Безмолвие. Глава 15. Я исцелю тебя любовью
Александр Кобзев
Форма: Повесть
Жанр: Психологическая проза Объём: 10270 знаков с пробелами Раздел: "Безмолвие" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Вечером мы сидели на диване и целовались. Мы вспоминали сегодняшние похороны и смеялись. — Миленький, я так рада, что ты жив! Живи долго-долго! — Мы вместе будем жить долго-долго! А что, если наша свадьба будет сразу после операции? Я хотел добавить …если операция завершится благополучно. Но не стал ничего добавлять, настолько был уверен в опыте врачей и в Божием покровительстве. Я нежно-нежно обнял Прасковью и поцеловал её ласковые губки. Податливые губки… И со стыдом вспомнил свои разбойничьи мечты в недалёком прошлом. Мысли о натиске на Прасковью не раз посещали меня до инцидента с браконьерами, когда я был полон сил. Это же так просто: сильному мужчине, который на четыре года старше жертвы, сломить сопротивление хрупкой девушки! Но я точно знал, что это навечно разрушит идиллию, лишит наш кров спокойного счастья… Счастья ли? Счастлив был я. А она? Счастлива ли? Я боялся ставить прямые вопросы. Я достал тетрадь и начал записывать мимолётные мысли. Левой рукой. Я научился писать левой рукой достаточно уверенно. «Рядом со мною самая лучшая девушка на свете!» Прасковья сидела напротив и неотрывно смотрела мне в глаза. Я ещё не показал ей свою запись. Потому что… Жанна тоже часто смотрела мне в лицо, будто пытаясь проникнуть в мою душу. Но однажды я сделал открытие: Жанну нервировали мои каждодневные записки. В один момент Жанна вдруг перестала скрывать злобу и раздражение. Под конец её взрывала даже случайно оставленная на столе тетрадка. Я не мог терпеть даже случайного взгляда Жанны в мою сторону. Это окончательно убедило, что наваждение по имени Жанна — это именно недуг, поразивший меня из-за моей наивности. Почти постоянное внимание Прасковьи к моей персоне умиляло. Опустив голову на ладошки или на письменный стол, Прасковьюшка с милейшей улыбкой наблюдала, как я читаю или пишу. Если она не читала и не была занята домашними хлопотами, это было частым её занятием. Я смотрел на девушку, и мы понимали друг друга без слов. «Я буду счастлив лишь при условии, что любимая Прасковья будет счастлива!» Девушка увидела написанное и громко сказала: — Я — самая счастливая девушка на свете! Потому что я люблю тебя, Сашенька! Ещё она написала: «Никакие болезни и невзгоды нас не разлучат!» Я посмотрел в глаза девушке и увидел слёзку, которая бежала по щеке. Я поцеловал слезинку. «Любимый, давай почитаем твои тетрадки, если можно?» «Ты до сих пор не читала?» — удивился я. Когда я выходил, она могла брать любые книги и тетради. Я целую неделю лежал в больнице… Она читала только книги — мои любимые книги. А тетради и вправду не трогала. «Ты пишешь дневники и стихи. Я знаю — нельзя читать, когда человек пишет заветное. Это как читать чужую исповедь. Поэтому я никогда не брала! Честное слово!» Удивительная нежность зарождалась в душе. С этого дня мы стали вместе читать мои тетрадки. Я читал вслух. Она делала вид, что слушает, а сама скользила глазами по строчкам. Или пальчиком показывала место, что в наибольшей мере затронуло её душу. Прасковья написала: «Ты веришь в чудеса?» — «Верю...» Я открыл дневник на нужной странице и подчеркнул несколько слов карандашом. «...Я всегда был уверен, что чудеса были раньше, в других землях, в другое время, что чудо может случиться лишь со святыми, достойными чуда. Но теперь я уверен: со мною произошло настоящее чудо. Я до сих пор не могу понять, почему со мною, таким эгоистичным, это произошло, за что мне немыслимое благодеяние». — «Расскажи!» — она стала похожа на ребёнка, который просит папу рассказать сказку. — Я написал, с каким трудом убедил себя после университета ехать в заповедник и не сбежать после первых трудностей. Я писал, как чудом по наитию пошёл по тропинке, спустился к водопаду с уверенностью, что именно здесь произойдёт чудо, что здесь начинается наше счастье. Что моя судьба — это милая девушка Прасковья… Я был уверен, что для нашей любви не нужно слов — в тихой очарованности и так всё понятно. Недосказанность, вынужденная в нашем случае, как бы придавала нашим прогулкам особые чувства. Прасковья для меня немая. А не такой ли немой для неё я?! Я не понимаю язык её жестов. Я до сих пор не потрудился разобраться в языке жестов, и понимал лишь самые очевидные. Я писал для неё записки, она так же записками отвечала. Для меня безмолвие было просто увлекательной романтичной игрой. Для неё безмолвие — трагедия. Она помнит звуки флейты и скрипки, пение птиц и стрекот кузнечиков, музыку Шопена и Чайковского. Однажды, до инцидента с браконьерами, я написал в дневнике: «Любовь лучше постигается в безмолвии. “Птицы не называют любовь по имени…”» Вроде ненамеренно я оставил дневник открытым на этой странице, но всё же было желание, чтобы Прасковья прочитала. Я не ожидал таких обильных слёз. «Нет! Нет! Не правда! Я так много хочу тебе сказать! По ночам я долго не могу уснуть. Я разговариваю с тобой в темноте — невидимыми и непонятными тебе жестами. Я ночью говорю тебе такое, что днём ты не увидишь. Но, увидев, всё равно не понял бы… Ночью я в слезах кричу тебе! Кричу… жестами… слезами!» На мокрую от слёз бумагу легла последняя надпись: «Прости меня! Я тебя люблю!» Наброситься, смять, подавить — и, возможно, она была бы этому рада. И сделать это кажется стократ легче, чем написать три простых слова — я тебя люблю. Она оказалась решительнее меня. Я тоже хотел признаться, да только мысли, что не жить слепому со зрячей, не жить немому с певицей. Записку-то я написал, и даже всерьёз подумывал ей вручить. Трудно первое признание в любви, трудно высказать то последнее — я тебя люблю. Как трудно складываются эти слова, как не слушается язык — лишь бы не говорить те слова, от которых начинает стучать сердце… Мне не нужно говорить! И записка с чудесной фразой написана давно — долго ли написать? Но достать бумагу — и вручить девушке — что сердце вынуть. Это не меньший подвиг, чем пролепетать заветные слова перед взором возлюбленной. Может, записку оставить, “забыть” на столе — и уйти — на три часа, на целый день? Но тогда это будет невзначай оброненной фразой! Это не будет признанием! Только вручить в руки! Только сказать вслух! Лишь это настоящее признание! Случайную записку я так и не вручил. Я решился на подвиг при ней написать — старательно, медленно, выводя каждую букву! И признаться нужно только так, как она того достойна! И это случилось в тот счастливый день на горе Прасковья! Какое у Прасковьи было лицо! Этот восторг с зажатым ладошкой ртом, эти слёзы! Ещё одна страничка дневника: «Как ты не побоялась одна в лесу?» «Для меня лес, что дом родной. Бывало, в детстве я собирала ягоды — и будто в доме родном. Лес такой светлый и родной — как дома в детстве, когда мама и папа ещё были живы. Я теперь опять — как дома. Ты мне вернул радость жизни». Вместе со смертью родителей она потеряла слух и всю жизнь. Как это произошло, Авария, катастрофа, стихийное бедствие? — я так и не расспросил — побоялся растравлять старые раны. Я ещё раз посмотрел на стихотворения, что она писала для меня и снова подивился её языковому чутью. Я не спрашивал Прасковью, чьи это стихи. Я пытался найти эту поэзию в поэтических сборниках и в интернете… безуспешно. Ладно, после спрошу. А пока я раз за разом вслух повторял строчки, предназначенные мне. Я ей написал четверостишие. Она в ответ написала четверостишие. Я не сомневался, что это несомненно её стихотворение, адресованное мне. Я прочитал и был поражен: — рифма было неявной, о которой не может знать человек, не знающий о музыке речи. Ей естественно писать белым стихом. Но откуда она знает, что это рифмуется? Откуда она знает, что это — настоящая поэзия?! Тогда она запела — негромко, иногда прерываясь, как бы забыв слова песни. Это была колыбельная. Потом она пела первые строчки из сто третьего псалма. «Благослови, душе моя, Господа…» Она чётко и старательно выговаривала слова на церковно-славянском языке. «Как ты можешь петь?» «Я в детстве очень любила петь. Моя мама пела в церковном хоре. Я с ней часто пела на клиросе». «А как же…» — Я не успел дописать, как она выхватила карандаш и написала: «Я только после аварии перестала слышать». Я показал её четверостишие. «Так вот откуда ты знаешь, что это рифмуется!» — «Да, я помню звуки, я помню музыку слов, мелодию речи». — «Почему не пытаешься петь?» — «Я боюсь, что получится неверно. В одиночестве, когда никто не может меня слышать, я пою песни и свои стихи. И даже твои стихи». «Мои?! А музыку сама сочиняешь?» «Я в детстве любила музыку. Мне кажется, что я любила петь! Моя мама пела в церкви, я до сих пор не забыла. У меня даже внутри пение звучит, когда мы встаём молитвы читать». И Прасковья запела «Царю Небесный» знаменным распевом. Без единой ошибки. После захода солнца, когда долина постепенно погружается в тень, мы вышли погулять до озера. Я настолько свыкся с мыслью, что приступы тревоги — неизменные спутники наших прогулок под луной. Мы остановились возле кромки воды и вдохнули влажный воздух горной долины. Мы испытывали такое умиротворение, что могли бы всю ночь стоять и любоваться отражением луны в воде. Я подошёл к девушке сзади и обнял её плечики. Прасковьюшка счастливо засмеялась. Я всё ещё ожидал ночного приступа тревоги. Но были лишь спокойствие и умиротворение. Приступов тревоги больше не будет? Никогда! — эта мысль с уверенностью заняла место в сознании. А чем была тревога? То было предчувствие грядущих больших перемен. То было предупреждение о реальной опасности! Можно ли было избежать опасности? Наверное, нет. Мы стояли на берегу озера и любовались отражением луны. Девушка повернулась ко мне, взяла в свои тёплые ручки мою бесчувственную правую руку и принялась разминать её. — Я исцелю тебя любовью, — громко сказала Прасковьюшка и поцеловала мою бесчувственную руку. Я был несказанно счастлив. — Я исцелю тебя любовью, — ещё раз сказала Прасковья и мы, держась за руки, пошли домой. © Александр Кобзев, 2021 Дата публикации: 04.06.2021 16:07:30 Просмотров: 1373 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |