Опыты на себе. Роман. Часть 10. Соловки.
Никита Янев
Форма: Роман
Жанр: Экспериментальная проза Объём: 39680 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Содержание. 1. Элегии. 2. Год одуванчиков. 3. Богослов. 4. Улитка. 5. Свет и лары. 6. Полый герой. 7. Опыты на себе. 8. Дневник Вени Атикина 1989-1995 годов. 9. 2000. 10.Соловки. 11.Мелитополь. 12.Дезоксирибонуклеиновая кислота. 13.Не страшно. 14.Мама. 15.Телевизор, дочка и разведчицкое задание. 16.Попрощаться с Платоном Каратаевым. 1989-2003. Соловки. Повесть. Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом прошлою зимою все окна из флигеля заклеены были первою частию романа, которого он не кончил. Вышеупомянутые повести были, кажется, первым его опытом. Они, как сказывал Иван Петрович, большею частию справедливы и слышаны им от разных особ. Однако ж имена в них все вымышлены им самим, а названия сел и деревень заимствованы из нашего околодка, отчего и моя деревня где-то упомянута. Сие произошло не от злого какого-либо намерения, но единственно от недостатка воображения. Повести Белкина. 1. Есть такие люди, Чтобы у них всё было хорошо, Они расскажут, что у всех всё хорошо И что все хорошие. Мера Мерная, божий одуванчик. Про таких говорят, что она хорошая, Как про бабочку, что она лимонница, Этим исчерпываются все свойства. Когда от хорошего ждут лучшего, Получается, что никто не готов к подлости, Обыкновенной человеческой подлости, Не говоря уже о том, что в нашем положении Она отдает провокацией фашизма. Зато это люди, а не камни и вода, Небо и деревья, линии и краски. Сатана и Бог, дерущиеся за человека Вот уже две тысячи лет в открытую. Сатана побеждает, наладив на поток Маленьких гитлеров и карманных сталиных. Пароходов отравился, Останин утонул, Фарафонов повесился. Зато становится понятно, о какой войне шла речь И как поражение становится победой. Могущий вместить, да вместит, Еще есть жизнь, плетущая свою Литературную интригу. 2. Это серьезнее, чем выходка, просто так жить Чтобы наказание и воздаяние были уже теперь. Бессмертие и бездна, котлы с кипящей смолой И крылья лебяжьи на твоей спине. В перспективу уходящая лента грешников И бьющийся в лазури князь тьмы С душами прозрачней воздуха, Взлетающими на подмогу Господу Как сверхзвуковые истребители Из-под земли. Кто их зарыл? О, моя эстетика! О, мои этика с метафизикой! Ответь, что ответь, принесите на плаху мою голову. Когда по виску бежит пот и тот седеет моментально. А кажется что прошло пятьдесят лет, В которые ты все принимал решенье И жил на зарплату жены Или исправно ходил на службу. А мимо плыл ковчег Нового Завета, Весь в иконы разубранный. И всякая тварь икона себя, И всякая вещь вещая и вечная. Это ведь только в юности так казалось, Что жизнь просто хитрый подарок, Чтобы тебе, избранному, облюбованному Абсолютным наблюдателем Быть всё время радостному и победительному. В зрелости ты всё хотел найти отгадку Не житейского успеха, Что успех, побрякушка юродивого, А мужества. Тебе даже казалось, что всё равно, С Богом ли, с дьяволом, Лишь бы самостоянье. В старости, когда отгадка найдена, Что их нельзя победить навсегда, Каждый раз всё начинается заново. И только если тебе на подмогу Приходят те, кто дальше будут вести борьбу, Тогда ты победил. Неточная цитата из американского автора Для русского апокалипсиса. 3. Протыкая пустоту шпажкой разноцветной, Знающий про себя, что люди не подведут. Даже если не останется никого «между свиней и рыб». Даже если только одни рыла и лики без лиц. Поищи в себе, скажу я себе, И сразу почище байкальской воды И разноцветней рублевских икон Потечет видение. Как всё потерял, и память, и ум, и жизнь, и людей, Хотел всё сначала начать, и ничего не вышло. Тогда вернулся на старое место, перечёл записи, Хотел покончить с собой, запереть свое я в глубине тишины, И мертветь как природа медленно и непреступно. Но увидел подлость людскую, обычную человеческую подлость И такая тоска взяла, решил её разгадать. Подумал, не может быть, чтобы все было так плоско, простая корысть. Там должны быть страшные глубина и загадка, Покупаемые ценой подвижнической, Что когда тебя будут бить, ты будешь только покряхтывать, И глядеть, глядеть в глаза не чтобы выслюнить Одноразовую совестливость, хотя и она неплоха на безрыбье, А чтобы увидеть, кто прячется там за всеми отражениями, Его качества и свойства. Сам не поймешь, что война уже началась. То ли ты разведчик у него глубоко в тылу, То ли он предатель у тебя на дне души. И нужно воспитывать, потому что все всё понимают. И нельзя казнить, потому что всегда есть шанс. 4. На вопрос, «Что делать?», отвечено еще в прошлом году, Столетии, тысячелетии. Запаздывание пока не катастрофическое, Но разрушительно сказывается на здоровье Героя имярека, протагониста нашей повести. То эпилепсия, то лимфоденит. Как история, пожелавшая вернуться в цивилизацию, Провалилась в Колыму, Освенцим, Хиросиму. И это еще цветочки, если довериться напророченному. А впрочем, есть хорошая защита, И от ядерного облучения, и от простой человеческой жалости. Я это стенки моего я, а внутри и снаружи кто-то другой, Может быть двое, и они сцепились, Не на жизнь, а на смерть, а я не при чем. Мир двинулся именно в эту сторону. Впрочем, когда он двигался в другую сторону. А когда вместе с жалостью уйдут ярость и радость, Останутся только, то ли пивные, то ли наркотические, То ли телевизионные галлюцинации И тело, движущееся как заводная игрушка. И твое удивление стороннего наблюдателя, Неужели это твое тело отбрасывает такие коленца? Возвращайся на Соловки, здесь страшно, Здесь природа, прекрасная как сфинкс, как всегда молчит. Здесь эпидемия смертей и прелюбодеяний Подчеркивает новый политический режим. Ты можешь своими картинами открыть новую страницу, А можешь просто ловить рыбу. Но самое главное, ты удивишься. Что противостать такому положению вещей, Что я это только стенки твоего я, Не то что легче или тяжелее, Чем выбрать себе социальную нишу, Поселок, музей, монастырь. А просто пока ты ступаешь на землю С ободравшей тебя как липку доры Или обобравшего тебя до нитки карбаса И узнаешь последние новости: Кто к кому ушёл или уйдет, Кто как умер или умрет И какие черные дела Успела натворить новая администрация учреждения, Ты уже знаешь самое главное По той обиде, что тебя принимают как чужого. 5. Господи, зачем ты уходил, я тут без тебя, Красивыми вещами окружённый, чуть людей не проклял. Если бы твоя внезапная прорубь сейчас не открылась Перспективой ближайшей радости, Тысячелетним царством Святого Духа После конца света и советской власти, Моё предательство меня доконало бы. А так, то Фарафонов, то телеграфистка Тая чудятся. Вечная женственность и вечное мужество. Самоубийство и прелюбодеяние. Фарафонов был майор милиции И начальник Соловецкого отделения УВД. В прошлом году он вошел в наш дом и сказал, «Господин Янев?». Я чуть не улетел, господином я еще не был. Это по поводу зимнего ограбления. Хорошо быть миллиционером на Соловках, Раскрываемость стопроцентная, премиальные обеспечены. Если в околотке у кого-нибудь что-нибудь пропало, Ступай к Сквернягиным с понятыми и заполняй протокол. Фарафонов был друг Демидролыча, много лет Демидролыч Держал у себя его овчарку. Под конец Викинг ползал С парализованными от старости задними ногами. Когда Демидролыч уезжал в Москву, его пришлось пристрелить. Пристреливал хозяин, Фарафонов, и обладатель штатного «ТТ». А Демидролыч приезжал к нам в Мытищи, Выкуривал по пачке «Примы» за вечер, Рассказывал, что ему снился Викинг И Пароходов перед тем как отравиться. Мне сейчас надо писать, а то у меня будет припадок эпилепсии. Сплетня такая, Фарафонов был второй человек в поселке после мэра, У него были семья и любовница, за которую его ушли из милиции. Тогда любовница сказала, «Тебя не надо». Фарафонов пошел в лес и повесился. Древнегреческая трагедия на русском севере. «Настоящий мужчина», «Его обидели, он отомстил». Я думал таких несчастий уже не бывает, Что люди переродились после советской власти. Теперь про Таю-телеграфистку. В прошлом году я придумал несколько положительных героев Для будущей книги. Они исконные северяне и белые. Тая-телеграфистка, Ваня Золушкин, Агар Агарыч. Можно рассказать ещё три сплетни про них, Но не хочется. Просто они благородные, это ведь некий состав в крови, Даже физический и химический, преобразящий самого носителя. В последние годы, как укатали сивку крутые горки, Это я уже про себя, мне чудятся повсюду сплошные женщины, Не то что интригою прелюбодеяния, а просто приметою безумия. Когда я сказал Марии, что я хотел остаться на Соловках На ближайшие шесть лет, Чтобы написать давно задуманную книжку, Она пошутила, «Женим тебя на Тае-телеграфистке». И вот когда в моем мозгу возникает образ женщины, То следующей серией веревочная петля. Чего здесь больше, болезни или правды, Юродской ереси или нового искусства, Безумия или чистилища? Это очень тяжелая работа, быть писателем, Чем больше халтурят черти-редактора, Тем больше приходится своей шкурой Выдыбать судьбу своих героев. Как скокетничал Бродский, если я не буду писать по-английски У меня будет стресс. Я шесть лет не писал по-русски, потом прожил год в лесу, Потом выпил с Агар Агарычем, потом проснулся и Мария Мне рассказывала про меня, кто я такой и всю мою жизнь, А я ничего не помнил. Знакомый нейрохирург сказал, что так начинается падучая, Через год она началась. Так что писательство для меня теперь не просто дело чести, А шанс не провалиться в безумие. Так я решил для себя толстовский вопрос, Отказывать ли в существовании цивилизации, искусству, семье. Как значится в одной рукописи, Есть запазуха и есть показуха, И не только в жизни они вперемежку, Но в голове имярека, героя жизни, Носителя образов, мыслей, поступков, Построенных в дружбу, любовь, веру И наоборот, войну, ненависть, несчастье. 6. Как скокетничал Бродский, Если я не буду писать по-английски, У меня будет стресс. Когда ему вручали премию Букера. Как лучшему американскому автору Какого-то года. А он рассказывал, что у него нет претензии Быть англоязычным поэтом. А просто по природе творчества Язык, на котором он говорит и думает, Не будучи литературно выражен… В общем, могут быть психоаналитические неприятности. Отмазка аккуратная, всем известно, что Америка – Страна, помешавшаяся на психоаналитиках. Они ей заменили протестантских пасторов, Потому что очень нужна исповедь. Не то чтобы поиметь нового сожителя Или по-американски, сексуального партнера, Но чтобы пойти или не пойти сегодня в школу Нужно справляться по мобильнику у своего личного психоаналитика. «Вел, Тед, нельзя ли закосить?» А в ответ, « Ё ол райт?» «В общем да, но рыбки пираньи в мозгу и терминатор тела, не считая интернета души и ямахи пола». «Вел, Джим, закоси их, факов, почерпни в подсознании новых фактов и назавтра задай им копоти, воспитательнице твоего детского сада, твоей новой подружке в разноцветных косичках, этим сраным инопланетянам, которые хотят подорвать могущество нашей славной старушки Америки в созвездии 311». 7. Можно шить подушку, Можно думать думу, Можно на полоскалке стирать одежду. Но если выстирать любимое грязное, То прийдется носить нелюбимое чистое, Итак, это отпадает. Подушка из замшевых кусочков, Потому что одна подушка на троих, На Соловках давно пора открывать Новый социальный статус, Есть местные, есть туристы, А есть летние дачники, Была бы кстати. Перьев нет, но есть опилки, Целый прицеп на горке, Возле местной пилорезки, Но недавно прошел дождь И так далее. Значит, остается одно, думать думу, Да сколько же можно ее думать? Бегаешь от неё бегаешь, Из Москвы в Мытищи, Из Мытищ в Соловки, С Соловков в лес. А она за каждым стволом, Как шпиономания эпохи террора. Ну что ж, как говорит Богемыч, кто на что учился. Давай, выходи на круг, милая дума, Не будь дура, давай бороться. Но не тут-то было, Здесь начинается самое страшное. Одни прячутся от думы в службу, Другие в вино и тусовку, Разумеется, присовокупляется женщина. Впрочем, об этом и так много сказано. Смотри, мировая поэзия, философия, Греческая трагедия, ренессансная живопись, немецкая музыка, Русский роман. А от третьих она сама прячется, Так что угроза провала в безумие Начинается незаметно. То ты от неё бегал, А теперь уже она от тебя. Значит, не заслужил. И вдруг вы сталкиваетесь лоб в лоб. Тогда всё, хватай что под руку попадется И молоти куда ни попадя. Потом скорей беги дружить с местными, Пока их не боишься после катарсиса, Как боишься всегда всех людей. Потом, пока ясность такая, что Можно строить из воздуха Не то что картину или квартиру, Китеж-град или Вавилонскую башню, А всякие поступки, жесты и слова, Настолько законченные, что кажется, Вот-вот и улетишь от любви к жизни В черную дыру номер четыре миллиона семь. И это будет твоя смерть. И дыра превратится в холодную планету, И будет мерцать красным светом Какому-нибудь занюханному земному поэту, И он будет скользить сквозь стены в запредельное. Но увы, как писал Достоевский, Это будет совсем другая история, а в этой Постепенно начинается отходняк, Бывает славняк, бывает голяк, а это сплошняк. И сразу становится ясно, что надо делать. Сходить в церковь, помолиться перед образом, Вывести домашних на рыбалку, приветить гостей, А потом, когда все улягутся, Уставиться тупо в одну точку И не хуже жениных медитаций под вкусненькое, Какие дела и в какой последовательности надо переделать, Превращать я в есть. Сначала на бумаге, Потом на просторах нашей необъятной родины, Потом вне времени и пространства. Возле дымящей печки на Хуторе, Или ссуживая чужие деньги пьющей интеллигенции И отказывая простым в поселке Соловецкий. Или прячась от соседки Гойи Босховны И соседа Базиль Базилича за шторой в Мытищах, Потому что они под славными Победительными лучами солнца Справно идут на службу, а ты не работаешь, А пишешь книгу, которую никогда Ни один халтурный редактор не напечатает. Да и Бог бы с ней. Звезда ведь посылает свет, Что для труженика, прикорнувшего возле жены, Зачавшей сына Сережу после семейной истерики, Что он уже алкоголик и она не может смотреть, Как он спивается, что она уйдет к родителям. И его «извини», которое неизвестно к чему приделать, То ли к его несчастности, то ли к ее отчаянью. Что для уставившегося в одну точку эпилептика, Который придумывает более внятную компенсацию Всех наших странных усилий, которая без него давно придумана. Но ведь надо привести всё в порядок, Разложить всё по полочкам, Построить лестницу, А взбираться, наверное, уже не ему. Что ж, заныкай тему, «Здравствуй, племя младое, незнакомое», Чтобы не раздражать думу или музу Слишком долгими излияниями. Хотя, чем дольше терпишь и ждешь, Тем более эпические потом рождаются жанры. 8. Не оставили лазейки Местные арендаторы Столичной жизни, Начальнички бессмертные, Приткнуться поработать Пустобрёхом, кабыздохом. Все места для сторожения заняты ребятами С невидимыми автоматами Калашникова на боку И корыстью в радужной оболочке глаза. Хутор, последний оплот Божественного неделания Уже осенью пойдет с молотка. Уходят люди, Самуилыч, Седуксеныч, Демидролыч. Чагычи пошли в начальники И сразу началось выхолащивание, Увы, увы мне. Самуилыча ушли с Хутора, Как сейчас многих уходят Из учреждения, Таких как Ма. Легендарная Соловецкая интеллигенция Вымирает, уезжает и спивается. Это большой удар по моей будущей книге. Кого же я буду описывать, простых людей, жизнь? Дело в том, что простые на самом деле самые сложные, в них божественное и чертячье смешались в такой твердокаменный раствор, который застыл раньше времени, не будучи отлит ни в какую форму, ни в очень плохую, ни в очень хорошую. Димедролыч вернулся в фирму После семи корсарских лет На Заяцком острове, Вдали не то что от цивилизации, А от самого себя. Это пространство между собой и собой Можно заполнять картинами, Которые научили рисовать Прямо на месте добрые люди. Картины тоже мысли, Только больше внятные, ёмкие и образные, Чем ты и жизнь, По крайней мере, они к этому стремятся. И вот научившись рисовать в тридцать лет, В сорок приходится начинать все сначала, Переучиваться у жизни. Я не удивлюсь, если Демидролыч Женится на девочке, ровестнице старшего сына, И станет добрым буршем, добропорядочным и несчастным. Я уже ничему не удивлюсь. Я только хочу сказать, Что образ есть с самого начала в человеке, Как зерно и он сразу виден, как формула или степень Его компромисса с жизнью, его заматерения. Самуилыч исчез в небытии или носится по столицам. Устраивает выставки или показывает спектакли, Что одно и то же. Суть заключается в том что Он включает восточную музыку И летает с лампочкой вокруг своих изделий. Десять лет высидки, как отсидки с деревом в руках, на острове среди воды, на Хуторе среди леса, на людях среди молвы, подвижническое умение отсекать лишнее. И вот дерево заговорило на своем языке, А Самуилыч как переводчик. Скажешь, в Самуилыче этого не было? Что он сумел бы достоять до конца В божественном непонимании того, что происходит, Если бы не новая фарисейская власть? Вряд ли. Вряд ли. Когда я смотрю на себя со своей стороны, Мне становится страшно. Как я смогу жить среди людей? Когда я смотрю на себя со стороны жизни, Мне становится спокойно, Потому что всё сделается само. Ты только должен записывать, как обдумывать, Или обдумывать, как записывать. Это как Самуилычево, что было что-то в руках. Еще в прошлом году я подумал, смена состава. Нужны более жёсткие и более сплошные, Не скажу, больше настоящие, Потому что помощь приходит от Бога, А у Бога все настоящие. Богу нужны всякие, и все они родные, И все они его работники. В общем, ни в чём не виноватые, Просто всё на свете забывшие И ставшие от этого несчастными и охреневшими. Как Полбич кричит, апчхи, мля, в полтретьего ночи, Днем пьет, а ночью делает дору. Как Оранжевые усы смеётся неожиданно и зло, Их надо давить как мух, я уже припас ружье. Как Чагыч говорит, она сама виновата, Что её увольняют, Пошла бы на поклон к подлости, Ей бы нашли тёплое место. Забыл, как его выживали с Сельдяного мыса Монахи из дома, в котором Родились Потя и Мотя, выросли Лёля и Ляля. Под деревянную мастерскую, резать кресты и иконы К вящей славе господней. Покрестился бы, походил на службу, на исповедь, Попросил бы отца-настоятеля Не выселять их с Сельдяного мыса, как других. Но понимал, без веры нельзя ходить в церковь, Ради того чтобы прослыть своим в доску, Ради раздаваемых земных благ. Как теперь все ринулись служить в музей, Потому что там хорошо платят. Что же теперь случилось, на своей шкуре понимал, А на чужой перестал понимать? Как говорил Шёпотов, Двухжильновна рассказывала, Пусть наймут себе молодых, тупых и корыстных, А он на пенсию проживет На ягодах, на грибах, на картошке да на рыбе. А нет, так пойдет работать в лесхоз или на агар. А у самого не сходило с языка одно слово, «жлобство». Я сразу почувствовал родственное тепло К почти незнакомому человеку. И подумал, надо же, Какое буквальное совпадение в терминологии. Для меня слова жлобство и халтура Объяснение чуть не всех нынешних Перемен к лучшему. Впрочем, когда это было по-другому. Откроешь Гоголя и читаешь Про Мытищинский паспортный стол, Который мне уже год выдает казённую бумажку И выразительно смотрит в глаза, Мол, это может продлиться вечность, Не хуже Чичикова-реформатора. И другие присутственные места, От почты до милиции И от местной администрации до Кремля. И везде абсолютно одинаковые лица и тела, Как будто они переодеваются быстро в разные одежды, Мужские и женские, и перебегают из местности в местность, Из времени во время. В какой-то момент рождается мистический страх, что тебя обложили как зверя на травле. Ты боишься всего, и бандитов, и милиции, И подраться, и застучать, и зоны, и государства. Описанные им за двести лет до этого С их трагедией маленького человека, Акакия Акакиевича в «Шинели», Капитана Копейкина в «Мертвых душах». Которому некуда приткнуться, Кроме как стать вором в законе, И угрожать из наставшей загробности Обидевшим при жизни мастодонтам крови Пудовым кулаком. Это только у Пушкина Самсон Вырин Не отмщается, а удостаивается благодати, Прощая на могиле дочку, Невидимый и вездесущий, За предательство и свою смерть. Вот и выходит, что зря я Стучу напропалую загробному особисту На местных бюрократов и космическую непруху. Правда, я хочу совсем другого, Рассказать как люди тащат службу, Как люди халтурят, что себя жалчее всех, любимого, Как люди понимают, что передряга, В которую все мы попали – Это игра в одни ворота и эти ворота твои. Когда тебя будут бить, ты будешь только попёрдывать, Выкликая не загробной компенсации, А прижизненной чистой совести. А там глядишь и запьёшь когда-никогда От отчаяния, что ничего не видно. Мы ведь все грязненькие, У Христа за пазухой, снаружи жизни. Оправдать и оправдаться я что ли хочу На сплошном страшном суду, Если не всех, то хоть половину? Вроде, не перед кем, Бог и так всё видит Со всех сторон. И с цветка, И с врага, и с любимого человека Все твои ухищренья, И рыбку съесть, и чтоб без косточек, Как говорит Демидролыч, Наподобие древних киников. Непонятно, кто меня уполномачивал, правда, В адвокаты и прокуроры, в Гоголя и Пушкина. Про Ма, дочку уздницы ГУЛАГА, Спрятавшейся от второй отсидки, Которую неизбежно влекла за собой первая На Соловках. Учительницы музыки в школе И руководительницы поселкового хора, Которую до сих пор помнят на острове, Хоть прошло больше пяти лет со времени её смерти, Нас будут помнить столько? Знаете этот образ русской интеллигенции, Прошедшей советскую зону. Сухая, прямая, жёсткая и благородная как вера. На могилу которой она приходит как в церковь. Чуть не тридцать лет проработавшая библиотекарем Поселковой библиотеки. Но когда учреждение стало от Москвы, А библиотека от учреждения, Это место, на котором Вечно перебиваться с крупы на картошку, Стало лакомым куском. Как впрочем, в самом учреждении Началось быстрое скурвливание персонала По причине нового начальства, Шагающего по головам и строящего инфраструктуру. А главная причина – искушение корыстью. Какие-то баснословные оклады, Дотации из бюджета, подачки из ЮНЭСКО. Что оклад директора 27 тысяч в месяц, Статочное ли дело, если бедному президенту Одной супердержавы, напечатали в газетах, Платят пятьсот долларов, Не говоря про нас с Двухжильновной, Всю жизнь на женину зарплату, Будучи писателями земли русской. И пенсия Ма, 27 тысяч и восемьсот рублей. Это как у Гоголя в «Истории капитана Копейкина»: «Генерал-аншеф и какой-нибудь капитан Копейкин, девяносто рублей и нуль». То самое искушение корыстью, Которому в столицах десять лет, Не считая предыдущих семи тысяч по Библии И тридцати миллионов по биологической энциклопедии. И вот девочка, которую Ма Пожалела и привела в библиотеку в помощницы, Потому что очень несчастная, вовсе не нуждаясь в помощи, Скорее нуждаясь её дать. Детям которой отдавала все игрушки и вещи, Присылаемые в библиотеку для соловецких детей. Жена того самого Горьки, который в первую же ночь Нашего приезда из Москвы на Хутор Четыре года назад для летнего сторожения Прилетел на пьяном мотоцикле с любимой женщиной Драть ей красочные тюльпаны. А Мария ему рассказывала, что этого делать нельзя, А я его боялся, а он их драл. Тоже, какие-то подёнки Будут не позволять ему, в доску Соловецкому, Ломать и топтать свои тюльпаны Во славу любимой сегодня женщины. Теперь заочница в институте культуры И Чагыч говорит, что увольнение Ма Вопрос решённый. Что поток читателей почти иссяк И виновата в этом Ма. Что нужно устраивать дискотеки, научные конференции, Видеосалоны и компьютерные классы, Чтобы русская глубинка стала почитательницей Толстого и Достоевского, а не гжелки и героина. Да, дело, в общем, не в этом, а в той подлости С которой под неё копает учреждение. Не подать ли в суд на директора От имени Толстого и Достоевского, Гоголя и Пушкина, Прокуроров и адвокатов Христовых В человеке от человека для человека, На предмет привлечения к уголовной ответственности. Что он не имеет права по КЗОТу Не то что лишать зарплаты Или перечеркивать жизнь человеческую Золотым пером «утверждаю», А выживать из закона благодать. Потому что если выжить из закона благодать, Не останется не то что благодати И закона не останется. Останется одно беззаконие и это будет новый закон. Моисей говорит, око за око, зуб за зуб, это закон. Христос говорит, ударили по левой, подставь правую, Это благодать. Новый закон говорит, чтобы тебя не ударили первого, Ударь ты первый. Это конец света. Это уже двадцатый век, Немецкий фашизм, русский коммунизм, Американская Хиросима. Замочить шесть миллионов евреев, Чтобы выбить у них золотые зубы, Евреи ведь предали Христа. Чтобы построить царствие Божие на земле, социализм, Нужно опустить одну треть народа, Тогда оставшиеся две трети Будут изначально счастливы, что их не тронули. А если их при этом еще поставить на ставку, То это полный кайф, Достигнутый в одной отдельно взятой стране Для всего населенья. Хиросима несколько затусована, Потому что за ней будущее. Сбросить на уже побежденную страну Экспериментальную бомбу. Потом извиниться как нашкодивший ученик Для проформы. И дальше как ни в чем не бывало делать то же самое. Двумя руками покрещусь, Что история нас выкинула из имперства. Конечно, ребята из Кремля хотели бы ещё играть В интеллектуальные игры про мировое господство, Рынки сбыта и жизненно необходимое пространство. Не им, а искалеченному народу Отвечать за безответственный кайф такого рода. Но кажется, даже они, Которые в принципе не привыкли понимать, Понимают, что после «убер алез ундер официрен» И «загоним железной рукой человечество к счастью», Только «Ё ол райт, май литл беби» Способна еще спутать Божий дар с яичницей. И Ма, впитавшая в себя 30-е и 40-е через маму, «Что поделаешь, дочь стукача». Интересно, как у Бога получится Потрафить работникам седьмого часа, Когда сплошная непруха. Хорошо ли я говорю, не есть ли это, «хочу быть владычицей морскою и чтобы золотая рыбка была у меня на посылках»? Не есть ли это самый закоренелый род тщеславия, Невоплощённое тщеславие? Да, это так, но есть и другое, как становится чудо, А ты его не реанимируешь и не препарируешь, А как древние христиане, наивно и пророчески, Рисовали Луку с авторучкой возле Христа И пророка Апокалипсиса, съевшего книгу. И уста его стали как меч, свидетели божественной правды, что времени больше не будет. 9. Ещё остров или любое другое место Уместно сравнить с покидаемой землёй. Последние, кто остаётся – Самые сплошные и настоящие. Седуксеныч со своим псом Левомиколем, Со своим фиктивным монашеством и ненастоящей пенсией, со своим пьянством и фашиствующими срывами, всё-таки тот, кому некуда деться, тот, кто остался. Левомиколь помирает, пенсия восемьсот рублей. Работу понарасхватали родственники, Возле каждого завотделом Кормятся все домочадцы, троюродные и четвероюродные. Димедролыч в фирме, Самуилыч со спектаклями Гастролирует по столицам. Но дело даже не в этом, Что они побрезговали новой грязи, Не пожелали приспосабливаться И свалили на сторону. Дело в том, когда пойти некуда, Как говорил Сталкер в «Сталкере», Или в данном случае, когда уехать некуда, И деться некуда от нового жлобства, Еще более жлобского, чем предыдущее, Кроме скукоживания и так маленького Маленького человека из интеллигента в пропоицу. А ведь должен же найтись кто-то Кто пожалеет и расскажет целому свету, Что так не делают, не запирают человека в угол, Чтобы посмотреть кто из него вылетит. Дух Божий или князь тьмы. Первые жертвы – Пароходов 1, Пароходов 2, Фарафонов, Так что помоги остаться, Господи. 1о. Валокардиныч – друг, вот это да! Валокардиныч мой друг. Ну ладно уж Демидролыч, Богемный, бритоголовый, с серьгой в ухе, Художник, мономан, Больной, одинокий человек, если по-русски. Смотритель Заяцкого острова раньше, а теперь Коммерческий директор фирмы. Но Валокардиныч, толстый мужик, бабник, ругатель, Военный моряк в отставке, Хохол, золотые руки, хозяин, Жлобина еще тот, но только от него за три лета Я перенял привычку, что прижизненная чистая совесть Дороже загробной компенсации. А пришло всё это в голову мне сегодня За утренним кофе. По утрам образуется некий вакуум, Домашние еще спят или уже служат, В школе, на работе. И как-то так из-за болезни Или само по себе все мои занятия Переместились с ночи на утро. Встаешь и с чашкой кофе, Еще не умывшись и не прибравшись. Бросив дела и с какой-то кучей в голове Тупо смотришь в одну точку, Пока не почувствуешь сильный голод. Видно работа идёт тяжелая. Это как Настасья попрекнула Раскольникова: -Что лежишь как колода, хоть бы делом каким занялся, была же раньше работа, уроки. -Я работаю. -Что же ты работаешь? -Думаю. Настасья была из смешливых, когда её рассмешат, Она смеялась всем телом, каждой морщинкой и мышцей. -И много денег надумал. А Раскольникову надо было вопрос разрешить. Это как чёрное небо, пролившись дождем, Светлеет неизбежно. В окошко меня загипнотизировали Уголовные дядечки у Кулаковых. Я сразу сплел историю, на приколе «Алушта», суббота, Туристический рейс из Северодвинска, Приходит обычно попить, отстояться. Примечательная подробность, каждый год на дорогах Ставят новые указатели, куда пойти, чтобы прийти к достопримечательности. Последние годы на двух языках. И каждый год «Алушта» первое что делает Это сшибает указатели. Торчащие палки без заглавий – Примечательная подробность апокалиптического пейзажа. Валунный монастырь, которому лет четыреста, Тайга, которой лет миллион И вечноюные указатели, которым всегда меньше года. Любой ближайший кабак уместнее, Но видно идея уикенда Демократична и интригует Не только перспективой пленера Или молитвы в святых местах, Но кабацкого хлестанья подле седых валунов, Которым с последнего ледника По подсчетам специалистов Триста миллионов лет. Ничего, потихоньку и мы Возвращаемся в то же самое, Год от года быстрей. Север теплеет и высыхает, юг заливаем водой. Что это самолётновская криминальная крыша, Уж больно дядечки были страшные, Не тем, что пьяные, это не страшно, А тем что вели себя как подростки, Будучи моими сверстниками, лет тридцати пяти – сорока, с дамами, в тужурочках кожанных и с ухватками понтующихся уголовников. Мы смотрели научный фильм про гибонов, Там это называется демонстрацией, Когда надо победить гипотетического противника Не столько в конкретной драке, Сколько демонстрацией силы, мощи и развязности. В общем, я испугался. Самолётов – бонза, как здесь говорят Сети частных магазинов По Летнему берегу Белого моря и на Соловках, Приходится каким-то дальним родственником Нашим соседям Кулаковым. Кулаковы всегда стирают. Что прислал своих «уголовных покровителей» На «Алуште» на уикенд, А Кулаковы должны были привечать. Непонятно, правда, при чём здесь Соловки. Ну ладно художники, один монастырь чего стоит Или валунная дамба на Муксалму. Не верится даже, что это строили люди, С нашей гигантской усталостью Нас хватает уже лишь На интернет и ужин с тоником. Кажется, что это или снится, Или счастливая и райская загробность, Или языческие боги из осужденных Спускались на землю и строили православную обитель. Пусть паломники, Им сам Бог велел здесь подвизаться, Тем более после советской власти, Первой расстрельной советской зоны Для политических заключенных, Потом школы юнг во время войны, Потом части минных тральщиков, От которой здесь остались Кладбище металлолома на побережье, Полуразвалившиеся корпуса в Комарово. Все что можно было унести на себе, За десять лет безвременья вынесено. Остались лишь шифер и кирпич До следующей радикальной перестройки общества В целях благоустройства страны И государственной идеи в целом. А на самом деле, потому что цена за барель нефти Упала на целых три доллара, А в Уганде найдено новое месторождение, Полезная кубатура которого Больше кубатуры земли в пять раз. А главное следствие беспредела, Чуть не половина офицерского состава, Осевшая на острове. Причем, почти все военные моряки – Образы, вдохновившие Сурикова написать картину «Письмо запорожских казаков турецкому султану». Все эти Покобатьки, Рябокони, Сивоблюи. А вообще, кого здесь только нет. Армяне, азербайжанцы, гагаузы, молдаване, Китайцы, болгары, румыны, литовцы, Греки, поляки, татаре, белорусы. Русские, хохлы и евреи как костяк советской нации Само собой имеются в виду. Последний осколок нашей многонациональной родины. И вот я, чтобы убежать страха, убежал на рыбалку. А дальше начинается несчастье или посвящение. На Большом Сетном не клевало, зато начался ливень И я его пережидал под елью, у которой с одной стороны пусто, А с другой никогда не бывает мокро под паутиной веток. Так что в тайге никогда не заблудишься на самом деле В буквальном смысле этого слова. Всегда будет куда идти, раз есть юг и север, А следовательно, запад и восток. Вместе с муравьиной кучей, Величиной с небольшую манчжурскую сопку. Так что меня заботило только одно, Чтобы не опереться на ствол, Шевелящийся от дороги жизни Насекомых, жалящих целеустремлённо, Особенно когда их семь миллионов, И не позволять им забираться выше мокрых сапог. С особенным вдохновением Они почему-то вгрызаются в пах, Видно он пахнет как надо. Можно предположить, что первого, чего лишатся Наши бренные останки, Будучи преданы земле по обряду предков Это пола, по крайней мере, в этих местах. Правда, муравьиные колонии есть повсюду, Только пожелтее и помелее. Наверное муравьи, комары и черви Последними покинут райскую землю. Предположить себе царство Святого Духа с ними трудно. Как сказала паломница Лимона, нынешний сторож Ботсада, Даря мне кедровые шишки и рассказывая, что Хутор Теперь будет при новом директоре Дачей для приемов. Угандийские мажоры, иже с ними, Когда захотят будут пить «Алазанскую долину» в Сочи, Когда захотят Гжелку в Соловках. И тат и там все будет чики-поки, И девочки, и обстановка. А я говорил, что я здесь жил год, Но шишек не помню. После болезни мне хорошо, Можно становиться «настоящим писателем». Я ничего не помню, но потянешь за ниточку И потянется вереница образов, мыслей, воспоминаний. Того, что еще зовут опыт, Для передачи которого от поколения к поколению И нужны рассказчики, рассказывающие Что же там происходит на самом деле, что за история. На какую ступеньку лестницы Каждый из нас поднялся в небо И на какой уступ пропасти провалился в бездну, Чтобы его тогда потом спас человек Исус Христос И превратил в одну любовь. Впрочем, я слишком болтлив И беспрестанно отвлекаюсь, Ну всё, это в последний раз. Вот настоящая работа для филолога. Пока пережидаешь ливень под елью Рядом с муравьиной кучей, Трясёшься от холода И не знаешь чем занять воображение, А потом воображение весь год бесперебойно Будет работать только на этом топливе. Всё равно как назвать, Ностальгия, родина или графоманство. Потом перешел на Большое Лебяжье, Которое в прошлый раз обломило. Пришлось уйти от хорошего клёва, Потому что крючок оторвал окунь, А в коробке от фотоплёнки с запасными снастями Оказалась фотоплёнка, супруга удружила. А потом началось крученье, как говорит Чагыч, Соловки, лес, тайга, крутят, водят, По поводу того, что не получилась рыбалка, Замерз, вымок, но перемог и не вернулся. Если короче, ёмче и в переводе С русского на мой и общечеловеческий, Невоплощуха долбит. У меня навязчивая идея все лето Добраться с Лебяжьего до Кривого, Но тропы нет, а если есть, то в конце Лебяжьего, Вытянутого как брандсбойный шланг. Местные знают особенное удовольствие Лезть по обрывистым крутым берегам По мокрому черничнику после дождя. Как поёт Филя обычно на морской рыбалке В Валокардинычевой лодке, в которую набиваются Трое детей и двое взрослых, Больше, чем селёдок в корзинке, когда не клюёт, «Тихо шифером шурша, едет крыша, не спеша». Короче, решил лезть напрямки, А дальше знаете, что происходит? Сознание становится ясное как слеза И чистое как спирт дистилат, И в нём одна мысль как верстовой столб, «туда». Затем она сменяется другой мыслью, Ещё более целеустремлённой, «нет, туда». В общем, я заблудился. Сколько болот и озер я прошёл И на одном ли месте я крутился, Я не понимаю и теперь, на следующий день, В шерстяных носках, выпив антиэпилептическую таблетку И с любимой чашкой на топчане, Грея руки о горячий кофе. А бог Пан в это время дарил, Или это был русский леший, Или это архистратиг Михаил Набирал в свое небесное воинство. Панического страха не было, Была работа ног и рук неутомимая. Буреломы я проскакивал как медведь-шатун, Валящий валежник. Упадешь в яму, споткнувшись О ветку, ствол или корягу, Венчики мятлицы или метёлки папоротника Сомкнутся над головой, Небо с верхушками сосен и елей Завертится вокруг тела, Смотришь, а ты уже бежишь. Тот редкий миг, когда твоё я Не поспевает за твоим телом И назван паническим ужасом, Которого перестрадание Уже есть природа мужества. Что было это недоумение, когда так случилось, Что мы стали отдельными от матери И как это можно поправить? Даже вспомнил фразу Пастернака, Человек умирает не на задворках, А у себя дома, в истории. То болотце с морошкой, Которую надо есть и есть, Забыв обо всем, То озеро, явно клёвое, То черники завались. Потом я пытался по фотографии из космоса Представить свой маршрут. Фотографировал не я, А Гидрометеиздат, А дарил Чагыч года два назад. Впрочем, ещё чуть-чуть, И я бы тоже мог фотографировать, Правда, неизвестно, как насчёт издания и тиража, Там в открытом ледяном космосе. Это я смеюсь так, надо смеяться, хахаха. Нет, я теперь лукавлю для красного словца, Главное ощущение было вот это. Какие же милые эти урки, какое же милое всё на свете, Вот вернусь и заживем так, что аж дым со сраки, Как говорит Петя Богдан. Это начинался карарсис, просветление. Так что, видите, не только художественное произведение Иерархично, божественно и работа, Но и лесное приключение, но и бред эпилептика, Когда наконец вернулся на то же место, С которого всё и началось, на Большое Лебяжье озеро. На фотографии-карте было видно, Что я крутился на одном квадратном километре. Дальше было обыденное, По тропе километра два до большой дороги, И по большой дороге шесть километров до поселка. В сапогах по колено воды, Это называется поберечься, Чтобы ноги были сухие, Тело колотит как в проруби. А вокруг закатное солнце Неистовствует любовью, Всё тепло, всё забота. И твоя внутренняя работа, Ещё шаг, ещё шаг, ещё шаг. Хорошо, только быстрее, а то застудишь лимфы, Они распухнут как в прошлом году, Из них два месяца будет вытекать гной. И не сможешь остаться на Соловках на зиму Поработать пустобрёхом-кабыздохом, как теперь. Продолжение следует. 2001. © Никита Янев, 2011 Дата публикации: 10.05.2011 13:53:45 Просмотров: 2701 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |