Чернь – это люди, опускающие все до своего уровня.
Из астрологии
ИСКУССИЯ И ПРЕТЕНЗАЦИЯ
Недавно на некой дискуссии, или презентации, где вопрос касался соотношения столицы и провинции, услышал я следующее решительное заявление: “Да перестаньте вы спорить, Москва или Петербург, столица или провинция! Давно уже столица не в Москве, не в Петербурге, а – в Интернете!!” И сказавший это сел, победно озираясь по сторонам.
Так я впервые воочию узрел своего корреспондента-оппонента А. Боберова, пушкиниста из Мытищ, который вел со мною заочную дуэль по переписке, начиная с 1980 года (срок, которого хватило М.Ю. Лермонтову на всю его жизнь).
Боберов оказался неожиданно мощного телосложения, правда, с тонким голоском. И когда я слушал его, то складывалось два разных представления о говорящем в зависимости от того, смотрел я на него или только слушал, и если он чем и походил на грызуна, то не на бобра, а на бурундука, хотя две параллельные полоски проходили не по спине, а по животу благодаря подтяжкам, которые он носил поверх курточки с тою же важностью, как Портос перевязь или командарм портупею.
По окончании дискуссии он грозно навис надо мною:
– Сообщите мне ваш е-мейл, я вызываю вас на дуэль! – и звонко щелкнул подтяжкой, как выстрелил.
– Что я вам такого сделал??
– Вы воспользовались моим доверием и разгласили тайну моего имени!
Вот, наконец, внимательный читатель! Я понял, что он имел в виду.
– Род оружия? – поинтересовался я.
– Я сражу вас по “емеле”!
– Как-как??
– По Интернету. Будьте любезны сообщить мне ваш е-мейл.
– Я не владею этим оружием, – честно признался я.
– Наймите любого студента в секунданты, – процедил он, не в силах скрыть своего презрения.
Я сообщил в тот роковой вечер Боберову единственный е-мейл, который помнил: подведомственной мне конторы, которая была тем и хороша, что я их не беспокоил, а они – меня, чем, оказалось, значительно осложнил их работу. Каждый день теперь мне раздавался тревожный звонок секретарши:
– Вам новый е-мейл, Андрей Георгиевич!
И так как я так и не научился их принимать, то приходилось их распечатывать для меня и привозить, поскольку на каждом послании было подчеркнуто “срочно”, “лично” и чуть ли не “секретно”. Я застеснялся так грузить свой сплоченный коллектив, и сговорились мы на том, что послания копятся в течение недели и лишь в пятницу привозятся оптом. Стопки эти падали на пол, перемешиваясь, как карточная колода, переслаиваясь счетами и газетами, и сейчас мне окончательно и безнадежно не привести их в последовательность. Тем более что не всегда я так уж не соглашался с Боберовым, особенно в случае выпадов в свой адрес. Иногда его сбивчивый удар парадоксально накладывался на мой и, немыслимым рикошетом, дурак1 падал в лузу.
Мысли мои окончательно спутались, и лишь иногда, на полный уж вздор, мог я уверждать: это уж точно Боберов, а не я.
(Если бы Интернета не было, как сказал Вольтер, его надо было бы выдумать.
Сколько одиноких он пригрел, навсегда заловив в свою паутину!
Помню, как еще десять лет назад поразил меня мой аспирант в Принстоне…
Математик по образованию, он решил взять еще и параллельный курс по русской литературе. И, поскольку я разрешил выбрать тему для диплома самостоятельно, он предпочел написать его по любимому барду и очень был удивлен, что я понятия об этом гении не имел. Аспирант был из неленивых людей: он без конца приносил мне, чтоб я проникся, кассеты и диски своего кумира, а однажды даже, как сейчас помню, в День Благодарения, пришел с гитарой и девушкой и начал исполнять сам. Мне стало жаль девушку, и я решительно пресек. Однако приблизился и день подачи дипломов. Тут он явился ко мне с толстой папкой, и я заранее испугался его добросовестности.
Оказалось не совсем то. Это была пачка документов в оправдание того, что диплома он не написал. Это была трагедия. Со своей прекрасной дамой он сошелся по Интернету на почве единомыслия и любви к пресловутому барду. Близость по переписке неуклонно росла, и они уже сговаривались о встрече, как явился муж из командировки и залез в женину почту (каков подлец!)… и теперь я должен был сам понять, что в столь драматических условиях он не мог успеть с дипломом. Однако защититься ему было, по этим же причинам, совершенно необходимо, причем на “отлично”. Он клятвенно заверил меня, что донесет мне диплом с небольшим опозданием, и я поставил ему “эй” (5) без диплома. Повторяю, он был из породы неленивых людей.
Постскриптум случился лет через семь во дворе совсем другого университета, когда история с любовью по Интернету стала уже банальностью. Я столкнулся со своим аспирантом нос к носу и имел жестокость узнать его. Он метнулся в сторону, но деться было некуда. Я уже ловил садистский кайф: расспросил его про карьеру – он работал в фитнес-клубе. Неужели тренером? – восхитился я, окинув взором его тщедушное строение. Нет, явно смутился он. А вы ведь мне так диплома и не предоставили… Да я… да он у меня… сколько вы еще пробудете? нет, до завтра я не успею. Редко я испытывал такое подлое удовлетворение.)
Теперь его испытывал, по-видимому, Боберов. Или, как сказал, величайший пушкинист своего времени, мой соученик по 1-а классу 83-й мужской школы г. Ленинграда, Игорь Чеботарев, он так и не понял, чем же в конце концов закончилась “дуэль Пушкина с Лермонтовым”.
“Вы опять ничего не поняли! Так кровожадно торопились к 27 января… Мало того, что обозвали меня агентом… Учтите, я ни с кем никогда не сотрудничал! В том числе и с Вами… (Реакция А.Боберова на публикацию его “реконструкции” Каменноостровского цикла была уничтожительной.2 ) Неужели Вы так и не поняли, что весь цикл составляет как бы непрерывное одно БОЛЬШОЕ стихотворение! в чем-то равное и симметричное “Страннику” предыдущего года, которого Вы, поди, и не читали, настолько у Вас не встречается никаких отсылок к этой программе отчаяния. Слишком длинно для Вас…”
КАМЕННЫЙ ОСТРОВ-2007
(“Странник”-2, реставрация А. Боберова)
I
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам.
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя след пахучий.
Но если мне со львом в неравной битве
Пасть не дано, то дай мне Бог в молитве
Покинуть мир…3
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв.
Но ни одна из них не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста,
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
“Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья:
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
II
Как с древа сорвался предатель ученик,
Диавол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в нее, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной…
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Прияли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав, с веселием на лике,
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
Когда великое свершалось торжество,
И в муках на кресте кончалось Божество,
Тогда по сторонам животворяща древа
Мария-грешница и пресвятая Дева,
Стояли, бледные, две слабые жены,
В неизмеримую печаль погружены.
Но у подножия теперь креста честного,
Как будто у крыльца правителя градского,
Мы зрим – поставлено на место жен святых
В ружье и кивере два грозных часовых.
К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или Распятие казенная поклажа
И вы боитеся воров или мышей?
Иль мните важности придать Царю царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, чья казнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?
III
От западных морей до самых стран восточных
Немногие умы от благ прямых и прочных
Зло могут отличить… рассудок редко нам
Внушает, как развеять тут туман.
“Пошли мне долгу жизнь и долгие года!”
Зевеса вот о чем и всюду и всегда
Привыкли вы молить – но сколькими бедами
Грозит вам долгой век! Во-первых, как рубцами
Лицо морщинами покроется – оно
В пустыню выжженную все превращено:
Ущелье иль щека4 , провал иль рот?..
И разума прыжок! И все наоборот
Природы вид не мерзок и не гадок,
Взгляд разверни и не впадай в упадок,
Как в зеркало вглядись в природы лик:
Ей все равно, что юный, что старик.
Пусть разум в заблужденьи пребывает,
Что время лечит, а не убивает.
А во-вторых…
Ценитель умственных творений исполинских,
Друг бардов английских, любовник муз латинских,
Ты к мощной древности опять меня манишь,
Ты снова ей покорствовать велишь.
Простясь с живой мечтой и бледным идеалом,
Я приготовился бороться с Ювеналом,
Чьи строгие стихи, неопытный поэт,
На русский перевесть тебе я дал обет.
Но развернув его суровые творенья,
Не мог я одолеть стыдливого смущенья:
Стихи бесстыдными прияпами торчат,
В них звуки странною гармонией трещат –
Картины дикие латинского разврата
И… к русской милой Музе нет возврата.
Не лучше ль бедность собственных творений:
В них проступает смысл и пропадает гений…
Но именно для них моя душа
Еще жива…
IV
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова*.
Иные, лучшие мне дороги права,
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа –
Не всё ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Ни гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья,
– Вот счастье! вот права…
* Hamlet
V
Когда за городом задумчив я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Под ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах,
По старом рогаче вдовицы плач амурный,
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы так же тут
Зеваючи жильцов к себе наутро ждут, -
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит,
Хоть плюнуть да бежать…
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, поросших желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
Exegi monumentum…5
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит -
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгуз, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Изгнанья не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.”
ДУЭЛЯ ПО “ЕМЕЛЕ”
“Вам и этого мало! Тогда перечитайте хотя бы “Пора, мой друг, пора!”
Да прочтите Вы наконец, что сам Пушкин написал! Если 170-ти лет Вам все еще недостаточно…
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит –
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И – глядь – как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
Что юности at home?Ведь ей, с порога дома,
Дорога тем светлей, чем менее знакома,
И завтра вечно…Ну, а мне – пора:
Семья, труды, Бог, смерть, et cetera.”
Боберов опирается в своей версии на пушкинский конспект продолжения (куда более полный и пронзительный):
Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу – тогда удались он домой.
О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть.
(Подчеркнуто: at home своего домой.)
Интересно, подумал я, снова разыскав в приложениях этот конспект: зачем прятать этот текст от читателя как неоконченный, а не печатать вместе со стихотворением? хотя бы как footnote6 под стихотворением… тогда бы все наконец было at home и не искушало боберовых! Не успел дорифмовать – вот приговор! Не дают Пушкину escape7 даже исследователи: покойся на кладбище приложений и примечаний. Забавно, однако, что АС ввел именно английское выражение, британское понятие дома как крепости. Неужели опять следы иностранного первоисточника в столь русском, столь личном стихотворении? Он изучил язык по книгам, так и не услышав живой английской речи (как над ним хохотали его “выездные” друзья, когда он попытался заговорить с ними по-английски!) Как пишется, так и слышится… тогда его эт хоум могло звучать как ат хоме, тогда и рифма оказалась бы в доме.
И празднословия не дай душе моей… как Пушкин краток! Я бы в своем празднословии, полемизируя с Боберовым, расписал бы все по главам…
1. Поля
2. Сад
3. Крестьяне
4. Книги
5. Труды поэтические
6. Семья
7. Любовь
(не знаю, выделил ли бы я etc. в отдельный пункт, хотя бы и очень искушался…)
9. Религия
10. Смерть
Первое – поля… Значит, простор, вдох (он же вздох освобождения).
Вот что первое!
Второе – сад… парадиз… покой, медитация.
Крестьяне – вот, что любопытно! На границе природы и речи. Лишь после этого книги и труды поэтические… Труды поэтические в такой последовательности звучат даже слегка снисходительно.
Семья, любовь… почему разделены? Семья, любовь, etc. – совсем уже не понятно, что что; как-то скомкано воедино.
Зато религия! Именно религия, а не вообще Бог, как у Боберова. Воцерковление?.. Пункт перед смертью.
Смерть как пункт назначения.
После смерти никакого etc.
Через полвека после смерти это будет опубликовано, следовательно, и читать это следует по черновику: как он это писал. Например, начато: семья, любовь, еtс., см… это см даже не вычеркнуто, а переправлено: религия написано поверх этого см, потом, уже после религии, окончательно (окончательное, окончательная) смерть и – длинная черта внизу как итог всего текста. См… – религия (получается срмелигия) – такая длинная черта! Какая, однако, решимость, какое колебание! Какое раздумье… будто выбор или предпочтение… будто одним словом можно что-либо решить? Можно, конечно, использовать это в доказательство веры Пушкина в силу текста, в его окончательность, как некую нерешимость перед барьером.
Зря Боберов повольничал, помянув Бога всуе.
У Пушкина тут ничего размера или рифмы ради.
(Мне, однако, наши с Боберовым выкладки напоминают одну старинную клоунскую репризу. Белый и рыжий выходят на ковер и, попихавшись за середину, решают стреляться из своих гигантских пистолетов. Промахнуться этими мячиками невозможно, приходится тянуть жребий, кто первый. Бросают в цилиндр: на одной бумажке написана жизнь, на другой смерть. Рыжий вытягивает свою и бледнеет. См… начинает он и запинается. Ну читай же! – торжествует белый. См-м-м… мычит рыжий. Ну же!! См-м-е-е-е… блеет рыжий. Ну давай же! Вдруг лицо рыжего озаряется радостью: выход найден! Сме-тана!!! – торжествуя провозглашает он.)
“Теперь Вам нечем меня уесть! – торжествовал по “емеле” Боберов. – Теперь и у меня полный Пушкин есть! Я выменял его на единственное, что у меня было ценного, – на свою волчью шубу!”
(И я вспомнил, когда его видел еще в самый первый раз… Задолго до первого. Он явился ко мне, как Ломоносов, пешком из Холмогор, от него и впрямь несло рыбой, и от смущения заговорил со мною с сильным английским акцентом. По-видимому, он много плавал по англоязычным странам… Теперь он бедствовал. Я предложил ему продать мне шубу. Эту он не согласился, но предложил мне другую, из оленя. Она была соблазнительно экзотична, но неносибельна – шерсть лезла и липла к прохожим. В следующий раз бедствовал уже я (мы вошли в Афганистан, и меня перестали печатать); я увидел у себя вдруг богатую вещь и вырядился, чтобы посетить ЦДЛ. Это была удачная мысль! Прямо в гардеробе я встретил незнаменитого тогда Проханова, с которым имел общие положительные воспоминания о поездке в Голландию: он обнял меня за шубу и не отпустил (короче, я ему ее продал). Не знаю, как он справился с ее неумолимым облысением, но на одном из его портретов я узнал свою шубу.)
“Настойчива тема дуба в лирике Пушкина:
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Как это перекликается с последним дубом Александра Сергеевича!
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
Тем более что первая строка того и другого стихотворения практически совпадают:
Брожу ли я вдоль улиц шумных…
Когда за городом задумчив я брожу…
И никто не отметил, даже вы, любезный Андрей Георгиевич, что писанные подряд, встык, два последних, “прощальных” стихотворения так называемого Каменноостровского цикла (или, как Вы неуместно обозначаете его, мессы) “Кладбище” и “Памятник” являются столь же сдвоенным единым стихотворением, как и то, что я рискнул обозначить цифрою V (“Из Ювенала” + “Кн. Козловскому”). Сами посудите! Склизкая, смутная тропа через публичное кладбище выводит его на светлое кладбище родовое, где, как наилучший и наивысший памятник – дуб! – и последняя строка “Кладбища” становится первою строкою “Памятника”: Стоит широко дуб = Я памятник себе воздвиг нерукотворный.
Поэзия нерукотворна, как и дерево, древо.
В том же цикле с одного древа срывается Иуда, чтобы стать торжеством сатаны, а другое (крест) становится животворящим (великое торжество).
Не изменить себе как поэзии и поэзии как себе – вот лейтмотив всего Каменноостровского цикла!
Тропа, которою он умиленно бредет по кладбищу родовому, непосредственно переходит в тропу народную (К нему не зарастет народная тропа), дуб=столп: оба вертикальны, параллельны; колеблясь и шумя = главою непокорной: и то и другое – крона, корона, венец.
И вовсе тогда не прощальный смысл – а взгляд в далекое будущее, включая бессмертие. Не хватает разве паразитного словечка уже – “уже воздвиг” (не влезло в размер?) и нечего, мол, беспокоиться.
Я памятник себе уже воздвиг нерукотворный…
Чем и заканчивается все стихотворение и весь цикл (а вовсе не напутствием грядущей поэзии! Что АС до нее!)
Веленью Божию, о Муза, будь послушна…<
…не оспоривай глупца.
Это же себя он уговаривает, а не кого-нибудь: БУДЬ!
В этом смысле еще раз Вам повторяю: Вы по-школьному, глупо, по-детски разбирали и оскверняли “Памятник”.
Он прочно стоит между манифестом “Из Пиндемонти” и “Пора, мой друг, пора!”, особенно в недописанной его части (недаром это стихотворение так и не нашло своей датировки).
Вообще все стихотворения пресловутого цикла сдвоены, парны:
“Напрасно я бегу…” – “Молитва”
“Как с древа…” – “Мирская власть”
“Из Ювенала” – “Кн. Козловскому”
“Из Пиндемонти” – связующее, как манифест
“Кладбище” – “Памятник”
А что если неоконченное “Пора, мой друг, пора!” было бы дописано по намеченному конспекту?.. (Пушкин хорошо ориентровался во всем своем тексте: мог и вернуться и дописать) то легко и встало бы в Каменноостровский цикл на любое место, хоть первое, хоть последнее, или парное к “Из Пиндемонти”!!”
Хотелось ему возразить, и не было сил… насчет нашей отечественной, почти ментальной парнокопытности. С “Памятником” мне продолжало быть не все ясно. В отличие от традиции, от предшественников он вовсе не перечисляет своих именно поэтических заслуг, а нечто совсем другое:
И долго буду тем любезен я народу…
Любезен… совсем не его слово! Только что написал в “Из Пиндемонти” с пафосом манифеста:
Зависеть от царя, зависеть от народа
Не все ли нам равно…
Уж не говоря о его неоднократных (“парных”) заявлениях на протяжении жизни:
Поэт! Не дорожи любовию народной… (1830)
Но вот обо что я тут же споткнулся:
И милость к падшим призывал.
Кто эти падшие? По школе – декабристы, по частоте употребления – воины, по соседству в тексте – опустившиеся… только что сам повторял молитву Ефрема Сирина:
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой…
Так к кому же он сам себя относит, вознесясь выше Александрийского столпа?
Мой Боберов совсем обнаглел: его “емеля” обрушивал на меня град загадок, на которые я уже не успевал, или не хотел, или не мог ответить.
Почему Пушкин не напечатал “Каменного гостя” при жизни? Почему он не назвал его, по традиции, по явной преемственности от Мольера и Байрона, “Дон Жуаном”? Не потому ли что возмездие было прописано в этой пьесе?
ОРУЖЕЙНИК БОБЕРОВ
Судьба настолько навязывалась мне с Боберовым, что я не мог не встретить его и в третий раз, на некой октябрьской тусовке. Он стал еще обширнее: поверх странных своих одежд он был еще весь перепоясан всякими ремешками и портупеями, обвешан техникой не совсем ясного назначения – во всяком случае, на мою просьбу запечатлеть нас с моим старым приятелем он смутился и отказался: то, что я принял за фотоаппарат, таковым не являлось, а то, что я принял за телекамеру, тем более. Тем активнее он стал подавлять меня интеллектуально. Выяснилось, что он прочитал книгу одного академика, и ему все стало понятно про пушкинскую гибель: виною всему был не Дантес, а Николай. На мои вялые доводы, что гипотеза эта стара, как мир, и не подтверждена, он никак не отреагировал: его академик слишком убедительно доказал, что анонимные письма написал сам Пушкин и сам же их разослал. Тут уж я начал окончательно терять дар речи, вспылил, мол, сколько можно продолжать все ту же работу великосветской черни, низводя уже и ее до своего плебейского уровня, и пригрозил, что, пожалуй, пришлю ему не “емелю”, а настоящего секунданта. Боберов воспользовался этим и пустился в описания правил и обстоятельств дуэлей, а также видов оружия. Оказалось, что пушкинист он так, по случаю моего существования, а на самом деле – специалист по оружию, изобретатель, в настоящее время ведущий консультант Министерства обороны. Оробев, я употребил всемирное имя “Калашников”, и мы окончательно забыли о Пушкине. Калашников оказался всего лишь ловкий конструктор, ничего сам не изобретший, а лишь скомпилировавший: “Он всего лишь укоротил ствол”… Тут я ловко вспомнил, как однажды Боберов вывел свое происхождение из рода Лермонтовых, и перевел наш диспут на “Песнь о купце Калашникове”: не есть ли это проекция дуэли Пушкина, а также не сюда ли восходит этимология названия знаменитого автомата?..
На секунду Боберов даже растерялся, и я быстренько испарился с тусовки с престранной и очевидной идеей в голове, что надо издать правительственный закон, запрещающий копаться в личной жизни Пушкина, и возобновить в школах зубрение его стихов, как было в мои славные сталинские времена. Начать следовало с себя, и я решил освежить в памяти столь же иззубренное в школе, как и “Памятник”, стихотворение Лермонтова “Смерть поэта”.
Престраннейшим образом, прямо по-боберовски, они прилегли друг к другу!
Веленью Божию, о Муза, будь послушна,
Изгнанья не страшась, не требуя венца…
……………………………………………..
Погиб Поэт! Невольник чести…
Увял торжественный венок.
Настолько оно готовое, настолько оно сразу. Будто Пушкин ему на бегу эстафету передает! И сразу включается другой Лермонтов, другой силы и славы (гауптвахта – уже слава).
И что уже мистично: “Смерть поэта” непосредственно вытекает из Каменноостровского цикла, хотя ни одна душа не знает о его существовании, будто сам Пушкин… “Воспетый им с такою чудной силой…” Что отличает Лермонтова принципиально, так это пафос и молодость, которых у Пушкина уже быть не могло. Стихотворение не то чтобы делится на две части, но имеет как бы два чередующихся содержания, или состава (слоя). Один поражает своей фактографической точностью, знанием деталей, которые проступили с той же ясностью лишь спустя многие десятилетия; другой – область пафосной оценки и обличения чуть ли не советских уже времен (Белинский бы позавидовал), за что нас и заставляли учить все это в школе наизусть.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
– учили мы, никак не относя это на свой счет.
Будто Лермонтов написал это сначала по старому, а потом по новому (советскому) стилю. (Что совсем уж мистично, почти так оно и есть: 28 января и 7 февраля.)
Оставляя в стороне вопрос, столь волнующий Боберова, знал ли Пушкин о существовании Лермонтова, можно с уверенностью утверждать, что Лермонтов о существовании Пушкина очень даже знал, настолько сильно влияние пушкинской поэзии (за исключением одного-двух стихотворений) во всем, что писал Лермонтов вплоть до “Смерти поэта”.
Как ни крути, Пушкин, как теперь модно выражаться, – это точка сборки: умирая, он последним жестом позвал за собою Даля пойти все выше и выше по книгам, и тот с немецкой последовательностью следует его завету вплоть до издания “Живаго великорусского языка”, завершая дело Пушкина; Гоголь в своей Италии не знает, для кого теперь ему писать, ему становится холодно вплоть до сожжения “Мертвых душ”; Лермонтов становится Лермонтовым, как только тот помирает. И даже (что страшно), пока он помирает: первая часть стихотворения написана, не отрывая руки, на глазах у публики, еще 28 января, пока Пушкин не умер. Ему надо спешить: ему и пяти лет не будет отпущено на пушкинскую ношу, чтобы все успеть. Пуля пролетит сквозь Пушкина навылет, чтобы попасть в Лермонтова (Мартынова даже Дантесом не сочтешь). Зато выстрел, произведенный Лермонтовым во второй части “Смерти поэта”, оказался пушечным – по черни, в общество в целом как таковое. (Мой друг Павел Жуков, знающий наизусть лишь один стих Александра Сергеевича “Мороз и солнце, день чудесный…”, потому что дальше боится его читать, сочинил, однако, и свой единственный стих:
Не Пистолетов, не Ружьев, а – Пушкин!)
Неотвеченным остался только вопрос Лермонтова:
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным?
И если мы уж так любим круглые даты, то отмечаем нынче не 170-летие гибели Пушкина, а 170-летие рождения Лермонтова. Такова цена непрерывности текста русской литературы.
27.01 – 8.02.2007
Журнальный вариант. Полностью текст будет опубликован в книге “Моление о чаше (Последний Пушкин)”. (Издательство “Фортуна ЭЛ”, М., 2007.)
1. Незаказанный шар (в бильярдной терминологии).
2. Каменноостровская месса. “Новый мир”, 2006, №1. Публикация сопровождалась предисловьицем:
Проблемы так называемого “Каменноостровского (Страстного) цикла”,
вобравшего в себя наиболее значительные лирические стихотворения последнего года жизни А.С.Пушкина, мучают воображение исследователей на протяжении последних десятилетий.
Дело в том, что четыре стихотворения поэт пометил римскими цифрами II, III, IV и VI, а I и V и, возможно, VII – никак не обозначил (то ли не написал, то ли не дописал, то ли не мог предпочесть, то ли забыл о намерении, то ли не успел…) Все это сообщает “циклу” интригующую завещательность и не может не беспокоить праздные умы. В книге “Предположение жить 1836” (Сост. А. Битов. М., Издательство “Независимая Газета”, 1999) я, как мог, уже касался этого, и, казалось бы, хватит. Однако от моего агента поступили новые Х-материалы…
10.10.2005 А. Битов
3. Курсивом выделены непушкинские слова.
4. Здесь Боберов опирается на выписанные Пушкиным латинские слова.
5. Я воздвиг памятник (лат.).
6. Сноска (англ.).
7.Спасение (англ.).
Главная -> Статьи -> Дуэль Лермонтова и Пушкина Дуэль Лермонтова и ПушкинаАвтор: Андрей Битов Расскажите друзьям и подписчикам!
Валерий Митрохин [2008-02-25 11:00:59]
Да,литература наша - непрерывна, как будто ее пишет один вечный Автор.Андрей Битов - его составляющая,несомненно! ВВМ
Ответить |