Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Лента Мёбиуса - 2 - 3 главы

Вионор Меретуков

Форма: Роман
Жанр: Психологическая проза
Объём: 53099 знаков с пробелами
Раздел: "Все произведения"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати



Возле дверей в покои принцессы король и гофмаршал обнаруживают еще одну
кучу лошадиных экскрементов.

Шауниц чувствует, что у него от ужаса холодеет лысина.

— Это уже становится интересным... – с затаенной угрозой произносит король,
разворачиваясь лицом к придворному. – У этого проклятого непарнокопытного,
видно, несварение желудка... Видно, оно обожралось и заболело... Не будет же
здоровое животное срать с такой подозрительной интенсивностью, не правда ли? Как ты думаешь, это конец, или я все-таки вляпаюсь сегодня в лошадиное дерьмо?..

Король закрывает глаза и опять принимается считать до десяти.

— Не знаю, может, это мода сейчас такая, – говорит он нарочито спокойно, – приводить лошадей в королевский дворец, чтобы они срали через каждые пять метров? Шауниц, тебя не удивляет, что в Асперонии постоянно творится черт знает что?
Посмотри, дерьма – девать некуда, а виновника, создавшего всю эту красотищу, нигде не видно? У тебя не возникает в отношении всех этих безобразий никаких
ассоциаций? Если нет, то придется тебе, мой добрый друг, перечитать Светония. Если не найдешь эту окаянную скотину, то, смотри, я сам ее найду, и тогда по примеру
Калигулы сделаю этого неуловимого Инцитата гофмаршалом. Вместо тебя, дружок. Делай выводы, Шауниц, делай выводы...

Монарх подходит к двери и наклоняет голову. Он стоит с таким видом, будто
ожидает услышать за дверью конский топот и ржание.

— Тишина... – разочарованно произносит он и поворачивает ручку.

Король и Шауниц на цыпочках вплывают в комнату камеристки принцессы, в которой находят молодую девушку, беззаботно спящую на высокой узенькой кроватке в обнимку с плюшевым медведем.

Король и Шауниц замирают. Они тут же забывают о лошади... Вид юной,
хорошенькой девушки, белокурые волосы которой разметались по подушке, рождает в их головах совершенно противоположные мысли.

Почтенный государственник Шауниц, который со своей женой Брунгильдой прожил в верной любви и согласии три десятка лет и который вполне счастлив в семейной жизни, думает о том, сколько денег тратится на бесполезных приживалок вроде этой куколки с носиком-кнопкой и вытравленными перекисью волосами. Сколько
квадратных километров узорчатой парчи, рытого бархата, брюссельских кружев и шелка уходит на дурацкие старомодные платья до пят, сколько изнашивается дорогих атласных туфелек!

А сколько провизии съедается – даже не съедается, сжирается! – этими якобы
субтильными барышнями! И в основном это печенье, конфеты, пирожные, торты,
бисквиты, шербеты и прочие сладости.

И все ради того, чтобы у двух Их Величеств и одной Ее Высочества все было, как в других королевских семьях.

Если бы воля и власть Шауница распространялись дальше, чем это имеет место сейчас, он бы незамедлительно отправил всех без исключения фрейлин,
алебардщиков, бесчисленных слуг и служанок, всяких там горничных, комнатных
девушек, кофейниц, постельничих и прочих нахлебников на галеры или в
арестантские роты, как в старину, или на работы в каменоломнях, или, что еще
лучше, на строительство дорог, с которыми в Асперонии всегда было неблагополучно.

А уж если совсем осмелеть и пойти еще дальше, то и плешивой королеве с
бездельником королем и их дочери-потаскушке нашлось бы местечко не то что в
какой-нибудь каменоломне или в арестантских ротах, а, страшно сказать, может,
даже и на продуваемой всеми возможными и невозможными ветрами площади
Победы неподалеку от ущербного Аполлона...

И тогда бы уже он, Шауниц, вооружившись двенадцатикратным полевым
биноклем, услаждал себя зрелищем, от предвкушения которого блаженно замирает сердце... «Ах, мечты, мечты, какие упоительные мечты!» – вздыхает Шауниц...

Король же думает совсем о другом. «М-да, хорошая девушка, свежая... Что-то раньше я ее не видел... По всей видимости, новенькая... – размышляет он, с удовольствием
разглядывая розовые губки, курносый носик и нежнейшую шейку спящей. – Интересно, она девственница? Если так, то какой, однако, дурной пример подает ей принцесса!.. А если не девственница, что, увы, более вероятно, то какова она в постели?.. Любопытно, любопытно... А почему она спит? По-хорошему, ей бы следовало следить за всем, что происходит в спальне принцессы, на то она здесь и положена, и вообще... А она спит! Алебардщик спит, эта... тоже! Какое-то сомнамбулическое королевство... Все спят!»

Тут король и гофмаршал замечают, что из спальни принцессы доносится храп. Они переглядываются. Подходят ближе к дверям, ведущим во внутренние покои Агнии, и замирают, прислушиваясь...

У Шауница начинает дергаться глаз, он боится взглянуть на короля. Храпят, по меньшей мере, трое...

Теперь пришло время посереть лицом королю Самсону... Трое?! Этого еще не
хватало! Что, принцессе уже мало одного партнера?! Не может, что ли, спать со
своими любовниками по очереди? Решила запускать их всех разом? Господи, что за времена? Королевская дочь – извращенная нимфоманка!

И еще эта чертова лошадь нейдет из головы... Куда она, интересно, подевалась?
Нагадить во дворце, это, пожалуйста, это она тут как тут, а вот когда она нужна, ее днем с огнем не сыщешь... Впрочем, зачем лошадь ему нужна и почему она так крепко засела у него в голове, король понять не в силах, мысли путаются...

Некоторое время король пребывает в полнейшей растерянности.

Его вдруг охватывает страх, ему кажется, еще немного и его тело разопрет изнутри, кожа лопнет, треснут ребра, и сердце, фонтанируя кровью, вырвется из груди и поскачет куда-нибудь к черту, как та неуловимая лошадь, которая только и умеет, что, оставаясь невидимой, заваливать дворец горами дерьма...

Король чувствует, что у него не хватит мужества толкнуть дверь в спальню
принцессы и устроить скандал: его исстрадавшаяся душа этого просто не выдержит...

Что-то гадкое произошло с миром, думает монарх, выходя вместе с Шауницем в
коридор. Видно, такое настало сейчас время, когда слоняющиеся по дворцовым
залам беспризорные лошади и сверхлюбвеобильные принцессы, делящие ложе со
всяким отребьем, уже никого не удивляют...

И самое страшное это то, что, несмотря на всю его любовь к дочери, временами
короля Самсона охватывает чувство безразличия к ней. Будто она и не дочь ему... Будто он сам по себе, а она – сама по себе...

И тогда леденящее чувство одиночества наваливается на него. И сам себе он кажется единственным, случайно уцелевшим после кораблекрушения пассажиром, который, надрывая горло в предсмертном крике, плывет по безжизненному морю, всё дальше и дальше удаляясь от берега.

Все в мире перевернулось вверх ногами... Там, где была голова, красуется жопа...

— Что ты сказал, когда как сумасшедший ворвался в опочивальню? – сердито
спросил король гофмаршала, когда они снова двинулись в путь, на этот раз обратный.

– Если мне не изменяет память, ты сказал, что у принцессы один новый хахаль... А там этих хахалей, оказывается, пруд пруди – не протолкнешься... Ты слышал, как они храпели?..

Глава 3

«Когда это все кончится?» – думал, тоскуя, Самсон Второй.

После утренних омовений, бритья и своеобразной спортивной гимнастики,
заключавшейся в том, что в течение трех минут король с отрешенным видом сжимал и разжимал ладони и челюсти, он, стоя у огромного распахнутого окна и щурясь на солнце, с ненавистью смотрел вдаль.

А бесконечный день только начинался...

«И предстоит вползать в этот нескончаемый, как вечность, день, словно я
сороконожка и ползу по тоннелю, который для меня в яблоке продолбил какой-то
полоумный червяк, а мне остается только ползти по этому тоннелю, ползти, ползти, ползти, не видя его конца».

Сравнение с сороконожкой, возникшее в голове, было неприятно и породило мысль о бренности, ничтожности, тщете и унынии. То есть как раз о том, о чем он все чаще и чаще стал думать в последнее время.

И еще эти его мысли о смерти... Лукавил, кокетничал сам с собой король, когда с
напускным равнодушием жонглировал мыслями о смерти...

Когда ты молод и жизненные соки бурлят в тебе, а смерть кажется уходящей в
далекое-далекое будущее смутной полуреальностью, то почти не страшно думать о конце жизни – настолько глубоко запрятан в твоем сознании этот невероятный,
неправдоподобный, противоестественный акт исчезновения из действительности. А вот когда ты становишься постарше и начинают донимать боли в пояснице...

Нелегко примириться с мыслью о смерти. Ведь придет, придет, будь она проклята, эта страшная минута, когда будет предельно, ужасающе ясно, что вот она, эта минута, и тогда все и свершится, и он умрет, и его не станет, и он исчезнет... И исчезнет куда-то к чертовой матери его якобы бессмертное «я»... Оборвется нить, на которой
подвешена жизнь. И он перестанет существовать... Точнее, он снова перестанет
существовать, как не существовал до рождения... И вытечет кровь, и остекленеют глаза... Исчезнут душа и тело, исчерпав годы, отмеренные для пребывания на земле... И тогда о нем начнут говорить как о мертвеце...

Жил, жил, скажут, король, да помер, вышел весь...

Что бы там ни болтали святые отцы, а умирать страшно. И верующим, и
неверующим... Страшна и смерть сама по себе, и страшно то, что за ней стоит...
Вернее, не стоит, потому что там, за порогом, ничего не стоит, ибо там нет ничего, там – пустота...

Нет никакого загробного мира, он давно это понял... Его придумали, чтобы удобнее было грешить.

И нет никакого смысла ни в рождении, ни в смерти... Нет смысла ни в чем, нет, нет этого смысла, сколько не ищи...

О такой ли жизни мечталось? Скука, скука, скука...

...Полоска ослепительно синего моря над крышами домов и застывшее лезвие
одинокого белого паруса на горизонте напоминали страдающему монарху о дальних странствиях, о которых он, юный принц, когда-то грезил в прохладных дворцовых
подвалах со сводчатыми потолками, выложенными фиолетовыми, с золотым отливом, гранитными тесаными брусками.

Жадно впиваясь в кубок с пенным вином, которое пахло терпкой лозой,
привезенной с горных склонов солнечной Калабрии, он видел себя свободным
человеком, с котомкой на плече бредущим по прямой, как стрела, дороге навстречу новым городам, окутанным голубой дымкой, и новым людям – незнакомым и
прекрасным... И жизненные пространства, которые, наслаждаясь и постигая мудрость мира, предстояло ему преодолеть, были необозримы и обширны. Необозримы и
обширны, как Вселенная, частью которой он ощущал себя с самого рождения...

Нельзя сказать, что король не бывал за пределами своего королевства. Он много поездил по миру. Но то были визиты. А он, маясь и нудясь неспокойной своей душой, мечтал о дальних странствиях и необыкновенных приключениях... Почему он не
родился простым человеком?..

Почему его родители были не из тех, кто возделывал поля, кто строил дома, кто торговал сыром, зеленью и хлебом, кто пил вино в простых корчмах, пропахших
жареной скумбрией и чесноком, кто был свободен, легкомыслен и жил одним днем?

Почему он не может, как простой смертный, забросив за спину котомку, бродить по миру в поисках чего-то такого, чему невозможно найти названия и тем более
Объяснения?

Кстати, о визитах. Самсон ненавидел эти визиты и все, что было с ними связано. На официальных встречах с государственными деятелями, которые, как правило, не могли похвалиться родовитыми предками, королю доводилось не раз ловить на себе странные взгляды этих облеченных огромной властью мужей.

Они смотрели на него, как на ископаемое, которому место скорее в окаменелой
могиле кроманьонца, чем на высоком приеме в Букингемском дворце или на
Елисейских полях. Их прячущие изумление глаза говорили, как же это так, неужели этот высокий, красиво седеющий человек и вправду король?! Неужели короли еще не
перевелись?

Годы текут, а приключений все нет. Годы текут... Сороконожка вползает... Годы
текут...

«Когда умерла фрейлина Ингрид? – спросила как-то королева. – Лет пять назад? Или шесть?..»

Король тогда странно посмотрел на жену. «В мае будет тринадцать», – негромко
сказал он.

«Не может быть!» – воскликнула королева Лидия, вертясь перед зеркалом.

Ему почудилось, что его царственная супруга бросила на него взгляд столь огненно-злобный, что, продлись он на мгновение дольше, не миновать королю серьезных ожогов. Взгляд был короткий и острый, как тот кинжал, которым, он недавно видел в театре,
некий разнервничавшийся шекспировский инженю в финале пьесы к удовольствию
зрителей прикончил главную героиню, роль которой исполняла немолодая актриса с чрезмерно длинной талией и полными ногами.

«Не может быть! – повторила королева. Казалось, она ничуть не удивилась. Тем не менее, соблюдая некий, известный исключительно королевам, ритуал, сказала: – Господи, неужели прошло столько лет...» И, по обыкновению, фальшиво
засмеялась...

«Короли не только не замечают, как стареют сами, – думал Самсон, – они не
замечают, как стареют и умирают слуги и придворные. Слишком много людей всегда околачивается возле коронованных особ. На всех времени не хватает. И если иной раз кто-то из них испускает дух, то далеко не всегда это замечает рассеянная королевская голова. А если и замечает, то так, слегка, как бы между прочим. Если по каждому
подданному горевать с полной отдачей, не щадя себя, до упора отдаваясь чувству
печали, то никакой королевской скорби не хватит... И тут с Лидией нельзя не
согласиться».

После скромного завтрака – в последнее время король Самсон ест мало: как-то сам собой пропал аппетит – государь направляется в свой кабинет. Ровно в десять
начинается рабочий день короля Асперонии Самсона Второго.

Он садится за письменный стол. Рядом замирает статс-секретарь короля и
одновременно начальник его Тайной канцелярии граф Фридрих Нисельсон.

Король рассматривает листок с распорядком дня и закрывает глаза.

Так ли начинается день у славного Манфреда?

Черта с два! В это время – Самсон Второй с тоской слышит, как старинные часы, злобно шипя, начинают отсчитывать десять глухих ударов, – Манфред, король Нибелунгии, уже хватив для поднятия настроения не менее литра крепкого винища, удобно устраивается на мягких подушках паланкина. Вот-вот торжественная процессия тронется в свой праздничный каждодневный путь. И, предвкушая райское наслаждение и не сдерживая плотоядной улыбки сибарита, славный Манфред отправится к своим изумрудно-голубым лужайкам, хрустальным родникам, кипящим газированной водой, обворожительным девушкам с черными, разящими наповал глазами и лихим друзьям, в любой момент готовым ринуться в застолье, как в последний бой, и принять участие во всяческих соблазнительных безобразиях, которые, если уж быть честным до конца, и составляют суть настоящей жизни...

Статс-секретарь деликатно покашливает... Король открывает глаза и опять уставляется в листок с распорядком дня.

Всего восемнадцать пунктов. Количество пунктов ужасает короля.

Под первым номером значится какая-то сомнительная Лига защиты животных. Король морщится.

— Нельзя ли?..

Граф понимает короля с полуслова.

— Весьма огорчительно, но вы, Ваше Величество, уже несколько раз отказывали этим почтенным дамам в аудиенции. Одна из этих кикимор... – иногда графу дозволяется умеренная фамильярность, – одна из этих кикимор, мадам Бухман, является тещей Адама Соловейчика...

Короля перекосило. Этот безмерно богатый Соловейчик, который редко бывал в Асперонии, а постоянно ошивался либо где-нибудь на вилле на Багамах, либо в нью-йоркской квартире на Пятой авеню, либо на своей роскошной яхте размером с линкор, давно беспокоил воображение Самсона. Соловейчик владел всеми асперонскими приисками красного золота. Все ему были должны. Даже королевский казначей...

— Если ваше величество позволит, – мягко сказал граф, – я бы осмелился дать совет. Я бы не стал сердить эту даму. Если ваше величество соизволит немного потерпеть...

— Черт с ней, только не оставляй меня с этими фуриями с глазу на глаз...

Спустя минуту в кабинет, постукивая каблучками, быстро вошли две женщины, одетые в очень строгие костюмы, купленные явно не в магазине готового платья. Искусный макияж делал их похожими на ожившие и сильно припудренные экспонаты музея мадам Тюссо. Сиреневые морщины очень шли к их изможденным от диетического питания лицам. Обеим было примерно лет по семьдесят пять-восемьдесят.

Судя по тому, сколь решительно надвигались на короля старухи, его ждал нелегкий разговор.

Самсон заерзал в своем кресле. Сейчас начнут просить о чем-то совершенно невозможном. А он, по обыкновению, уступит... И чего им неймется?! Нет чтобы сидеть дома и вышивать гладью... Вместо этого занимаются, мерзавки, так называемой общественной деятельностью...

Одну из посетительниц отличало энергичное выражение лица и с трудом сдерживаемая нервозность. Так и казалось, что, дай ей волю, она не медля ни секунды сорвалась бы с места и умчалась, не разбирая дороги, куда-нибудь подальше – туда, где ее ждет не дождется какая-то совершенно невероятная по важности, увлекательности и всемирной значимости общественная деятельность. Она всем видом давала понять, что никому не уступит эту общественную деятельность, которой она дорожит не меньше, чем Кощей – своим бессмертием.

Вторая посетительница была похожа на убитую горем вдову, только что приехавшую с кладбища, где она принимала участие в душераздирающей погребальной церемонии.

Черный шерстяной платок, наброшенный на острые плечи старухи, подчеркивал впечатление неутешного горя.

Случайно остановив свой взгляд на второй посетительнице, король тут же придал своему лицу выражение фальшивого участия.

В Асперонии давно ушли в прошлое условности придворного этикета. Все эти книксены, глубокие реверансы, поясные поклоны, шарканье башмачками и подметание пола шляпами с павлиньими перьями. А жаль, подумал король. Интересно, удержалась бы на ногах эта похожая на вдовицу старая карга, если бы ей пришлось «свершить» реверанс? Или ее ноги подломились бы, и она, гремя полыми старческими костями и утробно подвывая, грохнулась бы наземь? Вот была бы потеха... На сухое лицо короля наползает злорадная ухмылка. Посетительницы принимают гримасу Самсона Второго за милостивую королевскую улыбку: всем известны учтивость короля и его, хотя и устаревшие, но такие приятные манеры, и застывшие лица старух, не раз попадавшие под нож пластического хирурга, перекашивают гримасы притворной приветливости.

Пока дамы рассаживаются, король решает, кто из них мадам Бухман... Вероятно, та, что побойчее. Итак...

— Итак?.. – любезно произносит король, понуждая посетительниц начать беседу.

— Ваше величество! – как ни странно, но голос подает как раз та, чьи глаза – предположительно – только что любовались видом надгробных плит. Дама говорит настолько противным голосом, что короля так и тянет треснуть ее по голове чем-нибудь тяжеленьким, потом быстренько-быстренько доставить туда, откуда она, по всей вероятности, только что прибыла, и там, облив керосином, сжечь, а останки зарядить в пушку и выстрелить. Охваченный кровожадным желанием, король в ажитации ломает пальцами карандаш. – Ваше величество, мы вынуждены искать высокой защиты у вашего величества. Дело в том, что законы, установленные еще вашим достопочтенным дедом, королем Самсоном Первым, к великому сожалению, устарели.

Король, не мигая, смотрит мимо говорящей. Он увидел муху и думает все о том же: о непорядках во дворце, в королевстве... Конечно, муха не лошадь, и ей не прикажешь вылететь вон, но все же, как это скверно, когда муха безнаказанно летает в кабинете короля. Где-то у него в столе лежала мухобойка...

Он вполуха слушает бред старухи, иногда искоса поглядывает на нее, а та все говорит, говорит... Ее бледные губы, тронутые помадой, шевелятся с нарастающей быстротой... Как же несдержанны и глупы старики, думает король, неужели и я, если случится дотянуть до преклонных лет, буду таким же выжившим из ума маразматиком, как эта изможденная непосильной общественной деятельностью старушенция? А посетительница тем временем с остервенением набрасывается на охотников, промысловиков, на устроителей пушных аукционов, на владельцев собак, кормящих своих питомцев всякой патентованной дрянью, на хозяев кожевенных заводов...

Король незаметно бросает взгляд на ноги старухи. Ну, конечно, он так и знал, сапоги из крокодиловой кожи... Жалуется на охотников, старая сволочь, а сапоги носит из кожи половозрелого аллигатора! Грохнула крокодила и теперь рассуждает о милосердии... Хорошо ей рассуждать, обула свои ноги в удобные, мягкие сапожки, а невинное пресмыкающееся, которому бы жить да жить, ради того, чтобы эта старая лахудра красовалась в сапожищах из баснословно дорогой кожи, не дрогнувшей рукой какого-то бессовестного браконьера отправлено к праотцам...

Всё болтовня, болтовня, только время отнимают у короля... Он незаметно подает знак Нисельсону.

Начальник Тайной канцелярии умело и вежливо обрывает старуху.

— Его величеству угодно знать, – говорит он со змеиной улыбкой, – в чем суть вашего визита, чем конкретно его величество может помочь вашей организации?

— Необходимо согласие вашего величества, – с угрозой сверкнув желтым глазом, вступает в разговор другая посетительница, та, которая поначалу произвела впечатление главной и наиболее бойкой, – да, согласие вашего величества на утверждение нового закона, в соответствии с которым всякое насилие в отношении любого – подчеркиваю, любого! – в голосе старухи появляются истеричные нотки, – живого существа каралось бы как насилие над человеком! Это было бы в высшей степени гуманно и демократично, и мы, хотя бы в этом отношении (вот же подлая тварь! – думает король), обошли бы самые передовые страны мира! Мы в нашей Лиге защиты животных составили проект закона...

Вот даже как, думает король. Сидела, значит, идиотка, закон составляла... Он незаметно бросает взгляд под стол. Ну вот, он так и думал! И эта старая корова в сапогах из крокодила!

— Хорошо, – произносит король, поднимаясь и давая понять, что аудиенция подошла к концу, – хорошо, я подумаю... А вы, мадам, передайте то, что вы там... э-э-э, накалякали, по инстанции. Граф вам подскажет, как там и что... Граф!.. – Нисельсон наклоняет голову, давая понять дамам, что все будет сделано согласно воле короля. И всем своим видом показывая королю: будьте благонадежны, похороним бумаги в канцелярии, да так, что никакой Шерлок Холмс не отыщет...

Дамы с довольным видом кланяются и чинно шествуют к дверям.

— Позвольте один вопросик, – останавливает их голос короля. – Вот вы, мадам, сказали, что в отношении любого живого существа... А это значит, стало быть, как за убийство человека, так? А как быть с мышами, крысами, пауками, тараканами, клопами, ядовитыми змеями, всякими там крокодилами? – король красноречиво смотрит на сапоги из крокодиловой кожи. – С ними-то как быть? Прихлопнул муху, убил крысу или крокодила, и что?.. Отправляйся на каторгу, а если убил с отягчающими вину обстоятельствами, то есть по заранее разработанному плану, например, чтобы стачать себе сапожки из крокодила, что тогда?.. Клади буйную головушку на плаху? Так?

Штукатурка на лицах старух принимает похоронный оттенок. Но король сегодня настроен миролюбиво:

— Можете не отвечать, можете не отвечать... Это я просто так спросил... Исключительно из любопытства... Я долее вас не задерживаю. И проектик-то пустите по инстанции, чего уж там, раз написали...

— Если еще раз допустишь этих дур до моих светлых королевских очей, не быть тебе больше статс-секретарем и начальником Тайной канцелярии! – набросился король на графа после ухода посетительниц. – Кстати, я так и не понял, кто из них родственница этого мошенника Соловейчика?

— Это та, ваше величество, что была в черном траурном платке...

— Который носит в знак памяти по утраченной сто лет назад молодости? – неудачно сострил король. – Итак, один пункт долой, можно зачеркнуть... Осталось семнадцать... Что там у нас дальше?..

— Министр обороны маркиз Геракл Закс, Ваше Величество.

— Послушай, Нисельсон, как ты полагаешь, король я или не король?

— Король, ваше величество, конечно, король!

— Тогда почему я не свободен в своих поступках?

Граф молчит.

— Ну же!..

— Боюсь сказать, ваше величество...

— Смелей, мой друг, перед тобой самый милосердный и добрый король из всех, кто когда-либо правил Асперонией. Говори, я тебе приказываю...

— Власть короля в Асперонии ограничена...

— Ну и что? Это я и без тебя знаю... Ты лучше скажи, можно ли из этого извлечь какую-нибудь выгоду?

— Я думаю, что вы, ваше величество, и так извлекаете... Если бы вы, ваше величество, были полновластным хозяином королевства, то и ответственность за все происходящее в стране лежала бы целиком на вас... А так, получается, что и парламент за что-то отвечает, и прокуратура, и суды, и, конечно, кабинет министров... Только вы, ваше величество, ни за что не несете никакой персональной ответственности. Кроме вас в сходном положении находится, так называемая, третья власть, то есть пресса и телевидение... Ну, может, еще ваш садовник, который вечно забывает подрезать кусты роз, и это ему сходит с рук. Я полагаю, такое положение дел для вас, ваше величество, очень выгодно и удобно...

— Вот как? – оживился король. – Интересно, интересно... А ты, Нисельсон, за что-нибудь несешь ответственность? Можешь не отвечать: я сегодня по ватерлинию набит риторическими вопросами... Так вот, я отвечу за тебя, ты несешь ответственность за мое хорошее настроение... Понял? А теперь гони этого говенного министра взашей! Сегодня у меня нет ни малейшего желания таращиться на этого усатого солдафона, который будет битый час стоять, вытянув руки по швам, и мямлить о необходимости пополнить воинские склады стратегическими запасами пороха, свинца, мыла, гороха, соли и спичек. Будто ему, старому хрену, предстоит завтра на рассвете, с первыми петухами, когда нежаркое солнце зальет своим светом обширные пляжи Асперонии, канонадой из всех орудий оповестить мир об открытии боевых действий против Монако или Андорры! Помнишь, с какой решительностью он предлагал сбросить десант на столицу Вагании? Одного полка, говорил он, ему за глаза хватит, чтобы через полчаса подавить всяческое сопротивление и взять короля Вагании Карла в плен. А на кой черт мне сдался этот соня? Что бы я делал бы с этим долбаным Карлом? Открыл бы для него персональный концентрационный лагерь смерти емкостью в один королевский кубометр? Или показывал бы в цирке за деньги, как дикого зверя? Скажи, Нисельсон, ну почему у этих военных всегда такие глупые головы и такое неистребимое желание постоянно с кем-нибудь – подозреваю, безразлично с кем! – воевать?

— Они говорят, что такими были с детства.

— Какими такими?

— Воинственными, ваше величество...

— Да? Странно... Помню я этого Закса, когда он еще школьником был... Мы ведь с ним ровесники... Никакой он не воинственный был... Лупцевали его, нашего доблестного министра обороны, все кому не лень, вечно ходил с разбитой и расцарапанной рожей... А ты, Нисельсон, почему не воинственный?

— У меня были интеллигентные родители. Они хотели, чтобы я стал скрипачом...

— Да, я помню твоих интеллигентных родителей. Папа у тебя, помнится...

Нежное лицо графа становится пунцовым.

— Ваше величество!..

— Чего же ты стесняешься? Хорошим портным был твой папаша Исаак Нисельсон, упокой, Господи, его душу... А ты вон в графы вылез... Не обижайся... Это я так, для разговора, ты ведь знаешь, я тебя ценю и люблю... М-да... Ладно, иди, зови своего Закса...

...Король подходит к окну. Ограниченная королевская власть... Ее настолько ограничили, что он чувствует себя связанным по рукам и ногам. Ничего нельзя!

Ему вдруг в голову пришла совершенно дикая мысль: он подумал, что страшно похож на слона из зоопарка. Король не так давно посетил армбургский городской зоопарк, где, стоя на высокой обзорной площадке, наблюдал за обедающим африканским слоном. Слон шастал, шастал по покрытой серой пылью вольере, пока не оказался внизу, прямо под ногами короля, и, с тяжким вздохом привалившись к ограде, надолго закрепился там, и Самсон мог спокойно наблюдать, как гигант машет нелепым поросячьим хвостиком и хлопает ушами, как, ломая хоботом свежие ветви, ловко отправляет их себе в нежно-розовую пасть, как тяжело переминается и, продолжая подпирать ограду, медленно-медленно переносит массу своего огромного тела с одной ноги на другую...

Глядя на ноги-тумбы, король вспомнил, что раньше ноги убитого африканского слона чернокожие аборигены запекали целиком в песке, и это считалось у них лакомством. Говорят, уплетая слоновью ногу, дикари не брезговали ногтями...

Глядя на деловито жующее животное, на всю эту гору мяса, король подумал о том, как не рационально тратит слон те колоссальные силы и энергию, которые вложили в него Бог или Природа. Стоит, переминаясь с ноги на ногу, и часами глодает какую-то дурацкую палку, дабы поддержать силы, необходимые для того, чтобы не подохнуть в этом рае для невольников...

Поди, в глубинах его громадного мозга сохранились воспоминания о том времени, когда он, маленький слоненок, рожденный влажной ночью под яркими экваториальными звездами, чуял, что мир огромен, что он не ограничен рвом с гнилой водой и неодолимой каменной стеной, утыканной острыми кольями, а простирается далеко-далеко, за дрожащий в горячем воздухе горизонт. Там, в бескрайней жаркой саванне, в какую сторону ни брось взгляд – всюду свобода...

А здесь, в мире людей, нет свободы ни зверям, ни самим людям...

Король ограничен в своих действиях, будто он не король, а какой-нибудь бесправный портовый грузчик. Да что грузчик, как самый последний нищий в королевстве!
Все, все, все решают министры и парламент...

Правда, на каждом серьезном государственном документе должна стоять подпись короля, без этого документ не действителен, но король этим своим правом – правом вето – почти никогда не пользовался, и всегда, немного поворчав, подписывал всё, что ему подсовывали.

Этим, кстати, он освобождал себя от необходимости что-то решать... Ах, как это прельстительно – ничего не делать, не задумываться и не отягощать себя заботами о благе государства!

И как это по-русски! Ведь по линии матери, королевы Виктории, Самсон Второй находится в родстве с российскими царями...

Те хоть и были изрядными немцами, но русской лени за столетия сидения на российском престоле накопили предостаточно.

До поры до времени русским царям это сходило с рук, выручали удачно складывавшиеся обстоятельства и умные советники. Но при царе Николае Кровавом, слабом, бесцветном правителе, совершенно равнодушном к судьбам своих подданных, фортуна, наконец-то, повернулась к монархии задницей.

И придурковатого императора, верившего, подобно дремучей деревенской бабе, всяким колдунам, безграмотным прорицателям и прочим проходимцам, расторопные большевички предали суровой казни, и от помазанника Божьего не осталось ни рожек, ни ножек. Правда, в конце концов, после многолетних поисков, чьи-то косточки всё же нашли. Русские, радуясь и ликуя, признали их царскими и торжественно предали земле...

Король Самсон вспоминает, что читал в какой-то газете сообщение о причислении императора Николая Второго к лику святых... Непонятно, чем руководствовалась Русская православная церковь, когда принимала столь ответственное – перед памятью других нормальных святых – решение...

Причислить к лику святых полуидиота, руки которого по локоть в людской крови...

Признать святым великомучеником негодяя, бестрепетно положившего на полях сражений миллионы своих сограждан и бездарно проигравшего войну, а потом и вообще к чертям собачьим просравшего великое государство, это, конечно, смелое решение. Тут надо иметь известное псевдорелигиозное мужество... Либо, что кажется более вероятным, быть таким же бессмысленным и беспринципным идиотом, каким был покойный император...

Странные, право же, люди, эти русские...

Король, мысленно прогулявшись по истории, возвращается к началу раздумий... На чём он остановился? Ах, да, на том, что он формально может отвергнуть любой закон, может не подписывать любой документ, который ему чем-то не понравится. Это, что бы там ни говорили, большая привилегия. В Англии, например, у королевы и этого нет...

И все же, как это немыслимо мало!

«Как я мог так жить столько времени?» – спрашивает король сам себя.

Этот вопрос он начал задавать себе с тех пор, как его провозгласили королем. Это когда толпы обезумевших от пьяного восторга асперонов с криками «Король умер, да здравствует король!» штурмовали армбургские кабаки, а потом, нажравшись до блевотины дарового рома, всю ночь бороздили просторы асперонской столицы, держа над головами портреты Самсона Второго, юного короля, только что взошедшего на престол.

«Как я мог так жить...»

«Когда был жив поганый братец Людвиг, я был на вторых ролях. Я и сейчас на вторых ролях... А на первых – такие, как Берковские и прочие, у кого карманы раздулись от денег».

«Пока Людвиг не совершил свой единственный в жизни подвиг, неосмотрительно набив брюхо незрелыми сливами, я был братом номер два, я был братом второго сорта. И это всем казалось нормальным. Братом первого сорта мог быть только Людвиг. Для него это было так же естественно, как видеть солнце над головой. Он был высокосортным по праву первородства. От меня не ждали ничего – ничего! – чего были просто обязаны ждать от Людвига. Я должен был знать свое место, место во втором ряду. И от меня требовали понимания и спокойного признания этого. Это значило, что брат первого сорта, прыщавый Людвиг, первым получал все, включая черепаховый суп за обеденным столом и ордена, которыми в соответствии с вековой традицией члены королевской семьи награждались с малолетства. Со смертью Людвига автоматически освободилось место брата первого сорта, и состоялся мой переход в другую категорию. Померев, Людвиг, сам того не желая, как бы приколол мне на задницу ценник, недвусмысленно указывавший на мою высокосортность. И так уж вышло, что в новой для себя весовой категории я оказался единственным бойцом. Соперников у меня не было. Я мог стать победителем без боя».

«Рефери уже поднимал мою руку, чтобы провозгласить чемпионом, когда король и королева, после неожиданной смерти главного преемника некоторое время пребывавшие в отупелом замешательстве, пришли в себя и ринулись в бой. Я не принимался в расчет. Они даже и мысли не допускали, что я могу заменить старшего и любимого сына. И, понятное дело, никто не собирался вызывать меня из Парижа».

«Об их желании поправить дело и заиметь еще одного наследника, взамен обожравшегося сливами, говорят их бурные занятия любовью. Мои весьма и весьма немолодые родители, на пару им тогда было уже больше ста тридцати лет, принялись предаваться любовным утехам с таким неуемным безумством и бесстрашием, будто они последние люди на земле и от них зависит, наступит завтра конец света или с этим концом можно слегка повременить».

«Теперь-то мне понятно, что они нуждались в полноценном наследнике, таком же предсказуемом и понятном, каким был их безвременно подохший сыночек. И если бы не проклятые сливы, король и королева могли жить в абсолютной уверенности, что после их смерти монаршую корону не закатят под кровать, где она найдет упокоение рядом с вонючим ночным горшком, как это и произошло на самом деле, а возложат на достойную, предсказуемую и высокородную голову».

«В качестве наследника я их не устраивал. Тогда я не мог понять почему. Много позже, когда родителей не стало, мне открылось, что основной причиной моей непригодности была не их нелюбовь ко мне, а нечто эфемерное. Они своим звериным, идущим из глубин средневековья инстинктом чувствовали, что я не подхожу к роли короля Асперонии, что я человек другой породы».

И поэтому они трудились, не покладая рук, если это выражение уместно, успев за месяц развалить три деревянные кровати... Заметим, что все это время престарелые супруги почти не покидали пределов королевской спальни.

Нельзя сказать, что их титанические усилия завершились ничем. В результате неравной борьбы с судьбой, король навсегда сделался инвалидом. Он повредил себе что-то в области таза, и остался в памяти придворных скрюченным злобным старцем, любившим при случае длинной суковатой палкой огреть по спине какую-нибудь зазевавшуюся служанку или даже фрейлину. На большее несчастного уже не хватало.

А к потерявшей способность передвигаться без посторонней помощи королеве приставили входившего в ту пору в силу королевского лейб-медика фон Краузе, который, как всегда, не теряя времени даром, тут же назначил королеве курс усиленной терапии, заключавшейся, естественно, в бесконечных клистирах, рвотном и гектолитрах слабительного.

Неукоснительно последовательный в своей лечебной стратегии лейб-медик ни на минуту не отходил от постели королевы и добился-таки того, что королева мучилась недолго и опочила даже быстрее своего мужа. Объективности ради надо признать, что в начале лечебного курса королеве вроде бы немного полегчало. Она даже стала узнавать окружающих и давать им разные разумные приказания, вроде распоряжения о вырубке в королевстве всех сливовых деревьев. Но это длилось недолго, и королева Виктория отошла в иной мир, успев на прощание проклясть царственного супруга за кретинизм и преступную неосмотрительность при выборе сорта фруктовых деревьев, которые только и могут, что плодоносить сливами, смертоносными для королевских отпрысков.

После кончины родителей принцу Самсону, который за несколько лет до этого по высочайшему повелению был удален из Армбурга и инкогнито жил и учился в Париже, пришлось, проклиная все на свете, срочно собирать манатки, прощаться с приятелями и подружками и лететь домой. Хотя его настоящим домом в ту пору была маленькая квартирка во втором этаже уютного домика на Рю де ля Буше в Латинском квартале...

Этажом выше, в мансарде с балкончиком, жила Дениз, еврейка из Будапешта, косившая под швейцарку. Ей почему-то казалось страшным шиком быть не еврейкой из Будапешта, а швейцаркой из Лозанны.

Дениз, которая на самом деле носила имя Дафна (чем Дафна хуже Дениз?!), обладала уймой достоинств. В числе коих – невероятно нежная, теплая кожа, манящие темные глаза, совершенно круглая попка, схваченная короткой юбкой, фантастические коленки и умопомрачительная грудь, при воспоминании о которой у короля Самсона и сейчас кружится голова и текут слюнки. Но самое главное было то, что Дениз чем-то неуловимо напоминала ему мохнатого ласкового медвежонка.

Дениз-Дафна легла в постель сразу, как только они остались наедине.

Это случилось под Рождество, когда он возвращался от Люси, бездетной разведенки, тридцатилетней продавщицы магазина готового платья на Рю Сан-Жак.

Люси, которая всем говорила, что помолвлена с Самсоном, вздумала устроить скандал из-за того, что он, видите ли, как-то не так посмотрел на ее подружку, тоже Люси. А на ту не посмотреть было просто нельзя, потому как из нее так и перли наружу соблазн и похоть. И она не находила нужным это скрывать. Так вот, эта вторая Люси весь вечер бесстыдно пялила на Самсона свои голубые глаза, подведенные черным карандашом чуть ли не до затылка, и все время глупо хохотала. А когда первая Люси зачем-то отворачивалась, вторая – тут же показывала Самсону розовый язычок, как бы напоминая о той ночи, когда она этим язычком весьма искусно поработала, вылизывая Самсону нижний сфинктер.

Часам к восьми, когда Самсону осточертела вечеринка, он послал обеих девиц к черту, забрал бутылку со стола, чем страшно их разозлил, и, чтобы барышням было о чем посудачить, отвесил на прощание первой Люси оплеуху. Затем хлопнул дверью – дело происходило в квартире, которую шлюхи снимали на пару, – и, сопровождаемый воплями и причитаниями подружек, поплелся домой.

В тот год стояла теплая и сырая зима, и платаны, впав в обман, дали почкам опрометчивый сигнал набухнуть. Редкие прохожие шли быстрым шагом. Они были похожи на оглохших от пальбы и взрывов солдат, которые после захлебнувшейся атаки, не глядя по сторонам, поспешно возвращаются в спасительные окопы.

Самсон пребывал в самом скверном настроении, которое только можно представить, и понимал, что ему могла помочь только женщина... И не просто женщина, а женщина.

Он ждал чуда.

И это чудо произошло...

Уже перед самым своим домом на углу Рю де ля Буше и набережной Монтебелло, возле кафе «Оссер», Самсон обратил внимание на черноволосую девушку с грустными глазами, которая сидела одна на скамейке в ярко освещенном уличными фонарями миниатюрном скверике и держала в руках открытую книгу. У ее ног лежала огромная пятнистая собака, похожая, как показалось Самсону, когда та приподнялась, на помесь шакала с гиеной.

Самсон ничего особенного делать не стал. Он просто подошел, наклонился, поднял лежавший на асфальте конец поводка и привязал барбоса к стволу дерева.

Потом взял девушку за руку. Девушка послушно встала со скамейки. Тут он увидел, что она очень высокая, почти одного с ним роста.

Собака тоже вскочила и с растерянным видом, ничего не понимая, принялась вертеть головой из стороны в сторону.

Держа девушку за руку, Самсон вышел с ней из сквера. Собака заметалась и, как бы опомнившись, грозно завыла.

Самсон и девушка пересекли улицу и вошли в подъезд. Все происходило так быстро и легко, словно за их спинами вдруг выросли невидимые крылья. Они, как две бесплотные тени, пронеслись мимо консьержки, черноусой мадам Салимо. И старуха, обычно сопровождавшая проходы Самсона с постоянно меняющимися девицами словами «Опять новую привел, шалун ты этакий...», на этот раз, видимо пораженная скоростью, с какой парочка пронеслась мимо, ничего не сказала, а только одобрительно цокнула языком.

Войдя в квартиру, первым делом Самсон грубо выхватил из рук девушки книгу и отбросил ее в сторону...

...Самсон не знал, сколько прошло времени, он вдруг понял, что уже давно слышит, как на улице остервенело лает забытый людьми пес.

Тяжелый, плотный занавес от потока ветра слабо колыхался и, отходя от окна, зависал, будто кто-то держал его снизу... Ветер струился, как тихая незримая река, наполняя душу покоем и безразличием ко всему, что не относилось к этому мгновению...

Для Самсона время почти остановилось. Или, как занавес, зависло, подпираемое ветром или воображением. Как зависло всё в его мире, который вдруг съежился и стал таким маленьким, что его можно было спрятать в кулаке... Его мир сузился до размеров розового куста, к которому он отныне был допущен.

В сравнении с этим все остальное в том, другом, чуждом для него, мире, который кривлялся и клокотал где-то за окном, было мелко, незначительно, необязательно...

«Как тебя зовут?» – весело спросила девушка. На ее лбу и верхней губе он увидел россыпь капелек пота. Он провел губами по ее лицу, и ему показалось, что влага имеет вкус меда...

Что-то острым углом впивалось ему в правый бок. Он слегка отодвинулся и вытащил из-под себя небольшую книжку. Увидел название. «Генри Миллер. Тропик козерога». Самсон наугад раскрыл книгу и громко прочитал: «Больше всего ей нравилось забираться в ванну и давать ему под водой. Всё было славно, пока не разнюхала лилипутка, после этого началась славная потасовка, закончившаяся на полу в гостиной».

Девушка засмеялась...

Несколько дней спустя он случайно встретился с Люси. Та сидела в дешевом баре на площади Вивьяни в обществе угрюмого бритоголового громилы в ярко-желтых кожаных брюках и, загадочно улыбаясь, через соломинку потягивала коктейль. Вид у шлюхи был бы совсем светский, если бы не огромный фиолетовый фонарь под левым глазом. Увидев Самсона, Люси изменилась в лице и тут же прилипла губами к уху своего нового приятеля.

Она говорила, говорила, говорила и пальцем всё тыкала в сторону Самсона.

Бритоголовый повернулся, взглянул на Самсона и угрожающе пошевелил могучими плечами. Самсона передернуло. Физически громила значительно превосходил его. Но недаром в жилах Самсона текла королевская кровь. Понимая, что через мгновение его как клопа раздавят, он напрягся и, пристально глядя в сторону противника, состроил такую зверскую рожу, что тот, не выдержав, отвел глаза в сторону. Люси, почувствовав, что добыча ускользает, припала к другому уху громилы. Тот что-то недовольно пробурчал. Самсону послышалось: «Да ну его к черту... Делать мне больше нечего... Отстань...»

Вскоре Дениз переехала на Рю де ля Буше и стала жить этажом выше. Собака куда-то подевалась...

Надо сказать, что соседство с Дениз имело как положительные, так и отрицательные стороны... К числу положительных можно отнести то, что она в любой момент была готова впустить его в райский сад, где царствовал розовый куст, благоухавший, как лесной мед, разогретый послеобеденным солнцем. Близость с Дениз была беспредельно сладостна, упоительна и необычна. Не раз во время занятий любовью Самсону казалось, что они как мужчина и женщина меняются местами...

Готовность Дениз к любви в то время для него значила очень много...

А к числу отрицательных – то, что резко сузился круг легкомысленных подружек Самсона. Что тоже значило немало.

В их объятиях он черпал вдохновение, изгоняя из глубин души сомнения. Которые, как и душевная шаткость и неуверенность в себе, он знал это, являлись следствием его мыслей о собственной второсортности.

Добившись от партнерши покорности, победив ее в постели, он всегда обретал кратковременный покой и уверенность. Уверенность, которой ему так недоставало в жизни. Несмотря на то, что он-то сам всегда догадывался о своей высокосортности...

Уверенность, появившись после ночи любви, распространялась не только на его отношения с женщинами, но и на все остальное.

Но поскольку чувство уверенности не было долговечным, его надо было постоянно подпитывать новыми любовными подвигами.

Самсон был достаточно умен, чтобы понимать всю эфемерность, условность этих побед в постели. Ведь по большей части побеждал он тех, кто отдавал победу без боя. То есть всяких шлюх, которым было безразлично, кто их дерет. И если бы он рассказал им о своих победах над ними, то, скорее всего, они бы рассмеялись ему в лицо.

Действительно, это же смехотворно и постыдно – формировать силу воли и твердый характер и утверждать свою высокосортность таким образом... В постели, да еще, как правило, за деньги...

И еще. Он понимал, что его второсортность останется второсортностью, даже если первого сорта вовсе бы не существовало… Он мучительно думал над тем, как избавиться от этого ущербного чувства, и чем больше думал, тем сильней запутывался.

Дениз была удивительная женщина. В этом он убедился, когда однажды поздней ночью оказался с ней на берегу Сены, напротив Сите. До этого в ночные путешествия по Парижу он неизменно отправлялся один. Он не мог делить свой ночной Париж с кем-то еще...

Самсон стоял в позе пророка, попирая ногами, обутыми в модные длинноносые штиблеты, бренную землю, вернее, гранитные плиты набережной Конти. В вытянутой руке он держал початую винную бутылку. Огромная бутылка, устремленная горлышком в космическую черноту, наполовину закрывала собой скромную бледно-зеленую луну, которая, казалось, стыдясь своей слабости, остатки сил тратила на то, чтобы окончательно не погаснуть...

Дирижируя бутылкой, помогая себе, Самсон со сдержанным воодушевлением, как бы снисходя к уровню аудитории, читал Дениз стихи. Он тогда увлекался английской и американской лирической поэзией... Он был уверен, что Дениз, которая о себе мало что говорила, а если и говорила, то весьма и весьма туманно, вообще не разбирается ни в поэтах, ни в поэзии. И, поражая воображение бедной еврейской девушки, он демонстрировал ей свою эрудицию.

Мы приспосабливаемся к миру,
И радуемся всяческому утешенью,
Какой бы ветер его ни занес
В дырявые и слишком пустые карманы.
Потому что все еще любим мир,
В котором кто-то подбирает котенка
И прячет его от жестокости улиц
В теплый рваный рукав...

Тут он, ослепленный собственным великолепием, смешался и, не закончив, царственно-неопределенно покрутил в воздухе рукой с бутылкой, открывая лунному свету путь к спящей земле.

— Роберт Лоуэлл. «День за днем», – как бы вынося приговор прочитанному отрывку, проникновенно произнес он. И мечтательно уставился на лунный диск, который, освободившись от черного бутылочного силуэта, победительно завис над таинственным и романтичным Парижем.

Как Самсон ни был пьян, он мысленно следил за Дениз, представляя себе ее прекрасные глаза, устремленные на него с любовью и обожанием. Еще бы, знойная парижская ночь, прекрасный юноша читает красивые и непонятные стихи... ОН ЖДАЛ ВОСТОРГОВ...

И дождался...

— Это не Лоуэлл, – смущенно сказала Дениз, – это Крейн. Харт Крейн...

Как мы уже говорили, в постели Дениз напоминала ему маленького медведя. Это не значит, что ему было с чем сравнивать! Понятное дело, в его донжуанской коллекции не было медведей: до диких зверей он, несмотря на тяжкую наследственность, слава Богу, не добрался... Просто Дениз была такая же мягкая, нежная, пушистая... Когда он бывал с ней, он испытывал странное чувство... Принц перечитал гору любовных романов, но нигде и ни у кого не нашел сравнения любимой женщины с медведем. Даже у французских романистов девятнадцатого века. А у тех с сексуальным воображением, как известно, проблем не было. Некоторые из них на этой почве полностью повредились умом, успев, правда, до того как это заметили читатели, создать чёрт знает сколько нетленных шедевров.

Только у одного русского писателя Самсон вычитал, что в далеком восемнадцатом веке цареубийцы, замышляя козни против юного Петра Великого, предлагали сначала «уходить» его мать, старую медведицу, а уж потом, на закуску, расправиться с самим царем... Но это было совсем другое.

Он несколько раз порывался поделиться своими полусумасшедшими соображениями с самой Дениз, но что-то останавливало его... Что? Может, страх, что Дениз может обидеться, и тогда он ее потеряет... Да и как ей это скажешь?! И еще, его очень занимало, испытывали ли ее прежние любовники то же странное чувство, когда обладали ее восхитительным телом... Когда он думал об этом, ему становилось не по себе. Впервые в жизни он тогда испытал муки ревности. Ревности к прошлому своей девушки...

Король слышит за спиной шаги и оборачивается.

— Ваше величество, министр обороны не дождался и... – напряженно говорит Нисельсон.

— Ага, вероятно, срочно отбыл в часть... Нашему славному вояке Заксу не терпится отдать какой-нибудь архиважный приказ по армии. Вроде запрета солдатам подтираться наждачной бумагой, – усмехается король. В его словах статс-секретарю слышится горечь. Граф понимает, о чем сейчас думает монарх: всесильный военный министр ни во что не ставит безвластного короля.

Статс-секретарь давно хочет сказать Самсону, что того все обманывают. Все, все, все... Включая королеву, принцессу, гофмаршала, всех министров, лейб-медика и даже самого статс-секретаря... Ему становится жаль короля.

Но, на самом деле, король вовсе не огорчен. Он говорит:

— У русских есть пословица, покойная матушка научила: баба с возу, кобыле легче... Это я к тому, Нисельсон, что черт с ним, с этим Заксом... Еще один пунктик долой... Остается шестнадцать... Ну, кто у нас там дальше по списку?

— Комиссия по реформам...

— Что там еще?..

— Представлен на суд вашего величества проект реформирования процедуры похорон, это касается аксессуаров...

— Что?! Как это?.. Какое еще, к черту, реформирование?

— Вопрос не простой, ваше величество...

— Какие же тут могут быть сложности? Думаю, для покойника всё просто. Все сложности позади. Жизнь, к счастью, завершилась. Ему в этом отношении можно только позавидовать. Ему ничего делать уже не надо. За него все проделают родственники. Гроб закажут, панихиду, и все такое... Неужели это так сложно: похоронит покойника? И потом, процедуру установила сама жизнь: обмывание, месса, положение во гроб... Или сначала месса? А потом – во гроб? И уж потом последние поцелуи в хладный лоб, захоронение, поминки, борьба за наследство?..

— Тут дело в гробах, ваше величество. Лесов в Асперонии мало... Вот и предлагается хоронить в пластмассовых... Или в гробах из папье-маше...

— А почему не хоронить вообще без гробов? Вырыл яму, сбросил туда покойника, слегка присыпал землицей, вбил осиновый кол...

— Вот вы шутите, ваше величество, а пластмассовый гроб куда лучше деревянного. Леса сохраняются, и потом это гигиеничнее, чище, лучше...

— Кому лучше? Усопшему? Так надо понимать? Народ совсем спятил... Впрочем, мне все равно. Пусть хоронят, как хотят... хоть в оберточной бумаге или в бочках из-под солонины... Мне-то что? Да и покойничку наплевать...

Король сердито ставит размашистую подпись.

— Вместо того чтобы решать важные государственные вопросы, – говорит он плачущим голосом, – я занимаюсь черт знает чем... Убил на какую-то ерунду два часа... И только тремя пунктами меньше! Сколько там осталось? Пятнадцать? О Господи!.. Что-то у меня сегодня голова совершенно не варит... Давай сделаем перерыв... Распорядись-ка, милый, чтобы чаю мне... и мои любимые конфеты с земляничной начинкой... И поставь Равеля, «Игру воды», что ли, или что-нибудь из «Испанского часа»... ну, ты знаешь...




© Вионор Меретуков, 2009
Дата публикации: 29.10.2009 01:26:00
Просмотров: 2687

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 14 число 42: