Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Подарок Ленина

Вионор Меретуков

Форма: Рассказ
Жанр: Ироническая проза
Объём: 11843 знаков с пробелами
Раздел: ""

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


Раф оглядывает гостиную, как будто видит ее впервые...

В углу, в кресле, в позе медитирующего Будды, спит Герман Иванович Колосовский.

Со стороны может показаться, что он не только спит, но еще и о чем-то думает. И, судя по величественно оттопыренной нижней губе и наморщенной коже на лбу, думает никак не меньше чем о судьбах мира.

Так и кажется, что он подумает-подумает и решит что-то необыкновенно важное, какую-то чрезвычайно запутанную всечеловеческую проблему, которую триста лет никто решить не может и от решения которой зависит будущее всей земной цивилизации, решит, проснется и тотчас же заснет снова.

Прежде Герман красил голову. В подозрительный черный цвет. Басмой. Чтобы выглядеть моложе.

Волосы приобретали шелковистость и явственный зеленовато-могильный отлив. Женщинам нравилось.

Если голова Германа попадала под яркий свет, она начинала светиться, как издыхающий газовый фонарь в безлунную ночь. Герман страшный бабник. «Впрочем, как и все мы, – вздыхает Раф. – Хотя мы на каждом углу орем, что бабы нас не интересуют. Что они для нас на втором месте. Или даже на третьем. На первом же – дружба. На втором водка. Можно и так: на первом – водка, на втором – дружба. Но женщины все равно – на третьем. Можно подумать, что женщины для нас не существуют. А на деле ни одна попойка без баб не обходится. Итак, раньше Герман красил волосы. Теперь не красит. Действительно, не покрасишь же лысину? Хотя...»

В советские времена Герман Колосовский был очень крупной шишкой в одном из отраслевых союзных министерств. Чёрная «чайка» со сменными водителями. Дача в Барвихе. Место в президиумах. Бессрочная броня на десять квадратных метров на Ваганьковском кладбище (до Новодевичьего недотягивал: не хватало пары шагов по служебной лестнице). Шикарный кабинет с туалетом, ванной и комнатой для послеобеденного отдыха, две секретарши.

Секретарши более двух лет не задерживались. Менял. Отчасти из-за подозрительности жены (он в те годы был женат), но больше потому, что любил разнообразие.

По слухам, готовился стать министром, но готовился слишком долго, и на вираже его обскакал какой-то невзрачный выдвиженец из глубинки, а Германа отправили на заслуженный отдых. В этой связи Колосовский страшно обозлен на все, что, так или иначе, связано с «демократическими» преобразованиями в стране.

Кресло, в котором спит Герман, своими избыточными размерами и чрезвычайно солидным видом напоминает царский трон в его мягком, «бархатно-пружинном», варианте.

Кресло это, в соответствии с фамильными преданиями, которые когда-то гуляли в семье хозяина квартиры, якобы было подарено лично Владимиром Ильичем Лениным деду Рафа, Соломону Шнейерсону, профессиональному бомбисту, за то, что тот в 1913 году в Калуге поднял на воздух какого-то несчастного вице-губернатора вместе с каретой, лошадьми и форейтором.

То есть, подарено оно было, естественно, не в 1913 году, когда у Ильича и собственного-то кресла еще не было, а значительно позже, уже после Гражданской, когда основатель первого в мире социалистического государства обзавелся креслами в таком немыслимом количестве, что излишками принялся делиться с соратниками.

Вот Ленин и презентовал Шнейерсону кресло, в котором Соломон сидел до 1937 года.

А после 1937 года в этом кресле сидели другие.

Сам же Соломон Шнейерсон где только потом ни сидел, но в креслах сиживать ему, к сожалению, больше не привелось.

Кресло, несмотря на преклонный возраст, выглядело еще очень и очень презентабельно, была в нем некая прямолинейная величавость, грубоватая многозначительность, чуть ли не заносчивость, и почти человеческая фатоватость и претенциозность.

Это невольно наводило на мысль, что вместе с подарком гениальный марксист на онтологическом уровне транслировал Соломону Шнейерсону часть своего философского учения, фанатичная приверженность к которому в конечном итоге и привела отчаянного бомбиста к роковому финалу.

В 1938 кресло было заново перетянуто его сыном, Саулом Соломоновичем, который в те строгие времена, чтобы не последовать за отцом в места не столь отдаленные, был вынужден отречься от опального предка, публично обозвав ленинского сподвижника «бешеной собакой» и «фашистским отродьем».

Кресло обтянули крепом со сверкающими золотыми звездочками по голубому полю. Кресло приобрело слегка игривый оппортунистический оттенок. В кино в халатах из такого материала обычно щеголяли звездочеты и злые волшебники.

Чуть поодаль от Германа, на широком диване, подложив под голову истрепанный том Большой советской энциклопедии, лежит на спине и дремлет Гарри Анатольевич Зубрицкий, в прошлом профессор и успешный научный работник.

Длинные ноги Гарри Анатольевича, обутые в лакированные черные штиблеты, покоятся на табурете, специально для этого принесенном им из кухни.

Изящные бескровные руки сложены на груди, как у покойника.

В расслабленной позе бывшего ученого чувствуется рафинированная грация лентяя, проведшего изрядный кусок жизни не в тиши научно-технических библиотек, а на московских кухнях в праздных разговорах с бесноватыми диссидентами – бескорыстными хулителями советской власти и большими доками по части выпивки.

Луч заходящего солнца падает на сухое, вытянутое лицо Зубрицкого. Справа от тонкого аристократического носа Гарри Анатольевича, под глазом, наливается фиолетовым цветом синяк размером с луковицу.

Вид беззаботно спящих приятелей приводит Шнейерсона в бешенство.

– Пни их, – требовательно обращается он к Титу, – уколи их чем-нибудь острым и раскаленным! Чтобы знали, сукины дети... Что они, спать сюда пришли? Распни их!!

Тит отмахивается. Он обнаружил в стакане дохлого таракана и пытается извлечь его оттуда кончиком мизинца. Прозаик брезгливо щурит левый глаз и сосредоточенно пыхтит.

– Тит, голубчик, прошу тебя, пни! – настойчиво взывает Раф. – Если все будут засыпать на полпути к луне, то... Мы же лишаемся собеседников! А как, спрашиваю я себя и тебя, вести остроумную беседу без остроумных собеседников?

Усилия Тита увенчиваются победой. Он демонстрирует Рафу труп утопленника.

– Вот, изволь, ярчайшая иллюстрация того, к чему приводят излишества и неразборчивость при выборе среды обитания... – произносит он назидательно.

Картина только что свершившейся смерти настраивает Тита на минорный лад.

Обращаясь к таракану, лишившемуся жизни в результате неосмотрительности и пустого любопытства, Лёвин печально скандирует:

Что ж ты не веселый,
Будто и не пил?
Серый взгляд усталый
В рюмке утопил...

Рафаэль Майский напрягается.

– Есенин?.. – нерешительно спрашивает он.

Лёвин взирает на Рафа с ужасом. Он продолжает держать палец с прилипшим тараканом перед носом Шнейерсона.

– Мандельштам?.. – продолжает гадать Раф. Его голос звучит еще менее уверенно.

– Ты что, с глузду зъихал?!.. – кричит Тит. – Какой еще, к черту, Есенин?! Какой Мандельштам?! Это же таракан, мать твою!.. – он стряхивает насекомое на пол.

Раф искренно негодует:

– В моем доме не может быть тараканов! Это майский жук!

– Сам ты майский... Шнейерсон! Будто я майских жуков не знаю! И потом, какие майские жуки в августе? На то он и майский, чтобы подыхать в мае...

– Этот дожил, как видишь, до августа. Каких только чудес не бывает на земле! Многое есть на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам. А все потому, что смерть зазевалась и просквозила мимо... Правда, потом спохватилась.

– Весьма поэтично...

– Не только поэтично, но и достоверно.

Друзья замолкают.




– Помнится, – спустя минуту мечтательно говорит Лёвин, откидываясь в кресле и закуривая маленькую сигарку, – в одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмом...

– Ты ничего не путаешь?

– Нет-нет, я ее помню отлично! Соседка с пятого этажа. Ей было тридцать два, баба в самом соку. Не могла, шкура, усидеть на одном месте. Вертелась, как уж на сковородке. Так ей хотелось... И она не находила нужным это скрывать.

Да-а, иметь такую бабу в женах, этого, брат, и врагу не пожелаешь... Это была женщина в чистом, так сказать, виде, самка, думающая не о продолжении рода, а о постоянном удовлетворении своей всепоглощающей похоти.

Обожаю таких женщин, безнравственных, ветреных и безоглядных! Этих Евиных дочек от кончиков ногтей до розовых пяток! Для них в мире не существует ничего кроме постели.

Ты им нужен лишь в качестве самца. Ты и сам себя чувствуешь с ними примитивным, грубым самцом, этаким дремучим приматом, с утра до ночи промышляющим разбоем и убийствами.

Ты такой бабе будешь интересен до тех пор, пока у тебя все в порядке с набалдашником. Как только она на горизонте узрит кого-то, у кого с набалдашником дела обстоят хоть чуточку лучше, – твоя песенка спета. Поэтому необходимо всё время быть в форме. Хотя и это не всегда помогает...

– Не философствуй! Ближе к делу! – понукает Раф.

– Задница у нее была круглая, что твоя мандолина, и все время в движении, в движении, в движении! Ах, как вспомню!.. – Тит цокает языком и на мгновение замолкает. – Она была замужем, и в мужьях у нее числился сущий заморыш, некий несчастный доктор математики, совершенно бесцветный тип... Роговые очки, вечно мокрые губы, нос-банан, проплешины, перхоть на воротнике, усталые вздохи, словом, всё как положено, настоящий, б**дь, профессор, непреклонно стремящийся либо к Нобелю, либо в психушку... Дальше всё, как в анекдоте. Поехал он как-то в командировку...

– Начало хорошее!

– А главное – оригинальное! Поехал, значит, заморыш в командировку...

– Грамотно излагаешь, собака! – восхитился Раф. – Молодец! Чувствуется крепкая рука мастера!

– А ты думал!.. Заморыш, стало быть, поехал... А его жена...

– Что-то припоминаю... Любовь Ильинична, кажется? Блондинка?

– Да-да, блондинка! Крашеная. Пергидролем. Тогда все так красились. Вытравливали, так сказать, из себя естество. Башка светло-рыжая, волосы жесткие, как солома, начёс до потолка, а в недрах начёса, я это знал и неоднократно осязал, для придания причёске возвышенной модной пышности, тайно покоилась порожняя консервная банка из-под зелёного горошка. Вид устрашающий! Она под Монро косила. И ноги такие же кривые. Но дело своё знала. Так вот, отчалил, значит, заморыш за границу, на какую-то научную конференцию, посвящённую, насколько я помню, взламыванию устаревших основ фундаментальных законов природы и учреждению на их месте новых, с последующей подгонкой их под дифференциальные уравнения, придуманные совсем для иных целей...

Поражённый собственным красноречием, Тит замолкает и оторопело смотрит на Рафа. Раф, поражённый не менее Тита, восклицает:

– Прямо какой-то Атья-Зингер! Или даже Эварист Галуа...

– Во-во, Эварист Валуа, – поспешно соглашается Тит, – и не просто Эварист Валуа, а Эварист Карнович-Валуа!

– Итак, помчался он, значит, за Нобелем...

– Да-да, помчался! Еще как помчался! Хвост, понимаешь, трубой, ноги колесом! В Норвегию помчался, я вспомнил! И не за Нобелем, а за Абелем...

– А тут и ты подоспел, ранневесенний златокрылый певун с причиндалом наперевес...

– Да, я нырнул к ней в постель, как только за заморышем захлопнулась дверь...

– Нырнул... – Раф сладко зажмурился. – Это ты хорошо сказал!

– Да, и вынырнул ровно через две недели. За час до того, как заморыш вернулся домой. А он, подлая тварь, уже что-то подозревал и когда вернется, ничего ей не сказал, чтобы, значит, нагрянуть, как гром среди ясного...

– А ты, стало быть, за час...

– Да, нюх у меня на это дело был редчайший! Выдающийся! Заморыш нагрянул, а меня и след простыл. Врывается, значит, заморыш в квартиру, ну, думает, сейчас накрою, а моя блондинка, верная жёнушка заморыша, сидит за швейной машинкой и тачает к зиме заморышу порты из шевиота... М-да, сцена, достойная пера Шекспира. А я отправился домой, отсыпаться... Я тогда жил один, – Тит делает глубокую затяжку и сумрачно добавляет: – с женой...


(Фрагмент романа)


© Вионор Меретуков, 2012
Дата публикации: 20.01.2012 16:19:17
Просмотров: 2603

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 98 число 62: