все откровеннее; Бык терпел, и ей становилось страшно: насколько бы его еще хватило, - но, к счастью, бутылка вовремя обнаружила пустое донышко. Питался солдат ловко: разместив на уровне губ фанерку на культяпках, он только и ждал, когда они, что-нибудь на нее положат, или поставят стакан, ну а потом - "фокусы да и только..." Наконец он уронил фанерку на колени, защемленным о полку рукавом вытер жирные, под самый нос, губы, сытно откашлялся. - А расскажи, отважный капитан, как ты Рейхстаг! с одним наганом взял! - цирковое представление окончилось, и столь громкое название переключало внимание окружающих на Быка, - говори, говори! - было что-то в его словах двусмысленное, не совместимое с благодарностью в кашле, - не стесняйся, пусть знают, какая она, победа! Он мстил, но за что? Он знал что-то большее, чем она? Бык ночью разоткровенничался? Это так на него не похоже... Нечесаный старик напротив, в валенках и галошах, пристраивая внука на колени, лукаво усмехнулся в длиннющую бороду. - Значит, одним пистолетом взял? Бык сдержался, но в жестком вопросе к солдату: - Ты говорил, что сойдешь утром, не забыл? - Когда надо, тогда и сойду! - тот огрызнулся мелко, визгливо, зло и с вызовом. "Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке!" - говорит пословица, а солдат пьянел на чужих глазах, свои же - голубые, вообще замутил. - Сколько таких, как я, положил за энти побрякушки? Хорошо, что в наличии у него одни культяпки, а то бы и сорвал в порыве ордена с груди Быка. Перебарщивал, явно; Бык бледно вытянулся, задрожал, но Антонина рядом - сдерживающим фактором, как и другие женщины, в испуге чуть ли не въехавшие задницами в заоконный пейзаж, - но главное, главное, Антонина успела шепнуть ему на ухо: - Не надо, Саша... Пауза, - казалось, что и колеса притихли от страха. Солдат зубами подтянул к себе вещмешок, голову просунул под ремень. - Ладно, бывайте! Мстительные (минутой раньше - беспомощные) позы он адресовал прежде всего Антонине, но та старалась на него не смотреть, теперь он казался ей не только и не столько жалким, сколько гадким, неблагодарным человечком, а Бык сильным, и, правым. Когда солдат, покачиваясь, исчез за дверью в тамбур, она прижалась к его плечу, ощущая ответную, преданную, почти собачью, радость. - А ты и вправду первым Рейхстаг захватил? - тихонечко спросила она. - Первым из нашего батальона, там других уже много было? - А-а... - неопределенно протянул дед, оказывается, к их разговору продолжали прислушиваться, - а я-то думал поперед его... как его... Кантария! - Нет, дед! Не поперек его! - громче пояснил Бык, - но отметину оставил. - На стене? - уточнил дед. - И на стене, - Бык поднялся, чтобы поправить шинель для Антонины на верхней полке, тем самым показывая, что разговор окончен, - и на сердце, дед, на сердце!.. Опираясь на его руки, Антонина взбиралась на полку и думала, что обязательно уточнит все подробности при более удобном случае, и что ни говори, а хорошо иметь мужем героя Великой Отечественной войны, вон и проводник, в который раз проходящий мимо, уважительно прикладывает ладонь к улыбке под козырьком, на манер военного, младшего по званию. Вагон подергался, подергался и затих, прислушиваясь к тихому, умиротворенному состоянию Антонины. "Семафор закрыт!" - кто-то громко пояснил кому-то, и... где-то там - собирается мама, пьет чай из самовара, или уже бежит на фабрику, вот она столкнулась с подружкой в месте слияния двух тропинок в одну широкую, мама зябко прячет руки в карманы... нет, в одной руке она держит старенькую сумку, в другой, оригинально, папироску, - в этом месте у Антонины засосало под ложечкой, и она постаралась поскорее избавить от нее (и маму и себя) вероятным монологом о своей счастливой доченьке. Напарница поддакивает и, если это Дуся, то нетерпеливо ждет минутки для своего рыжего, непокорного сына, в десятый раз сбежавшего из дома. "Никуда не денется, вернется", - успокаивает мама, и они входят в проходную. А Ребра - врушка, давно спит с матросом, но не признается, - и как она выведывала у нее интимные подробности о первой ночи с Быком, Антонина же и не делала из этого тайны, просто рассказывать было нечего, а той хотелось поделиться пикантностями, но как же до свадьбы... А, вдруг, ей есть, тако-ое рассказать, как в госпитале девчонкам, - да придумывали они больше... По обе стороны вагона - низкорослый лес в несколько рядов, по линеечке, но еще с листьями, и со многими - зелеными, сыро, но день светлее, чем дома, потому что едут они на восток, где солнце встает намного раньше, и как-то странно, что в одно и то же время люди говорят друг другу: с добрым утром и спокойной ночи, - и теперь они с мамой будут засыпать с разницей почти в два часа. И она заснула, и проснулась от толчка, - поезд тронулся, и лес тронулся, но в обратную сторону - к Москве. - Вон он!.. Вон Он! - дружно закричали женщины у противоположной стороны, призывая за собой и других (указательными пальцами и страстными фигурами) вывалиться из окна. И вывалились бы, если б не толстое, двойное стекло: и дед, и внук, и проходящие по проходу, внезапным воплем застигнутые. А там, отставали от поезда двое: она - со сбитой на ухо (летней?) шляпкой, с выгнутой в дугу от напряжения фигуркой, тащившая по траве тяжелую шинель в одной руке, другой, за пустой рукав - солдата. Он - упал, ткнулся лицом в землю; она развернулась, и тут же, спеленатая шинелью по ногам, завалилась на спину беспомощным жучком, бесполезными ручками загребая по воздуху. Солдат рывком поднялся на колени, налипшие на лицо листья мешали, и он замотал головой, словно лошадь, и вероятно, дул из себя с ожесточением, потому что один из листиков взметнулся вверх, как бы подхваченный сильным ветром, но сразу же ослабел и упал ему за спину, подведя под себя ступню, он, на мгновение, вырвался вверх, но нога провалилась и он снова упал, и снова лицом, так как она, наконец, встав на четвереньки, не вовремя дернула его за безжизненный рукав. Она ползла к нему, а поезд двигался независимо, и "куча мала" переместились в соседнее купе, и комментарии оттуда неслись столь подробные, столь сочные, что Антонина как бы продолжала наблюдать живую картину. Случайно ли, специально ли, но поезд на какое-то время притормозил, и те успели, и мужской голос, смеясь, сказал, вероятно, персонально Быку: - Изголодался солдатик, не уложился, за целый час. Потому что ответил только он, и так зло: - Все они сучки! ППЖ!.. Когда в казарме очень хотели обидеть маму, то в адрес ее старшей дочери Руфы произносили эти три большие буквы, - тогда мама забивалась в комнату и поясняла младшей, что это все неправда, что ее судят под одну общую гребенку. - И не все! - Антонина свесила голову с полки, - наша Руфа не такая, она по-настоящему любила Караичева! Бык сидел с закрытыми глазами, широко и самодовольно раскидав ноги по проходу, - всей своей позой он отвечал ей на замечание, даже если бы она и не удосужилась его высказать. Не расщепляя губ, вдобавок, еще и презрительно хмыкнул. - Ты же знаешь, - она падала с полки пока одним голосом, - разве не так? - Так не так, почище других была! - Бык прошипел с остервенением, и она бы упала, если бы он вовремя не вскочил на ноги. "Какие у него синие губы!" - подумала она, а вслух крикнула: - Пусти!.. Я сойду с поезда, не понятно только почему ты женился на сестре проститутки! Соседи дружненько переключились на новую сцену; он водворял ее на место и руками и шепотом: - Я знаю, какая... Ты другая, и куда ты теперь без меня? - Пусти! - она все еще пыталась высвободиться из его рук, - сяду на обратный поезд, к маме... Одна из соседок прыснула в кулак, остальные поддержали кто как, но в общем немом рассуждении: "милые бранятся, только тешатся!" - включая, обрадованного непонятно чему, раннего внука. Антонина отвернулась и заплакала, но и Бык понял, что перестарался, - заглаживая вину долгими, ласковыми (это так на него не похоже!) прикосновениями к шейке, к спинке, к ножкам и выше, не стесняясь, и учащаясь при этом в дыхании... Ребра признавалась, что матрос говорил ей, что в такие минуты ему, на глубине, не хватало кислорода. Не зная, что там насчет кислорода, но сейчас Антонина чувствовала себя особенно желанной, и понимала, что виной такому жестокому поведению Быка прежде всего являлся неблагодарный солдат, которому Бык опрометчиво доверился как фронтовому другу-попутчику. Интересно, почему он так с ним разоткровенничался?.. Хитрый старик с внуком куда-то подевались, уступив место женщине с дочкой, с маленькой такой куколкой - глазками и луковичкой в одежде. Чего только на ней не было: и вязаного, и кожаного перепоясывающего, и шерстяного и шелкового; из рукавов вниз на веревочках свисали беленькие варежки, на которых большие пальчики были величиной в половину ладошки, - словно на улице стояла лютая зима. Глядя на нее, хотелось вдохнуть в себя побольше свежего морозного воздуха, но вместо него тянулся из тамбура махорочный, перечный запах, - Антонина чихнула. Девочка заворожено остановила на ней большие черные глаза, и, безвольно поддаваясь маминым хлопотаниям вокруг нее ("ручки поднимем вверх, теперь опустим..." и т.д.), и, покрываясь на обнажаемых лоскутках бледно-розовой кожи влажным бисером, приоткрыла нежный ротик. "У меня будет такая же дочка, но с голубыми глазами, - размечталась Антонина, - но вначале сын, - уточнила, - и похож он будет на мать, то есть на меня, высокий, белокурый с большими голубыми глазами, и с сильными, крутыми мышцами под атласной кожей, как у прооперированного лейтенанта, - того, что влюбился в нее в госпитале; она на всю жизнь запомнила на губах печать от его колючего, прокуренного поцелуя, - потом, (дура!) долго плевалась... а от отца у него будет... - еще глубже призадумалась, - воля к победе!" Вот как у нее все будет!.. Дочкина мама - манерничала, прекратив потрошение очаровательного создания, переключила нервные пробежки крючкастыми пальцами на свою фигуру, - признаться, одета она была вполне прилично (сверху донизу, под пальто, люрексы, люрексы, люрексы...) - затем, как бы невзначай, но дольше, чем того требовал обыкновенный интерес к вынужденному попутчику, задержала взгляд на Быке?.. И только затем равнодушно стрельнула вверх, в Антонину, - деланно равнодушно, - Антонина это чувствовала, - и только затем отвернулась к своему окну. И вот что обидно - сразу вовлеклась в общую беседу с теми двумя, с которыми Антонина ехала от самой Москвы, не зная их имен, изредка объединяясь за одним чайником с кипятком, который Бык освежал почти на каждой остановке. Одна из них выдвинула из-под полки соломенный чемодан, вытащила нежно-голубую скатерку в вышитых ярко-красных розах, с вишневыми кистями, и, перегнув его пополам в треугольник, накинула себе на голову. Вид был, конечно, колхозный, но манерная подтянула один конец книзу, завела другой под подбородок и далее за шею, сделала так расчетливо, что оба конца оказались на одном уровне, а кисти роскошно разметались по груди и плечам; а манерная и еще не угомонилась, а достала из сумочки зеркальце, губную помаду, карандаш... и вторая услужливо подставила лицо под ее нервно вспархивающие пальцы. Хохотали до упаду... Но и когда притихли, не разбирали своих лиц от стола, и что-то там кипело между ними общее: заговорщицкое. Иногда они посматривали на Антонину, но так, словно на ее полке лежало что-то прозрачное, чего нельзя было сказать о кукольной очаровашке. Ни пирожок, ни кусочек сахара, врученных ей Быком, не отвлекали ее мистических глаз от Антонины; манерная пробовала, и не один раз, развернуть ее в другую сторону, но та неваляшкой возвращалась в прежнюю, немигающую позу. Антонину и в казарме мальчишки уважали больше, чем девчонки, - "Царица Голодная велела с ней (с ним) не водиться!", - ее команды выполнялись беспрекословно, и горе тому, кто пытался ослушаться, но мальчишки - большей частью погибли, девчонки, становясь барышнями, - разлетались, и последней (не считая Ребру) улетала она, Антонина, в теплые края. В теплые ли?.. Бык, застегнутый на все пуговицы, за исключением двух верхних, переместился на полку, вполоборота к манерной; манерная трогала пальцами ордена на его груди; Антонина впервые наблюдала его таким словоохотливым; другие тоже принимали участие в разговоре, но превалировала, все же, манерная. Вся она была какая-то до жира перемазанная, - Антонина отвернулась... И на утро проснулась сразу в грустном настроении, пока, пока не приоткрыла чуть-чуть веки, чтобы не пораниться о манерную, и... следом распахнула их настежь, - в купе звучала совсем другая музыка, целиком - мужская; двое, уложив головы на скрещенные руки, а те на столик, похрапывали носами в разных тональностях и в противоположные стороны, третий, задрав свой к потолку, подсвистывал и прихлебывал на дне канавки, еле угадываемой в небритом буреломе. Все трое - партизаны, если еще и облачить их в сваленные в одну кучу телогрейки и шапки, а четвертый - молоденький разведчик, с едва обозначенной курчавой растительностью, застыл блаженной улыбкой на ее лице. Она в ответ улыбнулась, и он, еще больше расплываясь, толкнул в бок третьего, и тот, поначалу нехотя возвращаясь из "оттеда", тут же смирился, находя что "тута" совсем не хуже, и тоже расплылся, расщепив канавку надвое. Разведчик потянулся и к другим, но третий остановил его движением: пусть еще поспят, намаялись... - Нута зрасьте! - сказала она ("вот и - нута, что за - нута? ту-та? - оттеда! - из госпиталя, от молоденького артиллериста" и рассмеялась собственным мыслям, - откеля и куды? Справедливым было бы заполучить: за кудыкину гору, но молоденький совсем доверчиво пояснил. - Из обхода, за три перегона, там и сойдем... Двое за столиком зашевелились, и тоже подняли лица, - на них явь, одерживающая победу над сном. "Вот и на моей улице праздник! - весело подумала она, - а что же Бык?" А Бык, свернувшись калачиком спал, без погон и кителя он не был похож на героическую личность, и новые попутчики, не связывая ее с ним, дружно предложили позавтракать вместе. Третий сильной рукой помог опуститься на пол, остальные (молоденький куда-то исчез) торопливо (иссеченными ногтями, воронеными пальцами...) ворошили газетные свертки, - нехитрая снедь, но с какой щедростью... Молоденький вернулся от проводника с кипяточком; угощали наперебой. И Бык почувствовал (ну и нюх у него!), развернулся, сел, тараща ошалелые глаза на компанию. - Чего уставился? - незлобно спросил третий, считывая мысли с других лиц, - не забыл про сапоги-то? - видно, что шутил удачно. Бык вместо ответа медленно надел сапоги, китель, до этого он лежал у него под головой, небрежно смахнул гарь с погон, - подействовало: про удачу - забыли, замолчали углубленнее. - Это мой муж, - тихонечко сказала Антонина. - Ну, вот, как, бывает... - глухой, обреченной суммой выражений откликнулись они, и отвернулись к окну, предоставляя управляться со свертками самому молодому. Все попрыгали-попрыгали на стыковочных ухабах, и самый старший поднялся первым, оделся. - Пора... "Да какое там пора, - воспротивились их позы, - еще ехать и ехать, за окном чистый лес, и не было намека на привычное притормаживание поезда перед остановкой - сами железнодорожники, сами знаем!" - но, кряхтя, распрямились, и понуро задвигали кирзовыми сапогами к тамбуру. Последним - молоденький, у двери он понуро развернулся, замер на ее жалкой фигурке (такой она себя сейчас чувствовала), и было в его взгляде, что-то тревожное и мистическое: в нем был и мамин взгляд, перед тем, как им расстаться, и ребрин, и вчерашней неподвижной куколки, словно они что-то знали о ее судьбе, и жалели так, как она сдерживала слезы перед обреченными солдатиками в госпитале - говорила неправду, и понимала, что глаза ее выдавали, и прятала их, и тогда солдатики ее жалели и успокаивали перед тем как уйти навсегда, - вот как смотрел на нее молоденький. Ужасно смотрел... Поезд простоял всего ничего, встречный промчался тут же, но Антонина так и не сумела узреть странных попутчиков ни в одном окне, ни напротив, и по ходу поезда и отставая - только мелкий лес без единой тропиночки, - словно испарились. И в этом их необъяснимом исчезновении тревога усилилась настолько, что Антонина все-таки не сумела себя унять - откровенно расплакалась. Бык оценил ее слезы по-своему, едко пробубнил что-то, но она его не слышала - из-за стука колес, переползающих с одной колеи на другую, и еще потому, что не хотела быть рядом с ним в эту минуту. И дальше все ехали и ехали, однообразно, - попутчики менялись: и голосами, и говором, и запахами, она же делила их на слух: на мужчин и женщин, безо всяких других подробностей: без лиц, без детей (и в самом деле), без возраста... Три вешки застряли у нее в мозгу. Первая, вернее, вторая - Бузулук. Бык твердил и твердил, что вначале Бузулук, а там рукой подать, не доезжая до Оренбурга, но она его проспала, и с обидой на себя и на Быка (вот ведь не разбудил!) раскладывала его на слоги: Бу-зу-лук, - что бы это значило? ей казалось, что это то же, что и под-сол-нухи... или под-солн-ухи... Смешной город, наверное, поэтому подсолнухи, и жители его только и делают, что лузгают семечки. Вот умора... И, конечно, - Волга. Поезд переползал ее страшно медленно, меж железных крестов, раскачивался так, что пол уходил из-под ног, сердце холодело до такой степени, что и вода - серая, тяжелая, могучая; стояли охранники с винтовками по обе стороны; колеса ударяли в колокола: бух, бу-бух, бух, и неожиданно внизу так звякало, что, казалось - конец! но следом - бух, бу-бух, бух... Торжественно страшно. А на берегу рыбаки, когда опасность уже осталась позади, приветственно замахали руками, а те, которые в лодках, так и не дождавшись падения поезда, стали стремительно заворачиваться под его хвост, и ей стало казаться, что и сам поезд целиком развернется, чтобы еще раз рискнуть, проехаться перед ними по мосту. Но нет - "дудки!" - она сложила губы в трубочку и просигналила этим зевакам вместе с паровозом. На что Бык поднялся и посмотрел на нее вопросительно и одновременно просительно, но она демонстративно отвернулась, потому что на всю жизнь запомнила тот, обмазывающий грязью взгляд мужчины, ожидающего когда, наконец, освободится туалет. Бык затащил ее туда позапрошлой ночью, против ее воли, - прыгал позади, сопел, стонал, а ей было смешно, и с этой, оставшейся улыбкой на лице, она и шагнула через дверь, и... окунулась открытым ртом. А в прошлую ночь она категорически отказала Быку, и тот не на шутку обиделся, рвал и метал (хорошо, что шепотом), но, к счастью, манерные дамочки к ним больше не подсаживались. "А жаль, - думала она, - что Бык не относится к тем типам мужчин, которым можно доверять на все сто в подобных ситуациях. По всему видно - бабник он!" Это и было третьей вешкой, и, наверное, вечной... - Вот и приехали, - сказал Бык, когда поезд, задержавшись на несколько минуток, чтобы облегчиться всего-то на несколько фигурок, закачался хвостовым вагоном оттого, что, как бы, не крутил колесами, а переставлял ими в пешем шаге, - все убыстряя, и убыстряя... И уменьшился, и скрылся под отстававшим от железного родителя единственным завитком облака. Кто-то, незаметный, обнажил весь мир до самого горизонта, прихватив и одежду Антонины, - и причудилось ей, что она в огромной бледно-голубой бане, и застеснялась при виде одинокого мужичка в крохотном окошечке крохотной будочки, невесть каким образом оказавшегося во вселенском женском отделении. И была не так уж и далека от истины, - пройдя по накатанной двойной колее, пока домик железнодорожника не скрылся из виду, Бык взял резко в сторону, и на первой же складке местности объявил привал. Расстелив шинель, он раздел ее донага, себя до нижнего белья, и навалился, и зарычал изголодавшимся, настоящим быком, - действительно фамилии присваивались людям не просто так, и совсем недалеко, специально? паслось пятнистое коровье стадо, - его она увидела поднимаясь на колени, - помахала руками родимым, и вздохнула глубоко. - У-у-ух!... Внизу лежал поселок - к нему бежал их шестикилометровый с небольшим, по прямой, путь. Бык под тяжестью чемоданов покачивался впереди, она отставала... Степь. Впервые в ее жизни такая бескрайность, но и вполне знакомая в то же время, - она обрадовалась догадке. Мама распахивает над столом скатерть, та в полете пузырится парашютом и опускается, и в тот момент, когда она уже возлегла на поверхность, но еще не успокоилась под последними ловкими движениями рук, она - степь. Только серая, выгоревшая, колючая ежовыми кочками, набитая насекомыми, - скорпионами и тарантулами?.. Она спрашивала о них Быка еще в поезде, а он отмахивался, говорил, что ему куда страшнее было от клопов в ее казарме. Степь... Недоразбежавшиеся волны - застывшие, на пологих склонах она жирная телом, причесанная царапающим металлическим гребешком - позади муравьишки-трактора, а впереди - рыжая нетронутость временной, на боку, ногой-ступенькой, которая должна исчезнуть. Исцарапанной исчезла... Бледное небо, оттого, что облака растворились в голубом; ветерок, хотя и настойчивый, забирающийся в самые интимные места, но ласковый, не то что руки Быка. Степь большая, Антонина маленькая, - и кубики внизу маленькие, и там - и там дымок - жиденький; впереди фигурка замаячила маленькая, медленная, - меньшая, чем Антонина?.. Поравнявшись с Быком, фигурка спросила. - Приехал? С каким-то странным акцентом спросила: то ли - "приихов" - прозвучало, то ли - "прийхав", на что Бык слегка угукнул. А далее, она отмерила косым взглядом высоту для Антонины - ни сантиметром выше макушки, в ширину же, обходя, взяла с запасом для "прокаженной". Лицо имела красное, обветренное, и очень морщинистое, хотя они были почти ровесницами. Удалялась она на сильных икрах из-под длинного, в цветочек, платья, а вязаная (на два размера больше, чем требовалось) толстая штучка со спины старила ее еще больше. - Кто такая? - Антонина прибавила шагу, но получив короткий ответ, посчитала, что не расслышала, поэтому прибавила еще, и повторила вопрос громче. Оказывается, она не ослышалась - это была его сестра! - Так не бывает!.. - крикнула она. Бык остановился, продолжая раскачиваться и на одном месте, - видно, чемоданы требовали от него значительных усилий, и она была готова ухватиться за один, но он увернулся. - Бывает... - Ты когда с ней в последний раз виделся? - спросила она. - Два года, как приезжал, - ответил он очень буднично, и пояснил (вот так - пояснил!), - наверное к поезду пошла... Бык раскачивался весами, а она страшилась того, что выпадало на ее чашу, того, что ее ждало впереди, - лучше бы - не ждало, - такое! в родственных отношениях еще поискать надо... а она совсем чужая всем им, а их там много... Она хотела расплакаться, но ветер тут же осушил едва зародившиеся в уголках слезинки. Поселок казался очень зажиточным, - выбеленные дома, под островерхими крышами, за сплошными деревянными, или из металлической сетки, заборами, окрашенными почему-то в одинаковый синий цвет. Внутри перепаханные грядки, но кое-где с еще зеленой ботвой, деревья раскидистые, фруктовые, по-осеннему прозрачные; экземпляры кур, гусей, уток и в загонах и так, разбредшиеся по всей ширине улицы. Эту улицу пересекла перпендикулярная, и дальше просматривались такие же, по линеечке. Неожиданными казались во дворах печки, словно кто-то кубики над ними поднял и спрятал, а они внезапно обнаруженные, еще дымили... Редкие фигурки "куркулей" распрямлялись, щурились вслед, - столько площади, каждому, - не то, что в казарме. Над каждой калиткой - крыша домиком, и зачем? чтобы поболтать вечерком, под дождем? так ведь у каждого, почти, крылечко, да и вообще известно ли здесь, что была война, и что еще есть места, где так голодно? По всем улицам - коровьи "бляшки", да козьи "грозди", того и гляди вляпаешься... Куркули... Бык поставил чемоданы, распахнул перед Антониной калитку; дорожка к трем ступенькам, поворот направо - дверь, слева два окна, - в одном метнулась занавеска, - "дверь открывается, и... многочисленные родственники выбегают навстречу, виснут на шеях, лобзают?.." И дверь распахнулась; сухонькая старушка (обещающая быть порывистой, но...) вполне спокойно спустилась по ступенькам, - она в простеньком платье ниже колен, в длинной вязаной кофте, при двух платках: в пуховом, на плечах, концы которого под кофтой, и в тонком, белом, туго обтягивающим узкое, морщинистое лицо, с узелком под подбородком. На печке кипит неприятное варево; Антонина чуточку приседает, чтобы запашок проносился поверху - это единственное, что она может предпринять: шаги вперед и назад могли быть неправильно истолкованы, но и делать чего-то надо - иначе вырвет. "Мамочка моя! - в мыслях шепчет она, - помоги мне!.." - Приехал? - бесстрастно спросила старушка с уже знакомым акцентом, - сняла бы казанок, сварилось давно! - скользящий ее взгляд на мгновение задержался на Антонине; Антонина похолодела... - Мать, я же тебе обещал, - весело на грустном проговорил Бык, - или возьму самую красивую, или совсем не женюсь, знакомься... - Я кому сказала, сними казанок! - властно перебила она его. Из-под Антонины исчезли ноги, но злой, огрызающийся голос сзади, к счастью, быстро водворил их на место. - Да щас я, щас!.. К печке нехотя направлялась сестра Быка. Это с какой же скоростью нужно было бежать до станции и обратно, да еще успеть сменить платье - "в мелкий горох", - накрасить губы и нарумянить щеки, - и все так неряшливо... К ее ногам жалась маленькая ее копия, стесняясь чужой тети. Все они гордились (так казалось Антонине) выдающимися носами, что значит родственники - одна кровь... Антонина подалась вперед, протянула руку, называя свое имя. - Тонька значит? - та взяла кончики ее пальцев своими. Странными, если не страшными были ее руки: как бы не пять, а семь пальцев проросло из ее ладони, и крайние, после вынужденной ампутации, затянулись грубыми желтыми наростами, мышечная ткань усохла и кожа сморщилась и провалилась, и была она еще вдобавок ко всему и нездорово - красной, и холодной. - Пишлы в хату, поснедаем, - сказала она. На сей раз Бык опередил испуг Антонины переводом: - Пошли в дом, пообедаем... Над остывающим варевом в казанке все еще струился ядовитый? парок, - уж лучше бы она не оборачивалась, - к горлу подкатил предательский комок. - Я не хочу кушать, - Антонина чуть ли не захлебнулась в собственной, отвратительной слюне. - Да ты что? - Бык чего-то не понимал, да и как он мог понять ее, совсем недавно утверждавшую обратное, - стесняешься? хошь не хошь, а привыкать придется... Дом, кроме сеней, состоял еще из двух больших комнат и одной поменьше. Русская печь, буфет, длинный стол, окруженный лавками - столовая, в следующей - две пружинных кровати для матери с дочкой, сундук, выстланный периной для внучки, и самая маленькая, в которой двуспальная кровать, столик, шкафчик - теперь для Санька с женой. Санька - это Бык, смешно... Все так чистенько, ухожено, на окнах веселые, цветочками, занавески, живые цветы - цветы, расшитые скатерки, и великое множество различных по форме, высоте и настроению изделий из крашеного картона, открыток, сделанных одной, наверное, детской, рукой. Они, ловко раскроенные, соединялись по швам цветными крестиками из ниток... Есть еще и два сына с семьями, внуками, но у каждого свой дом, хозяйство, - "у тута, рядком" - рука матери принуждает повернуться вправо, но не здесь в комнате, а там, уже за окном. И... какой здесь обед, как была права ее мама... Настоящий, густой борщ со свежей сметаной, в которой ложка, как... как... что-то устойчивое и неповоротливое в белом и одновременно нежном, и горы... из хлеба, самодельного, теплого, ноздрястого, - из свежих, цветных овощей, и даже диковинных (ей так хотелось укусить одного за блестящий, фиолетовый бок, но никто к нему не потянулся, и она не решилась, он, должно быть, самого невероятного вкуса). И огромный кусок мяса, - его ели руками, - а в конце был выбор между топленым молоком под толстой оранжевой пенкой и компотом из свежих яблок. Антонина, по напутствию своей мамы, выбрала молоко, - другие же компот, - и ела она (к стыду своему) за четверых: за себя, за маму, за Ребру, и за Руфу... Она со страхом ощутила, как не вовремя набухли уголки ее глаз. В то же время мать возвращала Быка к беспокойству, которое они все испытывали оттого, что перестали получать от него посылки, и в этом месте особенно ощетинилась его сестра, теперь-то уж понявшая, по какому адресу они уходили. "Это мой враг номер один!" - решила про нее Антонина. Но, - и так часто в ее жизни бывало: она и во вражеском стане обязательно находила себе одного-двух друзей, - и здесь уже опиралась взглядом на дочку Маруси, - так звали сестру, - а самою дочку - Нюрой. Сыновей мать называла Ванькой, Яшкой, Санькой, но для любимых (дочки с внучкой) к строгости в голосе обязательно добавляла ласковые оттенки. Ясно, что Антонине быть Тонькой, - ну и пусть, - в своем же обращении к ней (по напутствию своей мамы) она обязательно будет придерживаться мысли, что у нее теперь две мамы. Вторую звали Акулиной Ивановной; та заметила борение в глазах Антонины, осекла дочку всполохнувшей рукой, и пояснила, что все вместе соберутся только вечером потому, что старший плотничает на элеваторе, второй возит уголь на станции, а "жинки" их, хотя сейчас и дома, так уж пусть занимаются по хозяйству, и являются вместе со своими мужьями и "дитками". Правда внучок - Ленька просунул любопытное личико в дверь досрочно, но тут же, при упоминании своего имени, сгинул, - у него был такой же нос, как и у всех Быков. Антонина внутри себя не согласилась с тем, что и ее детей ожидает то же самое, потому что - "нет! - и еще раз, - нет!.." Бык закругляюще и громко хлопнул себя по коленям - у него срочные дела в поссовете; Антонине же необходим отдых после длинной дороги - это общее мнение, за исключением Маруси (а их-то всего трое и было, если не считать маленькой Нюры); Антонина с превеликим трудом поднялась из-за стола, - нечто подобное испытывают женщины при первой беременности?.. Аккуратная Нюра, не по возрасту деловитая, держала в руке, на двоих, кулечек с жареными семечками, сплевывала кожуру смачно, и только по ветру, забегала вперед, возвращалась, и поясняла, вводя (не склоняя) фамильные различия, теперь уже в однообразие домов и сараев: Андрющенко, Шестаков, Петух, Набатчик, Зоммер... "И здесь немцы", - скучно подметила про себя Антонина, а вслух пошутила: - А Быки где? - То вы Быки, а я Добрякова, - грустно улыбнулась Нюра. - Какая у тебя точная фамилия, - Антонине не хотелось мириться с ее неожиданной печалью, - а я корова, моя фамилия Коровина, я не стала ее менять. - Правда? - обрадовалась Нюра, - и я не буду!.. - и снова стала серьезной, - бабка говорит, нужно менять, раз не имею своего батьки, та я не хочу... Быки жили почти на окраине; поселок довольно быстро кончился, и это Антонину устраивало, так как, можно сказать, она сразу полюбила степь. "Что там, за деревьями? - рассуждала она, - где север, где юг, поди разберись, а тут все как на ладони, на тысячи верст. Солнце садится за горизонт, значит запад, значит там моя мама..." Из откуда ни возьмись поплыла на нее паутина, большая и прямоугольная, как ковер-самолет, сравнение усиливалось еще и солнечными лучами, которые заставляли ее светиться то пурпурным, то фиолетовым, то зеленым светом, в зависимости от волнения ее поверхности и наклона к горизонту. Оказывается, воздух - это совсем не ничто, а довольно плотная среда, и не всегда прозрачная, и в ней можно плавать, - вот чего она никогда не чувствовала в лесу, мешали деревья своей грубой массой. Она вздохнула полной грудью, и с сожалением нашла в его изумительной терпкости что-то совсем инородное и техническое. Справа серебрились огромные баки; Нюра пояснила, что это нефтебаза, и к ней проложена железная дорога; и вправду - к ней медленно приближалась дымящаяся на одном конце цепочка. Нюру быстро утомила молчаливая созерцательность "тетки Тони", поэтому она направилась в сторону дома, часто оборачиваясь в надежде, что та ее призовет, но та, наоборот, окончательно отвернулась и, уселась прямо на землю. На вопрос матери Нюра обиженно поджала губки и махнула рукой, и тоже уселась, но на скамеечку под яблоней; расслаблено закачала ножками, стараясь найти что-либо интересное в возне смоляного жука на желтом листе, да и тот вскорости спрятался под ним, и начало темнеть, а тетки Тони как не было, так и не было, пока, наконец-то, бабка не велела ее привести, так как уже пришел дядька Иван с вонючей своей цигаркой. И все другие уже собрались, пока Антонина оторвалась от степи. Братья Быки - братья не только выдающимися носами, но и в одежде, - начищенные до блеска сапоги, серые брюки, пиджаки, рубашки, застегнутые на все пуговицы, картузы; и не без разницы, конечно, - в залысинах старшего из-под заваленного на ухо козырька, и в наличии грязных "заячьих" ушей от повязки на большом пальце его правой руки, внимательно прислушивающихся к "козьей ножке", зажатой между желтыми, торосовыми ногтями. Кто бы мог подумать, что первое восклицание Ивана прилипнет к Антонине так надолго, и так крепко, что не будет ею восприниматься третьей, временной, кличкой в ее жизни, а новым, крестным... именем. Прозвучало оно так: - Кукла!.. (Может быть, с него все и началось?.. Ей бы тогда решительно воспротивиться, но...) Она рассмеялась. - А давайте, - поперхнулась, - давай... перевяжу палец. И перевязала - быстро, ловко, красиво. Иван воздел его к небу, зачарованно прищурился, - но глаза у него все равно оставались раненными, и не той ножовкой, что и палец, а чем-то страшно глубоким, как безлунная ночь, как вечность. - За место фонарика будет! "Не для такого фонарика, такая ночь!" - подумала Антонина (теперь уже - Кукла). Говорил он с каким-то едва уловимым, но чужим акцентом, и она в который раз дивилась странным оттенкам в этой семье, - и когда объявился Бык (злой, как туча) опять же не зазвучали фанфары, не распахнулись объятия, словно он только что на минутку отлучался в магазин за папиросами. Второй брат - Яков, имел очень добрые, пепельные глаза, и как выяснилось потом, между ними было еще три брата, но те умерли по разным причинам, - через два года появился младший Бык, и затем любимица материи - Маруся, начиненная (в отличие от братьев) шипящими, ядовитыми колючками, - и было бы полезнее, родись она четвертым мужиком. Жены братьев - хотя и с разными лицами, включая носы, - но в одежде - тоже родные сестры, в одинаковых черных ботинках с длинными, завязанными под банты, коричневыми шнурками, - и выше - тоже привычный (с небольшими, непринципиальными отличиями) набор: чулки, платье, вязаная кофта, платок, с гребешком и без гребешка и еще какая-то блестящая мелочь. Маруся - к ним ближе, чем Антонина (теперь уже - Кукла), и по лавкам тоже. Но когда выпили и заговорили, то тут уж жены - громче всех, и от самой весны. И копали, и "грабляли..." А летом, когда окучивали картошку после недельного проливного дождя, в тот день когда у председателя поссовета родила жинка дочку, или сына ("та ти чо, мальчонка вже у вторый класс пийшов!.." - в точности она не смогла бы повторить услышанное) у кого-то украли одежду, и бедняга степью, километров десять до поселка, и задворками ("задком" - не понимай, что задницей вперед) бежал до хаты, - а они его и тогда, и сейчас - спустя полгода, ухохотали до смерти... А Кукла все ела и ела, и не могла себе представить, что бы она сказала о себе, если бы, вдруг, оказалась среди них, кося в свою сторону унизительные глазки. Но... плевать. Вот дети у Быков были занимательными, и глазенки их светились из-за штор таким интересом, - им накрыли отдельно в другой комнате, что было верно с педагогической точки зрения. "Мои дети тоже будут скромными, - Антонина (Кукла) старалась сосредоточиться на собственных мыслях, - и они тоже не будут допускаться к общему со взрослыми столу". Бык вполне прилично (надо же...), с грустными переливами сыграл на гармошке, затем - на мандолине, но вида он был не добродушного, итальянского, а... и тут все произошло или в подтверждение ее наблюдениям, или - наоборот: пожалуй, самый умный из братьев - Яков, неожиданно ударил Быка алюминиевой кружкой по лбу. Бык не растерялся, - но лишь тогда заметался ладонями по столу, в поисках чего-нибудь более тяжелого, чем кружка, когда осторожно повесил мандолину на гвоздик. Две жены гирями повисли на его руках, и оказались столь холодными, сколь и тяжелыми, - Бык, поваленный на лавку, сразу остыл, и обмяк. Пока женщины варились в собственном соку, мужчины выясняли свое "пока" - в устной форме. Почему Бык пришел страшнее тучи?.. До конца дня тянули его за нос в поссовете, и только вечером, откровенно выдали, что принять его в органы милиции, несмотря на такие награды, не имеют возможности, так как брат его, Иван, был во вражеском плену, в Норвегии. И в сердцах, на другом конце стола, Бык вывернулся перед братьями наизнанку, сказав, что лучше б Иван так и оставался в своей Норвегии, тем более, что мать получила письменное извещение о его героической гибели. Яков долго крепился, и разрешился только под звуки Санты Лючии... Когда все разошлись, и Кукла забралась под одеяло, Бык еще долго, бледной тенью, рисовал в ночи однообразные иероглифы, и тут же переводил их в шепот: - На трактор не пойду, на трактор не пойду!.. - Почему? - простодушно спросила она его, на что он прямо-таки взбеленился. - Я с детства на нем отпахал свое! Путь теперь другие, у меня награды Родины! У меня награды Родины... Засыпая, она слышала еще и нарочито громкий голос Маруси из соседней комнаты о том, что она больше такую рань вставать не будет, и что пусть теперь встают те, которые получали посылки, и пусть отрабатывают, а то вырядились... 3. Вначале проснулась она в вагоне, который, почему-то долго стоял, и очень долго; открыла глаза в испуге, - почему так тихо? – и уж затем сладко вытянулась на белоснежной постели. За окном день уже желтый и звуки звонкие, перелетающие из одного мнимого конца в другой мнимый, потому, что через минуту они раздвинутся дальше и дальше и совсем угаснут, и неожиданно возродятся, чуть ли не у самого изголовья; или однообразно протопочут где-то у центральной аллейки и захлопнутся калиткой. Петухи - в финале городских соревнований - эстафета, приз - очаровательный, осенний, мягкий день; Быка - нет; она на крылечке устраивает себе потягушеньки. - Мамо! - кричит она Акулине Ивановне, хлопочущей у печки, - а почему так странно пахнет? Та замирает, распрямляется, и... разглаживает морщины на недовольном лице: ей нравится подобное обращение, она его ждала. - Так то поросяткам! - она затрепетавшим рукавом приглашает ее за собой. Оказывается, за домом еще и сараи, а в них удивленные и пренебрежительные куры, все упитанные, выискивающие между щедро просыпанным просом что-то еще более изысканное; петух на страже, колоритный, с мощными шпорами на (кукурузной выделки) ногах от избушки на курьих ножках. Лихо заломленный набекрень, сочный, вишневый гребень, - авторитетным начальником хлопает крыльями, задирает клюв, и... простужено хрипит. Не он разбудил ее, и не те данные здесь в почете. За перегородкой из кривых жердей две бело-розовые (если отмыть) свиньи, - из толстых пятачков истекает слюна, под свисающими губами угадываются зубы, должно быть, мелкие, как и глазки, ну такие простофильные, - завидя хозяйку, хряки тяжело преодолевают и земную тяжесть, и одышку в несколько этажей. Акулина Ивановна, перегнувшись через ограду, опоражнивает ведро в корыто. Кукла придерживает дыхание, чтобы не вобрать в себя парка, обнявшего ее фигуру по своевольной прихоти. Громкое чавканье; Кукла больше не выдерживает, выбегает на свежий воздух; навес, под ним целый холм сена, и от него приторный степной запах. - А там, - Вишня! - поясняет Акулина Ивановна, но показывает на широкие ворота в следующий сарай. - Вишня? - Кукла задерживает взгляд на дереве явно не фруктового происхождения, на нем листочки мелкие и тоже изрядно морщинистые. - Та телка наша, - поясняет Акулина Ивановна, а Кукла себя убеждает: "Мамо она, Мамо!.." - и неожиданно вслух добавляет: - Спасибо, Мамо! - Та за что, благодарствуешь? - подозрительно косится она. "Мамо она, ну, конечно же, Мамо..." - А за все! - говорит Кукла, и с радостью понимает, что они остаются довольными друг другом. Мамо жарит для нее картошку на сале; Кукла умывается на улице перед странным сооружением, похожим на стул, на спинке которого закреплен умывальник, - ладони складываешь лодочкой, подпираешь ею торчащий стерженек и не останавливаясь подтягиваешь кверху, вниз струится вода неожиданно теплая, на печке попыхивает самодовольный чайник - это его работа, рядом с ним варево, подобное вчерашнему (для поросяток!), но не пахнущее так дурно, наверное потому, что ветерок в противоположную сторону, а может быть потому, что у нее совсем другое настроение; внизу стула вместо сидения ведро; а справа на деревяшечке - зеркало, маленькое, и от влажных разводов по краям сузившееся до пятачка, в котором по очереди - нос, губы, подбородок, щека - и все такое свежее, здоровенькое... Она уже поправилась?.. Так быстро - за один день? Вот бы мама обрадовалась, ее мечта близка к осуществлению... После картошки - топленое молоко, с пенкой. - Ух!.. А где, все остальные? - спросила она. - Маруся заведует в магазине, у центре, - в голосе Мамо нескрываемая гордость, - Санька снисло, усегда так, усе сам... - построжела, - пора, пишлы!.. В руках Куклы - ведро, скамеечка; в руках Мамо - ведро, скамеечка; они спускаются по склону к шевелящемуся, живому, пятнистому пятну; к нему стекаются и другие ручейки в юбках и фартуках, - предстоит обеденная дойка, - Кукле страшно. Она в центре внимания и влажнооких коров, и непрерывно гомонящих хозяек, она в прицеле у пастуха, стреляющего кончиком бесконечно длинного кнута. Где он - этот кончик? она никак не поспевает за ним... У Вишни во весь лоб белая звезда, и два коротких, прямых рога, - в основании слоеных и фиолетовых, - и взгляд подозрительный, и все мимо хозяйки, в центр живота Куклы, - ей страшно... Мамо садится подле, зажав ведро между коленями, молочные струи бьют в набат о жестяное дно. Пальцы ее сокращаются, - "у так!.." Вишню в свое время не раздоили как следует, поэтому, - или еще почему, - она количеством не балует, но жирности подобной ее молоку не сыскать во всем поселке, потому и дороже других. И все равно берут, и еще спрашивают... Мамо уступает место Кукле и направляется к корове Ивана, - "ута щедра-а-а!.." Кукла повторяет движения; набат затихает, зарываясь в молочную пену, - получается! - огромная, серая муха неприятно взыскует над правым ухом и, пойманная локоном, трепещет; Кукла трясет головой и дует скользящей струйкой в надежде избавиться от нее; Вишня спешит на по-мощь и острой метелкой хвоста хлещет ее по щеке; Кукла инстинктивно защищается, и скамейка под ней заваливается набок, - падая, она все же успевает развести колени, чтобы не потащить за собою ведро, но и Вишня уже не солидарна: копытом выбивает его из-под себя; молочный ручеек тут же устремляется в щель, земля по краям разбухает... Все... Она провалилась на первом же экзамене... Она поднимает ведро, озирается; пастух больше не стреляет, заворожен случившимся. Он заворожен, но не Вишня, - по-мужски, поцарапав передним копытом о землю и опустив голову рогами вперед, она медленно направилась к Кукле. Та сделала несколько шагов в сторону, но и Вишня завернулась тушей, да еще и прибавила стреловидности в позе, и когда Кукла бросилась бежать, то и она перешла на высокий галоп. - Помогите! - закричала Кукла, - она уже слышала мокрое дыхание разъяренного животного. При такой стремительности разворачивания событий вряд ли она могла рассчитывать на своевременную помощь со стороны, да и Царица она или не Царица? хотя бы и голодная в прошлом. Царица!.. Ведро, описав в воздухе дугу, колоколом съездило телку по морде, и та, сделав два последних, невообразимых по высоте прыжка в сторону, оглохла и смирилась, - и пастух сплюнул себе под ноги. ... А и не царица вовсе, а недотепистая служанка, нехотя тащившая в гору пустое ведро и две скамеечки... "Мамочка! - беззвучно шептала она, - я хочу домой!" Слышала ли ее мама? неизвестно, а - Мамо - и не должна была слышать. Антонина сидела под яблоней, когда прошла по аллее Маруся с тяжелой, угловатой сумкой, в другой ее руке телепалась Нюра, которая и откликнулась за двоих... - Здрасьте!.. Нюра пыталась вырваться из побелевшей "клешни", но безуспешно, и еще раза два впустую выбегала на крыльцо, и вынуждена была возвращаться по следу материнского окрика, прежде чем проявила окончательную строптивость. - Не пиду!.. Мамо, видимо, делилась впечатлениями, и потому Марусе стало не до нее: она залилась неестественно громким, истерическим смехом. Хохотала одна, пока не промелькнули подолы жен братьев, - и тогда покатились через крылечко волны на три, жестяных, голоса. Нюра грустно улыбалась, с ней случилось в прошлое лето почти такое же... Откуда-то вынырнул сын Якова - Ленька, серьезный, насупленный, с ремнем наискосок через плечо, отчего штаны сползали на одну сторону, постоянно занимая делом правую руку, в левой держал надкусанное яблоко, постреляв глазенками, он зарябил локтями и вернулся с дядькой, с Иваном, а тот, не заходя в дом, жестко качнулся с каблуков сапог на носки. - Домой!.. Я кому сказал, домой!.. Выглянула своя испуганная женушка, за ней Якова, - он пригрозил кулаком обеим. - А тебя! - это уже предназначалось для Маруси, объявившейся в дверях, как бы по собственному желанию, - выпорю как сидорову козу! Забыла, как сама, ух!.. - А чево, сама? чево, сама? - затараторила та. - Ух, ты! - Иван заметно сдерживал возмущение, - не Нюрка, сказал бы, кто ты такая!.. Маруся неожиданно быстро ударилась в рев; вышла Мамо... Кино... Напротив казармы, через дорогу, располагался драмтеатр, в нем, по вечерам, крутили кино, она не пропускала ни одного сеанса, все роли, включая мужские, знала наизусть... Когда документальный фильм про их родителей кончился, дети принесли бревнышки, - приладив на них две доски, раскрыли рты, - прозрачные, вычурные тени медленно, но неизбежно накрыли их лица, фигурки, и промеж них усадили еще двух: мальчика и девочку - ее родных детей. Как она для них художественно вслух постаралась... Пришла жена Якова, забрала детей, а ее двое остались, пока не вернулся Бык, и не спугнул, своих же... "Какой он все-таки жестокий, какие они все жестокие..." Бык переоделся, чуб зачесал в непривычную сторону, чтобы скрыть желтое пятно от алюминиевой кружки, работал с остервенением, но и с положительным результатом. Двор огласился довольным мычанием, хрюканьем, кудахтаньем; контрольные пробежки Мамо прекратились: она опустилась рядом с Куклой, накинув на нее потеплевший взор. - Ничего, дочка, всяко бувает... Ужинали вдвоем, отдельно, - так пожелал Бык. С работой у него не ладилось, домик он нашел подходящий, но не сошелся в цене, занимать у братьев? нет у него такого желания, а мать? та только для дочки старается... У него было еще одно, последнее, дело перед сном, и он убежал, а она направилась на любимую кочку на окраине поселка. Солнце уже опустилось за край земли, но корона его еще струилась малиновыми струями; туманная пелена внизу, зацепившись краями за родимые пятна из кустиков на склонах, сокрывала под собой многие тайны, включая и одну известную всему поселку за ее спиной, - за золотыми отблесками в окнах сидели люди и посмеивались, над приезжей неумехой... Посвежело, сумерки сгустились, живые огоньки задвигались на уровне ее глаз, а те, которые взлетели вверх, превратились в звезды, окружили бледную, лунную льдинку, обещая растворить ее в набирающем силу серебряном зное. "Так и я, маленькая, неприметная точка во всей вселенной, - подумала она, - незаметно исчезну, и никто не спохватится, кроме ма-мы..." Она представила, как мама получает извещение о ней, как о без вести пропавшей, и как, облитый горючими слезами конверт ложится в коробочку, где память о героической гибели Руфы, в далеком чужом Шверине, и ужасается от того, что и сама не знает названия поселка, в котором прожила уже более суток. Она решает завтра же с утра написать ей подробнейшее письмо. Бык вернулся поздно, она и не слышала, как он приходил, и как снова ушел спозаранку. Мамо, поразмыслив ночью, уготовила ей другую долю, еще более страшную, на которую настоящая мама не смогла ее принудить даже во время войны, - торговать... Когда они шли парой, то аптекарскими весами, - в руках по белому коническому узлу, - когда Кукла отставала, то обе превращались в самоходные инвалидные коляски, и Мамо терпеливо ждала, пока выздоровеет общая линия их перемещения, и далее раскачивали чашами вверх - вниз: кто кого перевесит. Базар открылся задним местом вокзала (тогда: где и почему они высаживались?); Мамо прояснила, что скорый часто "тащут у сторону карьера"; сбоку - прозревающий палисадник, через него проглядывались рельсы в несколько рядов, еще правее - водонапорная башня, за ней семафор; пронзительно свистнул невидимый паровоз. В глубине слева - магазин, в котором заведует Маруся, - у Куклы неприятно заныло под лопаткой, - еще левее общежитие для привозных рабочих с карьера, рядом баня с черной накренившейся трубой. Базар - это вытоптанный пятачок с лежащей по его краю буквой "г", оставленной пером шириною в две дощечки на уровне живота трех старушек с такой же молочной продукцией. Масло, сметана, творог... Старушки недовольны возрастающей конкуренцией, поэтому между ними и Куклой просияла длинная сторона этой самой буквы "г". С таких дощечек дети прыгают в воду в деревне Грибово... "Мама! - плачет внутри себя Кукла, - я хочу домой!" Отсюда весь поселок Васеево (или ст. Васеево, лежащей окончанием в любой табличке), как на маленькой ладошке, и просто немыслимо было, куда мог в ней запропадать Бык с раннего утра и до позднего вечера. Ушла Мамо; неожиданно налетел ветер, завернул край полотенца в парус, поднатужился и... столкнул пол-литровую банку сметаны с прилавка, и все же Кукла успела подхватить ее на лету, хотя и ополовиненную, но и эта потеря, не потревожила ее так, как периодически беспокоила распахивающаяся изнутри дверь марусиного магазина. Их встреча была неминуема... Тем временем к общежитию подъехал грузовик, из кузова спрыгнули мужики: одинаково серые и лицами и в одежде, и как это час-то бывает среди них, нашелся разведчик, которому до всего есть дело, и пока другие отряхивались, гоголем описывая "г", приценивался. Подобную братию Кукла знала наизусть, и не ошиблась. - Братва! - заорал он, поравнявшись с нею, - смотри, кто к нам приехал! Братва подтягивалась, зубоскалила негритосскими улыбками. - Барышня!.. А, барышня! Откуда ты приехала?.. - А не скажу, - она (спасаясь?) кокетничала, видела, что старухи уже свершили свой скорый суд, и что вот-вот мог объявиться из-за двери и сам палач, но только сейчас поняла, как была угнетена в последнее время, - она физически ощущала освобождение от огромной тяжести, и которую снова взвалить на свои плечи она никакой Марусе больше не позволит. "Пусть дверь открывается, сколько ей влезет!" - пока, пока все не скупите! - лихо закончила она. - А что! Нам какая разница у кого, все и скупим!.. - загалдели мужики. И скупили, а разведчик, - кстати, он оказался самым симпатичным парнем, - предложил ей больше здесь не стоять, а сразу приносить продукцию к вахтеру (они его предупредят), приблизительно в это же время, а лучше через часок, когда они помоются и обретут нормальный человеческий облик, - и щедро переплатили, узнав, что она из самой Москвы. И она обрела крылья и полетела над этим Васеевом так высоко, что заблудилась в его двух с половиной улицах, а когда выбиралась, то заметила телегу, запряженную лошадью, и возницу в гимнастерке, отчаянно машущего ей рукой, - нехотя приземлилась. То ли широкий в плечах возница, то ли сама лошадь первой обратилась к ней. - Кукла?.. Она удивилась: - А вы откуда знаете? - А у нас так, - он (она - лошадь? чтобы смешно и весело) снял кепку, пригладил назад редкие волосенки, и блестящие залысины следом за ладонью угасли для серьезного разговора, - на одном конце за ниточку потянешь, на другом аукаются, все про всех знают, вы жена орденоносного нашего жителя - Быка Александра Владимировича... "Надо же, - отметила она как бы даже внове, - какой Бык длинный, если с именем и отчеством". - И какая жена! - вдруг, со вздохом, продолжил он, или нет, теперь уж точно лошадь, смиренно так, исподтишка... да нет же, не могла сама лошадь говорить о том, что она услышала: аж мурашки по телу, но такие радостные. - Я начальник нефтебазы, скажите, пусть зайдет ко мне, есть должность - командир военизированного отряда охранения стратегического объекта. - Ой! - она вскрикнула так, что этот серьезный начальник улыбнулся, и снова потянулся к кепке, но на полпути остановился, - излишне, он уже все сказал. Лошадка подняла морду и скосила на нее свой мудрый, зеркальный глаз, - она тоже знала, что ее муж никак не хотел садиться на трактор; она затрусила мелко и молчаливо, предоставляя телеге (несмазанными суставами) извещать кур о приближающейся опасности, - но это тебе не трусливые люди в городе, шарахающиеся в стороны от несущихся по асфальту автомобилей, - они-то себя уважали. И Кукла тоже, - она тоже себя уважала. Когда Мамо страдальчески воздела в небо руки, что вот, мол, наказание какое: никудышная невестка опять не справилась с заданием, Кукла небрежно сунула в карман ее кофты денежную кучку; Мамо надолго застряла в доме, на зуб что ли пробовала бумажки? а когда вышла, но навстречу ей уже перебирала ножками Маруся с завсегдашней своей сумкой, и когда они встретились на серединке аллеи, Кукла сказала так громко, и так небрежно, что они опешили: - Мамо! Пусть Маруся носит молочную продукцию в общежитие, ежедневно ("вот так!", все равно мимо ходит, на вахту, деньги будут отдавать сразу, без сдачи, я договорилась, пусть только скажет, что от моего имени ("забегу и договорюсь о таких подробностях, ребята не подведут, уверена!". А я выхожу на работу в больницу ("примут ли? - ничего!", у меня образование, я - фельдшер, я закончила медицинское училище! не то что некоторые... Они - аж присели от такой тяжести, и она им еще добавила такого довеска. - И Саньку я на работу пристроила! - командиром взвода, на нефтебазу! Не переборщила ли? Ну и пусть... Хлопнув калиткой, она уходила на любимую кочку, - она успела краешком глаза ухватить то, что сотворила с Марусей. "Не та собака, что лает, а та, что..." Она оставляла за спиной злейшего врага. Успокаивая себя очередным, - "ну и пусть! - она пыталась заглянуть за горизонт, сегодня совсем близкий, - не я первая начала, и со мной лучше не связываться!.." Правда, случилось на светлом фоне ее победы крохотное, серое пятнышко, которому можно было бы совсем и не придавать значения, если бы - не колдовской вид пастуха под капюшоном, с хлыстом в одной руке и сучковатой палкой в другой, и, главное - брошенная им под ноги глухая (как из пророчества) фраза. - Возненавидела! Теперь только резать... Потому, что возвращалось с пастбища стадо, и Вишня, издали заприметив Куклу, и опустив голову, бросилась за ней вдогонку; гнала до самой калитки. Глаза ее наливались кровью... Бык моментально загорелся от полученной информации, закипел и испарился, а когда вернулся, в глазах его еще тлели уголья, в руках он держал бутылку с сургучной головкой. - Точно! Оказывается, к новой должности прилагались служебные полдома (на двоих с начальником, - входы с противоположных сторон), два сарая (один из них сенной) и огород, и даже летний водопровод от пожарной башни, которой негласно можно пользоваться не по прямому назначению, главное, чтобы уровень в ней должен быть всегда: в любое время суток, - и отвечать за нее (него) будет сам Бык. Пили в своей комнате, шушукались, как бы тихонечко подпевали размерено бубнящей Мамо перед иконами в углу. Молилась она два раза в день: утром и вечером, согбенно затихала, склонив головку в платочке набок, и очень сердилась, когда кто-нибудь не вовремя пробегал за ее спиной; Марусю с Нюрой на это время вообще она изгоняла из дому, смешками цепляющихся к ее старческим пережиткам, - так считали все дети, но если мужчины предупредительно помалкивали, то Марусю нет-нет да и прорывало по этому поводу: "Да чево ты все крестишься, а счастья как не было, так и нет!.." И вот неожиданно, в тот момент, когда паузы во всем доме, вдруг, совпали, отчетливо прозвучало ругательное слово: - Бл...! И еще раз (без ошибки!) повторилось в громкой фразе: - Уйди, бл...! Приложив настороженный палец к губам, Бык на цыпочках подошел к двери, заглянул за занавеску, и... зашелся в истерической, с трудом обеззвученной, тряске во всем теле, и подозвал Куклу. Пепельная Мурка, задрав трубой хвост с пушистой метелкой на конце, блаженно щуря глазки и выгибаясь туловищем, ластилась к ногам Ма-мо, не понимала, дурочка, неподходящности момента; Мамо мелко лягалась, но безуспешно, и ее терпению наступал ругательный конец, и когда Кукла неосторожно прыснула, она топнула ногой всему живому и вышла; а Бык рыча сгреб Куклу в охапку, отнес на кровать, и без ухищрений от чрезмерного скрипа сделал с ней такое, отчего у нее закружилась голова, и то, что она отметила про себя, - впервые он доставил ей удовольствие, какого еще ни разу не было с их первой ночи, - может о таком (матросе) намекала ей Ребра... Утром ее не разбудили, а проснулась она от мелкого дребезжания стекла в окне, - так стекло откликалось на ворчание автомобиля; она выглянула; в кузове мебель: стол, стулья, шкаф, какие-то ящики, Иван, кряхтя, принимает из рук Якова огромный узел. - Ты бы двигатель заглушил, - говорит он. - Аккумулятор надо менять, - отвечает Яков. - А где молодка? - спрашивает Иван. - Пусть поспит, но и будить пора, - соглашается Яков, - кровать, буфет у нее, Мамо отдала... Говорили о ней без издевки: тепло и буднично, как о маленькой, как говорил папа маме, еще до войны... Она выбежала на крыльцо. - А вот и я! В распрямившейся фигуре Ивана растянутый по слогам, щербатый, желтый от самосада, восторг: - Кукла!.. Мамо вынесла кружку горячего молока и хлеб, большим таким ломтем, и тоже еще горячим; братья догрузили кузов, пояснили, что сам Бык оформляет документы; выехали, - Кукла в кабине рядом с Яковом, на тряском, жестком сидении: на почерневшей, откровенной фанере. Перед посадкой Яков прошелся по ней тряпицей. - Не бойся, полированная, следов не оставляет. Странно он крутил баранку: частенько заваливался набок, тянулся и щурился в небо, и тогда автомобиль нервно рыскал между утрамбованными колеями, - поэтому и трясло. Перехватив ее недоуменный взгляд, пояснил: - А-а?.. После контузии. Облака по-над дорогой повиснут, а мне все люфтваффе кажется... Снаряды возил, раз так шандарахнуло, очнулся метрах в тридцати от дороги в кустах, а на сиденье, куда что подевалось, ни машины, ничего, воронка посередь дороги, и я в кустах, да звон в ушах. И целехонький, - месяца два рот не закрывал, а потом ничего... И бывает же так: справа - чистая степь, слева - чистая степь, посередине - дорога двойной ниткой, - это - внизу, вверху - справа - чистое небо, слева - чистое небо, посередине, над дорогой, - колонна облаков - самолетов: с хвостами, с крыльями, - разные, - и добрые, пампушечные, и вытянутые, злые, как и дети Мамо, парами: почему-то у Быка с Марусей больше общего, чем с другими братьями, даже внешне. Умный Яков верно перехватил ход ее мыслей. - Он с детства такой, в драку ввяжется, до победы, или до смерти, пока не свяжешь, сам никогда не остановится, куда теперь, война-то и его отрепала, не тот гонор теперь, а что кружкой я его, - он усмехнулся, - так это его отец к ней приучил. - А что с отцом? - спросила Кукла. - Сгинул в степи, как раскулачили, так и сгинул, было б чего кулачить. Меня и в армию-то из-за него не брали, если б не война, и Ивана... а Санька сбег в Сибирь, скрывал происхождение, вот и дослужился до начальника штаба батальона. А Ивана в первом же бою окружили, так и попал рабом на норвежские плантации. Ох, и хлебнул горюшка, жалко его, ох, как жалко. - А Санька? - невпопад спросила она что ли? потому что так тряхнуло, что она головой чуть ли крышу не пробила. - А чего с ним будет. Ты ему уступай для видимости, а так гни свою линию, не то заведет, откуда Макар телят не гонял... Приехали. О! Какое это пьянящее осознание - хозяйка! "А это куда? а это? может поближе к окну? или сюда? как скажешь..." - и все это так неподдельно серьезно. Иван плотничал ловко, - с любовью такой, что подчас исчезала из глаз тоска, - жаль ненадолго, - пока деревяшечка под его снайперским прицелом не занимала единственного, положенного ей места. Невидимый запах свежей стружки отчаянно боролся с его сизыми махорочными струйками, и, надо сказать, побеждал их, несмотря на подмогу со стороны плесени нежилого помещения. А когда, объявившийся Бык, прошелся известью снаружи дома, и голубоватым меловым раствором внутри, зазвучала настоящая музыка; Кукла, пронизывающая булавкой со шнурком сморщенные лица занавесок, замерла в очарованном томлении... Пришла Мамо с детьми, и вот, что самое примечательное в ее приходе, - центр вращения, новой жизни, ни на толику не сместился в ее сторону. Хозяйкой оставалась Кукла, а Мамо - гостьей, хотя и расторопно захлопотавшей по поводу обеда. "Мой дом! - радостно пела в такт, и в душе, Кукла, - это мой дом! Это не казарма, в нем нет ни одного чужого человека, только - я и мой муж. Это моя семья, пока из двух человек, но скоро, скоро нас будет трое, четверо, или может быть еще больше..." Что-то сказала приятная молодая женщина и принялась мыть окна, и когда она их распахнула, музыка усилилась, а она кому-то махнула рукой, и в ответ, в одно из них въехала большая, знакомая голова начальника нефтебазы - Перминова Николая Ивановича (вечерняя информация Быка), свою жену он назвал Любой, - это он установил патефон на табуретку под окном, и теперь, покручивая ручку, менял танго на вальс, - засмеялся. - Так моей душе угодно! - И моей тоже! - подхватила Кукла. - А моей не угодно! - интеллигентно возразила Люба, - называть вас Куклой. Для меня вы - молодая, красивая женщина, и я вас буду звать - Тоней, можно?.. Кукла, конечно же, согласилась, но почему-то от нее дохнуло холодком какой-то опасности, не такой жестокой и примитивной, как от Маруси, - более мягкой что ли, но не становящейся от этого меньшей. Она что-то преподавала в школе, имела высшее образование (из той же вечерней информации Быка). Может быть потому, что начала нескромно с возражения (хотя и вполне оправданного для учительницы), может быть потому, что она не уступала ей внешними данными?.. если не считать того, что была старше, - но двигалась грациознее, и вообще вела себя совершенно раскованно, несмотря на то, что находилась в чужом доме, - пусть даже и под одной крышей и через общую стену, - но все же - в чужом... Были еще двое мужчин, уже из подчиненных Быку, в помощь Ивану, подправивших штакетник палисадника и исчезнувших в черном зеве сарая для того, чтобы стуком по дереву размножится до невероятного количества. Когда они притихли и вышли на свет, чтобы стряхнуть с шеи и плеч сухие, колючие травинки, то Кукла еще долго, независимым, вторым сознанием ждала, когда же появятся остальные тридцать богатырей из сараевой пучины. Как хорошо... На сдвинутые столы на скрещенных ножках под общей скатертью накрывали уже в предвечерней дымке, тянувшейся к ним от поселка; за небрежно исполняющим обязанности дверцы печки - жерновым кругом - жарко малинилось пламя; из двух котлов тянулись невероятно вкусные парки, над трубой они сливались с дымом в единый, толстый, серый, мохнатый, прожигаемый несущимися искрами, жгут, а выше конька ее дома, жгут плющился набегаемым ветерком, истончался и истекал дальше в степь новой дымкой, - для кого-то (смотрящего издалека) может быть и старой, без разрыва, но для нее теперь это центр всей земли, - ее дом, - и отсюда все берет свое новое начало... Ленька и незнакомые дети громко и весело кружились вокруг Мамо, и очень жаль, что не было среди них ее лучшей подружки - Нюры, ее не пустила Маруся, - "и била солдатским ремнем!" - так шепотом доложил Ленька. "Я своих детей пальцем никогда не трону!" - пообещала она себе самой, - она видела среди детей двух своих сыновей, она отчетливо слышала их голоса, и она посмотрит: доверит ли их обучение этой самой Любе, наблюдавшей подбоченясь за Быком, пристраивающем на коленях гармошку. Приехал Яков, привез жен, оказывается, они отсутствовали совсем не в пику, как Маруся, а выпекали в русской печи огромный пирог с рыбной начинкой, и румяной, еще горячей в виде рыбы-кита, горбушкой, и еще - миллион маленьких пирожочков со всякой всячиной, - такого Кукла даже в кино представить не могла, - и ее бурная признательность растянула их угрюмые лица в улыбки, а расплескавшаяся через край реакция на подарки окончательно их примирила. Они сами перестелили ее кровать, моментально вспухшую сдобным дрожжевым тестом в умелых, скорых руках. Пуховая перина, одеяло, пододеяльник, покрывало, и подушки до потолка: от половины длины кровати до малюсенькой, под одно ухо; оборочки, занавесочки - и все такое белоснежное и расшитое, под украинский орнамент. - Девочки! - Кукла обреченно повисла на спинке кровати, между двух, когда-то (теперь подразумеваемых) шаров, - не ожидала! Я так благодарна! Я обязательно отплачу добром... - Ну, чево там! - обе одновременно и смущенно зарделись, - по родственному-то... Яков, хотя и с опозданием, запустил в дом пепельную Мурку, и рабочая часть новоселья быстро перетекла в праздничную. Первый тост сказал начальник нефтебазы, длинно и хорошо, второй - сразу же потребовали от Куклы, а она просто повторила пожелания своей мамы, и добавила, что "куркулихой" быть не так уж и плохо, - все смеялись, и вообще все, что говорилось в этот вечер, адресовалось ей, а от Быка требовали то гармошку, то мандолину. И она так непредусмотрительно расслабилась... Когда Быка заменили патефоном, ее на первый вальс пригласил Николай Иванович, а Бык - Любу, и так он к ней прижался, что это не понравилось начальнику, - он извинился, солгав, что вальс не его стихия, и закурил, и она тоже взяла из его портсигара папироску. Но, не успев как следует затянуться, она запрокинулась назад от того, что ее кто-то с силой потянул за локоны, и она чуть не захлебнулась в собственной слюне. - Я кому сказал, что убью! - с яростью прошипел Бык. - Я больше не буду!.. - она испугалась, как первоклашка; она мгновенно протрезвела, и ей стало так стыдно... и не перед учительницей Любой, и не перед остальными, а перед собой, за свой обман, за мнимую свою гордость, за хозяйку в кавычках... Угас патефон, приглушенные людские тени принялись перечеркивать разлапистые от деревьев; бледный дом на двух хозяев, последний в ряду четырех таких же, дальше - родная степь, а дом... чужой, - от него пахло мазутом. За колючей проволокой, на вышках - охранники с винтовками, - это тюрьма?.. Она задрожала; Иван, обманутый посвежевшим ветерком, накинул на ее плечи свой пиджак - теплый, пахучий. Молчали. Просигналил Яков - пора; в кузове смех: мужской, женский, детский. Иван принес ее пальто, и странно, толстое - оно не грело, значит не в материи - дело. - Терпи! - он отдалился, и крикнул из уплотненного фиолетовым пятна и протолкнул за него красно-желтый огонек, и тот, рыча и подпрыгивая, покатился по степи в сторону поселка. Помигал - помигал и затих, и, вдруг, хрипло прокашлялся над самым ухом, - это охранник на вышке. В степи многое кажется странным. На той стороне холма кто-то включил фары, а тебе здесь кажется, что всходит новая луна, чуточку терпения, и она вот-вот всплывет над землей в ярком своем величии, но нет, - этот кто-то просто выключает свет, - или неожиданно что-то громкое скажет в ухо, начинаешь озираться, и можно сойти с ума, если не подставить лицо набегающему ветру и не высмотреть вдалеке шествующих собеседников. И какие здесь крупные, близкие звезды... И среди них сейчас созвездие Быка (и где оно только?..) ей много ближе, чем ее (законный?.. ха-ха!) муж. Бык храпел, не раздевшись, поверх неразобранной постели, хитрил, потому что, когда она постелила себе прямо на полу в соседней комнате, зашлепал к ней босыми ногами, но она яростно засопротивлялась и справилась бы, если б не общая стенка с учительницей, а без крика она быстро ослабела и Бык стянул ей руки ремнем за спиной. И сделал свое дело. Животное - как она ненавидела его в эту минуту. Не сомкнула глаз до утра, а когда приветствовала через штакетник Любу, то пыталась поймать на себе что-нибудь наподобие жалкой усмешки, - ведь так громко хрипел Бык, и опрокидывались табуретки, - но, к счастью, она что-то прощебетала насчет прекрасного утра, и удлиненной учебной программы, в связи с неукомплектованностью штатного состава, - потому и торопилась. Кукла неопределенно и рассеяно бродила по дому, по двору, по земле, по небу, ни за что не цепляясь, если не считать единственной грустной мысли: уехать домой? А маме сказать: мол, обещала, но закурила, и ее за это подергали за косички? Как объяснить ей, что этот брак - страшная ошибка, что у них такие разные души, если у Быка она вообще присутствовала... Бык приходил на обед, она, завидев его выходящим из проходной нефтебазы, убежала в степь, а когда вернулась, то нашла на столе недоеденную яичницу на сале, до нее не дотронулась, поджарила себе другую и задумалась над своим предстоящим поведением вечером, - она оденется потеплее и отварит себе картошки на всю ночь, и вернется под утро, и если он на нее полезет, то она стукнет его по лбу алюминиевой кружкой. В общем, на сей раз связать ее не удастся. Неожиданно приехал Яков, оценивающе присмотрелся, все понял, и после обязательного: - Здравствуй! - надолго замолк. Выгрузку производил сам, у ворот сарая, - с лязгом вгрызался в антрацитовую кучу огромной перевернутой лопатой, словно ковшом, вживленным в мускулистый, биологический трактор. Скинув на землю приличную порцию, медленно возвращался задом, и снова налегал. Очистив кузов и закрыв борт, решительно уцепился ногой за подножку, но... замер в раздумье, после чего сказал себе очень внушительно: - Работать надо! - а ей добавил, - бери документы, и в кабину! Молча допрыгали они до таблички над входной дверью под козырьком; к остаткам облупившейся краски память услужливо и тут же пристроила некоторые утерянные буквы, - непонятно какая, но больница. Хлопнула дверь, и она подумала, как много значат в ее жизни обыкновенные двери, словно не отделяют тепло от холода, жилое помещение от улицы, а пропускают через себя кого-то невидимого, но очень могущественного и капризного, так и эдак влияющего на ее судьбу, и не спрашивающего даже: подходит ей этот поворот, или этот изгиб, и может быть, лучше сделать как раз наоборот? Дверь хлопнула еще раз, - из-за спины Якова. - Иди! - сказал он, - тебя ждут! Топнул, хлопнул, скрипнул, и... уехал, а она осталась. Три белых халата (один на крючке одноногой вешалки), и белый запах (она привыкла к двум: белому и красному, - из-за красного, густого парящего, и пристрастилась к курению) ее успокоили. Остриженный под пионера, но с седым чубчиком, сидящий за столом начальником, человечек, пролистав документы, что-то, замедляющее речь, нашел на ее лбу. - Вы требовали помощницу, Эрна Христиановна?.. Нате... Коровина Антонина... Окончила медицинское училище... Фельдшер... Жена Быка... Кхе-кхе... Ну, его-то вы знаете, слышали... На местном наречии - Кук-ла... - Ну какая же это Кукла, - живо откликнулась та, что сидела вполоборота у окна, успевающая одновременно отмечать происходящее и в кабинете и на улице: свой глаз в своем направлении, почти смешно, - это Милашка! - а это уж совсем смешно, новая кличка. И вот она пожелала целиком остановиться на... - Здесь нет противоречия: у всякого быка есть корова, и не одна... Простите, у вас есть практика? - Госпиталь! - ответила, то ли Антонина, то ли Кукла, то ли Милашка. - Прекрасно! - театрально (совсем не к месту) воскликнула Эрна Христиановна, - я буду обращаться к вам на "ты", я намного старше, не возражаешь? Милашка не возражала, и сразу же поддалась ее настроению. - Не-а! Отчего начальник улыбнулся. Эрна Христиановна... Немка - незамужняя, не имеющая детей, и никогда не мечтавшая о такой чрезмерной роскоши. В связи с известными событиями, предписана была ей дальняя глухомань, но она ценой бестолковых и бессмысленных ухищрений сумела таки задержаться на средней. И хотя ежемесячно отмечаться ей во внутренних органах и не трудно, но все-таки брезгливо, отчего имеет она (кстати - истинный патриот!) кроме язвы желудка, огромную кучу недостатков, с которыми Милашке, конечно же, придется не ссориться. Из верхней одежды Эрна Христиановна предпочитала только шубы: по летнему - каракулевому, и по зимнему варианту - цигейковому. Пока она шла в летнем, длинном, вероятно, когда-то и бывшем - каракулевым, и в черной, неопрятной шапочке, дужкой прикрывающей крашеный, жидкий пучочек на затылке, с черной, растерявшей лепестки, розочкой, но с пером от обыкновенной живности, и совсем свежим. Наиболее молодыми на ней смотрелись высокие сапожки с утомительным количеством шнуровых крестиков, - переставляла она их широко, по-мужски впечатывая каблуки в землю, и прокурено басила, опять же по-мужски, отчего маленький ридикюльчик, болтавшийся на цепочке через локоть, воспринимался назойливым жуком, добивающимся признания именно в ее каракулевом мире. Род ее вышел из далеких Фон Браунов, но время еще до нее вытерло "фоны", а с нею вместе сотрет и последних "браунов". Жила она в маленьком домике, состоящем из коридорчика, печки, и единственной комнатки, скорее похожей на одежный, зеркальный шкаф, с двумя оконцами, с двумя стульями-вешалками, с огромной стеклянной пепельницей и круглым столом под ней. К стенам прижимались задумчивые молодые позы из газет и журналов, мужские и женские, и висел один большой, "рисованный маслом натюрморт" - так пояснила Эрна Христиановна. В ее дом допускался только Кузя, но не кот, а сосед, истопник, который за дополнительную плату снабжал ее и всякими там "соленьями-вареньями", и вот теперь еще и - Милашка. Она выудила из ридикюльчика портсигар, раскрыла его, и, тонко подметив взглядом на лице гостьи должное быть неуловимым, предложила и ей. Они так славно покурили... Потом пили чай с "вареньем от Кузи". При расставании Эрна Христиановна сделал Милашке подарок - толстенную книгу, с затертой до таинственности обложкой. - Это про что? - спросила Милашка. - Про аборты, - пояснила Эрна Христиановна, - это для нас с тобой основная статья доходов будет, - приложила палец к зашторенным губам, но только ты никому, ни быкам, ни коровам, поняла, не то дело – швах! Поняла? Что швах - это плохо, она знала, но книгу под мышкой несла спокойно, не опасаясь, потому что книга, - еще не сам аборт, и вообще, все, что с ней произошло сегодня, было таким большим и интересным, что она отметала от себя всякие мелочи, включая ссору с Быком, - она его простила. И он тоже молодец - приготовил ужин, ждал, - он успел поговорить с Яковом и его теперь интересовали подробности, и она пережила их заново, но без похода (для ушей Быка) в дом Эрны Христиановны, а жаль! - ей хотелось поделиться именно этими впечатлениями. Бык, не вчитываясь, крупными ломтями пробежался по книге. - Зачем, тебе? - А как же, - он и не уличал ее вовсе, но она сразу оправдывалась на все возможные вопросы, - Лев Арнольдович, главный врач, предупредил, что и акушеркой придется в родильном отделении, - она рассмеялась, до нее только сейчас дошло, что этот грозный "лев" имеет такой смешной, заячий чубчик, и тут же взгрустнула, - она, пожалуй, впервые, так откровенно, врала своему мужу. - Ладно! - удовлетворенный, Бык захлопнул книгу, погладил ее растопыренной пятерней, - спать вместе будем или как? - Вместе, - согласилась она. И побежали дни цепочкой, друг за дружкой, становясь все короче и короче, и не только потому, что на носу зима, в основном - из-за наличия в них большого количества счастливых минут и часов, которые, как утверждалось разными людьми, не замечались. Говорили - о влюбленных, а она и была влюблена в свою работу, в "мой!" метод, осуществляемый Эрной Христиановной. Во время приема (с девяти до одиннадцати по местному времени) она садилась у окна, быстрым прищуром измеряла рост очередного страждущего и, разочарованно отворачивалась (местных Гулливеров она также "стригла под одну гребенку", предоставляя Милашке "прогрессировать с ускорением". Народ здесь жил крепкий, обращались в основном с травмами, и Милашка расправлялась с ними самостоятельно и лихо, что с удовольствием как-то подчеркнула Эрна Христиановна: "Тебе, дорогая, что курицу резать, что человека - один черт!" При серьезных же заболеваниях она слезала со стула, внимательно всматривалась, вслушивалась, принюхивалась не только к телу больного, но и к воздуху вокруг него, и если, вдруг, становилась улыбчивой, многословной и оптимистичной в прогнозах, значит дело - швах. Она подписывала направление в центральную больницу Оренбурга, и когда дверь за обреченным закрывалась, тяжело опускалась на прежний стул, и много, рассеянно, курила, несмотря на демонстрационное неудовольствие следующего посетителя, а в паузе вяло оправдывалась перед Милашкой. - Ничего, этот сам перебьется со своими соплями... Два смертных приговора подряд, такого в моей практике еще не было, и надеюсь не будет... И не было случая, чтобы она ошиблась. Как-то в доверительной беседе Милашка искренно спросила: - Вы такая умная, и не можете у себя вылечить язву? - А она у меня не физическая, а душевная, она у меня над желудком, - с грустью, без традиционного сарказма для подобных вопросов, ответила она. В тот вечер плакали обе, каждая - по своему поводу. Эрна Христиановна слез не имела, она в подобные минуты столбенела, и кожа ее желтая начинала отливать фосфорическим отблеском. Однажды Милашка испугалась не на шутку, думала - умерла, а утром написала первое письмо на родину, и не маме, а директору училища с просьбой выслать ей самый современный, существующий на данный момент, рецепт для излечения язвы желудка, или сами лекарства, если можно. Их "привечали", - Эрну Христиановну - врача-терапевта за то, что побаивались, Милашку - патронажную сестру за то, что просто уважали. После приема Эрна Христиановна командовала: - Шпацирен геен! И Милашка, перепроверив содержимое своей сумки (стерилизатор, шприцы, иголки, спирт, банки, вазелин, бинты, йод и т.д.), с превеликим удовольствием "уплывала" на самые любимые островки своих должностных обязанностей. "Здрасте!" - говорил ей каждый встречный, и незнакомые лица тоже, а когда она заворачивала свои стопы к калитке, то тут же открывалась навстречу дверь - ее ждали, и, после нехитрого исполнения ею предписания врача, обязательно усаживали за чай, или за полный обед, а после окончания курса лечения щедро благодарили; бывали дни, когда она возвращалась домой двуногим перегруженным коромыслом. Бык сытно сопел, вторя поросенку в сарае, приобретенному им по очень сходной цене, и стукал (а она и не замечала) носком сапога в оплывшие животы мешков с комбикормами. Ее доля в семейном достатке быстро перевесила вклад Быка и его родственников, - и после серии абортов настолько, что он не выдержал. - Я тут навел справки о твоей Брауне, пьет, курит... морфинистка! Я поговорю кое с кем, переведут тебя в медпункт, на вокзал. - Не смей! - твердо и решительно возразила она. Бык не сделал ей открытия, - ампулы, кипящие шприцы на плите, этот странный, лунный блеск в глазах, устрашающее подрагивание кончиков пальцев в анабиозном состоянии при частом личном контакте не скроешь, да она, с определенного момента, и перестала таить от нее то, о чем приглушенно гудели во всем поселке. Да и кто чего только не знал здесь о других, знали и то, чего никогда не было, а на Эрне Христиановне было где развернуться любой фантазии. Тонкости же переливов чужой (да и своей!) души - не для Быка, его могла остановить только "алюминиевая кружка". - Я сама скоро вообще уйду... с работы, - а и впрямь остановила она его, да и еще как, но и быстро сжалилась, - я беременна... Бык тупо почесал затылок, вышел. И вся - любовь? И где они: длинная пауза, ошарашенные глаза, заламывание рук, прикладывание уха к обнаженному животу, не говоря уже о... - "он осторожно поднял ее на руки, словно боясь расплескать драгоценный сосуд, закружил в вальсе, - ой! что ты! - закричала она в страхе, отпусти, а то зашибешь дитяти ненароком!.." "Ну и пусть, - продолжила она думать, теперь уже о реальном, - зато нас двое: я и мой первый сын, и назову я его... нет, нет об этом еще не раз подумать придется, и посоветоваться с Эрной Христиановной, - от имени, так много зависит в жизни человека..." Но, признаться надо, эта информация положительно повлияла на Быка, что выразилось на следующем примере. По воскресеньям на привокзальный пятачок станции Васеево выливался весь цвет поселка; туда съезжались подводы из многих населенных пунктов, лишенных своей железной дороги, туда приезжали автолавки из Оренбурга. Базар кипел звуками, запахами; Кукла держала кошелек в кармане, в кошельке - деньги, большей частью утаенные от Быка; она многое могла бы приобрести, но не хотела скандалить с ним, и нельзя сказать, что он был чересчур скаредным, но эти предварительные согласования... А с другой стороны, верно: "обута, одета по-европейски, - по словам Эрны Христиановны, - чего еще надо?" Поэтому она подолгу задерживалась у подводы с игрушками. Тряпичные, деревянные, из глины - они заливались соловьем, крякали, кудахтали, рубили мнимые дрова, играли на гармошке, смешно бегали по кругу, одетый на руку Петрушка заливисто зазывал покупателей, и однажды обратился к ней вполне серьезным мужским голосом. - Ты чтой-то, молодка, глазеть да поглядывать, нет бы чего купить! - Я скоро у вас все куплю, - засмущалась она, и купила соловья глиняного, цвета кирпичного, аляписто-глазастого, но такого заворожительного. Добежав до степи, она залилась им до самого неба, пока не кончилась в нем вода. Это было в позапрошлый раз, а в прошлый, она, заразившись настроением от одной манерной дамочки, заказала в автолавке шифоньер и, ужаснулась содеянному, но - поздно. И его, как будто специально подгадав, привезли в обеденный перерыв; опуская в борщ несколько лавровых листиков, она вздрогнула от резкого клаксона за окном. Бык покрылся фиолетовыми пятнами (не от листиков, конечно); выгрузку, разборку, затаскивание в дом, сборку, он, конечно, организовал, но когда машина отъехала, желваки на его скулах вздулись, пальцы сжались в кулаки, и ... в дом без стука ворвалась Люба. Выразив восторг по поводу удачно вписавшегося в угол приобретения, покрутившись перед зеркалом в полный рост, с двумя дверцами, полками, и даже вешалками, она сокрушилась: чего, мол, не жить за таким мужем, как Александр Владимирович, не то что с ее валенком. Когда она убежала, Бык не только распустил пальцы из кулаков, но и примирительно пробубнил: - Обмыть надо. После работы. Вечером пришли братья. Иван, профессионально обстучав костяшкой пальцев стенки покупки, скептически заметил: - Фанэра! На что Яков улыбнулся. - Ты сам, как фанэра. Улучив момент, оба прошептали ей на ухо, что она умница и молодец, а когда Яков узнал от Быка причину отказа Куклы от спиртного, выронил из рук рюмку. И как он опускался на стул... - Это правда?.. Так должен был опускаться Бык в свое время, но, все равно, она одержала победу - она знала, что теперь, никогда, никогда не будет бояться Быка. И теперь-то уж точно главой семьи будет она. И опять о счастье... "Милашка! - говаривала Эрна Христиановна, - ты пребываешь в опасной эйфории. Ты совершенно безоружна, ты не готова отражать предательские удары судьбы. Я к тебе так привязалась, что не хочу быть свидетельницей..." - заканчивала она всякий раз новеньким словцом, и обязательно по-немецки. На минутку Милашке становилось страшно, но тут же "белая зависть" приводила ей свидетельские показания, что, дескать, старая перечница с несложившейся жизнью обожглась на своем молоке и теперь дует на чужую Коровину. Опутывая по несколько раз в день поселок своими следами, она постоянно о чем-то думала, и только перед сном, распутывая дневной клубок за кончик нити, вспоминала о чем-то, и, подчас сомневалась: приходила ли она сегодня на обед (или это было вчера?), кормила ли Быка, и затаскивал ли он ее в постель, и был ли, только что, ужин с Быком, и если говорили они, то о чем? Неужели Эрна Христиановна права?.. Ах, нет!.. Лучше вспомнить еще раз смешной случай, произошедший сегодня утром. Бывают же такие фамилии - Галагуза. Принадлежала она кочевряжистому вдовцу, жившему неподалеку от больницы, волосатому под обезьяну и спереди и сзади, и на животе и на спине. Пытаясь угодить старику, она забежала к нему пораньше перед приемом, и, чтобы не терять зря времени, отлучилась на минутку в кабинет, закружилась и... забыла про больного. Как обычно, Эрна Христиановна сидела у окна, курила, подмечая на улице разные детали, ехидно комментировала, как вдруг... - Что это? - криком привлекая к себе Милашку, она чуть было не вывалилась из окна. По улице несся орангутанг, и орал благим матом так, что сверх задержавшиеся желтые листья на ветках деревьев принялись спешно покидать насиженные места. Милашка похолодела, забилась в угол. Вслед за стариком в кабинет влетел и перепуганный криком Лев Арнольдович. На иссиня - фиолетовой, дуршлаговой огненными кольцами, спине несчастного еще держались и стучали друг о дружку несколько зеленых банок. Необычайная красочность спинного холста усиливалась ревом, истекающего слюнявой кровью, животного. "Мамочки мои! Мамочки мои!" - в страхе шептала Милашка. Эрна Христиановна мгновенно оценила ситуацию. - Ну, это совсем другое дело, - спокойно сказала она, - а то мы вас уже хоронить собрались. Старик ошалело выпучил глаза, притих, перешел на шепот. - Говорили ж, шо простудився... - А вы, братец вы мой, когда-нибудь слышали о святой лжи во спасение, не все обреченному можно в глаза говорить, но ваш случай имел оптимистический характер... Признаться, мы уже и карту вашу в Оренбург подготовили... Но сейчас вы абсолютно здоровы. А ты, - она бесстрастно обратилась к Милашке, - обработай больного... теперь уже здорового вазелином, - а ко Льву Арнольдовичу повернулась на латыни, - мементо мори! Милашка перевела ее как уморительный момент, поэтому, сдобрила распоряжение врача и собственной инициативой. - На ночь, хорошо намазаться гусиным салом! Лев Арнольдович излучал бесплотную ярость, пока потерпевший не удалился, затем взъерошился ежиком и увлек Эрну Христиановну в свой кабинет, и там дал волю своим истерическим чувствам. А она - или молчала, или тихонечко возражала, но, выходя, бросила назад, в оставшуюся открытой дверь начальника оскорбительную (зачем?) фразу. - Нет! Ты, Арнольдович, не лев, ты обычный, степной ишак! Он маленького роста, щупленький, - такие - злопамятные. Хлопнул дверью и он; они налили себе по мензурке, выпили, поморщились и захохотали вместо закуски. Представить себе только: серый день, не дотянувший еще до своей половины, поселок, придавленный к земле чем-то неопределенным вместо неба, стволы деревьев, видимо торчащие корнями верх, и невидимо, хоронящиеся под жухлой листвой, вытесняемые с севера остатки тепла, - скупые окна в домах плотно прикрыты, и только единственное, в больнице, распахнуто настежь, из него тянет папиросным дымком, но можно сказать, целым коромыслом, и услышать пьяную ругань, и хочется вытянуть шею из воротника, и посмотреть: что же там творится?.. И так уж и ничего, просто хохочут две бабы? Странно: для ноябрьских праздников не наступило еще время. Две бабы хохочут... Неужели не чувствуют, что тем самым усугубляют свою вину перед всем этим серым миром? Да нет же, чувствуют. Одна из них останавливается. - Он давно подо мной вырыл глубокую яму, осталось только подтолкнуть. Пришлют врача на замену и подтолкнет... - Он не лев, и не ишак, мне он кажется зайчиком! - говорит вторая. - Зайчиком? - переспрашивает первая. И они снова заливаются вместе, вроде бы по поводу одних слов, но все-таки рожденных разными мыслями. Разницу эту подметила Эрна Христиановна, постепенно на нее откликнулась тревогой и Милашка. И все так по-женски - они быстренько перестроились на слезки. Две бабы - плачут... Но это уже правда, поэтому можно пройти мимо, подняв воротник и втянув поглубже шею, потому, что начал моросить дождь. Кроме степи было еще одно прелестное местечко в ее сегодняшней жизни - вокзальчик. Голубенький с лицевой стороны, с двумя бровными вывесками над припудренными летней (или многолетней...) пылью глазами. Наползающий на него паровозик из Москвы важничал, сопел, свистел оглушительно, выпуская из себя остатки пара, отцеплялся и, переползая с линии на линию, удалялся в сторону водонапорной башни - на обед. Не спешил. Тот же, что мечтал поскорее увидеть столицу, прибывал загнанной гончей, коротко завтракал и был бессердечным к зазевавшимся пассажирам. С ним Милашка встречалась только по воскресеньям, в подтверждение свидания приносила домой дыни, виноград, огромные красные яблоки из Алма-Аты. Не было случая, чтобы прокопченный, породистый узбек в тюбетейке не уступил ей в цене, в надежде (иначе не уступил бы) на обязательную встречу при возвращении ("назад времи многё пбудит". Бык сытно чавкал и сопел, как тот паровоз... С родным московским она встречалась чуть ли не каждый день, ничего от него не требовала, если не считать двух-трех пирожных трубочкой, которые съедала сама, и не потому что жадничала, а потому, что Быку не было никакого дела до ее родины, до ее мамы, он ни разу о ней не вспомнил, - его же Мамо частенько забегала к ним, чтобы обязательно припрятать под фартуком что-нибудь вкусненькое для своей Маруси. Кукла этого не замечала, надеясь, что угощала таким образом Нюру, которой крепко-накрепко запрещалось появляться в ее доме. Сама Маруся обегала Куклу стороной по большой дуге; правда, ее желчные круги достигали ушей Куклы в виде слабых беспомощных комариков, отмахнуться от которых не стоило большого труда, - жизнь каждого васеевца лежала как на ладони, а что до прошлого, - то у Маруси-то оно было - "о-го-го!" - какое. Ах... Как жаль, что слова Эрны Христиановны об опасной эйфории Милашки оказались пророческими. Однажды... Надо сказать, Кукла обожала местных, дворовых собак, живших своей понятно-непонятной жизнью, вынужденных изредка отвлекаться на неразумные требования докучливых хозяев. Собираясь стайками, они с раннего утра и до поздней ночи покрывали лаем поселок, подчиняя себя общим, групповым интересам, не имеющими ничего общего с общечеловеческими. Если они и имели кое-какие личные тайны от людей, то были кристально чистыми друг перед другом. Свадьбы, разводы, претензии - все на виду, - это они положительно влияли на васеевцев. Сегодня, на другую сторону улицы, ведущей к базару, выпала вислоухая, с острой мордочкой, псина, с карими, умными глазками, - ожидая собратьев, она лениво облаивала всяк проезжающего, всяк проходящего. Ну не на воздух же она старалась, поэтому, заприметив Куклу, прибавила в выразительности именно для нее. И, неожиданно, залилась неистовым гневом, припадая на передние ноги, и трусливо пряча хвост между задними. На Куклу, специально забираясь на обочину (так, что она была вынуждена уступить) напролом, ледоколом, надвигалась парочка. На руке, красивой женщины, в сиреневом берете, в модном пальто, сшитом под приталенное платье, но на ватине, в мягких сапожках на высоком каблуке, висела Маруся - так в этих местах ходить было не принято. У Куклы подкосились ноги; до нее долетали обрывки марусиных фраз: "... Кукла... сучка... московская проститутка..." На спину женщины, до пояса, опускалась мощная, соломенная коса, с маленьким синим бантиком - со вкусом; она была крупной, рельефной, и очень устойчивой, несмотря на покачивающиеся сверх меры бедра. И веяло от этой парочки - бедой... Вечером Бык, бледный, осунувшийся (сослался на усталость), отказался от ужина, рано ушел на вечернюю поверку, - а вернулся уже за полночь; и, как бы она этого и не хотела, но связала эти два события воедино. На работу Бык ушел не позавтракав, что еще более усилило ее тревогу. После ранения на фронте хирург объяснил Быку, что остался жив он благодаря тому, что успел позавтракать, - поэтому Бык относился к нему, как к незыблемому, святому делу. Эрну Христиановну внезапно вызвали в Оренбург, заявки быстро иссякли, и Кукла, тупо побродив по улицам, нехотя направилась домой. Ключа на месте, под половичком, не оказалось, но и дверь не поддалась ее нажиму; крючок изнутри исполнял чужую волю, Быка? но он и на ночь не всегда вспоминал о нем. Странно... Она постучала. Внутри глухо, но бурно завозились, прозвучал отчаянный шепот Быка: "Не открывай!.." Но дверь открылась. Перед ней стояла та, красивая женщина, в короткой розовой комбинации, или в белой? но кажущейся розовой, от полного, спелого тела и пахла, пахла влажным, чужим потом, - к горлу Куклы подкатил отвратительный комок. - Здравствуйте!.. - растерянно выдохнула Кукла, пропуская обязательный вдох. - Я ничего не понимаю, - снова выдыхая, она сделала несколько шагов в комнату, тяжело опустилась на краешек табуретки. Она - не - желанная гостья? Всего лишь... А женщина - красива: огромные серые глаза навыкате, в окружении невероятных ресниц, в них решительность, постепенно перетекающая в оскорбительную усмешку, - попускаемая заведомой слабостью соперницы? Соперница! - Кукла содрогнулась. - Я сейчас, - сказала она тихонечко, и неожиданно для себя самой вышла. И перевоплотилась, - солдатом прошагала к сенному сараю, двумя руками выдернула из стожка оружие - вилы. "Соперница! Соперница! - стучали виски, и как в кино, как в гражданскую, она перехватила их наперевес, - соперница!.." И еще: только бы не вдохнуть этого противного запаха, иначе вырвет. Но... вдохнула, и выронила вилы, - вдохнула свежего, холодного воздуха, и протрезвела, и вернулась в дом прежней хозяйкой. - Уходи! - крикнула она непрошеной гостье, - сейчас же уходи! Бык сидел на кровати - мелкий, босой, в кальсонах, - не мог такой быть причиной смертельной схватки, а ее нарождающийся под сердцем сын требовал другой защиты, - она должна быть спокойной, в тепле, хорошо питаться. Сын вырастет настоящим мужчиной, защитит ее, и сам скажет Быку свое веское слово. - Я попрошу вас уйти, - повторила она уже совершенно спокойно. - Еще чево, - буднично возразила та, - оказывается, буря, которая бушевала вокруг них, ее не коснулась, - собирай вещички, и уматывай! - сама она и не собиралась одеваться, вдобавок, упитанная половинка ее груди бессовестно выползла наружу (нарочно?), - и побыстрее, и документики не забудь! Не то, - она опустилась на кровать рядом с Быком, подняла его ступню на колени, пощекотала пятку, от чего тот взбрыкнул как ужаленный, - хуже будет! Скажи ей, Саша, ты меня хорошо знаешь! Саша? Ах, вон оно, в чем дело. Саша... Антонина долго подготавливала себя к тому моменту, когда назовет его - Сашей. Узнав о ее беременности, он заметно смягчился, потеплел, не позволял по дому тяжелую работу; набирающая вес свинья за барьером в сарае вряд ли признавала ее за свою хозяйку; она была вся в работе, но там, в поселке, а он сопел, но не возражал, на нечто приготовленное невкусно (и такое бывало: и пересоленное, и недосоленное) если и реагировал, то разве что учащенным сопением. Когда выпивал, возвращался в своего прежнего Быка, но ненадолго, да и прикладываться к рюмке без причины старался все реже и реже. Она мечтала, что как-нибудь поздним вечером они сядут друг напротив друга и договорятся раз и навсегда, называть себя, и требовать от других, пока не привыкнут, настоящими именами: Саша, Тоня, и главное, - выберут, непременно красивое, мужественное имя будущему сыну, а в том, что будет именно сын, она нисколько не сомневалась, поэтому и не прорабатывала даже запасного варианта. Она через день колола антибиотиками председателя поселкового совета и надеялась с его помощью дописать к фамилии мужа окончание "ов", и уже нормальную взять ее себе, и тогда об их семье без улыбки будут говорить - семья Быковых! Так она мечтала, - ошибалась, - ну какой из Быка - Саша, Александр, Победитель, - обыкновенный шелудивый пес, пожалуй, единственный такой экземплярчик на весь поселок. - Ты скажи, Бык, кому из нас уходить? - еще раз уточнила рыжая. Он молчал; он хотел бы исчезнуть за окном? он, наверное, мечтал о сне, - сейчас проснется и кошмары исчезнут. Интересно, снились ли Быку сны, и какие? и какие подлецам вообще могут сниться сны... - Ты не скажешь, я скажу, - (нет, так гости не разговаривают, скорее хозяйки, если и не дома, то положения), - про то, как кто кого убил... - Уходи! - испуганно закричал Бык, - ты уходи! Тоня... Змеиная кожа, вероятно, сползает с змеи так, как сползала с Куклы Кукла, и оставалась прежней - Тоней. Прежней ли? Беременной... Не смог защитить ее сыночек родименький, потому что очень маленький, еще в зародыше. Она собрала вещички в новенький (вот и пригодился), купленный на базаре, чемодан ("с жиру бесишься!" - прокомментировал тогда Бык), вышла из дома; одновременно с хлопнувшей за спиной дверью взорвался нервный, нездоровый смех хозяйки положения, и Антонина подумала, что вот снова очередная дверь сыграла в ее судьбе роковую роль. Куда пойти?.. Конечно, к Эрне Христиановне... Она еще не приехала; Милашка согнулась на лавочке, поджала ноги, что делать? Пожаловаться братьям, Якову? Она была уверена, что Яков непременно броситься на ее защиту, - порядочный человек, - да и Иван в стороне не останется, но проскользнув мысленным взглядом по Мамо, как по неопределенности, она уперлась в омерзительную, торжествующую победу, Марусину рожу. Нет, к ним не пойду... Прибежал молчаливый Кузя, впустил в дом, растопил печь; она любила это состояние перехода: от "холодно" к "тепло", - остывший за ночь дом просыпается от первых поленьих стуков, от потрескивания лучиной, от густого мазутного, антрацитового запаха. Постепенно комната наполняется ровным, теплым гулом, по стенам мечутся отраженные в стеклах, в зеркале оранжевые язычки, - хорошо!.. Но сейчас под мышками рождались неприятные ручейки - и так липко, так неуютно... Наконец-то объявилась Эрна Христиановна, и тоже - в не лучшем своем настроении, - желто-зеленая до фиолетовости, цедящая сквозь зубы папиросный дым и злые, гундосые слова, - она подхватила насморк, кабину продувало насквозь. И главное, то "бл...во", с которым ее вызывали в органы, - и так почти с самого детства, и лишь потому, что она - немка! Странный между ними продолжался диалог (друг друга не слушали: каждый о своем), пока Эрна Христиановна откровенно не взорвалась. - Ну, заладила мерзавец - Бык! Бык - мерзавец! На то он и бык, чтобы покрывать все стадо, мужиков-то настоящих в поселке не осталось, война была, а бабам-то хочется, жизнь свое требует, и нас на преступление, - на всякий случай приглушила голос, отчего зашипела еще страшнее, - на аборты толкает. Ты что думаешь, я на это из-за денег иду? А ты думаешь, ты лучше? Ты думаешь, что в госпитале потолкалась, задрипанное училище закончила и теперь цену жизни знаешь?.. А ты знаешь, что такое, иметь блестящее образование и перед тобой открываются захватывающие перспективы... - Она на мгновение остановилась, - о том ли говорит? и, отмахнувшись от всех, кто бы мог ее сейчас подслушивать, продолжила еще громче, чем начала. - Ты знаешь, когда на твоих глазах вшивый, рябой солдат расстреливает твоих родителей, когда тебя гоняют из ссылки в ссылку, ты знаешь, когда тебя насилуют хором, ты знаешь, - она задохнулась, - как пахнет, как воняет солдатский сапог?.. А ты знаешь, что бывают моменты, за которые всю жизнь стыдно, от которых просыпаешься в поту? Ты... ты просто миловидная самка, которой, видите ли, изменил кобель! - Я не самка! - вдруг истерически, наводя испуг на лицо Эрны Христиановны, закричала Милашка, - он у меня первый!.. А еще был, был герой Советского Союза Кузнецов Сашка, сколько других было предложений, а я устояла. И вообще!.. Мы с Руфкой на фронт убежали, когда мне было семнадцать лет! Меня мама из госпиталя забрала, когда у меня отнялся язык, я три дня лежала, говорить не могла! А Руфка осталась, ее убили уже после победы... - Постой, постой, - Эрну Христиановну, неожиданно, заинтересовали кое-какие детали, - какой язык? ты почему мне о нем раньше не рассказывала? Милашку такой неподдельный интерес с ее стороны принудил несколько успокоиться. - Я никому не говорила, мама строго-настрого запретила, но вам скажу, у вас еще хуже, и... - она по-детски зашмыгала носиком, - мне до сих пор стыдно... Была зима, морозы крепкие, под Гжатском, послали меня отнести в операционную землянку двухлитровую банку с кровью. А она такая - дорогая... Стала подниматься на бруствер, поскользнулась, и чтобы не упасть уцепилась другой рукой за бревно из снега. И тут увидела, что это не бревно, а рука трупа, испугалась и стала падать, а банку-то никак нельзя уронить, я ее вытянула перед собой на руках, так и упала на спину, а труп прямо съехал на меня и поцеловал в губы, первый раз в жизни, страшным оскалом... А тогда вышел приказ Сталина, что студентов можно отпускать с фронта на учебу, мама умолила директора выдать такую для меня справку, уж чего ей это стоило... Так меня и зачислили в училище без экзаменов. А тот госпиталь, про который рассказывала, другой был, в родном городе, там я за оборонные карточки подрабатывала... - Ну и чего же ту стыдного, - Эрна Христиановна окончательно примирялась с подружкой, - за такую судьбу, какую-то мелочную справку... А хочешь, - она отстранилась от нее на вытянутые руки, с прищуром вглядываясь в глаза, я буду тебя звать не Милашкой, а дочкой? Ты мне на самом деле в дочки годишься. - Хочу... - Милашка-дочка залилась пуще прежнего. - Ну, хватит, хватит, - Эрна Христиановна склонила ее головку на свое плечо, - лучше вспомни-ка, что-нибудь хорошенькое, помогает лучше любого лекарства. И Антонина вначале улыбнулась собственным мыслям, и затем выложила их вслух. - А этот герой Советского Союза, после лечения приехал в госпиталь на лошадке, прямо в землянку и кричит: "Сейчас же подать мне самую красивую санитарку в мире!" А вышел навстречу начальник госпиталя Фельдман, и говорит ему: "Уезжай-ка отсюда, бандит, и побыстрее, ей еще таких не хватало". А тот стал стрелять ему из пистолета под ноги. На пятиминутке меня так отчитывали. - Почему - бандит-то? - уточнила Эрна Христиановна. - А когда он под наркозом лежал, то рассказал, до мельчайших подробностей, как брал кассу. Ох, как хохотала Эрна Христиановна. - Вот видишь, - она крепко ухватилась костлявыми пальцами за стул, чтобы усмирить конвульсии тела, - насколько жизнь богаче наших фантазий, что ни говори, но воистину пути Господни неисповедимы. Герой Советского Союза и воришка - уму непостижимо. А они, - она, видимо, возвращалась к разговору в Оренбурге, - это неправда, так не бывает, и так не бывает... Еще как бывает, дорогие товарищи, как бывает! - Что такое женщина?.. Женщина - это стержень нашей жизни. Ось - бытия. Вокруг нее вращается все солнце нашей поэзии. Все наше для нее. От нее - племена и народы. Но особенно сейчас быть красивой женщиной, а тем более девушкой - это часто большое несчастье. К ней тянутся час-то грязные, жадные руки. Хотят обладать ею все. Я легко понимаю, как себя легко потерять в этой атмосфере вожделений. Вы жизнь знаете только по романам, Тоня, но практики у вас нет. Вы точно мотылек из ночного мрака, можете впредь броситься, сгореть, не оставив себе никаких воспоминаний. А поэтому мой такой наказ. Сквозь суровую маску жизни, отличайте правду ото лжи, не верьте никому, не проверив. Твой искренний друг полковник Коновалов... - А это, что за монолог старого душеприказчика, наизусть, из плохого романа? - съехидничала Эрна Христиановна. - У меня таких писем было много, - ответила Антонина сокрушенно, - и все они погибли... Сашка Кузнецов в самом Берлине... А вы знаете, зачем я пришла, - она отвернулась, чтобы не видеть циничной ее реакции, и все же увидела, но совсем не такую, как ожидала, а словно ударила слабую беззащитную старушку, и так наотмашь, так жестоко. В короткое мгновение столько пронеслось по нему, столько оттенков черного, что она ужаснулась от содеянного. Сказала-то привычное, - как вы говорите, выковырнуть из себя греховный плод... - ... Из ума я выжила, старая дурочка... За грехи мои... О-о-о!... - как безумная вскочила она со стула, вонзила коготки в ее плечи - больно, затвердевшим, остеклянившимся взглядом прямо-таки вскрыла лобную кость. - Не вздумай! Ты, моя дочка!.. Я давно думала, и сейчас решила, - она метнулась к шкафчику, и верхний ящик, угловато вильнув, солдатиком (руки по швам) выпал на пол. Поверх тряпья - коричневая, кожаная, солидная папка, жирная настолько, что едва дотягивалась косым, затертым языком до замочной пуповины. Трясясь, она по воздуху перекочевала на колени Антонины. - На, возьми, и не перебивай, пожалуйста, я... я первый раз в жизни просить буду, тебя просить. - Антонина вздумала подняться, но та остановила ее решительно, властно. - Сиди и слушай... У тебя родится сын, но это еще будет - рано, а у него свой сын, или дочка, то есть народятся твои внуки, и когда они закончат университеты, ты передашь им - мою жизнь, мои дневники... Они обязательно будут светлыми, они знают, что с ними делать... Эрна Христиановна опустилась подле ее ног на пол (осенним, пожухлым листочком), и... принялась целовать ее колени, Антонина же, вопреки естественному желанию вскочить, сидела завороженной, каменной, не в силах пошевелить даже пальцами. Эрна Христиановна говорила о том, что Бык перебесится, что все мужики одинаковые, что у них все еще сладится, но главное она уже сказала в самом начале - у нее будут дети, внуки... а эта красивая, соломенная женщина просто заноза в ее жизни, - но как ее удалить? И Эрна Христиановна, словно подслушав ее мысли, предлагала ей разумный выход. - Поезжай домой, и жди, увидишь, он еще спохватится, что теряет, и прилетит как миленький, умолять будет, поверь мне, старой перечнице (в этом месте Антонина улыбнулась - она и сама так думала, и еще подумала, что обязательно предложит ей быть крестной мамой). Всю ночь они пили чай "от Кузи", курила Эрна Христиановна одна, выпуская струйки дыма в форточку, - не позволила Антонине и единственной, последней затяжки ("это - настоящее преступление!" под утро разбудила Кузю, чтобы тот отварил курицу на дорожку, яички, и вообще "провизией" занималась только она, Антонина же строила прогнозы на будущее и была уверена, что они полностью совпадают с планами Эрны Христиановны. И та - не возражала, до тех пор, пока не подсадила Антонину на ступеньку поезда, и тот не тронулся. - Доченька! - она семенила рядом, и так по-старушечьи. - Доченька! - кричала она так громко, как и не требовалось (утром и так хорошо все слышно). - Не свидимся мы больше, не позволят мне наши товарищи, а ты сбереги тетрадку, молю тебя! не за себя прошу! Брауны - все тебя просят! Молю тебя, Тонечка!.. Впервые Антонина видела в ее глазах слезы, но не придавала им особенного значения, - пройдет совсем немного времени, и они вновь встретятся, - старушки все мнительные и слезливые. Остались позади и голубизна вокзальчика, и серая точка Эрны Христиановны, и цистерны, и бараки (надо же, - о них она и не подозревала, считая? что поселок исходила весь: и вдоль и поперек); закружилась степь вокруг часовой стрелки: она неподвижна, но время движется неумолимо, - к маме, к винящемуся Быку (он приедет, и она его простит, - ну, конечно же, не без того, чтобы повоспитывать), затем они вместе вернутся, предварительно дав телеграмму Эрне Христиановне; она заприметит ее еще издали и будет наблюдать ее чудесное превращение из точки в полный, улыбающийся рост. Вот, как все будет!.. Вагон - тот же, и место - то же: верхняя боковая полка, но запах - она чуть не задохнулась: густой, ощущаемый наощупь, настоянный на немытых человеческих телах аж! от самого Ташкента. Пристроив чемодан у изголовья, сумку в ногах, она застелила полку одной половинкой пальто - вторую под одеяло, достав из чемодана кофту под голову, улеглась, но не успокоилась, а в три погибели согнувшись, снова раскрыла чемодан, - папка Эрны Христиановны лежала сверху, - свернулась калачиком, запустила руку в брюхо папки, - в нем четыре тетрадки, и... на дне... часики. Золотые (обязательно - золотые), немецкие, продолговатые: две львиные лапки, наползали по бокам на циферблат, и заворачивались, истончаясь книзу, в кольцевые, для ремешка, ушки. Мелкие буковки под стрелками - затерты; часы стояли; она повращала головку - ни с места. Не важно - чистое золото. И тут же устыдилась своему базарному подходу к чужой человеческой памяти, ставшей, между прочим, своей и родной. Зажав часы в ладони и положив папку под голову, она засыпала, надеясь на чудесный, с подробностями, сон, в котором тяжелая судьба Эрны Христиановны переплетясь чудесным образом с ее собственной, получит счастливое продолжение в дальнейшем. Что ни говори, а хорошо и полезно заглянуть в будущее, тем более, что... Проснулась она под мерный стук колес в слабом прокопченном свете от двух-трех лампочек на всю длину вагона, тела раскачивались почти в такт, с некоторым запаздыванием, - женские полные - студенисто, под накидками из верхней одежды, кое-где мужички притормаживали храпом, мешали напряженной работе паровоза и тот не сдерживался: возмущенно, протяжно вскрикивал. Мимо окон, вплотную, бежали черные тени, как живые водоросли на дне океана, - жутко, лучше не вглядываться. Она разжала кулак - в нем часики (надо же: во сне не выронила); одна из лампочек тускнела совсем рядом - вдруг получиться разобраться в строчках Эрны Христиановны, - самое время, - почти одиночество... Но где она?.. Папки под головой не оказалось, - ни над, ни под, ни там, ни сям, нигде, - и на полу тоже... Кричать, звать на помощь проводника?.. Сколько раз Бык предупреждал: рта в дороге - не разевай! Разинула... Уж лучше бы все остальное украли, а папку оставили... "Вы не папку украли, - она кричала громко, но ее не слышали, потому что кричала внутри себя, разрываясь на мелкие кусочки, она задыхалась, - вы украли чужую жизнь! Сволочи!.. Фашисты!.. Все вы сволочи и фашисты!" Ею нельзя воспользоваться - ее можно только выбросить. Как раз осознание этой простой истины и не помещалось в ее груди. "Зачем? Зачем вы это сделали?!" Она ненавидела вагон: всех этих хрипящих, сопящих, пердящих... баб и мужиков, и гадких их детенышей... Нечто подобное она испытала на фронте, только наоборот: они тогда подошли к большой воронке, заполненной мертвыми, детскими телами, - они тогда ненавидели немцев, сейчас же она приняла сторону немки, - она ненавидела тех, с которыми была в одном эшелоне, а иначе бы она предала... Вот-вот! Она своим ротозейством предала мир, целую вселенную, она предала - Браунов; они, ей доверились, а она предала... Представить только!.. Поезд неожиданно, резко тормозит, всё срывается с полок. За окнами гортанная, немецкая речь. Всех, всех, всех выгоняют из состава, выстраивают перед автоматчиками в касках, и от нее зависит, расстреляют их или нет. Она не хочет видеть их нечеловеческих лиц, их расстреливают - по несколько раз в день. Она покидает полку только по острой нужде; она их ненавидит... И только разок она с надеждой посмотрела в окно, когда раскачивались над Волгой, - ей так хотелось, чтобы мост не выдержал, и рухнул... 4. Серый вечер. У окна, супротив друг друга, через старый стол под свежей белой скатертью, сидели две женщины: мать и дочь. Скатерть - символ чистоты отношений между ними? Тогда, почему дочь уже в третий раз рассказывала одно и то же: как вышла из поезда, как направилась в казарму и встретила изумленную до потери дара речи напарницу матери - тетю Дусю и от нее узнала, что ее мать стала начальницей ("недопрыгнешь теперь!" - избрана в фабком, получила комнату на первом этаже в новом, сером, трехэтажном доме, рядом с родным училищем Антонины ("таперь барыня!.. вход со двора, над окнами темно-вишневые короны", что у нее соседи: инженер, учительница, их двойняшки, ("инженер-то, командировочный в Сибири", что дочь быстро нашла новый дом, что комната большая, но меблирована как та, в казарме, не считая комода ("коллектив фабрики подарил на новоселье, ох и погуляли!.."- так почему? Да потому, что Антонина никак не могла двинуться глубже назад, - за потерянные дневники Эрны Христиановны, - такие мелочи жизни, в сравнении с этой потерей. Ее все еще переполняли чувства, которые нельзя было выразить обыкновенными словами, - она еще в поезде представляла этот разговор, и что? какие-то тетрадки, старой немки? - всего-то? - вот как получалось. У каждой старушки, включая ее маму, позади такая жизнь, что... не поймут они про немецкие дневники. Не дождавшись дочерних откровений, - вдруг, - мать сползла на колени, бухнулась о половик, в ноги дочери, отчего та вновь окаменела, как перед отъездом из Васеево: какой дурной признак? - сжалась и похолодела в ожидании, - заголосила мать: - Прости меня, доченька, дуру старую (все бабы дуры?), это я во всем виновата!.. - на глухих коленях дошагав до комода, выдвинула нижний ящичек (Антонина чуть не потеряла сознание от повторения сюжета), достала конверт, - думала, так лучше, думала, Руфка из-за Караичева, а ты не писала, и не писала, думала, убили доченьку мою любимую, единственную!.. Из сбивчивого рассказа матери Антонина поняла, что за время ее отсутствия произошла история, имеющая свое начало, еще до ее замужества, сокрытое от нее, потому и имеющее такое нежеланное продолжение. Через каждое слово мать вставляла один и тот же припев: "дура я старая, дура я старая, что же я наделала?" А произошло следующее, - если без припева и без длинного размазывания слез по искривленному лицу. Приблизительно через месяц после отъезда Быков приехала к ней в гости красивая, молодая женщина с неимоверно толстой косой (и в этом месте ее повествования Антонина осталась равнодушной: уже ничего в этом мире не могло проявиться такого, чтобы ее удивило), сказала: фронтовая подружка Руфки, представилась - Соней. Подробности ее гибели такие: два фашистских юнца убили часового, проникли на второй этаж комендатуры в Шверине, и бросили в кабинет к Караичеву с Руфой гранату, на взрыв прибежал Бык и пристрелил фашистов. "И знаешь, она так повела плечами, что я не поверила..." А потом она рассказала самое страшное: она - жена Быка с сорок второго года, прошла с ним до Берлина, и в госпитале от него не отлучалась. И что она Быка никому не отдаст, а если он вдруг заартачится, то изложит кому следует настоящую версию, и тогда если он не достанется, законно, ей, то и никому тогда. Так и сказала: "Сгниет в тюрьме!.." Антонина развернула последнее руфино письмо. Пропустив мужицкий частокол из палочек и закорючек о здоровье и тому прочее, она остановилась на нескольких, таких важных, судьбоносных, строчках. "Мама. Заставь это письмо прочитать сто раз Тоньку, она такая глупенькая, заставь выучить. Капитан Бык совсем не тот человек, за которого себя выдает, он так раскрылся. Писать нельзя, приеду расскажу. Караичев сказал, что не в жисть не породнится с таким человеком, а он всегда прав. Не допускай его до порога на пушечный выстрел, а письма сжигай не читая, приеду - ахнете". - Ты почему спрятала письмо? - строго спросила Антонина. И мать с новой силой ударилась в слезы, поясняя, что думала из-за Караичева письмо, а он ей не понравился, когда они заезжали. Антонина выпрямилась, и с силой ударила мать ладонью по одной щеке, другой по другой, и не было у нее такой жалости, как к Эрне Христиановне, и более того, она кулаком ударила ее по склоненному затылку, отчего так клюнула носом, и по белому снегу скатерти разбежалась в стороны алая кровь. Мать же причитала шепотом, чтобы не слышали соседи: - Бей! Бей меня, доченька, крепче бей! Заслужила я, дура старая, бей!.. И ударила бы дочка еще и полным, голубым чайником, но в дверь вовремя и решительно постучали. - Наталья Петровна! К вам гости!.. Мать, пряча нос в большую тряпицу со стола, выбежала в коридор. И там раздались радостные возгласы. Антонина узнала Ребру, метнулась к двери, накинула крючок. Дверь дернулась. - Доченька! Это Ребра... - Быстрее открывай! - раскатился по коридору веселый, ничего не подозревающий голос Ребры, и прополз в щелку, совсем рядом, - ну же!.. Если лицо бывшей подружки было напротив, то ей непременно досталось дверью от жестокого удара по ней ногой Антонины. - Пошла вон, дура! - Это я, Ребра, - растерянно, и угасая, повторила она еще раз, - и откровенный, громкий рев матери перекрыл там все остальные звуки. ... Антонина смотрела в окно. Руфа, все в том же, одеяльном, пальто вышла на середину улицы, покрутилась, покрутилась, задержалась выразительным укором на ее окне, - но не из-за него Антонина (трусливо?.. ха-ха!) отъехала на стуле в глубь комнаты и в сторону, - и пошла направо, и завернула на перекрестке налево, где на противоположной стороне оканчивалось левое крыло медицинского училища и, желтело последнее окно. С некоторым опозданием для тени проскользила следом согбенная фигурка матери. За дверью без устали носились ребятишки, затихая чуть, с тем же укором? на громкие окрики своей матери. Но нет, Антонина не чувствовала себя тут же виновной, как это бывало ранее, ей и в мыслях не приходило догнать ее, повиниться, потому, что она теперь совсем другая. "Да! - сказала она себе, - я теперь буду совсем другой!.." За окном - шестое ноября, завтра - седьмое. Центр города весь красный от флагов, плакатов, там красная река - завтра она забурлит, запенится, а здесь, всего лишь маленький ручей, перегороженный поверху выгнутым парусом (значит, ветер сильный) между двумя столбами, транспарантом - "Да здравствует! Великая Октябрьская Социалистическая революция!" Завтра - она напишет письмо Эрне Христиановне... О чем? В нем будет ложь во спасение?.. Нет! Она изложит ей правду, но во время очной встречи, она, - вот он, выход! - она запишет заново все с ее слов, - они запрутся в ее домике, и Эрна Христиановна будет просто рассказывать, а она записывать, конечно, это не то, что своевременные дневниковые наблюдения, но что теперь поделать?.. Она искупит свою вину постоянной о ней заботой, - в жизни может всякое случиться... Детишки успокоились, и серый вечер тихонечко пробрался в черную ночь, что обыкновенно, но следом, - что необыкновенно, - начал светлеть: проявились контуры домов, деревьев, небо закачалось молочным донышком. Пошел снег!.. Антонина приняла его за добрый знак, подтверждающий расхожее мнение, что после темной полосы в жизни каждого человека, обязательно наступает - светлая. Что ж, пора наступить и ее очереди... Проснулась она от далекой, но громкой музыки. У медицинского училища формировали колонну: веселая человеческая масса послушно меняла контуры под воздействием машущих руками, кричащих парками изо рта, руководителей. Прохромал на протезе директор, он поедет в кабине автомобиля, а в кузове будут орать благим матом, перед главным городским балконом, отличники. Антонина училась на троечки, ее место в хвосте колонны, что не совсем справедливо, так как по практическим дисциплинам она могла дать каждому, шагающему впереди нее, сто очков вперед. А пятерки были у тех, у кого полны желудки... На столе покоился одинокий чайник, и не помышляющий о таком сытном, роскошном окружении, как в Васеево... Антонина сглотнула пустую слюну и, натянула простынь на голову. Мать вернулась домой после демонстрации, принесла в цветной тряпичной шелухе еще теплую кастрюльку с гороховым супом, - "от Дуси". Антонина вспомнила про Кузю, улыбнулась; мать восприняла ее улыбку, как прощение. - Ничего, доченька, поживем вдвоем, может, что и сладится... Отгремели за окном праздники, и потянулись дни, - длинные, томительные в ожидании... Антонина, как правило, сидела на кровати, подобрав под себя ноги, опершись спиной на одну подушку, другую приложив к животу, - там набирал силы ее сынок, и они вместе, хотя и никому не признавались в этом, ждали Быка. Вот так он постучит, вот так он пройдет - войдет, вот так здесь сядет, и вот так выслушает очень нелицеприятное... а куда ему деваться - нашкодившему коту, потерпит... Но дни шли и шли, а Быка как не было, так и не было; Антонина мрачнела до крайности; мать превратилась в тихую, еле приметную, мышку, забегавшую в свою норку, чтобы покормить дочь, да неспокойно прикорнуть на краешке кровати до следующей рабочей смены, и неизвестно - кого надо было больше жалеть... Антонина как-то забежала в училище, - стояла у двери кабинета, пока не выйдет директор; он вышел, весь утопленный в журнал, а когда она ему сказала: "Здрасьте!", он откликнулся равнодушным эхом, она же хотела его спросить о своем письме, то есть начать разговор с него, а там уж как получится, - но ничего не получилось. В отделе кадров городской больницы сказали, что все места заняты, а с ее документами о постоянной работе - "не может быть и речи". Вот как тянулись дни. Если их объединить в одно целое, то получится все тот же серый день, только очень длинный, бесконечный, а ночи - короткие, зыбкие, как точки, которые можно было не заметить вообще, если бы не знание, что они есть, вернее, должны быть. Половину жизни проспать - зачем? глупость какая-то безотчетная, впрочем, день еще хуже - в нем совершаются - сознательные - глупости, такие, как замужество, в нем - ожидание несбыточного, в нем - глухие вздохи входной двери, кряхтенье, поездки тапочек по полу туда и обратно, туда и обратно, визгливый голос учительницы, - чему уж она может научить чужих детей, коли не справляется со своими топочущими, плаксивыми сороконожками, в нем - вечерняя, преданно ловящая шорохи из напротив, тень матери. - ..., у меня к тебе просьба, - Антонина проглотила "маму", не специально, так получилось, и та вздрогнула отделенной головкой, как от болезненного откуса, - найди врача, аборт сделаем... Вытянувшись, мать прижалась к стенке; кровать как бы пустая, если не слышать рваные, приглушенными стонами, всхлипы. - Ну, хватит, и так тошно, - вяло сказала дочь, и мать послушно вытянулась в едва заметную безмолвную ниточку. На следующий день, во второй половине, забежала домой на минуточку, не находя глазам постоянного пристанища. - Хирург Орлов ждет тебя сегодня вечером. Хирург Орлов... Не нюхавший пороха в прямом смысле, он тут же растерялся, ожидая встретить что-нибудь такое, с чем подготовлялся решить материальную сторону вопроса; невооруженным глазом видно было, как он на ходу менял точку зрения. - Нет-нет, о деньгах не может идти речи, - сказал он, и замялся, - понимаете, такой срок... Он напомнил ей узбека на васеевском вокзале, уступающего подешевле дыню, и прозрачно намекающего на интимную доплату. - Вы хотите натурой? - просто спросила она, отчего он густо покраснел. Она так и запомнила его на всю жизнь: белый халат и выше красное... - и сейчас? - уточнила, выключила свет (вот выключатель она запомнила до мельчайших подробностей, - перебинтованный побелкой, податливый без щелчка, исполнительный со второго раза) принялась раздеваться. - Дверь на ключ закройте, пожалуйста!.. Ей все давалось намного легче, чем хирургу: сценарий развивался так, как она и предполагала, до мельчайших подробностей. Оказался хирург Орлов зеленым, на фоне мужицких способностей Быка, - теперь-то понятно, почему к тому так липли бабы. Но и на нем подготовка к операции не закончилась: из конспиративных соображений к делу привлекался еще и терапевт Синтюрин, оказавшийся слабым, липким, запыхавшимся еще до того, как получил оплату за свою своеобразную услугу. Раздеваясь перед ним в кабинете этажом выше, она высказала главную мысль, которая и позволяла ей выдерживать такое (и еще с десяток подельников вынесла, если бы понадобилось): - Все равно вычищать!.. Да, она падала в пропасть, но у Быка была в запасе еще целая (для нее - бессонная) ночь, но он ею не воспользовался. Утром ее положили в терапевтическое отделение с диагнозом - воспаление легких, и она, проходя по нужде по коридору, в то время когда сидел за столом Синтюрин, вдруг, почувствовала себя плохо: почти потеряла сознание. Больные закричали, сестры забегали - она упала прямо на пол. Синтюрин предположил второй диагноз - аппендицит! Ее срочно эвакуировали в хирургию, где ее поджидал - сам Орлов. После операции она задала ему один-единственный вопрос: - Кто это был? Она никогда не ошибалась по этому поводу - это был мальчик... Покидала больницу вечером, или это - утро? Нет-нет, вначале была светлая часть суток и все, что ей соответствовало: громкие голоса, запахи, - затем постепенное увеличение бледности подушки, простыни, медицинского оборудования, то есть постепенное заполнение палаты вечером, и... внезапный яркий свет лампочки под потолком, - все-таки вечер! - но такое грозное, оранжевое солнце на востоке бывает только утром, или - запад? Ну, нет! Эти стороны света она не перепутает никогда (это не север с югом), слишком много было связано с ними в ее жизни. Значит - луна? дурное - предзнаменование? Поздно - уже не "пред", а "после" - послезнаменование... Она - убийца собственного ребенка, что может быть страшнее... Сознание предлагало вернуться назад, к моменту, когда она приняла это жестокое решение, повторила бы она его сейчас, увидев такой луну?.. "Хватит болтать!" - видимо получилось грозно и вслух, и смешно потому, что шагающий навстречу темный мужичонка неожиданно поскользнулся и упал, и еще не один раз испуганно обернулся, когда и она останавливалась, правда из других соображений, - она смотрела на восходящую луну. И она, вдруг, подумала, что мужичонка Бык! - судьба его переодела и перекрасила специально для неузнаваемости, но он тоже участник преступления, поэтому и упал на ровном месте. "Здесь упала его тень, - подумала она, - а по-настоящему он грохнулся там, в Васеево, и очень больно, и сломал ногу, лучше две... Такое - было бы справедливым..." Все, последующие дневные звенья, вытянулись в противные эллипсы с одной задачей - замедлить наступление Нового года, что, собственно говоря, ее устраивало, если бы не обязательная его неотвратимость, - другое дело - его не стало бы вовсе. А подготовка к нему постоянно навязывалась ей и на полках в магазине, и на лицах прохожих, и в какой-то особенной, затяжной возне Борьки с Томкой - соседских ребятишек, и еще тысячей межчеловеческих мелочей, и Антонина не выдерживала: надевала материны валенки, толстое пальто на ватине, вязаные рукавицы, шапочку, ссыпала с подоконника сухари в карман, надолго уходила в лес. Там она удачно охотилась на разных зверушек из снега, как правило, застревающих на сосновых, еловых ветках в самых невообразимых позах. Они долго падали в воздухе из неба, естественно, бессмысленно вращаясь, пока не натыкались на иголки. Занятие казалось интересным, но вскоре стали попадаться сплошь одни зайчики, - однообразие быстро наскучивало, но зато однажды вырулило на одно поразительное откровение. Стала замечать она, что чаще всего валенки выносили ее на край той, или другой большой поляны. И взгляд ее помимо воли, что-то там выискивал на противоположном краю, и голодные ноздри побольше втягивали морозного воздуха. Морозного, - но не морозного, а теплого, осеннего, степного... Ах! Вот в чем дело! Она искала в лесу, бескрайнюю степь, но помнила ее только осеннюю, - а зимой она, должно быть, не менее прекрасна... У нее кружилась голова... Тогда в пику себе она выходила на берег реки, у которой со степью не было ничего общего, и утопала в ее преимуществах. Нежные, запорошенные снегом (чудо - мехом!) изгибы шеи-русла, в редких, капризно выпавших родинках - рыбаках, из незамерзшей полыньи тянулся пар - река дышала, вдоль - перекатывалось короткими прыжками эхо, оно спрыгивало с макушки высохшего на берегу дуба: вовсю старался скрытный дятел. "Покурим!" - как-то отчетливо сказал рыбак рубаку, словно она находилась совсем рядом, - и сработал знакомый степной эффект. Она ошибалась: преимущества реки оказались мнимыми: она еще больше смахивала на степь, чем поляны, - на узких же тропинках ее взгляд быстро уставал от частого трения о стволы деревьев. "Это зимой, - успокаивала она себя, - а летом цветочки, грибы, ягоды, летом - совсем другое дело. Нужно дождаться весны, и окончательно забыть Васеево, Быка с братьями, Мамо, степь, - а как-то раз она побежала домой с радостью ( и как она давно об этом не подумала?) - напишу-ка я письмо Эрне Христиановне, поздравлю ее с Новым годом, и приглашу в гости, в отпуск! Вот как я сделаю..." Но, но, но, но... Но Бык все-таки приехал за несколько часов до Нового года. Когда она, обметя веником валенки, прошла на кухню, то увидела его, играющего с чужими детьми, - а мог бы сейчас резвиться и со своими (она чуть не упала в обморок). Без приветствия прошла в свою комнату, но... (еще одно "но" крючок на дверь не накинула; он прошел следом; хорошо, что мамы не было, тогда бы уж точно она выгнала его из дома не разговаривая. Мама чуть позже просунула испуганный нос в дверную щель и, исчезла - к тете Дусе? а Бык, заметно ничего не заметив, подробно рассказывал васеевские новости, удачно описывая своеобразную восьмерку вокруг двух крайностей: Маруси и Эрны Христиановны, - все так и ездил. А она слушала молча; Бык - в гражданской одежде такой маленький, плюгавенький, жалкий... Он - почтальон, он - доставит письмо Эрне Христиановне быстрее самолета: ха-ха! ждите! пошире раскройте рот - он доставит! а как же... - Будем спать! - решительно сказала она, когда его затянувшаяся пауза переросла в натужное мычание. - А Новый год? - искренне удивился Бык. - А Новый год встретишь позже, сам знаешь с кем! - Антонина прошла на кухню, вернулась с широким кухонным ножом, который положила под подушку. - Будешь приставать - пырну! - и пырнула, пока словом. - Не нравится, можешь катиться на вокзал!.. Выключила свет. Этажом выше поехала мебель, пунктиром заиграл Гимн Советского Союза, за окном пальнули. Значит - двенадцать, значит - Новый год. Бык проскрипел на противоположной кровати, словно тяжелый бизон, - тяжело вздохнул. - Прости меня, Тоня. Клянусь!.. В последний раз было... Не могу без тебя... Она слышала правду, - не сомневалась, - но как быть с тем, что уже произошло? непоправимое; накатилась на губы соленая слеза; подойди Бык - не шелохнулась бы, но как быть с тем, что уже произошло, непоправимое, как быть?.. Народ шумно повалил на улицу; весело заспорили гармошки с визгливыми женскими голосами, с единственным мужским басом, - что поделать? позади война; Бык бы сейчас оторвался на всю катушку, - и странно, она пожалела его... И что тут странного - все бабы дуры, и она в первую очередь. И вот посреди этого благодушия, вдруг, набежала на нее страшная по сути, но такая заманчивая мысль, и она, не додумав до конца все возможные от нее последствия, вскочила, включила свет. - Прощу!.. Но при одном условии, - и, боясь перебить себя же трезвым умом выпалила, - если ее не будет больше на белом свете! - Как так? - испуганно сжался Бык. - А так!.. Привезешь на блюдечке, ее косу, - и еще добавила то, от чего побежали мурашки от собственной макушки, - от самой ее макушки! - она прятала озноб под этой нездоровой игривостью, - вот так!.. От нового страха: от боязни увидеть себя в Быке, вернее от того, что могла бы сейчас приписать Быку, адресованное себе (его - как самое себя - она уже не боялась навсегда) снова выключила свет, легла, прислушалась. По странному совпадению притихли и дом, и улица - даже им стало страшно от участи уготованной, ею - Быку. И сам Бык затих, и был ли он на самом деле?.. Был... - Покурю, - сказал он, выходя из комнаты. А утром, за завтраком, намазывая свое сливочное масло на свой белый хлеб, несмотря на ночные клятвы, он опять ее обманул: оказалось, что он приехал не специально к ней молить о прощении, а всего лишь возвращался с каких-то высоких курсов в Москве, - в кармане у него лежало красное удостоверение со сплошными пятерками. - Знаешь, куда его засунь, - сказала она ему чрезвычайно спокойно потому, что на выразительные эмоции после такой ночи не осталось сил, и вообще, горбатого могла исправить только могила, - и проваливай, и побыстрее... И когда он ушел, она все шипела и шипела, бессмысленно перемещаясь по квартире, - этими двумя последними словами, она подталкивала его до вокзала, до Москвы, до Казанского вокзала, и дальше, наверное, до самой Рязани. Пока он совсем не исчез даже воображаемым, но (и опять - "но" степь осталась (Бык снова ее привез?). Поле широко, размашисто пересекали черные шаровары, на лыжах с палками, - впечатление создавалось верхней, белой до пояса, половиной, включая и шапку, и рукавицы (лыжник без туловища). Антонина навесом, на веточках, разводила маленький костерчик из щепок, газеты, послужившей оберткой для бутерброда из черного хлеба с подсолнечным, подсоленным маслом. Пламя занялось быстро, - быстрее чем набежал лыжник с нежным, розовым лицом молодого человека. - Зачем вы делаете пожар? - спросил он задыхаясь и размазывая по лицу... ей не хотелось, чтобы - сопли, уж очень приятное впечатление он производил. Столько снега вокруг, а он о пожаре, - оригинал... Она просто улыбнулась в ответ; он ждал, а она молчала и глупо? улыбалась; он ждал и пожимал плечами, - подождал и побежал в сторону по нехоженой целине, ополовиниваясь, и уменьшаясь: в две мельтешащие кочерги, в две маленькие стрелки... Это моя розовая судьба, - решила Антонина, - показывающая мне мое время, - утреннее, - в моей жизни еще только утро, - лыжневые стрелки на циферблатном поле указывали на девять часов, - у меня все еще впереди, - говорила она себе, - не надо отчаиваться... А Бык?.. Пошел на фик!.. "А Бык? Пошел на фик! - скрипели по снегу ее валенки, - а Бык? Пошел на фик! - а когда она побежала, то залились весьма практичным обобщением, - пошли - все! - на фик! пошли - все! - на фик!" И как это часто в жизни бывает, когда страдания одного человека оказываются полезными для другого, - как любила говорить ее мать: "сплошь и рядом!" У соседки-учительницы с двойняшками муж не только не приехал на Новый год, но и не прислал ни письмеца, ни коротенькой телеграммы, и та, пригорюнясь, собралась в дальнюю дорогу, аж в Сибирь, на военный завод. С детьми повозиться было предложено Антонине за весьма приличную плату, не уступающую месячной зарплате в больнице, не говоря уже о фабрике, - материальная подпорка ей пришлась как нельзя кстати, - ее летние вещички, к тому времени, почти все исчезли в ненасытном рыночном брюхе. Соседка уехала, а двойняшки оказались в отсутствие мамы весьма сговорчивыми, дисциплинированными ребятишками. Три раза покормить, проследить, чтобы были сухими, почитать сказки на ночь, да и днем, что совсем нетрудно, прогуляться на свежем воздухе, подышать и подумать о своем, при одном отрицательном (опять - "но"!) но... ах! если бы они были своими. Картавую "тетю Тосю!.." они упростили в короткую легкую - "Лялю!", и ей понравилось, - надо же, какие разумненькие. Мама их вернулась из поездки в трансе, без мужа и с трагедией, - он - с другой! - и чтобы не сойти с ума, влезла с ушами в работу, - а дети полюбили Лялю так, - "как Пушкин Арину Родионовну", - и дети, своей многочисленностью, надежно отваживали от нее кавалеров, иногда к сожалению... Одному, внешне знатному, Антонина призналась, что дети чужие, и напрасно, - тот гордо вскинув подбородок, не смог смириться не с количеством "выводка", а с преднамеренной ложью, - она его оскорбляла. Он, для избавления от очевидных сомнений, вкрадчиво вручил Борьке шоколадку: - Мальчик, где твоя мама? Борька указал пальчиком на Антонину, и кавалер покрылся испариной, - шапка так и сплыла на ухо. Были и другие намеки на легкий флирт без задокументированных последствий, но... ("мамочки мои! опять - "но" - теперь точно последнее!". Она несколько раз выходила в лес одна, специально на ту поляну, чтобы встретиться со своей розовой судьбой, - пусть и в шароварах, ему бы она доверилась, - но лыжные стрелки основательно припорошило снегом, а когда наступила весна, она и вовсе была вынуждена отказаться от надежды; как знать, может быть и встречалась с ней где-нибудь в го-роде, так ведь и признаки-то - единичные, расплывчатые. Подсохли лужи; отгремела Первомайская демонстрация (Антонина наблюдала за ней из окна); отношения с матерью успокоились на одном уровне, правда не таком, как прежде: между любящей мамой и любимой, неразумной дочерью, а на горизонтальном, самоопределенном в простых, житейских обязанностях, - в общем две равноправные женщины в одной комнате; снова приехал Бык. Ожиданно или неожиданно? - это так неважно. Бык в гражданской одежде вовсе и не героический бык, а так - захудаленький, деревенский телок - бледный, осунувшийся, чужой. - Вот, - сказал он, протягивая Антонине черный мешочек, в котором ученики носили чернильницы, только чуть побольше, - как ты сказала... Она, нехотя развязав узел, разогнала сбореную горловину во всю ширину тесьмы, внутри - знакомая, соломенная коса; Антонина явно опаздывала с реакцией на увиденное, потому и спросила буднично, и опять же нехотя: - Во сне отпилил? И тут она увидела его руки, - сам Бык исчез, - и только его дрожащие ладони, чужие, с холодными, даже на расстоянии пальцами, - выше блеснули зубы... оскалились... - Ее больше нет! - Кого нет? - глупо переспросила она, чувствуя, наконец, что дотягивается до смысла происходящего, - ее нет? - в страхе, медленно опустилась на кровать, - и где она?.. На противоположной стене, над ковриком, сшитым из множества лоскутков самой невероятной формы и вытянувшимся на всю длину кровати, висел одинокий портрет Руфы в рамке, с грустной, укоряющей улыбкой. Вдруг, стенка поделилась на кубики; кубики рассыпались и закружились в невероятном вихре, Антонина закрыла глаза, а когда открыла, то увидела въяве(это точно, точно, точно!) далекий немецкий Шверин - аккуратный, заасфальтированный городок без единого деревца, безлюдный, мрачный, по его улицам редко проезжали автомобили. Чтобы попасть в советскую комендатуру, нужно пройти через чугунные, ажурные ворота со свастикой и орлом. Там внутри гулкая лестница, как удары крови в висках. Послышались выстрелы, выстрелы, появился Бык, пьяный, в кителе при капитанских погонах, Руфа сидела за столом, что-то писала, Бык выстрелил ей в голову... - Это, ты... - простонала Антонина. Снова смешались кубики, и... путаясь, выложились в прежнюю стенку, - Бык, ее, сползшую на пол, тяжело водворял на прежнее место, задыхался. - Сама отрезала, и, пропала... "При чем тут Руфа, - мысленно спрашивала она себя, - речь же шла о рыжей, ненавистной женщине", - а вслух уточнила: - Куда пропала? И в мыслях: "и почему ненавистной? она с ним всю войну прошла..." - Не знаю, - ответил Бык и сел рядом, поэтому глаз его Антонина видеть не могла, да и не хотела: знал или не знал? - имело ли это значение, или не имело? Да, да, да - ждала она его, чтобы все начать сначала, - она не хотела больше отвлекаться ни на первостепенные мысли, ни на второстепенные, и как бы там ни было, жизнь продолжалась, а Бык - ее единственный, законный муж, и им больше никто не сможет помешать. - Пойдем в лес! - она решительно поднялась с кровати. Почти в центре той поляны росла березовая троица, белая-белая, с мигающими подпалинами в новеньких, бархатных листочках, поодаль еще одна - почему-то высохшая, при тех же условиях, почему?.. Бык легко превратил ее в поленья, - она должна сослужить последнюю свою службу человечеству в лице двух его представителей, - какую?.. Не сговаривались... Бык построил из поленьев глубокий колодец; Антонина положила в него мешочек; Бык выстроил над ним островерхую крышу, получился шалаш, домик, из трубы потянулся дымок, затем из окон, - вырвалось из щелей пламя, занялось, вздутое набежавшим ветерком развернулось в мощное рыже-красное полотнище, обдало жаром, - Антонина вскочила и Бык отодвинул подальше бревно, на котором они сидели. Стенки колодца частью обвалились, обнажая прожженное брюхо мешочка, - оно нещадно смердело дымом, лишая пламя кислорода, и то, слабея и слабея, подготовлялось к окончательному захирению. Незадача... Бык потянулся за веткой, чтобы вмешаться, но... внутреннее содержание мешка, вдруг, зашевелилось, магически превращая Быка в четвероного зверька с застывшим ужасом на лице, из сизой норы выдвинулась вперед оплавленная, рыжая, отчаянно шипящая головка, - казалось - прыжок неминуем, - но, к счастью, крыша над колодцем вовремя рухнула, пламя молодо взметнулось, и сноп искр, как из пасти дракона, выбросился, вслепую, в сторону Быка, не достигая цели. - Мы уничтожили змею! - патетически воскликнула Антонина. - Пойдем отсюда, - до конца не распрямившись, Бык увлекал ее в кусты, торопился. Он изголодался по-настоящему; расстелив плащ почти что на виду у возможно проходящего, он навалился так, как еще ни разу не было, и она тоже раскрылась ему навстречу вся, до конца. Отдышавшись, Бык цинично признался: - Я вылил в тебя, наверное, два ведра, - устало, но так искренно, тепло улыбнулся, - теперь у нас все пойдет по-другому, - радостно спохватился, - я ж не сказал главного: купил свой дом, подвожу под шифер, теперь рожай, сколько хочешь! Он даже говорил по-другому. Конечно, можно долго думать и рассуждать о том, какая она счастливая, но тогда почему она боится спросить его о Руфе, об Эрне Христиановне, почему в ней не исчезает червячок сомнения, готовый разрастаться в настоящую гидру, - подкорми только его внимательными подробностями, - и почему она так содрогалась при виде сгорающего мешочка. Спроси: убил ли он эту Соню, скажет - нет (чего тогда и спрашивать, коли ответ известен!), но она-то боялась не самого, простого и очень короткого, ответа, а паузы перед ним, потупленного взора, тех дрожащих пальцев, синих губ. В общем ... придумывать она горазда. И у нее есть свои непорядочные тайны: к примеру - Орлов, Синтюрин, и другие живут не лучше, и у других, поскреби - тайн будет выше крыши. Она рассмеялась при воспоминании о первых напутствиях матери перед замужеством: "С мужем живи, да всю задницу не показывай! - переиначила от мужского имени, - с женой живи, да не о всем разбалтывай!" - Чем пахнет? - она в глубоком вздохе спрашивала Быка, и тут же, сама выдыхала, - степью! - вдыхала и выдыхала, - понимаешь, степью... В этом месте она и порешила. Что?.. Да просто, порешила, и все тут! И мать рассмешила: заблудилась между двумя лицами, пытаясь украдкой вычитать на них линию своего поведения, - вконец запуталась. Щедрый Бык щедро накрывал на стол, сам чистил картошку, щедро одаривал детишек конфетами, почуявших неладное и потому присмиревших, да и с лица их мамы не сползала кислая грусть: дело шло к развязке, к отъезду любимой Лялечки (пойди-найди такую нянечку!). Наполнив рюмки, Бык поднялся. - Кто первым, правильно, назовет мою фамилию, тому... - Бык! - выкрикнула мать, и не потому что хотела первенствовать, а потому, что находилась в переходом поглощении: от взгляда к натуральному, поэтому и не уловила всей его тонкости. - А вот и нет! - совсем по-детски заорал Бык, - не угадали! - перелетев рюмкой из правой руки в левую, он достал из внутреннего кармана гражданского пиджака паспорт, затряс им в воздухе до ветреной погоды в комнате, - не Бык, а Быков Александр Владимирович! - Правда? - вскочила Антонина, выхватила книжицу, развернула, - ой! и в самом деле! - она потянулась к нему и поцеловала крепко-крепко, как никогда еще не делала (столько откровений за один день - вот белая полоса в ее жизни!), осуществлялись все ее мечты. Мать ушла к тете Дусе, а Бык, - нет-нет, теперь уже Быков, - взобрался на нее на целые сутки, и сползал ненадолго, когда она молила его об отдыхе. "Вот силища какая! - радостно думала она, - вот силища! и откуда что берется...", - а орловско-синтюринская история казалась никчемушной - настолько она воспринималась мелкой и незначительной даже физически. А с другой стороны, все детали, окружающие ее, укрупнились словно под увеличительным стеклом, откуда и новое обострение в восприятии собственной жизни, - замечала она за собой такую причинно-следственную связь... Вот - муха... Не муха, а целый зеленый? аэро-план, нарезающий тяжелые круги вокруг абажура до дребезжащего отзвука в оконном стекле - "жирная дурочка!"; а вот - жучок-паучок, перелезающий через серебристую, ползущую до пола, веточку наката на розовой стене - "куда ты?.."; а вот - и сам солнечный луч, спрыгнувший со стола на пол желтым потертым квадратиком и волнующийся от легкого сквознячка - "как живой!"; а вот - Быков-Бык, над кривыми, осиновыми, ногами без подштанников - "почему осиновыми?". Вот - ссутулившаяся мать с потухшими мокрыми глазами в соломе из морщин - "свидимся ли?.. ну зачем так обреченно!"; вот - Борька, крепко ухвативший ее за ногу слишком высоко, отчего Быка повело в сторону, Томка, окаменевшая в двери с открытым ртом - "ну что же вы, лучше поцелуйте на прощание!"; вот - поезда, вокзалы - "скорее бы уж они кончились!"; вот - река Волга - "Волга!.." Но и была еще одна крупная деталь, которую она выделила в своем сознании в особенной степени: телеграмма, которую она на Казанском вокзале попросила Быкова дать в адрес Эрны Христиановны, - "уж очень он быстро вернулся...". Поезд наползал на станцию Васеево медленно, и видимые из окна точки так же медленно превращались в людей, и когда он, обманув пассажиров раза два неоправданным ускорением, окончательно замер, то Эрны Христиановны среди них не оказалось: ни справа, ни слева. - Не пришла, - Антонина поделилась обидой с Быковым. - А и не придет, - хмуро сказал тот, безуспешно перебаривая на лице радость от счастливого возвращения, - ее арестовали, сразу после твоего отъезда. - А телеграмма?.. С ней происходило, что-то нехорошее, вопреки собственным от себя ожиданиям, она испытывала облегчение: что там греха таить, она страшилась встречи с ней, но все, к счастью, разрешилось само собой. "К счастью? - споткнулась она на ровных, подогнанных друг к другу без единого шовчика, вокзальных плитках, - он, - она старательно переключилась на мужа, - тоже мечтает о счастье, о нашем, общем счастье." Она не слышала, что он ответил, - уверена была, что именно в таком ключе. И все-таки - от глупости, рассказываемой Быковым, поблекли утренние, обязанные быть яркими, краски. Эрна Христиановна - немецкая шпионка, работающая на японскую разведку. При обыске у нее, в мешке с картошкой, обнаружили радиопередатчик, шифры, явки - все на немецком языке, яд, замедленного действия, в уколах и порошках, от чего люди умирали не сразу, думая, - от обыкновенной простуды, делала преступные аборты, - в этом месте своего рассказа Бык-Быков остановился, чтобы выразительно посмотреть на жену: "вот ведь предупреждал, не слушала!" - связи обнаружили и в Москве, и в Киеве, до самого Берлина... Отягощенная двумя тяжелыми сумками и кишащими тараканьими подробностями, Антонина утомилась у белого, аккуратненького домика... (вот так сюрприз!) - у своего домика! На зеленой табличке, на углу, вверху, под крышей пели и плясали зеленые буквы: "Улица 8 марта". Высокий, и все же прозрачный, забор, местами обновленный; два окна на улицу, два во двор, просторные сени, кухня с печкой, и она же достаточная для столовой, одно окно во двор в соседский густо-зеленый сад, пристроенный сарай, под ним большой погреб, цементированный с электрическим освещением, во дворе курчавые, ровненькие грядочки; по периметру забора - коронованные клены, яблоня мощная, раскидистая, - "пусть и дичка, привить можно"; мебель знакомая, за исключением круглого стола и стульев на гнутых ножках, - "венские?"; и все - свежо, вычищено, выскоблено, выкрашено... "Быков тоже другой! - с радостью констатировала она, - мы оба теперь другие!.." Но в чем-то муж оставался и прежним, - "и хорошо!" - он повалил ее, не расстилая постели, на двуспальную кровать, на молчаливую... тоже новую?.. - У-гу, у-гу, у-гу! - удовлетворенно заурчал Бык-Быков. Вечером, как и положено, собрались родственники, - не все... Выпили за возвращение и, примолкли нереально, - где и когда такое видано было, особенно в быковской-то семье, - но притихли, не закусывая. Тогда Антонина досрочно соскочила с лавки, раскрыла чемодан; байковую рубашку в крупную красную клетку вручила Якову, заставляя надеть поверх той, что уже была, и все равно оказавшейся великой, и все равно - если не застегивать верхней пуговицы и закатить рукава, омолодившей его лет на десять, и чудно уменьшившей традиционный быковский "хобот". К рубашке прилагалась застенчивость, поэтому Яков возвращался назад в школу, в десятый класс, на выпускной бал, - возвращался туда, где никогда не был, а где был старенький священник, выводивший детишек по ночам в степь к естественному глобусу - ночной небесной сфере, и где, естественно, застенчивость растворялась в общей темноте. "Большая медведица и четыре действия арифметики - все образование быковского поколения, и за то спасибо отцу Сергию", - так рассказывал ей старший из Быков - Иван. - А это ему, Ивану! - выкрикнула Антонина, выдергивая на свет кепку с хвостиком: белым ярлычком на ниточке. Занимавшееся было оживление снова сникло, побледневший Яков застучал ладонью по столу. - Где кружка? Я спрашиваю, где кружка?! Я ему сделаю, я гаду щас сделаю!.. Он имел в виду брата младшего - Александра, то есть Быкова-Быка (не сообщившего жене трагическую весть), но на нем вовремя и привычно повисли и... быстро разошлись. Мамо скомкано получила вязаный белый шарфик в красных петухах, жена Якова такой же, но с синими птицами; со дна чемодана так и не выбрались на свежий воздух: бело-зеленый шарфик для жены Ивана, варежки для Леонида - сына Якова (он присутствовал рядом, но как-то затерялся, - Антонина хотела сделать посвящение ему особенным, но не успела), роскошная лента для Нюры (ее, наверняка, не отпустила Маруся)... Ох жизнь, жизнь! Дольше всех задержалась жена Якова, чтобы благодарным шепотом прояснить те "богатые" изменения в семье Быковых, которые произошли за время отсутствия Антонины. У брата Ивана, на губе, вскочил рак, и так стал вонять, что мимо пройти было невозможно, и жена его выгнала в сарай, есть готовила один раз в день в помойном ведре для поросят, он там и скончался, и сколько пролежал, никто не знает, уж очень страшный был у него вид. Схоронили. Все легло на плечи Якова, и расходы тоже, жена прикинулась бедненькой, а любовничек к ней похаживал еще при жизни Ивана, и теперь она живет с ним в открытую. И еще одна новость: к Маруське вернулся ее бугай, весь поселок ее сторонится, говорит, что Нюрка от него. Каждое утро ему - яичницу из двенадцати яиц, и требует две бутылки водки в день, - не то удавит, - уголовничек. Без руки, но его все боятся, и Яков тоже не хочет с ним связываться, да и сама Маруська за него кому хочешь глаза выцарапает. - А еще, - она горячо прилипла к уху Антонины, - только ты никому, Яков узнает - прибьет! Говорят, что немку-врачиху рассекретил Сашка! - Что еще за Сашка? - недоуменно спросила Антонина. - Да муж твой! Только ты никому!.. Такое состояние, наверное, бывает у каждого человека, когда на душу нацепливается всего столько разного, тяжелого и неожиданного, что не остается больше сил реагировать ни на что, какое бы важное оно не было для обыкновенного восприятия, а тут еще и еще, - да пусть еще и тысячу и миллион раз - все! - остается только тупо уставиться в одну точку, чтобы - это все - пролетало мимо. Когда она ушла, Антонина устало спросила Быкова: - Это ты рассекретил Эрну Христиановну? - Та не слушай ты дурочку, сплетни... И она не послушала: как бы вернулась и не послушала, а на следующий день, раздавленная очередной новостью, не могла уже пошевелить ни одной извилиной в своем мозгу - настолько тот оказался перегруженным. За завтраком Быков рассеял ее сомнения в том, что успеет пообедать дома - ("пока сюда доберешься с нефтебазы, - возражала она, - пока туда...", - так как он работает завхозом в интернате при школе, угол которой можно увидеть из окна. Но это еще половина новости, - вторую она выведала у смущенного Кузи на лавочке у дома новой врачихи (бывший - Эрны Христиановны). Быков - Бык, первее - все-таки Бык; его Перминов - начальник нефтебазы застукал в постели со своей женой Любой, и сказал: "Негоже двум медведям в одной берлоге!" - и выгнал Быка с работы. - Ты-то за ним приглядывай, в школе-то учителок хватает! - заключил Кузя. - Было, - признался за обедом Бык-Быков, - еще тогда, теперь ни-ни, увидишь... О Соне в поселке говорили мало: что была такая, нигде не работала, жила с Быком; откуда ни возьмись - объявилась, куда ни возьмись - сгинула; дружбу водила с одной Маруськой, темные делишки крутили, торговые. Марусин бугай - мужик и в самом деле огромный, ногой размера пятидесятого - не меньше, одной левой, несущий два полных ведра к дому и не опускающий их на землю для того, чтобы перекинуться несколькими словами с соседом; лысый, лоб скошенный, нависший над настороженными близнецами-глазками; переносица набок, перебита в двух местах и рваная канава вместо рта без передних резцов, челюсть - кирпичом; страшила! - но ведь прилепишься взглядом к его росту, роже, к тому, во что одет и оторваться не можешь (и какого же они цвета - эти глазки?), а он знает, ухмыляется. Нет, миновала сия чаша Антонину, но только Бык при нечаянной встрече втроем сказал шепотом, но отчетливо и веско: "Пальцем тронешь, пристрелю!.." И быть бы трагедии, но сгинул Бугай вовремя, - говорили, что Маруся рвала на себе волосы, и Нюра, забегавшая изредка с полными карманами жареных семечек, жалела его, утверждая, что он очень добрый, и не жадный, а она - девочка честная, искренняя, - "вот поди и разберись, в этой жизни, - резонно судачили в поселке, - кто прав, кто виноват?.." И еще одно новшество, последнее, коснулось вассевцев: Лев Арнольдович - зайчик - главный врач, поддавшись испуганному настроению, связанному с Эрной Христиановной, уволился и уехал, а на его место прислали другого: молодого, высокого, энергичного, после короткого разговора с мужем наедине, осуществившего его мечту, - все увидели Антонину в качестве старшей в медпункте, на вокзале. Работа трехсменная, с одним выходным, что очень удобно при наличии подсобного хозяйства. Муж (а не Бык-Быков) после работы, до отхода ко сну, что-то постоянно пилил, строгал в сарае, в результате чего там замычали и захрюкали; понемногу втянулась в привычный ритм для любого васеевца, и Антонина, ощущая положительное притупление, казавшейся поначалу изнурительной, принудительности в ее жизни. Работа, корова, поросенок, куры, работа, корова, поросенок, куры, работа, корова, поросенок, куры - круговорот воды в природе, - изредка, правда, гости - родственники мужа, ни одной подружки, - сменщицы в медпункте так надоедали за неделю, что общение с ними в выходной день - просто невыносимая тягомотина... Антонина ждала дочку, потому что сына они с мужем пока пропустили (через раз), - и вдобавок практично, когда старшая сестра ухаживает за младшим братом - классический вариант. И если внимательно все же оглянуться назад, то Антонина выделила бы, пожалуй, только три события из всей череды ровных, будничных, незаметных. Первое - наступление зимы, и так сразу. Ночью, заиграли на печной трубе: протяжно, с надрывом, перемежая длинные звуки с мелкими вариациями, низкими, высокими, улетающими в бесконечную даль, обрушивающимися внезапно на крышу дома. Дом скрежетал под сверхсильным напором, - не поддаться бы ему, устоять бы ему, - так страшно!.. Электрический свет не подчинился выключателю, а керосиновая лампа мятущейся тенью выхватила из темноты расчерченную оконным переплетом белизну, зернистую по низу, срывающуюся морозным дыханием по верху - лебяжьим пухом. К утру круговерть затихла, и когда муж открыл на себя входную дверь, то наткнулся на сплошную снежную стену. Проделав лопатой нору, он вылез на поверхность и засопел там от тяжелого физического труда. Такое представить невозможно... Васеево - белый холм, с торчащими там и сям печными прутьями, кое-где дымящимися; элеватор; надломленная, потерявшая одну из трех растяжек, труба котельной; вокзальные строения - странные, выпучившиеся острыми углами из застывших нежных набегов. Копошащие муравьи - человечки, выпиливающие из сугробов ступени, чтобы выбраться на макушку дороги: шапка, плечи - богатыри из пучины и... снова провал, исчезновение, - смешно... Где это раньше было видано, что проезжая часть улицы на уровне печной трубы? Смешно, конечно, но и трудно. Муж старался, пыхтел, уж седьмой пот кончился, а он все пыхтел и пыхтел, изменился он по-настоящему: ни в одной сплетне не был замечен; Антонина подхватила вторую лопату, но он жалеючи вырвал ее из рук. - Видишь, следы волчьи, - показал он на переплетенные вокруг дома цепочки. "Ну волки, и волки, - спокойно подумала она, - волки не люди, чего их бояться..." В доме, на стене, прокашлялась черная тарелка, что занятия в школе отменяются, и что все взрослое население поселка приглашается на очистку железнодорожного пути. Антонина пристроилась с лопатой за широченным, тяжелым мужиком, - он проваливался да проваливался, а она легко перепрыгивала его глубокие отпечатки, - а на вокзале выслушала, в каком-то смысле приятное извещение, что подобные снежные заряды в этом месте крайняя редкость, что, как утверждалось старожилами, наблюдалось лет пятьдесят назад. Вот так Антонина оказалась в центре исторического события и, главное, в зените неописуемой красоты. Белый лист бумаги во всю стену (стена во взоре - от левой крайности на пятке до правой), на нем три размашистые линии голубым карандашом: верхняя - во всю длину - горизонтом, чуть пониже - галкой - двумя остывшими, снежными волнами - крыльями; галка - замерла в серебряной, искристой вечности. Вверху - синь, у ног - слепящая, до рези в глазах, белизна, пуховым оренбургским платком - откровение: оттуда летел широкий-широкий ветер с переполненными мехами снега, в васеевском направлении, здесь зацепился за печные трубы, тонкие мехи разорвались и весь снежный запас просыпался в одном месте, а дальше, снова приблизительная ровность. Проползли два снегоочистителя, к обеду проследовал первый поезд из Москвы; пассажиры вагонов не покидали, глазастыми этажерками в дверях дивились на васеевское чудо, на васеевских археологов, откапывающих собственные, племенные стойбища, - практическое пособие, да и только... Александр Владимирович Быков откопался одним из первых, что не осталось незамеченным на всем васеевском пространстве. Второе - Новый год, начавшийся балом в клубе железнодорожников, - вот где была настоящая умора... Готовились задолго, кто как, Антонина с особенным тщанием, признаться, из-за прозаической для постороннего, причины: муж подарил ей ножную швейную машинку. После тренировки на обыкновенных занавесках для всего быковского семейства она ударилась в оригинальное, требующее определенного вкуса, костюмирование: зайчика для мужа (тайное шитье; как она хохотала при первой, и ставшей последней, примерке: первый и последний раз в своей жизни, до колик в правом боку; какой у него был вид! как у натурального быка с накрахмаленными заячьими ушами вместо рогов и пушистым шариком на попе вместо хвостика, жаль, и к быковскому счастью, одновременно, что этого больше никто не видел; заячья головка с ушами пришлась впору Нюре, чему та была несказанно обрадована, и к явному удовольствию Мамо, - видела бы она своего младшего сыночка в данном костюмчике). Из себя она выстрочила королеву Марго: поверх шикарного, голубого, немецкого платья - туника, туника волнами, туника ниспадающая, высокий, стоячий веером воротник, натянутый на гнутую алюминиевую проволоку, корона с пятью острыми вершинами на тех же приемчиках, жабо, и нечто подобное, прикрывающее кисти рук в опущенном состоянии, при поднятии же которых обнажались зеленые ноготки. Широкие, в блестках, очки... Материал - марля в двух рулонах из медпункта, картон, йод, зеленка, натуральные красители из овощей и, крахмал. Она покорила всех васеевцев, и надолго запомнилась бы единственной, если б не примитивная по своей сути загадка нового главврача. На широкой спине его обыкновенного черного костюма красовалась белая надпись: "Бойтесь!" и пониже были пришпилены булавками три обыкновенных гусиных пера. Поначалу никто ничего не понял, а когда он сам же и пояснил задуманное, то захлопали в ладоши, жидко, но подобострастно, как начальнику. Она же с трудом выдержала первый танец с этим "триппером", настроение было несколько подпорчено, пока не выпили шампанского... Быков явился с опозданием и не к месту: в кителе с орденами, в галифе. Но после бокала вывернул наизнанку полушубок из овчины, шапку, заблеял, - быстро вспотел и вынужден был перевоплотиться в медсестру в белом халате, в шапочке, с огромным шприцем в руках, которым размахивал очень опасно. После боя Курантов он так вошел в новую роль, что начальник станции предложил ей, от греха подальше, увести мужа домой. Он весь вечер выделял ее глазками, и другими частями тела, среди других женщин и, вероятно, надеялся, что она вернется, но дудки, - ее карнавальный костюм въехал в зеркало вестибюля жалкой пародией не то чтобы на костюм королевы, но на какой-нибудь передник опустившейся падчерицы, - а значит и ей оставаться на празднике не было резона. Странно, но на улице пахло весной, веселые ряженые кучки бродили от дома к дому, плясали под гармошку, пели: "Сею, вею, посеваю! С Новым годом поздравляю!" - и посыпали пороги зерном. С радушием открывались двери, подносились чарки, и праздник, захлебнувшись в короткой паузе, еще громче перекатывался на другую улицу, а так как поселок - всего-то величиной с пятачок, то очень скоро возвращался вновь на тот же круг, и вновь открывались те же двери, и так же широко, гостеприимно. Быков и здесь отличился. С шприцем наперевес и криком: "Полундра!" - он врезался в шаткую толпу, и та, поддержав его истерическим воплем, бросилась врассыпную, и в желтом прямоугольнике на снегу, от окошка, обнаружилась пропажа внушительной по длине иглы; тупое, удивленное выражение на лице Быкова перетекало в блаженную улыбку. - Во! - зачарованно указал он подошедшей Антонине, - укол сделал! - и отключился. Благо дом находился совсем рядом. А в нем тепло, настоящая, пушистая, зеленая елка (здесь такая дефицитная...), на макушке алая звезда, игрушки бумажные, стеклянные игрушки, дождик, серпантин, под елкой коробочка с бантиком из цветных ленточек: подарок сентиментального? (надо же?) мужа - деда Мороза. Когда он проснется, она нечаянно наткнется на коробочку, удивится и обрадуется, хотя и подсмотрела его тайну еще накануне, - в ней духи. Но разве так важно, что в ней было на самом деле?.. И третье - самое страшное... Случилось оно на фоне весны, которая в здешних местах отличалась от той, что на ее родине. Зима, зима, и на!.. тебе: - солнце, главнокомандующим в оранжевых погонах, выкатывалось над поселком и в гневе за мелкую календарную задержку жарило, жарило, жарило. Снег на глазах старился, проседал, и реки (ручьи - звучало уничижительно) неслись куда заблагорассудится, понятно, что в конечном итоге - в овраг, но вначале убедить себя в наличии какой-то логики перетекания было просто невозможно. За ночь же соперница луна, в противовес дневному светилу, покрывала землю ледяным острым чешуйчатым панцирем, ноги приноравливались к ложной тверди, теряли бдительность и... проваливались по колено, со всеми липкими ощущениями. Но к счастью, все это продолжалось недолго, и совсем скоро изумрудная курчавость источала уже из себя нежные, тонкие запахи: ноздри захапывали в себя побольше воздуха, чтобы насладиться ими, легкие быстро уставали, голова кружилась. Весна... Антонина лениво сидела на скамеечке перед медпунктом; пассажирский поезд из Алма-Аты задерживали на станции сверх расписания, чтобы пропустить опаздывающий скорый из Москвы; два белесых завитушных иероглифа плыли по небу с востока на запад, грозя пассажирскому прибыть в конечный пункт первыми. Вдруг... Нет, восстановить все мельчайшие детали происшедшего просто невозможно. Вдруг, справа два вагона вздыбились, как кони (где-то она видела подобную скульптуру, на тему, из гражданской войны, кажется...), потом взрыв - один, другой (угадываемые точно - из отечественной!), ну а дальше?.. дальше - месиво из металла, дыма, душераздирающих криков, крови... человеческой крови... Испуганные мужички бросились кто куда, и только Антонина вперед, и не по долгу службы, а как на фронте, но тогда бежали вперед все: она - одна из немногих, здесь же одна впереди - остервенело, но расчетливо: к вагонам, обратно, к вагонам, обратно, и старая сменщица рядом, колотит железкой по окнам, ревет, причитает, но пособляет страждущим, старается, - Антонина туда и обратно, туда и обратно, - подхватывает раненых под мышки, или за любую другую конечность, за воротник, за угол платья, - только побыстрее и подальше. Набежали и другие, закричали в ухо, чтобы от паровозов подальше: там сосуды взорваться могут, как снаряды, тогда всем крышка. Над паровозами - черный столб дыма; к ним безрассудно пролетел Бык, распахнутый, грудью вперед, отталкиваясь ногами от цепляющихся рельс: железки в данный момент разумнее его - не пускают. "Саша! - с надрывом вопиет она к нему, - вернись!" - но он уже там, внутри жерла... И рванули... но не сосуды в паровозах, а цистерны с горючим на запасном пути, и картина удвоилась, удесятерилась, - взметнулось откровенное пламя и в небо, и во все стороны. Антонину защитили оставшиеся перед ней на колесах вагоны, они приняли волну на себя и повалились набок, и у самых ее ног упала раскаленная труба, - спускаясь сверху, она подпалила ей ресницы. На мгновение и она испугалась, когда почувствовала знакомый запах жареной, сониной? косы, испугалась не за себя - за мужа, быть может, он виноват, и сейчас свершится справедливый суд судьбы... и тут же отлегло от души: Саша, плюющий, кашляющий, копченый, но целехонький вырывался из клубящегося плена. "Порядок! - весело кричал он, - порядок!.." Теперь она сама знала, каким был ее Саша на войне, и еще она узнала, какими бывают люди в мирное время. Натянув трос вдоль платформы, медицинские работники и вызвавшиеся помочь развешивали на них тела погибших для сверки документов, возможного опознания, и фотографирования, но были и такие, и много было таких, которые мародерничали втихую: тащили сумки, баулы и прочее. Она их ненавидела, и будь в ее руках автомат... позднее, узнавая их на улице, прятала глаза - так было неприятно, потом же, придя к заключению, что и она имела жизненные моменты, когда выглядела со стороны не лучшим образом, перестала их замечать - она приговорила их к своему равнодушию. Шло время; Антонина наконец-то! забеременела, но то третье - самое страшное, неожиданно получило продолжение, хотя и косвенным, личным, образом. ... Пригнали теплушки с ремонтниками железнодорожного пути; у каждого вагончика трепетали на ветру знамена из подштанников, словом - веселый цыганский табор, вытянутый в одну линеечку. Прибыли они из другого климата, поэтому Антонина была для них желанным гостем с черным чемоданчиком, в котором - нехитрый пилюльный запас, фонендоскоп, горчичники, банки, - лечила же она их скорее участливым словом, - остальное так себе - атрибуты... К вагончикам притулялись деревянные лесенки из пяти ступенек, и вот верхняя не выдержала увеличенной (дочкой - она не сомневалась) тяжести, и Антонина рухнула на рельсы; рухнула - животом. Простуженные мужички довели ее до больницы, где новая врач проговорила о возможной внутриутробной травме. "Этого только не хватало!.." Она сама добралась до дома, и вынуждена была, не входя в него, опуститься на стог сена, закричала, - начались схватки. Выскочивший муж подхватил ее под руки; декабрь, дорога катком от пролитой воды вокруг колонки; он практически донес ее до больничной кровати, говорили о "скорых родах". Она родила дочку - Людочку через два часа, кажется, тревоги остались позади, но какой-то необъяснимый страх не выпускал ее из своих клещей. В палате рожениц было двое, и ребенок соседки плакал меньше и как-то спокойнее, ее же Людочка не умолкала ни на минуту, и чувствовалась в ее крике не детская, не человеческая боль. Вдобавок у Антонины пропало молоко, первые дни выхаживала ее своей грудью соседка. Тревога усилилась дома, через некоторое время, когда она заметила искривляющийся позвоночник, и припухлости в суставчиках, - и этот постоянный, невыносимый крик. В школу для обследования учеников приехала детский врач из Оренбурга, и муж уговорил ее заглянуть к себе домой. Осмотрев дочку, врач отказалась от чая, сумбурно заторопилась, бросив через порог: "Микроцефалик!.." "Вот они - пробелы в образовании", - Антонина быстро добежала до больницы, - коллектив на общем собрании, - не стесняясь прошла в президиум, к главному врачу: - Что такое микроцефалик? - спросила она громко, словно вопрос претендовал на показательный для всех присутствующих. Что, она этого не знала? Да знала, знала, конечно же, знала, но к счастью, она училась на одни троечки, она - так часто ошибалась... - Глупые от рождения дети, безнадежно, - врач отвечал весело, не подозревая... Очнулась Антонина на кушетке, в окружении виноватых людей в белых халатах, судя по тому, как они прятали глаза, услужливо помогая подняться, и что-то там говорили, говорили, говорили... Оно и правда - наука бессильна, но в десяти верстах от Васеево, на окраине, при въезде, в ветхой избенке, жила Агриппина, - на травах, да на заговорах такое вытворяла, что и профессору московскому, не то, что оренбургскому, и приснится не могло. Упросить, поможет, скольким в округе пособляла... Муж съездил, привез Агриппину. Старушка, оставив отполированную чуть ли не веком клюку за порогом, внимательно осмотрела тельце дочки, обошла качалку три раза в одном направлении, три раза в обратном, шептала, закатывая глаза, останавливалась, воздевала руки к небу, топала здоровенным валенком крест-накрест. Подпалила от печки сухую веточку, обошла весь дом, по углам кланялась, веточка поверху бездымно рдела, постепенно исчезая и обращаясь в пепельные парашютики, старушка крестилась. (О, чудо! дочь при этом ни разу не вскрикнула). Старушка разделась, тщательно зачесала назад широким гребешком редкие, седые волосенки. Пила чай медленно с сахаром вприкуску, по-московски хрюпая с блюдечка, наконец разговорилась: - Тяжелый случай. Есть средство одно, последнее, слухай - не зевай. Продать дитя треба. - Да кто ж такое купит, - усомнилась Антонина, и улыбнулась что ли? так произвольно двинулись лоскутки кожи на ее лице. - А от как, - степенно старушка принялась излагать хитрую программу, призванную обмануть нечистую силу, - пошукай цыганку и сговорись! В полночь постучит в окно, она, цыганка-то, а ты окно-то растворяй, и дочку-то передашь в руки, а она тоби узелок с деньгами, та подороже шоб. А цыган в санях дочку-то сховает и наутек, до угла, а там батька оне отобьет, значит, дитятко у нечистой силы. Поняла?.. - Не поняла, - призналась Антонина, - как это отбьет какой-то батько? кому и когда возвращать цыганские деньги? и вообще, что потом делать? Старушка терпеливо и подробно раскрыла содержание: "сговорись!" - а именно: Антонина набирает, побольше, сумму денег, завязывает ее в платочек, и вручает его цыганке перед самой условной продажей. В полночь она открывает окно и на просьбу продать дочь отвечает положительно: передавая сверток в окно, она получает деньги обратно, предварительно, конечно, расплатившись с цыганкой за услугу. Цыганка бежит на улицу, где ее поджидает на запряженных санях цыган, и они как бы скрываются в ночи, но только до угла, пока обманутый бес решит, что дело сделано. На углу муж Антонины спокойно забирает ребенка назад... Со старушкой Антонина расплатилась шматком сала и гусем; за время дежурства на вокзале все глаза проглядела, пока не высмотрела подходящую цыганку: молодую, моментально ухватившую суть проблемы, - заранее расплатилась с ней; в узелок сложила все свои сбережения, подзаняв еще и у соседей, притихла в томительном ожидании ночи; муж было заартачился ("глупости все!", но быстро сдался и к назначенному часу удалился на перекресток. Когда вернулся, сам распеленал дочь, и завис над качалкой жалкой, серой тучкой, ронявшей на беспомощное бледное тельце крупные, слезные капли. В другое время Антонина удивилась бы такому чуду, но не сейчас, потому что он тоже надеялся на чудо - другое, - сомневался и надеялся, - осторожно поглаживая коричневыми, грубыми пальцами мерзлящие выгибы на вялых тонких ножках. Антонина не выдержала, зашлась белугой, еще и оттого, что цыганка вернула ей в узелке обрывки газет вместо денег. Как беспощаден, как жесток - этот мир... Муж ушел из дому рано, а вернулся поздно, чересчур энергично отмахиваясь обеими руками от радостно загоготавшей, заметавшейся живности, - давно он так не набирался, - а она не удержала себя насчет денег. Он размахнулся и без скидок, по-мужски, нанес ей удар тяжелым кулаком в челюсть; она слетела с табуретки ногами под кровать, завалилась набок; он - несколько раз, и тоже с размахом, пнул тяжелым, кирзовым сапогом ее в живот, в ненавистный живот; она же шептала: - Бей меня, Сашенька, суку голодную! Бей! Поделом мне, убей меня, Сашенька!.. Она жаждала спасительной! физической боли, - каждый, новый удар приносил ей облегчение; она искренно молила его о смерти, но и он быстро ослабел, и опустился по стене кулем: скомканным, жалким, по-бабски скулящим - кулем... Помирились они примерно через неделю, когда Антонина, припудрив остатки лимонного цвета на лице, высунула нос на улицу и уперлась им в серый, торчащий из сугроба, листочек - телеграмму с короткой строчкой: "срочно приезжай умерла мама, - и пониже, - Дуся". Как она прореагировала на нее после всего случившегося?.. Ну, во-первых, телеграмма пролежала в снегу больше полумесяца... во-вторых, - она, Антонина, была последним листочком на древе Коровиных, - последним, желтым, припудренным (Людочка не в счет, Людочка...) листочком, ну а в-третьих... она подзаняла еще денег у соседей (тучнеющий хряк Васька в сарае обещал расплатиться за все долги разом, да и еще остаться в прибытке). Она забежала в дом за сумкой и упала взглядом на стол, на широкий, тяжелый нож, и его прихватила под мышкой, обернув сумкой, - догоняла мыслями что-то. Говорили, что Маруська, прознав про ее беду, про беду родного брата, стерва, прошипела: "Бог шельму метит, дает урода". "А я помечу тебя, - зло рассуждала она, забегая вперед, когда поняла, куда несут ее валенки, - своей меткой! Только ты свои поганые пальцы на весы, а я их ножичком! Жаль, что не язык, посмотрим: кто кого!.." Бабахнула позади дверь, и над прилавком всплыло испуганное лицо молоденькой девчушки, пояснившей, что Маруся теперь работает буфетчицей на Оренбургском вокзале (Антонина забыла, Яков уже говорил об этом). - Жаль, - все-таки разочарованно вздохнула Антонина, - мне две бутылки водки. Муж, как бы почувствовав ее парадоксальность, принес из школы патефон, пластинки. Антонина молча протянула телеграмму. Прочитав, он долго гонял по столу шарик из хлебного мякиша, под конец придавил ногтем большого пальца и его, и обреченную фразу: - Что будем делать? - А что! - неестественно весело воскликнула Антонина, - будем праздновать! Муж кисло усмехнулся. - За тебя, - вдруг сделавшись серьезной, она протянула руку через стол, нежно провела пальцами по небритой щеке, - за то, какой ты хороший. Другой бы давно бросил, ковыряйся как знаешь, а ты нет, ты рядом, ты - настоящий... - Правда? - он котенком прижался к ее ладони, он верил ей. Пили поровну, потом танцевали бесконечный медленный вальс, с небольшими перерывами для вращательного ковыряния блестящей заводной ручкой в кожаном боку патефона. И этому вальсу - стукнуло почти десять лет, а в нем - вот какие, сермяжные, па на двоих, - только на двоих, потому что в доме постоянно стоял истерический крик, и вдобавок дом напитался таким запахом, который, привыкнув, могли выдержать только они двое: даже Якова, с его добросердечием, стошнило как-то, даже Нюра обегала их дом. Отставая от сверстников, сидя, Людочка все же подрастала; Саша смастерил для нее полированный, деревянный вольер, в его пределах она кружила и кружила, прыжками на руках, до изнеможения, - замирая в углу, закатывала раскосые безумные глазки к небу, в такие минуты она не кричала, чутко прислушиваясь к чему-то? к кому-то?.. Ходила она под себя, и предвосхитить этот естественный (но всегда - вдруг!) момент было практически невозможно, и сразу же, все что попадалось ей под руки, она тащила в рот, кто бы мог такое выдержать даже глазами, - и они кружились втроем, кружились, кружились. Слезы их высохли на сто лет вперед, впрочем, последние, на донышке, Антонина выплеснула первого сентября, когда сверстники Людочки пошли в школу. День стоял красивый, теплый, ласковый, дети шли в школу с родителями, с цветами: мальчишки - в строгих, серых формах с ранцами, в фуражках с желтыми кокардами, девочки щебетали в беленьких фартучках; Саша вытащил вольер на улицу; у Антонины щемило сердце. Ну щемило и щемило, не в первый раз, не в последний, если бы не очередная человеческая жестокость, объяснимая, конечно, но не менее от этого такая, что... Она находилась в доме, когда услышала детские крики на улице: - Смотрите! Смотрите, уродина! Смотрите!.. Дети, побросав портфели, ранцы висели на заборе, как в зоопарке, а Людочка, подтянувшись на ручках, устремлялась к ним навстречу, впервые, осмысленной? улыбкой. Скорее - обезьянкой... Однажды Саша положил на стол конверт одной рукой, другой - оглушил Антонину решительным хлопком. - Хватит, Тоня! Нам себя закапывать! Начнем все с начала! Я списался с Уральским домом инвалидов, там готовы ее принять... Первый, тягостный разговор состоялся осенью, но только к весне Антонина согласилась. Путь не далекий, но с двумя пересадками; она нашила с дюжину одноразовых штанишек, изрезала клеенку на квадраты соответствующего размера, и главное, из плащевой ткани создала рюкзак с лямкой через плечо - очень удобный, - Людочка хоть и значительно отставала от сверстников в развитии, но попробуй - потаскай ее на руках, - и только перед самым отъездом объявила мужу, что поедет одна. Он не понимал таких жертв, она же объяснила, что в данном случае любой мужик оказался бы не у дела, - неубедительно объясняла, - но он согласился, - давно уже так сложилось, что она верховодила в семье. Перед посадкой в вагон она обессиленной повисла рядом с ним на какой-то невидимой опоре, он жалел, как мог, обеих: и ее, и шевелящийся рюкзачок, по обыкновению кричащий, жалел молча, все более руками, какими-то лишними и никчемными, описывающими частые мелкие углы. Ему что-то тоже мешало открыто обнять ее, - ему что-то, - а ей конкретное решение, имя которому - предательство: в ее кармане лежали документы с последними следами поселка Васеево. По ночам с раскрытыми глазами Антонина рассуждала примерно так: "Саша подождет, подождет, и найдет себе другую женщину (какой мужик может долго обходиться без бабы?), народит здоровых детишек и будет счастлив". О своей же судьбе она не строила никаких предположений. Она хотела бы умереть и побыстрее. Но пока Саша ни о чем не догадывался, планируя встречать ее через пару дней. Поезд тронулся, за окном поплыла угрюмая степь. Степь тоже умела лгать, Антонина могла бы ей напомнить об огромных букетах изумительных тюльпанов... отдающих обыкновенной мочой. Окружающие заводили носами, превращаясь в выразительные сухофрукты, но Антонина опустила на себя туман, - это очень легко сделать, когда внутри все выгорело (пусть приходит проводник, сотня милиционеров, пусть все выматываются куда угодно: в соседний вагон, в ненавистную степь, в жо...), она будет делать то, что ей необходимо, ничего никому не объясняя, - у нее два законных билета на две нижние полки... Из длинного, туманного тире между Вассеевым и Чкаловским районом города Уральска она вынесла на всю жизнь только одну деталь: символически гремящие цепи на задних колесах автомобиля, бросающегося по скользкой дороге из одной крайности в другую. Ей хотелось, очень хотелось, чтобы водитель не справился с дорогой, и она с любимой доченькой Людочкой улетела с моста, в никуда, но только чтобы навечно и вместе. В приемной дома инвалидов она потеряла сознание, и нашла себя уже на верхней боковой полке вагона, стучащего колесами в сторону Москвы. Постоянно снился один и тот же сон: блестящий, ослепительно белый свет вокруг, в небе - могучий, гремящий голос: читай! читай внимательно!.. Она послушно раскрывала дневник Эрны Христиановны. И чего она только боялась ранее, - все печатными, доступными буквами, мысли светлые, понятные, доходчивые, - так хотелось с кем-нибудь поделиться. Но когда она открывала глаза, совсем рядом находящиеся, они исчезали: где-то тут, пошевели пальцами и наткнешься... Она придумала хитрость: купила у кочующего по вагонам лотошника тетрадку в клеточку, карандаш, и зажав их, засыпала, и во сне записывала увиденное, - получалось все ловко и отчетливо, но проснувшись, находила на страницах жирные точки соединенные прямыми, но не последовательно, а подчиненные какой-то странной закономерности. Следы нервического состояния?.. Нет, потому что нет бессмысленных пересечений, поездок до дыр по одному месту, и главное: страницы перевернуты, с соблюдением ровных полей. Небо!.. Небо, - догадалась она, - по которому шествовала Эрна Христиановна, ее путь и точки - судьбоносные вехи: такие ясные во сне и прячущиеся при пробуждении. Трясясь на полке, и отмахиваясь от навязчивых мыслительных мух в дневное время, она с удовольствием вверяла себя в ночные рассуждения и додумалась до того, что человек бодрствует ночью, - в ней он реален, а днем снится ему кошмарный сон, и нужно-то всего ничего - уснуть вовремя, то есть проснуться, - в общем, все наоборот. На Казанском вокзале увязалась за Антониной странная женщина: немытая, нечесаная, лицом - черная, в дремучем, по-деревенски перекрученном вокруг шеи, платке, - когда Антонина внезапно оборачивалась, то та тупо и бессовестно смотрела на нее, и в метро таращилась, и на Курском вокзале, и в пригородном поезде (бывает же такое!), в конечном пункте, на углу, у парикмахерской Антонина не выдержала, остановилась, чтобы в конце-то концов разобраться с преследовательницей, но, - "мамочки мои, и смех и грех, - в витрине стояла сама Антонина, собственной персоной, - я схожу с ума..." Как-то добралась до двери квартиры, - столько ехать, чтобы упереться в обыкновенную дверь, деревянную, с обновленным красной краской номерком: знакомая арабская закорючка на одной из миллионов чужих дверей... Дверь милостиво, без стука, отворилась, - в ней две капли от одной воды: Борька с Томкой - такие взрослые, такие красивые, вылетающие во что-то радужное, светлое, перспективное. Борька на минутку придержал сестренку. - Вам кого? - спросил он Антонину, - равнодушно спросил, не узнавая. - А кто в этой квартире еще живет? - Антонина на что-то еще надеялась? - Мы и родители, - поддержала Томка брата, - больше никто! - И давно? - спросила Антонина. - Всегда! - ответили они дружным хором, и улетели. "Всегда, - вот как давно умерла ее мама, - всегда! а я долго сплю, - продолжила думать она, - а когда проснусь, то..." В этом сне у нее оставалось еще два варианта: Ребра и тетя Дуся. К Ребре она не пойдет ни за что, лучше ляжет под поезд и тогда уж проснется навсегда, а перед тетей Дусей, если она еще жива, у нее долг, - больше некому было хоронить маму. В той же казарме, на той же гулкой лестнице, на том же этаже, при тех же запахах время незыблемо остановилось, - но в той же комнате галопом скакнуло вперед, чтобы успеть состарить тетю Дусю. Близоруко щурясь, она преодолевала собственное временное пространство, вероятно, возвращаясь и прибавляя к предпоследним годочкам не менее десятилетия, - ей понадобились сверхнапряженные усилия на лице для того, чтобы совершить эти поездки туда и обратно и воздеть сухонькие ручки в небо, обильно извергая слезные потоки из-под покрасневших век, - из такого пересохшего деревца, эдакие соки... У тети Дуси своя длинная, трагическая история с неопределенным концом: рыжий сыночек не вернулся, когда мама Антонины еще была жива. - Может, где бедолага мается, думаю, как и ты, на краю света, и не чаяла уже увидеть любимую доченьку лучшей подруги, мы же почти с одной рядом деревни. Может, вернется, а Наталью Петровну хоронили богато, фабрикой, у памятника защитникам, четыре венка было, директор выступил, плакали, любили ее, поминали всей казармой и девять дней, и сорок, и год поминали, хорошо было... Поужинали, улеглись; у тети Дуси завидная память, словно все произошло только вчера, думала или не думала она в темноте, что судила подробностями неблагодарную дочь? - Сильные боли терпела, теряла сознание, очнется и шепчет одними губами: я виновата, я дочек не сберегла, я Тонечку толкнула... Как там у знаменитостей?.. Если бы вам предложили начать жизнь сначала, то... Антонина опустила ноги на пол. - Тетя Дуся, а где мама похоронена, как пройти? Тетя Дуся объясняла довольно бестолково, - что вначале нужно упереться в общую могилу, в памятник со звездой, потом возвращаться назад по аллее до раскидистой рябины, которая справа если туда, или слева если со спины, сразу за ней, или перед ней, повернуть налево по единственной тропочке, затем еще несколько разов налево и направо до оградки с маленьким обелиском и звездой, как для партийных, на нем табличка с фамилией и датами, - "завтра доведу", - закончила она. - Я щас пойду! - решительно сказала Антонина. - Чево? - испуганно, тенью в ночи, воспротивилась тетя Дуся, - стасть-то какая! Чево удумала? - и возмущенно уколола тем, что неслыш-но прорывалось между словами в течение всего вечера. - Раньше надо было! Куда спешить-то теперь, куда? - Все правильно, - прошептала Антонина, - все правильно, - шептала она, - все правильно... Ночь серая, на ощупь рыхлая, влажная, уплотненная по обеим сторонам чернеющими строениями, подпаленными кое-где непотушенными окнами, присутствовала постоянно, хлюпала под ногами неизбывно, даже там, где улица освещалась редкими лужами, отражаясь вверху, на фонарных шляпах. Зато над вокзалом - вакханалия лишнего света; странные паровозные тела без труб подрагивали в ознобе, мерцали переносицами; женский голос сонно, но громко, что-то требовал от мужского, кроткого, усталого от постоянных эховых щелбанов по затылку. Рельсы за столько лет перемножались в несколько раз, - и попробуй теперь угадать, кому какой уготован путь. И какой, лично ей? А ей - наперекор всем остальным - на кладбище, вперед, в тот абсолютно черный туннель, зияющий на фоне ровной, серой ночи. Смешно от осознания того, что ей должно быть страшно. Чужие смерти выстроились в шеренгу вдоль центральной аллеи к обелиску, ощупывали холодными пальцами ее лицо, среди них не было маминых, - она бы их, точно, узнала. Когда она останавливалась, гравий под ногами переставал возмущаться и, если в данный момент, одновременно, не проезжал рядом, можно сказать, за околицей, редкий автомобиль, то она слышала ворчливые голоса умерших: вот, мол, ходят тут разные, не дают отдохнуть, - она извинялась, объясняя свое безвременное вторжение неординарностью ситуации, - своей дочерней подлостью, - которую, конечно же, не исправить подобным образом, но повиниться ей необходимо было просто немедленно, и что они все должны ее осудить по всей строгости их законов потустороннего мира. У обелиска она развернулась, следуя карте, описанной тетей Дусей, конкретной не далее дерева по левую руку, с последующими несчетными - "налево, направо". Ее хватали за ноги, за руки, за пальто до испуганного вскрика обреченной материи, хлестали по лицу; платок стянули с головы ловко и незаметно, плотненько зажав между оградками так, что она не могла и рукой пошевелить. Окончательно потеряв ориентацию, она вновь возвращалась к обелиску, разворачивалась, и, брала влево... Рассвело, деревья запустили в просветленное небо ветвистые, то ли рябиновые, то ли кленовые, то ли еще какие, корни. Обессиленная Антонина локтями повисла на оградке, сердобольно не ощетинившейся в ответ острыми проволочными пиками; табличка под красной звездой подслеповато гласила: "Коровина Наталья Петровна". Антонина опустилась на колени, просунув руки между прутьями, вонзилась пальцами в холмик. - Мама! - горько всхлипнула она, - я пришла! Прости меня, мама... Такой и нашел ее, когда окончательно рассвело, седой, интеллигентный человек, заставил подняться. - Что вы, что вы! - заботился он, - простудитесь, заболеете. - Никакая зараза не берет меня, - сокрушенно возражала Антонина, - к сожалению. - Нельзя так говорить! - по-отцовски построжел он, усаживая ее за столик, находящийся на единственном свободном пятачке посреди могил. - А я вот приехал помянуть младшего брата, погибшего здесь в сорок четвертом. - Значит я его знала, - пояснила Антонина, - я тогда их всех знала, - не думала она, что так его заинтересует своими словами: он прямо-таки клещом вцепился в нее за подробностями, но поняв, что требует невозможного, согласился на общие впечатления того времени. Он разливал, пил, закусывал; она пила и рассказывала немногословно. Прилетела тетя Дуся. Та много чего помнила до мельчайших деталей, хотя и не имела к госпиталю прямого отношения. "Если бы вам предложили начать жизнь сначала, то... - вспомнила Антонина, и продолжила, - я бы начала с госпиталя, и... там бы ее закончила, и сейчас бы лежала рядом с мамой!" 5. Бесполезно потолкавшись в дверях больницы, Антонина, не без протекции тети Дуси, устроилась табельщицей на фабрику, которой мама отдала всю свою жизнь, - и к счастью, - так опостылело ей дырявить тупыми иголками жирные, рябые? задницы мужиков да баб. Символично: отремонтированные часики Эрны Христиановны ходили с немецкой точностью, -по ним Антонина ежедневно проверяла по радио Московское время, выпивала стакан чаю, переползнув через железнодорожные линии, входила в красную проходную красной фабрики красного города, - ровно за полчаса до начала смены. Через два-три дня ее возненавидели. Цеха фабрики - пруды, заполненные не водой, а грохотом, в котором люди-рыбы хватают открытыми ртами воздух, друг друга не слышат, и частенько, и зря, стараются докричаться до ушей Антонины, умаляя глазами сжалиться. В ее разлинованной тетрадке учтены все минутки опозданий, задержек, не технологических сходок, не регламентированных расписанием чаепитий, нетрезвого состояния - и так далее и тому подобное, с ежедневным отчетом в отделе труда и заработной платы. Молодые дурочки решили устроить ей темную в раздевалке. Ха-ха! - пришлось раскошелиться на пудру, - тогда подбили они на это безнадежное дело ремонтников, но отвертка с верстака, расщепившая надвое доску пожарного щита, на уровне живота, чудом успевшего отскочить в сторону самого шустрого слесаря, поставила точку в выяснении отношений. Смирились они, мстя испуганным шепотом по цепочке: - Чумовая идет, чумовая!.. Антонина и тетя Дуся питались из общего котла, в котором варились пенсия, зарплата, и, ставшие безразличными вещи: - в денежном выражении быстро тающие, и исчезнувшие окончательно после приобретения подержанной радиолы с пластинками. Обедали они - всегда под музыку... Антонина подрезала волосы, стянула их назад под резинку, носила мужские рубашки в клетку: то в красную, то в синюю, две длинных серых юбки, чулки, когда прохладно, туфли, - из, когда-то модных, вещей, осталось пальто (лишь потому, что за него давали уж очень низкую цену) на все времена года. Ребра располнела, ходила на высоких каблуках, носила дорогие платья с одной постоянной деталью: набоечным воротничком из светлых тканей, и еще с одной - однообразной, не принадлежащей платью: голубым, шелковым шарфиком, требующим внимания, особенно, когда она выпячивалась грудью из служебного автомобиля. Вращая головой, Ребра отлавливала на себе подобострастные взгляды, и в окнах второго этажа, и третьего, и выше, если таковые были, - заведовала она промышленным отделом в горкоме партии. Закончила текстильный институт, родила сына, жила в собственном доме и быстро шла в гору по карьерной лестнице. Кто бы мог подумать: в школе оценки Антонины были неизменно выше ее по всем предметам, и Ребра ей служила - во времена Царицы Голодной. После таких, нечаянных, встреч Антонина подолгу лежала с открытыми глазами, не в силах заснуть. "Я ей завидую? - спрашивала и спрашивала она себя, - ну никто же не видит, не слышит, не догадывается, ну признавайся же, да! завидую! черной, злой завистью!.. Нет-нет! - отвечала, - не черной! Я просто не могу понять, почему в этой жизни все так несправедливо? Почему - одному человеку дается все и даже лишнее, а другому и толики не остается? Я не только о себе пекусь, вот и Эрна Христиановна, - она доставала тетрадку, и подолгу водила по сложным линиям пальцем, в надежде в них вычитать ответы, - вот и у нее жизнь не сложилась, у нее еще хуже..." Как-то вызвал ее директор, утопил в массивном, кожаном кресле, заложив руки под фалды пиджака черным жуком пополз от окна к окну, подбирая на улице слова. - Поступило предложение избрать тебя в фабком, - тянул он медленно и длинно так, что она успела пробежаться мурашками по всему телу, от макушки до пяточек: "вот они! начатки ее близкого триумфа!" - так сказать по семейной преемственности, - и остыть от чрезмерной изогнутости в продолжении, - но ты, Антонина, с людьми не находишь общего языка, нет-нет! - спохватился, - по работе у меня к тебе претензий нет, но люди, так сказать, вправе рассчитывать на авторитетного лидера... - А давайте вернемся, - прервала она его. - К чему? - директор удивленно развернулся к ней лицом. - А к началу, от кого поступило предложение-то? не от меня же. Из заоблачной витиеватости его слов поняла, что от Ребры. Как она ответила?.. Она коротко отрезала: - Нет! Выходя из кабинета, краешком глаза подметила детскую игру в догонялки на его лице, - радость первой поднырнула под роговую оправу очков. "Хамелеон!.." Колонка замечаний в этот день осталась незаполненной по всей вертикали, а ночью она изготовилась встать на путь постепенного, но решительного увольнения, после преодоления обязательных редутов непонимания и осуждения тети Дуси. "Пойду сторожем, уборщицей, в драмтеатр, в школу, - успокаивала она ее в себе, - сидеть на чужой шее не буду..." А времена года тем временем вышагивали, как и положено: размеренно - листик за листиком в отрывном календаре. Как убедительны они - эти посеревшие листочки; если бы сейчас, сразу же после тридцать первого августа на нее смотрело, допустим, первое февраля, то она с радостью бы согласилась и достала с полки над дверью добротно подшитые кожей на пятках, на толстых мягких подошвах, теплые валенки, тем более, что ее старенькие туфли давно просили каши, да и на глубокую осень она бы согласилась при таких, еще новеньких, резиновых ботиках... И все-таки жизнь - медленная штука, увязающая колесами в болотной жиже, - где она - машина времени, в которую только села - и тебе уже семьдесят: с горбом и клюшкой, зато впереди - близкая, предельная ясность. Антонина обернулась на календарь и ужаснулась, - позади только половина жизни, что еще она вытворит за оставшуюся, если... В дверь тихонечко (чужие?..) постучали. В не до конца распахнувшуюся, задевая рюкзачком за косяк, с тяжеленным чемоданом и кепкой в руках, истекая потом, вошел черный человечек, в черной железнодорожной шинели. Впереди всей этой самоходности знакомой редкостью плыл... быковский нос... Бык - такой маленький, такой щупленький, поросший седоватым бурьяном, - не геройский Бык, а... не родилось еще подобного существа на земле для сравнения, но он снова был первым, но в таком жалком ряду. Онемевшая движениями, Антонина ясным сознанием врывается в приемную Уральского дома инвалидов, разворачивает кричащий рюкзачок и, натыкается на осмысленные, молящие о пощаде (да-да! она просила пощадить ее) Людочкины глазищи. Антонина, как и тогда, потеряла сознание, а очнулась на кровати под горячим дыханием Быка, - он стоял перед ней на коленях, заведенно шептал: - Тоня, это я, Тоня, это я... - Да вижу, вижу, - она приподнялась на локтях, - за разводом приехал? - Тоня! - он проглотил особенно крупный сухой комок (кадык его еще больше увеличился), - я люблю тебя! Я не могу без тебя! - Что? - она подтянула себя к стене, уперлась лопатками, пересекла глаза на мнимой звезде во лбу, - ты что с ума спятил, Бык?.. Ты у кого таким речам обучился? - она готовилась расхохотаться. - Нет, это не ты! Он же только переставил порядок слов в шепоте: - Это я, Тоня, это я, Тоня... - Впрочем, вижу, ты, - согласилась она, - вернее, четвертая часть от того, что было. Тетя Дуся обернулась против Быка в молчаливую колючку, все видом выказывая осуждение возобновляемой связи. Опиралась она на информацию, полученную от Натальи Петровны перед самой смертью, о которой периодически намекала Антонине: "Велено было передать перед тем, как сама соберусь следом". Антонина и не настаивала: вряд ли ее могло что-либо удивить. Но когда Бык, сообщив, что продал все в Васеево до последней нитки, отстегнул ей энную сумму на мелкие расходы, она скрылась для уточненного пересчета, и вернулась значительно потеплевшей: "Может, все было и не так, кто лучше него скажет?", - успела она шепнуть Антонине, опускавшейся по лестнице за кипяточком. Антонина признавалась себе в том, что желала приезда Быка: скачущая без него на одной ножке, с ним обретала вторую, - чувствовала себя основательной и устойчивой, и не ошиблась, - Бык на следующий же день развил бурную деятельность. Прописался, оговорил контуры сделки по покупке собственного домика на окраине города неподалеку от озера с пионерской бородавкой на берегу; к ней вихлялась с боку на бок "пьяная" улица Лагерная, - могла ли она предположить ранее, шедшая с отцом за ручку, что заглядывала не в чужие вишневые сады, а в собственное будущее, - не без помощи, признался Бык, всемогущей Ребры. Антонина удавила негодование в зародыше, - смолчала. Бывший хозяин срочно улетал на Дальний Восток, поэтому уступил и мебель за приемлемую цену, - получилось: не было ничего, да привалило все разом, до тазика, до кастрюльки и прочего; обходя углы, тетя Дуся затаивала дыхание. - Ну, Тонька! Ну, счастливая... Но удовлетворенный, деловито обстоятельный, Бык, почему-то не светлел лицом, более того, прятал его по уши в свободном заворотниковом окопе, и лишь после скромного новоселья, проводив тетю Дусю, раскрылся до конца: дрожащими пальцами достал из кармана серенький, знакомый цветом, листочек; у Антонины сердце вырвалось наружу, - позднее она охарактеризует это состояние - материнским предчувствием с последующей анестезией. Буквы было рассыпались, но, приструненные волевой строгостью, тут же вернулись на место. Администрация сообщала, что ваша дочь Людмила скончалась от сердечного приступа, и похоронена она на детском кладбище. - Через месяц, как ты уехала, - пояснил Бык, заметив беззвучное замешательство ее в губах: между датами, - Мамо тоже умерла... - Да-а? - с издевкой вытянула она губы до синей дуги, - и какая между ними связь? - Никакой! - испуганно ответил Бык, - я так сказал... - А Маруся твоя, жива? - она хотела быть жестокой? ... - я кого спрашиваю? - она ею была! - Все живы, - Бык не противоречил себе, его оставляли последние силы. Лагерная, щебеночная улица худела-худела, пока не превратилась в обыкновенную, двухреберную, проселочную дорогу, и в конце не накренилась узкой, но глубоко протоптанной тропинкой в сторону (кофе с молоком) песочного пляжа, где у самой воды чернел шинный круг от трактора. Озеро делилось на две приблизительно равные части: гладкую, темную, дальнюю, и рябью, ласкающую подножие, голубую, фиолетовую с малиновыми языками, с неожиданными? явно небесными проблесками. Живые небесные краски, зеркалом выпадающие на воду, - ясно, - от противоположного берега наступающая мертвая ночь, - загадка, потому, что в небе не бывает ночи, она зарождается на земле. Она приходит и уходит, приходит и уходит, и, однажды, остается навсегда, персонально. Сейчас она задержалась на середине озера, ограниченная высотой сосен - пока лишь в отражении, но придет время, когда она доберется и до ее носков. За оградой пионерского лагеря вспыхнул свет; там есть ее следы, и Руфины, и мамы, и папы... но есть они до тех пор, пока жива она, Антонина, и вместе с ней исчезнут и они, и никто во всей вселенной не вспомнит, что когда-то жили-были Коровины. Следы остаются ни на песке, ни в обелисках, ни в архивных документах, а только в живой, человеческой памяти, и это главное, ради чего она будет есть, пить, спать, просыпаться, - чтобы помнить всех Коровиных, и единственную - Быкову Людочку. Сзади на нее мягко опустился пуховый платок (оказывается, она продрогла), Антонина доверчиво откинулась спиной на колени Быка. - Скажи, Бык, ты почему меня не бросил? И как он удивительно откликнулся: не на слова, и даже не на ее мысли, - а глубинному, душевному трепету. - Я умру попервее тебя. Все равно, без тебя не жить!.. Смешное и грустное это его васеевское - "попервее". Вернулись в новый, таинственный дом, стемнело, электричество выключили во всем поселке - салют новоселам наоборот. Тишина опустилась васеевская, почти, потому что с шорохами чужими: прежних хозяев следы в приглушенных звуках? мышки?.. Тени, бледные, косые (как в книжках), лимонной долькой на круглом столе, на полу - частью лунного моря, в котором загадочные корабли-тени, темные, углом от плывущего дивана, выпяченные верблюжьими горбами в двух местах от четырех якорей-коленей: Быка и Антонины. Бык распрямляется, отправляется в плавание: шаркает, сдвоено топает через порожки, взрывается пустым ведром в сенях, эхом поругивается, на кухне шлепает ладонями по пустым полкам кухонного шкафчика, удовлетворенно сопит, чиркает спичкой, - подгоняя собой новые, грозные тени, возвращается с зажженной свечой в руке. На его лице мертвая, мятущаяся маска с раскаленным подбородком, - он испугано прячет ее от пламени под массивную, черную вуаль. И ей, Антонине, тоже страшно? Нет, давно уж нет... Бык поставил свечу на стол. - Отдохни, а я во двор, по хозяйству схожу. Луна вытеснилась, обожженные тени стали угодливо и оранжево прислуживать новому светилу. Пламя свечи притянуло к себе, заворожило, постепенно превращаясь в ровный, золотой, диск, - на его фоне проявилась женская головка в платочке, надвинутом на самые брови, в лице скорбь, - из уголка глаза выделилась крупная слеза, скатилась вниз и застыла на теле свечи. Глаза?.. Антонина их уже видела однажды, но где?.. И открытие - бросившее ее на пол, на колени, - Людочкины глаза!.. Она воздела руки... к свече, шагнула, но... включилась лампочка под потолком, превращая комнату в комнату, свечу в свечу, пламя в пламя, - но оставляя въяви слезу. Антонина поднялась, бережно взяла свечу в руки, и, чтобы сохранить слезу нетронутой, задула ее, и подчиняясь наитию, втянула в себя всю ниточку из дыма: молочную, приятную, теплую, сладкую... Вошел Бык. - Вот и свет! - весело сказал он. - Смотри! - она осторожно поднесла свечу в его лицу - узнаешь? чьи слезки? - Твои, - задохнулся Бык. Ничего необычного не узрел Бык в огарке, не догадался, но не так уж и далек он был от истины. Она отколупнула слезу, еще раз внимательно вгляделась в нее, вобрала в себя все ее запахи, положила в носовой платок, тщательно завязав концы в два узелка, и спрятала на груди, предполагая перепрятать драгоценность в надежное место после того, как они с мужем окончательно обустроятся в новом доме. Свеча не была новой, наполовину сгоревшей, но ведь что-то толкнула ее на мысль, что свеча - ее жизнь, и стоит ей до конца догореть, то они и встретятся с дочкой на том свете, о котором не раз говорила Мамо, жаль, что Антонина вовремя не поинтересовалась от нее подробностями. А слеза - такое вещественное доказательство всем ее размышлениям. И еще одна мысль сверкнула в ее мозгу, - если свечу почаще зажигать, то можно и ускорить эту встречу. Таким образом в ее дальнейшем существовании появился определенный смысл, и главное, такой, о котором не надо никому рассказывать, объяснять, убеждать, - он только ее - внутренний, и единственный, и даже Быку осмысление ее смысла оказалось бы не под силу, поэтому она и ему не призналась в своих открытиях. Как легко, как хорошо, потекла ее оставшаяся жизнь. Кто бы видел, с какой она детской радостью бежала на кухню, к шкафу, когда в поселке отключали свет, даже в светлое время суток, но всегда, всегда, всегда самым невероятным образом объявлялся Бык и гасил свечу. Он принес с работы маленький карманный фонарик, и большой с цветными стеклами на аккумуляторах, и еще купил керосиновую лампу, для того, чтобы, не догадываясь? увеличивать ее жизненный пробег. Бык устроился на работу в охрану, на бойню, приносил домой дешевые кости, подчас с солидными, жирными кусками мяса в труднодоступных местах: если лениво и в сыром виде, - борщ же из них получался вкусный, наваристый, второго блюда и не требовалось после такого. Антонина использовала каждую пядь земли на приусадебном (приличном по размерам из-за огородного равнодушия соседа-выпивохи) участке в овощную, стопроцентного ассортимента, пользу. К зиме накручивала до пятисот банок: и для себя и на продажу. И не выходила на базар, а как-то так получилось само собой, что клиенты сами потянулись к ней цепочкой: круглый год приезжали, топали через калитку, и не одной цепочкой, а двумя - вторые, по медицинской части. До больницы с окраины города не быстро доберешься, на процедуры не набегаешься, вот (один раз, другой...) и упросили ее соседи исполнять сестрины обязанности, позднее и аптечные, но при этом установила она для себя строгое условие: не требовать с клиентов никакой оплаты, и, надо сказать, первое время активно сопротивлялась материальным благодарениям на столике в сенях, но, постепенно свыклась. Сытно текла ее жизнь: одними из первых они подтянули к своему дому газ, следом водопровод. Жалеючи, Бык одновременно стеснялся косых, смешливых взглядов, когда она подкатывала к колонке на середине улицы тележку с бельем для полоскания, теперь же в пределах своей, отглушенной от остального мира забором, собственности закатывал рукава, нацепливал прорезиненный фартук, плескался тщательно до исчезновения последнего мыльного пузырька, отжимал сильно, по-мужски, как бы вращением мокрой гайки правой рукой, развешивал на веревках, но глажение все же обходил традиционной стороной - в чем-то Бык оставался прежним Быком. Они купили красный мотоцикл, Бык вырезал себя из дома на величину заключенную между двумя тарахтениями; после ночной смены заглядывал в шкафчик, принюхивался к свече. - Опять зажигала? - и, оставаясь довольным еще значительным огарочным запасом, шутливо грозил пальцем, - смотри у меня, припрячу за злоупотребление! - догадывался он или нет? Они первыми в поселке взметнулись в небо телевизионной антенной; пили чай до ряби на экране; Бык ласкал ее, - изредка заводясь в прежнего хищника, доводил себя до исступления, но и быстро охлаждался ее равнодушием. О детях больше не говорили, и не думали... Старились они вместе с Шариком; точную кличку давала ему Антонина в свое время, - кто мог знать тогда, что пушистый комочек вымахает в огромную мохнатую гору неопределенной масти с квадратной мордой, вислыми ушами и ногами в два кистевых обхвата. Несмотря на ленивый хвост и скупые эмоции, Шарик нес свою службу исправно. Он не знал, что такое цепь, место для своей постоянной дислокации выбрал самостоятельно: черным пятачком носа как раз напротив угла: одним глазом по одну сторону дома, другим по другую. От рожденья ли, или от чего другого, приобретенного быстро, но он явно не перегружал свою память калейдоскопом знакомых, малознакомых и вовсе незнакомых лиц, - он постоянно отдыхал от них, положив сонные глаза на неподвижные лапы. Полшага влево - приподнимается одно ухо, полшага вправо - приподнимается другое ухо, шаг мимо лестницы на крылечко - приподнимается губа, обнажая белый клык, если и далее - то переменный звук, волшебно превращающий бестолкового посетителя в неподвижную статую, - впрочем, в пределах выложенной плитами дорожки добродушно позволялось полное проявление темперамента и характера: маханием руками, приседанием, подпрыгиванием, стучанием в окна, кричанием и тому подобное. И не было случая, чтобы на вспушенных руками Антонины грядках Шарик оставил свой след. Он обожал расчесывание пластмассовой жесткой щеткой, но страшно не любил воду. Затаскивали его в озеро силком, но зато потом, благодарно, лизал руки хозяевам. Он любил Антонину, он уважал Быка; и скончался он тихо, ночью, после очередного купания. Он был первой общей, совместной, потерей в их жизни, если, конечно, не помнить о Людочке. После, когда они закопали Шарика в лесу, Антонина зажгла свечу, и упорно зажигала ее еще и еще, несмотря на протесты Быка, пока он не спрятал ее, пообещав вернуть на место, когда она успокоится. Второй потерей явилась (наоборот: удалилась) - тетя Дуся. Чуть было не опоздали. Зима, скользко, у казармы - толпа значительная, чаем выплеснутая из окон верхнего этажа на проезжую часть, - серая и по цвету, и по настроению, - кто не знал в округе уходящую, хотя и вовремя, но все равно преждевременно. Смерть - всегда преждевременна, - вот и тетя Дуся, так и не успела изложить тайну, завещанную ей Натальей Петровной для ее дочери Антонины. Кусочками, вольно или невольно, она выдавливала ее из себя как из тюбика с зубной пастой, но не сложив во единое целое, ушла сморщенной, и неизвестно теперь с каким мнением: успела ли, не успела, исполнить завещание лучшей своей подруги. "Ну что же ты, милая, - наверное говорила ей мама (за подобное вступление при встрече Антонина ручалась), - как всегда проспала, ну ни в чем на тебя положиться нельзя, безалаберная..." "А ты и тут, - возражала тетя Дуся (и в характере ее ответа Антонина не сомневалась), - в командирши лезешь! Хлебом не корми, покомандовать только..." Гроб стоял на четырех табуретках, перед ним застыла (заморозилась?) Ребра в дорогой шубе, широченная в области задницы: не обойти, не объехать, - да и никто не старался; Антонина решительно оттеснила ее плечом, и... забыла о Ребре, о толпе, об организаторе похорон от фабрики с красной повязкой на рукаве, отчаянно жестикулирующим руками напротив. Антонина склонилась над восковым лицом, еще точнее, над предполагаемым ухом под платочком, горячо вышептывала одними губами заготовленное по дороге, - она многое обронила на скользких кочках, и, чтобы найти, возвращалась к местам падения и на ощупь шлепала мысленными ладонями вокруг, найдя и не найдя, бежала дальше, падала, и уже там, где и не падала раньше, торопилась очень. Оттащили ее на чересчур громком, сумасшедшем, окончании: - Ты меня поняла, тетя Дуся? Сделай, как я прошу!.. Осуждали глупенькие... потому, что не знали, что такое смерть, и она не знала, но догадывалась, чувствовала... Лязгнула духовая медь, Антонина вздрогнула и в испуге зажала уши. "Что они делают? Перепуганная тетя Дуся все забудет по дороге, она и в тишине такая необязательная..." Она и сама не пошла, и не отпустила Быка, и на кладбище, и на поминки, - помянуть предложила дома без обязательных пустых тостов, без чиновничьей скорби на челе Ребры, а по-настоящему, почти по-родственному, так как сын тети Дуси так и не объявился, и остались у нее только они, признаться еще, и Ребра, но вспоминать о которой Антонине не хотелось, ни в такой день, ни во все последующие. Повиснув на руке Быка, она делилась с ним своим напутствием в дорогу тети Дуси, - в три адреса: маме, Людочке, Эрне Христиановне. При упоминании имени немки Бык поежился. - Знаю, знаю, - успокоила она его, - будь уверен, она тебя простила, не такой она человек. - Да не о том я, - уточнил Бык, - откуда знаешь, что умерла, может здравствует где? - Из тетрадочки знаю, да и по возрасту: она старше моей мамы, да и нам, не забывай, сколько лет. - Да... - согласился Бык. Помянули молча и крепко. Антонина принесла свечу, разогнав посуду по краю стола, установила ее в центре, зажгла, и проделывая еще некоторые, необязательные, движения, чтобы приземлиться на стул, вдруг обнаружила себя в зеркале трельяжа. Ничего новенького, но кое-какие детальки на лице все же привлекли внимание. Подойдя поближе, всмотрелась, - немолодая женщина - со следами былой красоты... Располневшая. Побольше Ребры в бедрах, за вычетом шубы, - привлекли же два серебряных цветом зуба, - "орехи щелкать!" - мельком, а в глазах глаза замерли, насторожились: признать ли, не признать ли за свои? Да куда деваться, других рядом не было... Глаза пьяного окуня! и крестики - нолики вокруг них... Приземлилась... Свечи не было... Бык тупо смотрел в сторону... - Где свеча? - глухо спросила она. - Рано! - буркнул Бык, - сховал! - Сховал пентюх, успел значит, - она приподнялась, чтобы выразить пальчиком простое несогласие, - "вернет, никуда не денется!", - но качнулась комната, качнулся дом, мебель, весь белый свет за окном, - и так все сложно закружилось. По ковровому орнаменту из Таджикистана, через трельяж, в сторону пылесоса-фикуса гладко проплыл фиолетовый серп неузнаваемых губ: жестоких, углами вниз, - используя угол в том же трельяже, въехал в окно, в туман. Погодя вернулся с улицы бледным, замерзшим на стекле шкафа с посудой, с книжками о войне. (Бык по вечерам нацепливал на свой нос очки, как на корову седло, и нюхал страницы, добро, что не сено, сжевал бы). Это из-за нее, из-за войны - так все сложно закружилось... Пол сильно накренился, и она, стараясь его выправить и не упасть, наотмашь, ударила Быка по щеке, - головка его отлетела в сторону, - видимо, она переборщила, так как комната не только выровнялась, но принялась заваливаться на другой бок, тогда и она ударила его по другой щеке, - и снова отлетела его головка, но уже в другую сторону. Качка прекратилась, но ей так понравились изумительные полеты Быковской головы, что она продолжала бить его поочередно руками, пока из носа не потекла красная жижица. Да, она еще шептала при этом губами: - За Руфу!.. За маму!.. За меня!.. За Эрну Христиановну!.. За тетю Дусю!.. За Людочку!.. За Ивана!.. впрочем, - усталая, бросила себя на диван рядом, - с родственниками своими разбирайся сам. Жалкий Бык; на кончике лишнего носа накапливались красные капли, укрупняясь, живописно спрыгивали на тощую острую коленку; серая ткань на глазах насыщалась, бурела, буростью вползала в старенький, стоптанный тапок, казавшийся ровесником самого Быка. Где-то на уровне ее желудка, вдруг, закопошилось неприятное ощущение возможной несправедливости по отношению к Быку, во всяком случае, о половинчатой его ответственности по многим позициям ее претензий можно было говорить смело. - Ты вот что, Бык, ударь меня за Людочку, или еще за кого хочешь, и будем квиты, - она отстранилась настолько, чтобы его рукам удобно было сводить счеты. А он откликнулся неожиданным: наклонился и сочно поцеловал в щеку, да еще вымазал красными соплями. - Ну вот еще, телячьи нежности! - вскочила она, и, увидела тот фиолетовый серп в зеркале трельяжа: он не принадлежал Быку, судя по тому, как изломался, проворно откликаясь на желание ее лица разреветься, - чему она и последовала, падая на соленую грудь Быка. Бык долго не шевелился. Внутри него свирепствовали колючие ветры, журчали горные потоки, бухало сердце, - какая же великая сила сдерживала все это в молчаливом, сухоньком тельце? Наконец, он осторожно высвободился, выловил за спинкой дивана свечу, поставил на стол, зажег. - Давай вместе, - предложил он. Антонина подняла зареванное лицо на свечу, плененная пламенем, осторожно переместилась на стул. - Давай! - с радостью согласилась она. Но далее произошло явление, наверное, легко объяснимое физиками, работающими с передвижением воздушных масс в атмосфере, с поведением ее мелких порций в большом объеме, например, при таких, как вдох и выдох, но верно и то, что не все в этом мире могут объяснить умные головы, да и нужно ли? в данном случае - нет! - пламя не погасло, а покинуло фитиль, и волнуясь, и, описав круг над столом, медленно потянулось к окну, и исчезло при вхождении в форточный прямоугольник. - Что это было?.. - зачарованно спросила Антонина. - Я же говорил - рано, - авторитетно, словно фокус принадлежал ему, ответил Бык. И все же это был знак, подтверждение которому Антонина нашла утром на следующий день. На деревянном шаре, венчающем начало лестничных перил с семью балясинами (деревянными бутылочками вместо штакетника, - так, во всяком случае, называл их Бык, протестуя против, именно, васеевско-словарного их происхождения), как в барских домах, сидел живой, молоденький петушок (или курочка? поди разбери...). Беленький, с фиолетовым носиком, на желтых ножках, - двойной фотограф, бесшумно щелкающий нежными шторками поверх блестящих радужных глазок, - с попеременными наклонами, и очень внимательно... На головке его еще теплился язычок гребешкового пламени, наверное того, вчерашнего, запутавшегося, и не до конца потушенного пуховой челкой. Безрассудно доверчивый, - Антонина погладила его по спинке, по головке, спохватилась: - Подожди, пожалуйста, я сейчас! Метнулась в сени, вернулась с горочкой проса на ладони. Исклевав все до последнего зернышка, и смешно попив из ковша, вытягивая тощую шейку и запрокидывая головку, далее он смышлено потребовал и воспользовался ее рукой в качестве лифта, и по взросло-петушиному важно, заложив крылья за спину, зашагал к калитке, игнорируя хрустящие камешки, которыми обязательно полны куриные потрошки. И каждое утро, в одно и то же время, Антонина встречала петушка на шаре, кормила, уверенная, что ее фотографии попадают туда, куда надо, и оттуда, и это не за горами, упадет к ее ногам, другое фото, с очень важной весточкой, и что эти - "туда, куда, оттуда" - не постижимые для постороннего, ей предельно ясны, - так она чувствовала. И чем больше становилось ей лет, тем более она доверяла своему чутью. И верно, - не обмануло оно ее и на сей раз. Как-то выходя из дома, она обнаружила на ступеньках, старенький, затертый картонный квадратик, на котором при внимательном рассмотрении проявилась знакомая? скорбящая женщина, нежно прижимающая к щеке головку ребеночка. Иконка Богородицы... Послание от Мамо?.. Антонина устыдилась: и как она только могла отделять умерших своих близких от быковских, - "там все равны, и Людочка, как ни ряди, одной с ней кровушки, - рассудила она с опозданием, - они там вместе, встречаются, им там делить нечего..." Пряча иконку на груди, вспомнила о платочке со слезой, перерыла дом сверху донизу, не нашла, что тоже приняла за осуждающий верный знак, - для Быка же пояснила: мол, давно не делали генеральной уборки. Вечером, за чаем, перехватила на лету шершавую ладонь Быка, нежно прижалась к ней щекой, как на иконке, - потому, что Людочка и его дочка. - Прости меня, Бык, - жалобно попросила она, и следом отвечая на выгнутые вопросами его брови, добавила, - за Мамо прости, за Ивана... - И ты меня прости, за Якова, - невпопад, слезливо, встрянул он. - Причем тут живые, - разочарованная (тугой по-Быковски) непонятливостью, в отместку зевнула, - один он из вас, Быков, человек стоящий, мужик так мужик. Бык отвернулся к стене, затрясся плечами. - Мертвый он!.. Летом телеграмму получил, не хотел показывать, думал: нельзя тебе туда... Наверное, Бык ждал, что ему, - "ужо", - сейчас достанется, что на его просевшие под рубахой лопаточные вершины опустится, вместо алюминиевой кружки, тяжелая ладонь Антонины, и ругательные селевые потоки взбегут противоестественно вверх на его маленькую, понуренную головушку. Кстати, седеющий, двухмакушечный Бык, и не думал лысеть, потому что не было (имелось в виду - думать), где это делать, а это его - "думал: нельзя тебе туда..." - так неверно и смешно. Обернувшись, он испугался, нашедши ее веселой и улыбающейся, но почему? - тайна для него за семью печатями. Свадьба. Любимая доченька Людочка выходит замуж. Жить она будет в доме жениха, посреди степи - в оазисе (оазис - это большой, светлый дом в центре цветущего фруктового сада), его видно из окна. Необычайно светлый день, лазурное небо, степь, освещенная ровными, мягкими, золотыми лучами; Бык уже готов, но ее еще придерживают мелкие, радующие причины - маленькие хитрости, она - мать, и явится последней, когда гости уже чуточку заждались, а среди них все родственники молодоженов, до седьмого колена: и прадедушки, и прабабушки, и прапрадедушки, и прапрабабушки, не говоря уже об отце, о маме, о Мамо... Она впервые увидит их всех вместе, поэтому она в знобяще-тревожном ожидании, хотя и в радостном. "А где Яков?" - спрашивает она Быка; "Давно там!" - отвечает он. Вот, - вот почему она улыбается, - за Яковом - их очередь, недолго осталось ждать. - Давай зажжем свечу, посидим подольше, - предложила Антонина. - Давай, - согласился Бык. Зажгли. Замерли, не сводя глаз с пламени, - думали каждый о своем. Или об одном?.. Нет, все же о разном, и не так долго, как сговорились, - пришел сосед Василий, тракторист и выпивоха, - без стука в дверь, протопал сапожищами, широченной ладонью стряхивая влагу с прокопченного лица под ноги. Плакал он частенько, и по всякому поводу, избавляясь таким образом от спиртоводочного переполнения. Чмокая толстыми губами, поозирался, подыскивая существенный намек на таинственность происходящего с центром из зажженной свечи посреди белого дня, и, не найдя поставил на стол бутылку водки, затем изложил грустную историю, касающуюся непосредственно Антонины. Не далее, как сегодня утром, он вышел на улицу, соображая, выходной у него сегодня или нет, как из ниоткуда возьмись и пробеги вдоль улицы, мимо, здоровенный черный, лохматый пес, и схвати за головку любимого петушка, и сразу за угол, чтобы сразу и след простыл. А такой петушок был единственный, дрессированный от рождения, ласковый, тот которого Антонина (в этом месте его рассказа она всплеснула руками) привечала каждое утро на крылечке. - Помянем! - заключил историю Василий наполненным доверху граненым стаканом, - а лохматого выслежу, и тогда... И тогда, пришлось Быку тащить неподъемного тракториста на себе до дому, укладывать в кровать, - перебрал Василий дневную норму. Антонина прибрала со стола, легла на диван, на спину, заложив руки под голову, она спокойно рассуждала о неизбежных потерях в жизни каждого человека, как говаривала Мамо: "Все равно туда с собой ничего не заберешь", - если речь шла о материальных вещах, а если о живых существах? То такие потери обязательно - временные... Жаль, что Василий, своим непрошеным приходом разрушил тонкую и очень слаженную вязь из ее мысленных нитей о чужих судьбах и о своем будущем переплетении с ними. Вернулся Бык, окликнул ее, но она притворилась спящей. Когда дело идет к старости, то с памятью происходят необъяснимые вещи: вдруг, далекие, незначительные события начинают выпячиваться до ясной видимости ничтожных деталей, играть роль значительную, поворотную в жизни, частенько с запоздалым вздохом: "если бы, да кабы, да повернуть бы вовремя", - и наоборот: какой сегодня день недели: вторник или пятница (будто бы в среду и четверг и не жила вовсе)? и зудит вопрос до позвоночника, пока Бык не прояснит его, или окончательно не запутает еще чем почище - понедельником, допустим. И по радио, как назло - одни часы, да минуты, и по телевизору, и на отрывной календарь надежды никакой - какая зима, когда снег уже окончательно стаял. Война же - статья ясная, особая, постоянная и неизменная - от первого своего момента до последнего. Жаль, что Бык - попутчик в нее неважный: выпьет, скрючится язвенником, уставится в одну точку и качается на стуле, пока не уснет, или не протрезвеет. Другое дело - Григорий Петрович - интеллигентный старичок - тот старший брат, погибшего младшего. После смерти тети Дуси, он постоянно заезживал к Антонине в день Победы, - вот когда они отводили души свои горемычные, глаз не смыкали. А Бык?.. Бык наденет китель с орденами, и внимательно так вслушивается то ли в хрустальный звон на груди, то ли в слова, порхающие вокруг него, и как бы в диковинку все для него. Григорий Петрович обижался: "Что же вы с нами, Александр Владимирович, не поделитесь своими впечатлениями о войне, вам-то уж точно есть, что рассказать?" А тот скупо отмахивался рукой: мол, что говорить, и так все известно. А ведь Антонина помнила его совсем другим, - вот, что с ним сделало время, и совесть... Жестокий грызун - совесть эта; знала Антонина его по собственному опыту, потому и вставала на защиту мужа. Григорий Петрович все пророчил, пророчил себе смерть и, видимо, напророчил: не явился на очередной праздник, и на последующие тоже. А однажды Антонина испытала бурную радость: проездом из одной точки на другую заехал к ним бравый майор - сын Якова, - но... быстро разочаровалась. У этого сильного воина, можно сказать, хищного из-за совокупности традиционного быковского носа с волевым подбородком, нацеленных на генеральскую карьеру, была своя память, с напрочь затертыми страницами: с ремешком через плечо для поддержки штанов, с закатами, с рассветами, с запахами и так далее, - "степь, как степь!" - простодушно и односложно пояснил он. На похороны отца он сам чуть было не опоздал, так что не до подробностей. Его рассказы состояли из слов, обозначающих передвижения тела в прошедшем времени: приехал, уехал, пришел, ушел, встал, сел, улетел, и сын-то у него в пути родился, и прочее... Скукотища, но Бык-то как растаял... При упоминании Маруси, Антонина покинула их, - не простила? Да!.. Не простила!.. Укладываясь спать, Бык высказался шепотом: - Зря ты так, у нее такое горе. - Заткнись! - взбеленилась она, отчего испуганно заскрипела раскладушка под Леонидом. - Если не хочешь, чтобы я тебя задушила! Провожая, на вокзале, Антонина увлекла Леонида в сторонку от Быка. - Время летит, - сказала она, понизив голос, - как знать, свидимся ли еще, а ты напиши, на всякий случай, что отцу-то передать. Добрый был, любила я его, а ты сам говорил, что не виделся с ним. Бравый майор получил откуда-то сверху команду: "Смирно!" - и в точности ее исполнил, затем: "Вольно!" - и заметался поверх ее головы, прося поддержки огнем от родного дядьки, а у того, самого, пыла-то осталось на одну затяжку. - Тетка Тоня! - пролепетал он, - так он умер, я говорил... Подоспела электричка; дядька с племянником обнялись, поцеловались, Антонина же нашла себя в стороне, лишней, наблюдающей за течением чужой жизни; Бык, запасной веточкой, оставался на земле, хотя и косвенно, и не совсем родным, но дедом, а из Коровиных - она держалась одна, пожухлым листиком, ожидающим последнего, ледяного дуновения ветерка. Двери пшикнули, побежали вдоль платформы, но Антонина пока осталась, она задумчиво и черство (уж не из зависти ли?) прошелестела: - Не в отца пошел, дурачок какой-то. Бык зябко втянул голову в плечи, насупился, не проронив ни слова. Но в отношении себя он оказался пророком: стартовал "попервее" нее, и начал со сломанной ноги, - "сломанным вертолетом". Все лето просидел ("аварийным" под яблоней: негнущаяся в гипсе нога, хвостом вперед; по обе стороны, опавшими лопастями, костыли; взгляд, пробуравивший скважину к центру земли, и, судя по времени, глубже, куда-нибудь в Америку. Когда свежело, просил Антонину накидывать на плечи китель с орденами, с благодарностью, подолгу, не отнимал трясущихся ладоней от ее рук. Сентиментальничал Бык, все во что-то вслушивался. Три, два, один раз в день принимал пищу и, чаще, жидким супчиком, - подсушивался на глазах. Как-то кителя ему не хватило, не согрело его и одеяло (в такую-то жару!), к вечеру затрясло в лихорадке. Антонина вызвала скорую, увезли его с обширнейшим инфарктом. Он метался в забытьи, ходил в атаку, она была рядом, - как когда-то, в далекой военной молодости. Как участникам войны, им выделили отдельную палату, отлучалась она не надолго, - добежать до дому, да успеть сделать там самое необходимое. Не зря она проводила подле Быка все ночи, и не только потому, что облегчала его страдания, - она, два раза, видела душу Быка, как та покидала его притихшее тело, и как Бык, вдруг, успевал ее, медленно подымающуюся, схватить тонкими, феерическими от прикосновения, руками, прижать к груди, пошевелиться, и что-то облегченно пробормотать. Душа - в виде голубого парка, с нежно-золотистым отливом, - всплывающая вверх и волнующаяся, словно от дыхания, которого по существу уже не должно было быть. И на сей раз выкарабкался Бык, но не надолго... Стала замечать Антонина, что естественные надобности, как бы сами собой разумеющиеся для здорового человека, превратились для Быка в труднопреодолимые препятствия. Зависнет он в парусной (а когда-то тесной, не по размеру приобретенной) майке, в широченных черных трусах на тоненьких соломенных ножках, увитых сосудистым плющом, кряхтит и тужится, - и понапрасну, - пока мочеточный канал вконец не закупорился, и Антонина не отвезла его снова в больницу. Пробили ему в мочевом пузыре дырку, вставили пластмассовую трубку, и побежала по ней под кровать, в трехлитровую, стеклянную, зеленую банку мерзкая жидкость в грязно-серых хлопьях. Бык почернел, натянул на кости кожу, задубел ею вокруг постоянно приоткрытого рта, ощетинился металлическими ежами, и только нос - знаменательная быковская гордость - торчал бледной, горной вершиной. Вялой, слабой ручкой (пытался обнять?) он привлек Антонину к себе поближе, прошептал: - Тоня... (еще что-то сказал, не расслышала, - голубушка, что ли?) забери меня отсюда, дома умереть хочу... - Что ж, - спокойно согласился с ней заведующий отделением, - вы женщина сильная, выдержите, поэтому скажу откровенно: ждать осталось недолго, рак мочевого пузыря. Кому ждать? Ей?.. Она подальше припрятала от себя огарок свечи, величиной не больший, чем на один вечер; она и не думала его зажигать с тех пор, как Бык попал в больницу. Вдобавок, огарок - ее - персональный, впрочем, однажды нашла Быка стоящим на кухне у шкафчика, с болтающейся пластмассовой трубкой на боку (мимо бока, обреченным часовым маятником)... Отнесла его на кровать; примета такая - коли встал, то и в самом деле ждать осталось недолго; от услуг медсестры она отказалась с самого начала, на обезболивающих наркотиках не экономила, да и не осталось на нем живого места, куда бы их можно было ввести. Вечером того дня, когда вставал (откуда только силы взялись!), подозвал он ее к себе скрюченным желто-меловым пальцем, чиркнул по лицу слоеным, слюдяным ногтем, зашептал страстно, с пересохшими слезами в уголках глаз, неожиданно просветленных вокруг мутных зрачков: - Тоня, Тоня, слухай сюда... Прости меня, за Руфу, я не хотел, страшно зол был на Караичева, не знал, что они там вместе, - судорогой пробежалось одеяло от верха до низа: до трудно предполагаемых ступней под ним, - глаза, нос, одеяло - вот и весь Бык. - Я все знаю, - Антонина, как могла, ласково улыбнулась, - я тебя давно простила. - Правда?.. Он сделал безуспешную попытку приподняться, и в ней, в этой безуспешности, и в слабой светлости тени, пробежавшей по его лицу, выразилось страстное желание жить, - в ее неожиданном признании таилось начало его новой жизни... но только самого-самого начала, без продолжения... Но кто знает: какова она - длина настоящей жизни во времени, - сто лет, сто дней, сто секунд, или только мгновение? От великого напряжения силы его быстро иссякли, он обмяк, притих, закрыл глаза, но только для того, чтобы собрать воедино последние крохи, чтобы вновь встрепенуться, хотя бы шепотной мыслью: - Я любил тебя, Тонечка, всегда, одну тебя, потому и немку под монастырь подвел, и бандита Маруси порешил... он обещал тебя силком взять, - в несколько переходов переместил палец с одеяла на приоткрытый рот, призывая к тайне, и, каким-то: самым неприметным образом, напуская на лицо маску из безумного страха, - а пистолет в речку бросил, но ты никому не сказывай... Вконец обессиленный, он затих надолго. "Теперь уж до утра, - решила Антонина, и подумала, - а вот и свежая, столетняя, васеевская новость: Бык убил хахаля... (ее ненавистное имя Антонина не желала произносить даже мысленно), - и как она, Антонина, не догадалась в свое время, - это же так очевидно..." - Бычочек, ты мой, - она наклонилась, и поцеловала его два раза в гордую вершину, - дурачочек ты мой, Буратинушко! Как ни чутко дремала Антонина, но все же прозевала она третий, и последний, отлет голубой с нежно-розовым отливом души своего мужа. Всплакнула над его остывшим телом. Она давно определила последовательность своих действий при подобном исходе: первое - сообщение о смерти родным и близким упрощалось до простого понимания: их нет, включая Васеево и прежнее место работы ("десять лет как на пенсии, кому он нужен!", второе - военкомат ("страна не должна забывать своих настоящих героев!", третье - две старушки на конце улицы, подрабатывающие на подобных мероприятиях, четвертое - сосед Василий с дружками, там где потребуется физическая сила, ему она определила быковский мотоцикл, пятое - она сама, не собирающаяся сидеть, рыдать и ломать на себе руки, понимающая, что муж ее выехал ранним поездом, что она следом, что расставание их нельзя назвать долгим, и пусть... и она не собирается... и... - "всем не объяснишь!". Девчушка от военкомата оказалась довольно расторопной, старушки - сердобольными, Василий - на удивление точным и обязательным. По обычаю выставили гроб на табуретках у калитки; подходили соседи, сокрушались, одна из них, дальняя: мельком знакомая, вдруг взвыла, лишилась чувств, случайные зеваки, принявшие ее за супругу, вовремя подскочили, поддержали, по лицам в полукруге чередой пробежало удивление, от, вполне объяснимого, но - непонимания: судила себя бедняжка за грешки, - сколько их за жизнь у каждого накапливается, да не всякий признается; подогнали автобус желтый, с черной полосой по боку; погрузились - гроб, она, Василий с четырьмя дружками, девчушка от военкомата, одна старушка, другая с двумя внуками осталась в поредевшей кучке, и, водитель, отрешенный от всего, происходящего за спиной; тронулись... У кладбища, у центрального входа, им пришлось замедлиться до пешеходной скорости, чтобы безопасно рассечь надвое черную, скорбную, человеческую площадь, позади она тотчас же сливалась воедино; быковский же новый адрес - окраина. - Вот это да-а-а! - восхищенно протянул водитель, - сколько лет работаю, но такого не видел, и машин, и все "Волги" черные... И далее между ним, и стоявшей рядом девчушкой состоялся следующий разговор. - Бывшего секретаря горкома хоронят, - пояснила девчушка. - Сразу видно: слуга народа, нагнали-то сколько... Молодая еще? - Да нет, в возрасте, сын у нее тоже бо-ольшая шишка в Москве. - Оно и видно, народу-то - тыща! - Наша, из простых ткачих выбилась, из шестой казармы. Уж лучше бы Антонина не слышала этого разговора. Не было сомнения: речь шла о Ребре... И тут она ее (Антонину) обходила, и как все точно рассчитала: не свернешь в сторону, не спрячешься, не вернешься, не скажешь, что передумала, - такую неизбежную последовательность событий могла предусмотреть только удачливая Ребра. Антонина не позволяла себе и представить, что вот-вот, совсем скоро, под землей или на небе - все равно где, она повстречает ее мужа, и обнимет, и поцелует... Давно Ребра мечтала о таком событии; Антонина заприметила ее желание еще тогда, перед свадьбой, когда они сидели на лавочке перед вокзальной дверью. Какая коварная! Какое коварство!.. - Нет! Не позволю! - Антонина шагнула в яму следом за гробом, но ее успели подхватить под руки. Она отчаянно билась, она хотела к Быку, чтобы не допустить ненавистной, роковой встречи. Пришла в себя уже в автобусе; ждали исчезнувшего водителя, и нашли его - там... "И он туда же, - обессилено и обреченно подумала Антонина, одновременно нащупывая мыслями кончик спасительной нити, - но у меня есть огарок, еще можно успеть, там ведь тоже свои сроки: девять дней, сорок, я обязательно успею..." Насилу дождалась окончания поминок, - комкала на стесняясь, выпроваживая последними Василия с собутыльниками: и оставшиеся бутылки отдала, и закуску со стола сгребла в огромный пакет, и мотоцикл - Василию, и девчушке заплатила прилично, и старушкам, - многие быковские вещи (теперь ненужные) переплыли в чужие руки, - истратила сэкономленное на двоих, - подвыпившая девчушка разоткровенничалась: уж для Антонины-то она расстарается и похоронит ее полностью за счет военкомата, если к тому времени ее не уволят, так что есть кому и за что молиться... Ну наконец-то... Но свечи на месте не оказалось, и не на месте тоже: и на каждой полочке, и в каждом ящичке, и за каждой дверцей, и в каждой коробочке, и в каждой посудине, и за шкафом, и в каждом, что судорожно замедлялось в ускоряющемся кружении - не оказалось, разве что кроме потолка, и, пола посреди кухни, подоткнувшегося под нее, изнеможенную. Бык, в очередной раз, ее предал: знал о Ребре, - сговорились они, - спрятал свечу от глаз Антонины подальше, чтобы, значит, не мешала их флирту. - Ух, гад! - выпустила она из себя злой, темный, фиолетовый дух; приметила его тут же и, сообразив, облекла в устный конверт по известному адресу выше потолка, - знай, бычий гад! доберусь я до тебя!.. Мы тебя с Людочкой, с Яковым - отделаем не алюминиевой кружкой: кастрюлями, бидонами, ведрами! Ты у нас попляшешь!.. Слышал ли Бык то, что услышал Васька, загородивший тушей дверь? - Тонь! Можь посидишь с нами на лавочке? Неудобно, без тебя-то, ребята говорят, пригласи. - А чего! - с какой-то ожесточенной радостью подтянулась она духом на ноги, - как-никак поминки, можно сказать, праздник! - Во дает! - восхищенно подрос Васькин собутыльник, когда она одним махом опустила в себя содержимое граненого стакана, - во мать! понимаю, еще две войны выиграет, если что, подавай только, - и он подал ей еще граненый, плещущий через край. И его она выпила. Появилась гармошка; попели, поплясали, под "степь да степь кругом" - прослезились; вся улица вывалила наружу: думали, - Антонина спятила, а она не спятила, она мстила тому, кто за ней сейчас непременно следил сверху, и насколько ей было весело, настолько же ему, там, должно было быть - грустно. Вот так!.. А проснулась она на диване, прозревшей в прямом смысле - стала зоркой без очков. Узким, косым аквариумом (где она его в последний раз видела? - не вспомнить...) солнечный день пробился через окно в комнату рядом с диваном, пылинки-червячки лениво плавали в серебряных лучах - ждали карасика? (Бык так любил свежую рыбу!), интересно-интересно: из какого уголка он сейчас вынырнет?.. что-то тянет... она ускорила процесс ладонью, - водоем заметался, возмутился, замутился, посерел до неинтересного в пятипалой тени. Через щель между пальцами пробилась навстречу очень важная мысль, до которой, теперь уже и страшно думать об этом, вовремя не дошли руки: надо же что-то сделать с быковскими орденами, прежде чем окончательно уйти. Отправить посылкой в Кремль, для музея?.. Снести в военкомат?.. По чрезвычайной их глупости, подобные вопросы можно было бы оставить и без ответов, но вот - другой, единственный, как ни крути, получающийся очень важным: кто будет ухаживать за их могилками?.. Мудрый Бык и тут оказался прав: со свечой: некуда спешить, - необходимо обустроить могилку с запасом на двоих, рядышком за одной оградкой. Вот ведь как все просто - дети рождаются для того, чтобы ухаживать за могилками своих родителей. Для кого-то просто, но не для нее... но об этом довольно. Она оставит после себя завещание, в центре стола, для того, кто увидит ее, скончавшуюся, - а в нем, первое - дом со всем барахлом в нем отписывается тому, кто организует ее похороны рядом с мужем, второе - быковские ордена (она предусмотрительно снимет их с кителя в коробочку) непременно должны быть уложены рядом с ее телом, где-нибудь в ногах, там свободного места много... В окно постучали. Антонина нехотя вынесла себя на крылечко. Она его сразу узнала: Борьку - высокого, широкого, но все такого же, брюнетного, как уголь. - Здравствуйте, мамаша! - сказал он, - меня зовут Борисом, и я к вам с деловым предложением, поговорить бы надо. - Ну проходи, - она неосторожно пригласила его в дом, забыв о беспорядке, - извини, что не прибрано, вчера поминали, - оправдывалась. - Ничего, я знаю, - понятливо успокоил он ее, - мне соседи рассказали, что вы похоронили мужа, поэтому-то я и начал с вас. К Антонине на мгновение вернулась ее юность, и быстро исчезла, - "какая я старая, - думала она, если и Борька уже зрелый, начинающий лысеть мужчина, и какой обстоятельный, с эдакой надежной семейной хваткой". Она не ошиблась, судя по тому, что он предлагал. - Я живу в центре города, на третьем этаже панельной девятиэтажки улучшенной планировки, с лифтом, с лоджией, со всеми удобствами, с окнами на противоположную сторону от дороги, с женой, а теперь уже и с сыном, на днях забираю их из родильного дома. Жена моя учительница, деревенская, все мечтает жить в собственном доме. И пришел я к вам с предложением обмена вашего дома на мою однокомнатную квартиру улучшенной планировки, разумеется, с доплатой, - говорил он медленно и лаконично, с ощутимыми точками и запятыми, четко обозначая контуры для близорукой и бестолковой старости, не забывая при этом тщательно пережевывать глазами увиденное, и брезгливо выплевывать непереваренной старую мебельную рухлядь. На очередной "улучшенной" опоре, она его бесцеремонно прервала. - А что с Томкой? Он, такой крупный мужчина, и так по-детски испуганно округлил глазки, как бы столкнувшись с бабой-ягой в ожидании какой-либо колдовской пакости от нее. - А вы откуда знаете?.. - Ты же сам сказал, - слукавила она, - зовут меня Борисом, а сестру Тамарой. - Не говорил я этого, - он в ужасе поднялся над стулом, готовясь с позором? ретироваться восвояси, но она поспешила его успокоить дополнительной хитростью. - Вы раньше жили в сером доме, на первом этаже, у медучилища, а я как-то заходила, не помню, по каким делам, к вашей маме, и тогда ты мне сказал, что сестренку твою, близняшку, зовут Тамарой. - Да-а, - он облегченно опустился в прежнюю позу, - Тома вышла замуж за москвича, уехала, родителей мы уже давно схоронили, я переехал на новую квартиру, женился, а надо бы наоборот. - Что наоборот? - не поняла она. - Сначала жениться, тогда бы прежняя квартира осталась за мной, - посожалел он. "По всему видно, больше ты уж никогда не промахнешься!" - молча подтвердила она, и вслух внесла, показавшиеся ей такими естественными, коррективы в его предложение. - Не надо обмена, я дарю тебе этот дом. - Как дарю? - прежний ужас готовился к повторному нападению на него, - за что?.. так не бывает! - Бывает! Считай его своим... - Нет уж! - запротестовал он, и руками-граблями оберегая выношенное и, видимо, согласованное с бывалыми авторитетами, - только купля-продажа! И по закону. Знаете, поживешь месяц-другой, и пойдут один за другим наследнички: дети, внуки, племянники, и останешься гол как сокол! Нет, купчую, как положено... - А ты дослушай, не спеши, - "мужики с толстыми задницами хуже баб", - припомнила она характеристику, данную Быком своему начальнику, и сейчас применительно к - "напротив" - согласилась с ней, - нет у меня родственников на всей земле: ни близких, ни дальних, одна перстом осталась, мужа вчера схоронила, дочку, - призадумалась для сравнительного вычисления, - когда тебе годиков пять-шесть было, - ошиблась? ему неважно! - я что предлагаю... Я пишу дарственную тебе на весь дом, и на все, что в нем перечислю, и, еще пишу завещание на твое имя, и заверяю оба документа у нотариуса, как ты требуешь - по закону! Ты из своей квартиры не выписываешься - она твоя, а я там живу до своей смерти... Недельки две-три, не больше... А ты за это обязуешься, устно, передо мной, схоронить меня рядышком с мужем, место я укажу. Понял?.. Доходил он до сути высказанного долго: пусто, но тяжело топал черными? башмаками - под столом; то смешно закручивал широкую линию губ в вафельный рожок, то плаксиво распускал - над столом; в большом его теле рождались и умирали звуки, их отголоски тоненько прорывались наружу и, не найдя поддержки во внешнем мире, с влажным хлюпаньем возвращались обратно. Тыквенная его голова содрогалась от титанической, мыследробительной работы на коротком перешейке, но ниже - монументальность в сером пиджаке, в конечностях все то же - волнение, но выраженное короткими пробежками криво остриженных ногтей по воображаемым клавишам глухого, затянутого пластиком под барабан, столового инструмента. Наконец, гора родила мышь, и какую. - Я могу согласиться на ваше предложение. Но зачем все эти переезды? две-три недельки можно и подождать. Жирная, зеленая, муха, замершая на стенке кухонного шкафа, сорвалась, и сделала возмущенный круг над столом, и она понимала, что говоря о двух-трехнедельном сроке, Антонина, прежде всего учитывала спешку самого Бориса, и более того, намереваясь отговорить его от переездов, она надеялась на значительное сокращение остатка земного своего пребывания, - она перевернет дом вверх тормашками, но свечу обязательно найдет. Но то, с чем соглашался он, было совсем другим делом, - он предлагал ей ускорить самоубийство. - Ну вот и хорошо, - тихонечко сказала она, отвечая, скорее, собственным мыслям. - А вы не передумаете, - деловито уточнил он, - и когда начнем оформлять документики? - он выходил из-за стола в черных! ботинках. Жаль, что она не ошибалась в нем, и потому желание, назойливо бегающее по окраинам ее сознания, бесследно растворилось в воздушной пустоте за очевидной ненадобностью. Признание в том, что она когда-то нянчила его на своих руках, вряд ли могло явиться узелком, возобновляющим их прерванные временем отношения. Да и только ли временем?.. Те звуки, в его теле - это журчание чужой крови... Не успела за ним захлопнуться калитка, как в окно снова настойчиво постучали. Средних лет бабенка, деревенская обличием, - неопрятный, серый платок на плечах; кофта в волдырях, в ремонтных, детским крестиком, заплатах; башмаки, забитые до седой плешивости в носках, - сдувала с лица немытую прядь, и, эдак, глуповатенько улыбалась. Что бы ей такое сказать, чтобы побыстрее убиралась, когда и след-то еще не простыл от предыдущего, неприятного в осадке, разговора. - Дом, не продается! - Антонина верно держала слово не перед Борисом, но перед тем, маленьким черненьким живчиком, не желающим уступать ее коленей хнычущей сестренке. "Неужели и Тамара укатилась таким же яблоком и в ту же сторону?.. конечно, а как же еще..." - она разворачивалась, чтобы удалиться. - Тетка Тоня! - испуганно вскричала просительница чего-то другого?.. Запахи - верные спутники памяти, вернее - ее надежные разведчики. Изредка (к счастью, или к не... счастью) Антонина спотыкалась о них, и тогда всплывали перед ее глазами развернутые картины давно минувших лет. Манной каши - в пионерском лагере на берегу озера, в столовой с большими стеклянными окнами, где стучат ложками по обнаженным донышкам, влажного белья - в тумане кубовой казармы, где отчетливо звучат голоса мамы, тети Дуси, Ребры - "нет уж! - спохватывается Антонина, - только без ее вони, уж лучше карболкой в госпитале..." - Тетка Тоня! - прозвучало визгливо, во второй раз. ... Это степь! Да - это степь! Заволновалось нежно-зеленое марево, в нем тысячью солнц - подсолнухи, от края до края, - семечки черные, прожаренные до, приторности ладошек - Нюры? Антонина быстро обернулась и, ударилась о чужие, горестные годы, - другими они и быть не могли, судя по морщинистым снопам, разметанным клочьями по коричневому лицу оренбургскими ветрами. Нюра переспела? перезрела? нет, состарилась - вот точное слово, лет на двадцать раньше положенного срока. И эти, выхолощенные своей или чужой, - все равно, - болью глаза - как на фронте. Антонина в изнеможении опустилась на ступеньки. - Опоздала ты, Нюра, дядьку твоего вчера схоронили. - Я сразу догадалась, - оставив сумку там, где стояла, Нюра порывисто подбежала к Антонине, но наткнувшись на нежданную безответность, скромно присела рядышком, - а потом сказала себе: ошиблась, а теперь ты мне сказала, - и она заплакала тихонечко в платок, и так искренне, что Антонина удостоверилась: родная душа, и уронила свою голову на ее плечо, влажное и соленое. И сколько они просидели так вдвоем? - довольно долго... - Все Быки ушли, - грустно вздохнула Нюра, - и мамка моя, две недели, как ушла. - Что? - Антонина отстранилась от нее, - "мамка - значит Маруся!" - глупо переспросила, - куда ушла? - да не глупо, ей просто необходимо было удостовериться: ее уже больше нет, что состоялось справедливое возмездие еще на этом свете. - Болела долго, парализованная пролежала почти... - Стой! - энергично прервала ее Антонина, - десять лет, да? - Это вам Ленька прописал? - подтверждая ее предположение, в свою очередь спросила Нюра. - Нет, дорогая, нет! - Антонина торжествовала? на чужом горе ("ну и пусть!" - у меня свои счеты! - "каждый год за год мучений моей доченьки! а за себя я и на том свете истребую!.." Нюра сжалась в комочек, - она поняла, о каких счетах шла речь, и Антонина поняла, что та поняла, поэтому примирительно положила руку на ее колено. - Но ты-то здесь ни при чем, дети не в ответе за своих родителей, - она так сказала, но совсем так и не думала. - А я уже ответила, - простодушно подтвердила Нюра невысказанную вслух ее мысль. И рассказала свою, довольно безобразную историю, которая сама по себе могла быть неординарным, интригующим изложением даже под сокрушенным эпиграфом: "чего только в жизни не бывает!" - но, но не для Антонины, вдосталь нахлебавшейся своих "кислых щей"; Антонина, принужденно, подставляла одно, лоханью, ухо под чужое усталое журчание, другим, крючкастым, цеплялась за какой-нибудь убегающий круг от наиболее острого памятного камешка. Эдакое состояние муравья в неостывшем янтаре - это если мыслить высоко; таракана в мучном клейстере - если ближе к правде жизни. Вот он ("ну и что?.." - скелет чужой правды жизни... Нюра выехала из Васеево в Оренбург к матери, где та работала буфетчицей на вокзале. Нюра закончила десятый класс и до беспамятства влюбилась в красивого шофера, и заказали суженые подвенечное платье в кружевах, и черный строгий костюм, и новые туфли, и все необходимые по такому случаю мелочи, - жених зарабатывал неплохо, мать тоже сумела поднакопить. И вот однажды, в неурочный час Нюра возвращается домой и находит в постели свою мать и жениха в доску пьяных. Она не выдерживает этой самой правды жизни и вербуется в Сибирь на комсомольскую стройку, и, что там греха таить, в отместку что ли? кому? чему? ведет себя так, что детей у нее не может быть уже никогда. Тем временем приходит телеграмма, что мать при смерти; Нюра выезжает на похороны, но находит мать полностью парализованной до поясницы. "Ну - такое пекло!.. ("Нашла перед кем вздыхать!" - так подумала Антонина). - И целых десять лет!.." Устроилась она банщицей напротив дома, чтобы почти постоянно быть рядом, мать тяжелая - сама не поворочаешь, поэтому Нюра старалась приваживать к себе мужиков-бомжей, но и тех надолго не хватало... "И то правда, - рассуждала Антонина, - по шесть мужиков еле управляются с одним гробом, а в остатке, - помнится ее тогда поразила телевизионная передача о поисковых отрядах, хоронящих останки бойцов еще со времен Великой Отечественной, - череп и несколько косточек в мешочке размером с авоську, вот и весь результат, этой самой правды". - Правда в смерти! - философски подытожила Антонина Нюрин монолог, и та благодарно закивала головой, за что?.. за философию, вместо конкретного разговора о ее матери, и о матери ли шла речь?.. о животном! Вот за это-то умолчание и трясла немытым локоном Нюра. - Боялась, - продолжила Нюра, - как расскажу про дядьку Сашка, да Господь позаботился, вовремя прибрал его, кто знает, каково ему там теперь, простил не простил, а нам молиться за него осталося, - она перекрестилась, - Господи, прости все его прегрешения... Антонина подозрительно скосила глаза в ее сторону, - но нет, чисто все, искренне, истово, как у бабки Акулины, - и она ласково погладила ее руку от плеча до кисти, все еще выдававшей в ней, истерзанную, но молодость. - Не надо, Нюра, я все знаю... - Нет! - совершенно неожиданно и скоро воспротивилась Нюра, бухаясь перед Антониной на колени, неуклюже и наверное больно из-за ступенек, - так мамка перед смертью наказала, просить перед тобой прощения за правду!.. Я исповедалась, батюшка сказал сделать, как она велела, - и чтобы, вероятно, опередить ее возражения, выпалила на одном дыхании, - в Шверине, когда немцы ворвались в комендатуру, дядька Сашка их перестрелял, а потом бросил гранату в кабинет своего командира, он не знал, что там и сестра твоя была... - Не спеши, - остановила ее Антонина, - коли уж заговорила, то давай по порядку. Нюра успокоилась, села на прежнее место, в общем-то главное она успела сказать, и теперь, отвечая на дополнительные вопросы Антонины, добросовестно ковырялась и в своей памяти, и в памяти матери, и в памяти ее подружки, так любившей дядьку, и задним числом благодарила мать за тогдашние нудные подробности, длинные, как сами зимние вечера, вяло уползающие в сон. - А хочешь, - она обнаружила румянец под темным оренбургским загаром, - я тебе документальный фильм покажу, на словах. Я такой фильм сняла про героического дядьку, только перед сном, посидим, выпьем, поговорим, ляжем, свет погасим и я покажу, ладно? - Ладно, - согласилась Антонина, удивляясь тому нетерпению, которое и в ней возникало, - фильм про Быка, надо же, как интересно, чего еще он там навытворял в бурной своей молодости?.. Нюра оказалась на удивление рукастой. Дом весело загулял парусными занавесками, наполнился свежим яблоневым, - ("от Васьки, через забор?", - воздухом, на влажных, матовым зеркалом, полах, закачались острыми зазубринами южные пальмы, живописно: комнатный фикус и берег Черного моря (неосуществленная мечта голубого детства), - "уже кино!" - на кухне булькала кастрюлька, скворчала сковородка, шипел чайник, надрывался дверными стонами холодильник, - ("и зачем силу прикладывать? отпусти, дверь сама и закроется, деревня...", - молодой, энергичный дух носился по комнатам то с пылесосом, то с ведерком и половой тряпкой, то просто так с круглыми глазами для расходования излишнего пара, и главное: ни одного вопроса - все сама, - наконец закруглилась. - Пригляди, за плитой! - Нюра раскручивала рукавные баранки на покрасневшие руки, - магазин знаю, мимо проходила, одна нога там, другая здесь. "Какой приличный дом, - как бы внове озиралась Антонина, - и все это задаром жирному поросенку, с подходящим именем: Борис? Может, Нюре отписать? - Безнадежно отмахнулась, припомнив давние мытарства. - Прописка и прочее, был бы жив Бык, другое дело, сбегал бы к Ребре... Тьфу, типун мне на язык, нет ее, - испугалась, - они там сейчас вместе? - вот каким сложным (но, не зря!) путем она снова возвратилась к мысли о свече, - куда ж она запропастилась?" Антонина подошла к шкафу, машинально открыла дверцу, и - о, чудо! - на выскобленной полке рядышком покоились, - иконка, огарок свечи, и, - она спешно развязала узелок платочка, - та самая слезинка ее Людочки. - Нюра! Какая ты прелесть, Нюра! А та уже вернулась из магазина с бутылочкой. Антонина припала к ней, расплакалась, зацеловала, запричитала, - получалось, что настоящая встреча их только что и состоялась, с таким смешным опозданием. - Тетка Тоня, ты только сейчас признала меня, да? - улыбалась Нюра простодушно и доверчиво. - Да! Да! - радостно соглашалась с ней Антонина, - прости, меня дуру старую... Выпили они, и как славненько все начало складываться: Антонина подвела Нюру к шифоньеру, выудила из левой полутемной глубины Быковский китель с орденами, - нежным хрустальным, благодарственным звоном пропели награды, находящие достойное себе пристанище. - Это тебе на память, от любимого дядьки! - сказала Антонина. - Правда? - всплеснула руками Нюра; да что там руки, глаза, глаза ее загорелись в искреннем восхищении; огрубевшие ее пальцы, но так нежно, коснулись потускневших личек, что те засветились, заиграли рубинами, забили в победные литавры, как тогда в парке, в день Победы. - И вот еще, - Антонина извлекла из ящичка шкафа тетрадку, развернула, обнажая пожелтевшие страницы с исчезающими линейными пересечениями чужой далекой судьбы, - тоже правда, может ты разгадаешь? Нюра смутно помнила Эрну Христиановну, но тетрадку приняла с трепетом, как человек, познавший, что такое горюшко. В окно постучались, и не дожидаясь ответных знаков, порог дома перешагнули двое: потный, запыхавшийся Борис и с ним, долговязый, высушенный, при галстуке, интеллигент, в мятом костюме, в прыгающих очках на подвижном хряще судорожно морщащегося носа. - Чё откладывать до завтра, решил сегодня, а тут и друг-юрист под руку попался, чтобы все, как договорились, - по закону, не возражаете? - сказал Борис. Антонина понимающе усмехнулась, - "ну и чутье у парня!" - А ты вот познакомься, племянница моя - Нюра, прилетела неожиданно. Бедный Боря!.. Капельки на его перегретом лбу забегали, зашипели, превращаясь в пар. - Я говорил! Я говорил тебе, что как будет? Говорил? Видишь? - он наступал на испуганного друга, чтобы бульдозером вдавить его в стену, - еще и чернила не успеют просохнуть, как набежит родственничков видимо-невидимо, и откуда только возьмутся, говорил? - Говорил, - беспомощно и обреченно друг стукнул каблуком о плинтус, - можно и по другой схеме, ей все равно должно быть... Борис перенаправился животом на Антонину. - Или уже передумали? - Я вообще не думала! - отрезала Антонина, уж она-то и не собиралась его "пужаться". Бедный Боря, он уже выстроил свое новое, уютное, семейное гнездышко, уже и сбегал к молоденькой женушке, и как восторженно заблестел он на вершинах ее глазок, облачаясь в настоящего героя-мужчину-добытчика: ах! как ловко он все устроил, и вот - на - тебе - сомнения, срыв вниз, нет уж - ни шагу назад! - Сядемте! - Борис подгреб неводом руки к столу; в неводе - необходимые, и одна лишняя Нюра, которую бы за борт, но он себя сдерживал, и в тоне тоже. - Спокойно! Спокойно, вы сказали, что отписываете мне дарственную, за последующую достойную услугу, так? - Так! - согласилась Антонина. - А если так, то, - он решительно подтянул взглядом к центру стола верхнюю пуговицу пиджака друга-юриста, - надежнее, с юридической точки зрения, совершить акт купли-продажи, по сути это ничего не меняет, но тут уж комар носа не подточит. То, что для Бори так важно, для Антонины - все равно, - жалок Боря и смешон. - Выглядит это так, - под одобрительными глазками друга, он ударился в подробности, - мы подписываем акт купли-продажи на сумму в десять тысяч рублей, - друг кивком подтвердил немой вопрос: "не мало ли?" - "нормально!" - и расписку, по которой вы получили означенную сумму, от сегодняшнего числа. Вы меня поняли? Нюра не поняла. - Только деньги вперед! - выпалила она, повергая в неописуемое смятение обоих друзей. Антонина тут же сжалилась. - Я поняла! - А где вы жить будете? - справедливо заволновалась Нюра. - А я к тебе в Васеево, - поправилась, - в Оренбург уеду. - Правда? - радостно подпрыгнула на стуле Нюра, захлопала в ладоши. - Вот здорово! Вместе! У меня там свободная двухкомнатная квартира, заживем! - А как же услуга? - сбитый с толку Борис тревожился по-своему, - насколько я помню, разговор шел о местном кладбище. - Как договорились, так и будет, - успокоила его Антонина, - готовьте документы. В руках юриста (и откуда?) объявился черный, тощий, под стать хозяину, чемоданчик, из него выпали на стол отпечатанные на машинке листочки, и ей было предложено вписать в них собственной рукой пропущенные строчки, в основном состоящие из цифр, заимствованных из паспорта, из даты, из оговоренной суммы, но в скобках подтвержденной прописью. И еще в самом конце она по настоянию Бориса приписала строчку, что подпись свою она поставила в здравом уме и при полной памяти, или при полном уме и здравой памяти, что и подтвердила в окончательном, но уже своем условии, правда устном. - В документах не сказано о содержимом в доме, во дворе, в сарае, это все ее, - ткнула пальцем в грудь Нюры, - все распродать и деньги ей, все, до копеечки. У Бори отнимали недожеванный кусок прямо изо рта; непросчитанный вариант: хоронить за свои денежки, - "нет уж, так не договаривались!" - крикнул бы он, если б не нервная, предостерегающая гамма движений на лице юриста. После ухода гостей Нюра бросилась на шею Антонине, чуть не повалила на пол. - Я все поняла! Все распродаем здесь, в Оренбурге, покупаем домик в Васеево, и живем, живем, живем!.. Такое не отметить грех, я мигом, еще за бутылочкой, только можно я что скажу? - Можно, - улыбнулась Антонина. - Деньги надо было взять вперед, обмануть могут, я такого в жизни насмотрелася... - И я насмотрелася, - вздохнула Антонина. Они выпили еще, погрустили, похохотали, и завалились смотреть кино, - Антонина на диване, Нюра на скрипучей раскладушке. - Служили два товарища, - начала Нюра. - Ну, дорогуша, - недовольно вмешалась Антонина в начало устного кинофильма, - я такое тыщу раз видела... - И я видела, но дальше все по-другому будет, - она с ощутимым усилием в голосе заворачивала в новый? конкретный сюжет, - Бык! и Караичев!.. ... Познакомились они под Москвой, при формировании свежих боеспособных подразделений. Караичев - капитан, инженер по образованию, высокий, статный, круглолицый, с высоким лбом и умными залысинами, на фотографиях сидит холеный, глядит перед собой спокойно, позади Руфа - молодым, восторженным фоном. Для Караичева война - обуза, скорее бы уж ее закончить и зажить по-человечески, поэтому и во фронтовых условиях он устраивается соответственно, - у него фронтовая жена - красивая Руфа и оборотистый, пробивной адъютант - Бык, полная его противоположность. Бык - поджарая гончая в шинели, за спиной у которой (как выяснится позднее) липовая справка о начальном образовании, короткий опыт управления трактором, и, удостоверение об окончании ускоренных военных курсов. Для Быка война - пик жизни, на фотографиях он устремлен еще выше, в небо, он - прозванный Караичевым, Икар, не сознающий своей трагической судьбы. Караичева солдаты любят, Икара - Быка нет... "Тебе пора, - встает со стула на фотографии Караичев, - не успеем отдохнуть как следует, - потягивается, - и смотри, не очень увлекайся", - обращается он к Быку. Бык откладывает гармошку в сторону; гильза коптит, тени волнами мечутся по бревенчатым стенам; Руфа убирает со стола, перестилает постель, она утром получила письмо из дома, и с удовлетворением отметила обалделую реакцию Быка на фотографию ее родной сестры, - "как было бы хорошо, - думала она, - после войны поселиться рядышком, семьями, в одном городке". Подняв воротник, Бык вышел из землянки, - вьюга заметала окопы, -он пошатывался, не сгибаясь, из одной землянки в другую, - придирался к сонным бойцам, страсть как любил поорать в пьяном виде, - его не любили, но не скатывались до ненависти, потому что тот не заботился о собственной заднице, всегда лез в самое пекло, и там, где его не просили. Шептались между собой: "Бестолковый, ему, что жизнь, что смерть - один чёрт, а у нас семьи, дети..." И пули его брали значительно реже, чем он на то напрашивался, но все же брали, несколько - в Польше, и надолго вывели его из строя. Зато бабы-дуры были от него без ума. Неказистый, он совсем не привлекал к себе их внимания, но только до тех пор, пока какая-нибудь, под каким-нибудь предлогом (война!.. подобных предлогов хоть отбавляй), его не пробовала, и тогда бабы выстраивались в очередь. А одна, из госпиталя, вытащившая его с того света после ранения в Польше, нашла его уже в Берлине. Караичев был в звании полковника, командиром батальона, Бык - капитаном, начальником штаба. Ее звали Соней. Руфа по понятным причинам возненавидела Быка. Да и Караичев все чаще не скрывал своей к нему неприязни. Однажды Бык услышал за дверью очень для себя унизительное, но сдержался, - можно только представить, с его характером, каково ему было. Пьяный Караичев кричал Руфе: "Что этот немытый колхозник из себя возомнил? Двух слов связать не может, каллиграфический почерк видите ли у него. Руфа! Выбирай, или он никогда не женится на твоей сестре, или ты меня больше, как своих ушей, не увидишь! Мне такие родственники не нужны!.." И плачущая Руфа пообещала, она к тому времени была уже беременна. Война подходила к концу, оставались часы... Берлин. Серый, полуразрушенный, каменный, без единого деревца, в неубывающем свинцовом ветре: головы не отнять от земли. Их батальон в зданиях на подступах к площади, через которую - дальше - Рейхстаг. Караичев отсутствовал, когда пьяный Бык поднялся во весь рост с револьвером в руке, - "За мной!.." Немногие поднялись, но и те замертво ткнулись носами в брусчатку, не преодолев и десятка метров, а Бык ("Так, значить, на роду ему было написано", - как частенько говаривала Мамо) добежал до Рейхстага, и остался жив, и углем нацарапал на колонне своим каллиграфическим: "Победа - Бык!" Это был его - пик! Единственный и последний. На столе командующего армией встретились две бумаги: первая - о присвоении Быку звания Героя Советского Союза, вторая - подписанная Караичевым, о привлечении капитана Быка к трибуналу. Позднее шепнули Быку, что командующий сложил бумажки бутербродом, и, изорвав на мелкие части, молча, выбросил в корзину; героя заменил орденом Красного Знамени. А пока отвели им зону - район Шверина, и там, в первую же ночь, цокот копыт, ажурная ограда комендатуры, юнцы на лестничном марше, проглотившие пули из быковского пистолета, граната, пролетевшая в едва приоткрывшуюся дверь караичевского кабинета. Догадывался ли Бык о том, что там могла находиться Руфа?.. Об этом подробно, и о многом другом могла рассказать только рыжая Соня, и рассказала Марусе... Антонина представила не в кино, а в яви, как та выбегает в ночной рубашке следом за Быком, который в одних кальсонах, коса ее распущена до пят, и пахнет от нее прелым, коровьим выменем. - Встал бы сейчас из гроба, - крикнула она Быку в ночь, в потолок, в небо, - морду бы набила! Вот до какой степени он оскорбил ее в очередной раз, - и тут же, испугавшись собственного голоса, она прислушалась, - Нюра сладко сопела. "Наверное, - ласково подумала Антонина, - при первых кадрах и заснула, и я сама себе крутила фильм". И новенького-то в нем было только то, что Руфа погибла беременной, ну и как реагировать?.. А никак! Поздно, пора зажигать свечу... В окне - полнолуние, в углу - сверчок старался, выживал хозяйку, дурачок, - "Борис-то живо управу найдет на всех вас, что предельно ясно, мышеловки, хлорка, дихлофос, и прочее, ждите, а я ухожу, прощайте..." Из темно-синего, но ясного темными очертаниями предметов, фона она легко перешагнула в черную кухонную приблизительность, ослепленную единственной шторкой, так сказать, в заднюю сторону луны, так сказать, в затылочную ее часть, - в лунное затмение! - во, как!.. Ничто не помешало ей сделать еще несколько шагов в сторону буфета, и сразу же наткнуться на круглую ручку. Без обязательного привычного скрипа дверца подалась навстречу, блюдце с огарком ласково лизнуло пальцы правой руки, а левая, ниже, прислуживавшая опорой, тут же шершаво упала на коробок со спичками, - так всегда (примета такая), - исконно твое! - находится с закрытыми глазами. Теперь-то уж Антонину никто и ничто не остановит. Она села к столу, с первой же спички зажгла свечу, - "молодец Нюра!" - без обрюзглого парафинового живота на блюдечке лежала чистенькая долька с фитильком, и донышко блюдечка (немаловажная, судьбоносная деталь) несколько припухлое в центре позволяло капелькам стекать к периферии не задерживаясь. Не задерживаясь... Уже рассвело, когда Нюра проснулась от глухого упавшего звука, на кухне. Антонина лежала на полу, вытянувшаяся в струнку, бледная, с холодной, равнодушной маской на лице, глаза еще были живы. Только на мгновение испуг овладел Нюрой, но тут же отступил потому, что как бы повторялась история с ее матерью. Ее, невероятно тяжелую, Нюра за плечи дотащила до дивана, уложила на спину, заглянула в приоткрытые глаза. - Я вызову скорую? - спросила она, - нет?.. - поднялась с коленей, спешно засобиралась, - я, я знаю что делать, тетка Тоня, погоди, не умирай! Она быстро добежала до церкви, благо та находилась совсем недалеко и ее сияющий крест на золотой луковице не позволял заблудиться. По счастью, священник оказался в сторожке, молодой, быстро ухвативший смысл происходящего, и еще он оказался очень добрым. Он попросил у Нюры растительного масла, чашечку риса, расставил иконки. Антонина могла только опускать и поднимать веки. - Батюшка! - попросила его Нюра, - а можно я буду рассказывать за нее, а она глазами подтвердит, я, все-все, знаю... Батюшка согласился. Потом Нюра вышла из комнаты, оставив их наедине, а когда вышел он, на глазах у него стояли слезы. - Успели батюшка? - спросила Нюра. Батюшка согласно кивнул головой. - Упокой, Господи, душу рабы Твоей, Антонины... © Анатолий Петухов, 2008 Дата публикации: 18.12.2008 19:39:13 Просмотров: 5799 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |
|
Отзывы незарегистрированных читателейТатьяна [2009-09-27 00:07:58]
Анатолий Петухов [2009-09-27 09:58:46]
Танечка, спасибо за внимание.
Не скрою, и мне бы хотелось узнать о Вас чуточку больше. |