Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?



Авторы онлайн:
Владислав Эстрайх



Игроки

Марк Андронников

Форма: Повесть
Жанр: Мистика
Объём: 169723 знаков с пробелами
Раздел: ""

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


1
Иван Ильич Стопов проснулся несколько позднее, чем привык это делать, хотя, надо признать, и не так поздно, как это частенько себе позволяли люди его круга. Первым делом, первым своим сознательным действием он позвал лакея.
— Прохор!
Ответом ему был громогласный храп. Слуга сладко и крепко спал на кушетке у двери в комнату барина, нисколько не стесняясь и даже, напротив, гордо оповещая окружающих об этом.
— Прохо-ор, — повторил Иван Ильич.
Прохор снова отозвался храпом. Иван Ильич продолжил звать лакея, пока тот соответственно продолжал храпеть. Оба они звучали довольно слаженно, как спевшийся музыкальный дуэт. Соблюдая не только очерёдность, но и даже общую интонацию. Иван Ильич звал без особой настойчивости, с грустью в голосе, явно ни на что надеясь, и Прохор храпел как-то тоскливо. Наконец, он всё-таки проснулся. По звукам, которые раздавались при этом, можно было с определённостью заключить, что пробудиться его заставила залетевшая в рот муха. После двух минут беспрерывных кряхтений и ворчаний появился сам Прохор. Вид он имел недовольный и несколько диковатый — неопрятный с элементами старательно поддерживаемой запущенности. Волосы лишь с боков и, по всей видимости, только что были приглажены. Сзади же и на макушке они в беспорядке торчали в разные стороны. Жилет, в отличие от рубахи и штанов, на нём был новый, но уже с дыркой. Одежда, хоть и не лоснилась, но явно носилась не первую неделю и даже, пожалуй, не первый месяц. Иван Ильич, не ожидавший столь скорого прихода слуги, какое-то время по инерции продолжал звать его, не сразу заметив, что тот стоит прямо перед ним с усталым и угрюмым выражением лица.
— Чего изволите, — сердито и без признаков почтения, долженствующих существовать в отношениях между слугой и его господином, спросил Прохор.
— Ох, Прохор, Прохор... — Иван Ильич силился вспомнить, что ему собственно надо было. Так и не вспомнив, решил для порядка отчитать, — Ты где пропадал, лентяй, — начал он без тени упрёка и какой-либо заинтересованности.
— Где это я пропадал? Здесь я был.
— Посмотри, — Иван Ильич обвёл рукой запылённую комнату, — ты когда всё это уберёшь, подлец?
— Сегодня и уберу. Чего спешить то?
— А посуда, — зевнув, спросил Иван Ильич, — её когда помоешь? — на столе горками стояли грязные тарелки и чашки.
— Помою. Вот сразу после уборки и помою.
— Ты уже который день это говоришь, бестолочь, — так же лениво и без энтузиазма продолжал «отчитывать» Иван Ильич.
После этого замечания оба одновременно и примерно с одинаковой силой зевнули. Процедура проводилась не в первый раз и успела наскучить всем её участникам. Прошла минута. Иван Ильич то ли заснул, то ли глубоко задумался, вспоминая что-то.
— Ты почистил мой летний костюм, негодяй, — зевнув, спросил Иван Ильич. Прохор зевнул с опозданием, нарушив тем самым слаженность дуэта.
— Чего его чистить то? И так хорош.
Иван Ильич не стал объяснять преимуществ ношения чистой одежды. Он уже давно смирился с нерадивостью и ленью своего лакея. Походило даже на то, что именно такой слуга его и устраивал.
Иван Ильич помолчал, зевнул. Прохор зевнул и почесался. Всем своим видом он изображал обиженность за то, что его задёргали бесконечными нелепыми приказами вздорные хозяева.
Иван Ильич зевнул ещё. Прохор в этот раз сдержался, но не преминул почесаться.
— Ступай, дурачина. Ступай и приготовь мне чаю, — заключил хозяин... — С лимоном, — добавил вдогонку неуверенный, был ли вообще услышан.
— А уж и лето наступило, — рассеянно заметил Иван Ильич, вглядываясь в просвечивающие на солнце, полинялые, когда-то тёмно-красные, а теперь бледно-розовые шторы. Мысли его приняли покойный и более привычный ему мечтательный оттенок.
Через каких-нибудь полчаса вернулся Прохор, безжалостно вырвав Ивана Ильича из сладкой дрёмы, в которую он уже успел погрузиться.
— Что? — не до конца осознанно, и всё ещё пребывая в своих думах, спросил Иван Ильич.
— Чай, — буркнул Прохор. Его небритая сердитая физиономия своим видом окончательно возвращала на твёрдую землю.
— Чай, — повторил лакей, с шумом поставив, чуть не уронив, поднос.
— Приготовь мне умыться.
— Мыться, мыться. Каждый день себя горячей водой поливать, всю кожу содрать недолго, — проворчал Прохор, сетуя скорее не на само мытьё, а на то, что ему предстоит подогревать воду.
В разгар этого малосодержательного и малоувлекательного для обоих его сторон диалога прямо посреди комнаты пробежала мышь. Люди внимательно проследили за ней глазами.
— Прохор, здесь крыса.
— Это мышь... Маленькая, — заметил Прохор.
«И верно», — мысленно согласился Иван Ильич.
Никто не шелохнулся, включая грызуна, с любопытством принюхивавшегося к воздуху.
— Поймай её.
Неуклюже, с кряхтением и скрипением слуга наклонился, раскорячив ноги и растопырив руки. На все эти манипуляции ему потребовалось не более минуты. Однако мыши хватило этого времени, чтобы благополучно скрыться в одной из многочисленных щелей.
— Убежала, — изрёк Прохор, провожая взглядом исчезающий мышиный хвостик.
И снова Иван Ильич вынужден был признать его правоту.
— Пойду воду греть.
Добившись всё-таки для себя чая, в котором, конечно, никаких лимонов не было, Стопов встал. С удовольствием умылся. Спел одну из своих любимых песен, немного прогулялся по саду. После чего в ожидании завтрака водворился в кабинет.
Никуда спешить не было надобности. Время в провинции тянется с особой тягучестью. События, если они вообще происходили в уезде, источником своим как правило имели либо погоду, которая постоянно преподносила сюрпризы, либо Ноздрюхина — главного возмутителя общественного спокойствия. Каждую новость обсуждали всем уездом. Очередной ноздрюхинский дебош или весенняя распутица; новая пьяная выходка Ноздрюхина или небывало тёплая зима; драка с участием Ноздрюхина или осенний ураган. Обсуждали с неделю, смакуя старые подробности и додумывая для усиления эффекта новые. А потом с лёгкостью всё это забывали. В конце концов, изменчивость погоды и способность Ноздрюхина к скандалам — вещи привычные, в каком-то смысле вечные.
В доме, помимо Ивана Ильича, обитали его престарелая тётушка Лизавета Антоновна, уже упомянутый лакей Прохор, несколько слуг женского пола — в меру глуповатых и в меру вороватых, и кучер, пьянчуга и матерщинник, но при том «золотые руки».
Жили по жёсткому распорядку, заведённому ещё тётушкиным отцом, то есть двоюродным дедом Ивана Ильича. Завтрак был точно в девять. Полдник полагался в двенадцать. В три следовал обед. И в восемь наступал ужин. Между ними, естественно, устраивались обильные чаепития. Конечно, есть можно было и в любое другое время, но присутствие на всех указанных мероприятиях носило обязательный характер. За этим зорко следила Лизавета Антоновна. Утром могли быть каши (гречневая, овсяная, манная, перловая), омлет или яичница. Полдник был полегче. Он заключался в том, чтобы посидеть вместе за кофеем, к которому подавались булочки или пирожки. В обед суп, борщ или щи. На второе мясные или рыбные блюда. Ужинали картошкой с грибами, курочкой или телятинкой. Из напитков за завтраком пили чай. В полдник кофе иногда заменялся чаем с молоком, на английский манер. За обедом само собой возникала водочка. Реже — коньяк. Совсем редко — вино. За ужином так же можно было пропустить рюмку другую, так же водочки. Водка преобладала не из каких-либо меркантильных соображений. С запасом спиртного в доме проблем не было. Опытные пьяницы, вроде того же Ноздрюхина, всегда отмечали, что у Стоповых «есть что выпить». Батюшка Лизаветы Антоновны, столь сильно повлиявший на всю последующую жизнь поместья, был настоящий, стопроцентный барин. Предпочтение в еде и питье им отдавалось всему русскому, и ведь нет ничего более русского, чем водка. Поэтому она и господствовала над другими напитками. Лизавета Антоновна, достойная дочь своего родителя, могла бы спокойно пить на равных с любым мужчиной, если бы захотела, конечно. Сорока градусами её было не испугать. Единственное, что она не переносила, так это солёных огурцов. Иван Ильич в этом вопросе не отставал от неё. Хоть нельзя сказать, чтобы он проявлял неумеренность в питье. Пил как все. Также отдавая предпочтение беленькой. Уважал хозяйскую водку и Прохор, тайком попивавший хозяйские запасы. Но и он пил лишь «для настроения» или «для согрева». Так что никто в доме у Стоповых не пьянствовал.
Лизавета Антоновна уже вошла в тот возраст, когда в человеке начинает дряхлеть не только тело, но и разум. И, хоть она могла перепутать иной раз день недели или даже время года, её французский всё ещё оставался идеален, хоть и своеобразен. Обучал её гувернёр, неудавшийся кулинар в прошлом и страстный лошадник по своему действительному призванию. Поэтому, кроме распространённых идиоматических выражений и названий многочисленных блюд, Лизавета Антоновна в совершенстве освоила, как по-французски будет седло, уздечка, подпруга и всё прочее, касающееся лошади. От чего ей всегда было трудно находить общий язык с кучером, владевшим всего двумя языками: русским и русским-матерным.
Иван Ильич также имел свой распорядок дня, коего, хоть и не столь строго, придерживался. Вырываемый из возвышенных размышлений замечанием, что его ждут к завтраку, он спускался в столовую. Потом некоторое время лениво слонялся по дому. С тоской слушал жалобы прислуги. С тоской же отдавал распоряжения. После чего возвращался к думам. О достижениях в науке, о географических открытиях, о Петербурге, о том, как здорово было бы посетить этот самый Петербург, но чтобы такая поездка занимала не две недели, а, скажем, сутки или ещё лучше — несколько часов. Под спокойный ход собственных мыслей Иван Ильич подрёмывал на излюбленном диванчике в тёплом удобном халате, прикрывшись от света книгой.
После можно было пойти попить чаю с вареньем. И, отделавшись от неизменно появляющихся дел, вернуться к оставленной книге. Иван Ильич погружался в хитросплетения натурфилософии или постигал суть гегельянства. Старательно складывал из кирпичиков чужой мудрости собственное мнение, мимоходом подумывая, что неплохо было бы завести трубку и покуривать её вот так, лёжа, за книгой. Перечислял знакомых курильщиков, клятвенно обещал себе, что поговорит с ними о том, какие трубки считаются наилучшими, каков должен быть табак, с чего неопытному курильщику следует начинать. Такие обещания уже к вечеру забывались. Они и давались лишь для того, чтобы быть даны, чтобы успокоить себя. Их исполнение не считалось чем-то необходимым. Иначе давно бы в Помятовке, наследственной вотчине Стоповых, был разработан новый колодец и построен мост через речку, сам Стопов уже успел бы изучить испанский, греческий и латынь, как хотел. Стал бы опытным охотником, умелым стрелком, искусным наездником, занялся бы живописью и скульптурой. Освоил бы инженерное дело, химию и астрономию. Он умел бы распознавать птиц по пению и зверя по следу. Он существенно обогатил бы быт крестьян. Подарил бы им новые средства производства. Устроил бы школу, сам бы вёл уроки. Всё это были обещания. Чем невыполнимей они были, тем легче их было давать.
На столе в его кабинете стопками лежали недочитанные книги. Начав одну, ему сложно было не перейти к другой, следуя главному своему принципу не заканчивать ни одного дела. Зато благодаря этому он мог легко охватывать своей мыслью не только всё своё хозяйство, но и весь уезд, всю губернию, даже всю страну. Главное, чтобы книги и журналы продолжали присылаться. Жил Иван Ильич без ярких успехов, но и без особых неудач. Рассеян он был не по ленности, хотя и это качество в нём присутствовало, а вследствие мечтательности. Время шло, а он не менялся, постепенно всё более приноравливаясь к действительности. Ко всяким изменениям, норовившим вторгнуться в его жизнь, относясь спокойно, если не равнодушно. Так и не найдя себя занятия по нутру, он ничем не занимался. Искренно убеждённый, что за всякое дело надо браться основательно, взвесив все «за» и «против», оценив потенциальные возможности и прикинув таящиеся опасности, он ничего не делал. Хотя многое мог бы. Но в мире фактов, к сожалению, нет места сослагательному наклонению. Про Стопова все знавшие его говорили «хороший человек». Хороший, так как плохого никому не делал. Иван Ильич прочитал всё, что должно знать уважающему себя образованному человеку и даже сверх этого кое-что ещё. Во время учёбы, а учился он не где-нибудь, а в Петербурге, не имея способностей к запоминанию, тем не мене неплохо проявил себя в истории. Имел наклонность к литературе. Удачно справлялся с языками. Так что все преподаватели вышеуказанных дисциплин уже начинали пророчествовать ему будущее (каждый в своей отрасли). Но очень скоро Иван Ильич обнаружил и небывалую лень и апатию, особенно к тому, что удаётся. Возможно, здесь каким-то образом сказалось его природное расположение к философствованию. Всякую деятельность он подвергал сомнению. И перед тем, как взяться за что-либо задавал себе основополагающий вопрос «Зачем это вообще нужно?» Зачастую не удавалось найти убедительного ответа. Кое-как ещё смог закончить университет. Помыкавшись на службе, поехал к своей тётке в родовое гнездо по настойчивому её приглашению. Да так там и остался. Жизнь в деревне более ему подходила.
Иван Ильич пробовал было писать свой труд по философии. Однако далее трёх страниц так и не продвинулся. И даже из этих трёх страниц постоянно что-нибудь вычёркивал и исправлял. Текста, который можно было бы предъявить читателю, становилось всё меньше. Ему хватало ума, чтобы с иронией отнестись к этому занятию. Несколько раз писал статьи под псевдонимом в местную газету. В основном, по поводу культурной жизни уезда, изредка делая обобщения до уровня всей губернии. Никто из соседей не знал об этом. Иван Ильич не кичился своими опытами в журналистике. Он был человек творческого склада, пусть и не проявивший себя. Мысли, высказываемые им, были далеко не глупы, порой дельны. Однако и журналиста из него не вышло. Очень быстро охладел и к этому. Справедливости ради надо сказать, что к чему бы ни обращался, за что бы ни брался, если делалось это с душой, обычно удавалось ему. Вот только проблема состояла в том, что не мог он себе найти такого занятия, к которому лежала бы душа. Всё со временем надоедало. Пыл охлаждался. Лизавета Антоновна имела поначалу прожекты по женитьбе своего племянника. Но ввиду отсутствия поблизости достойных кандидатур, постарев ещё более, смирилась и махнула рукой. Махнул рукой и Иван Ильич.
За завтраком под неспешную работу челюстей Лизавета Антоновна по неизменной традиции осведомлялась у племянника, как ему спалось, снилось ли что-нибудь, а если снилось, то что. Иван Ильич в свою очередь, уже по своему обыкновению, отвечал рассеянно, что спал прекрасно, что снов не видел и, если и видел что-нибудь, то что именно припомнить не может. После этого Лизавета Антоновна рассказывала свой сон. Ей всегда что-нибудь снилось и чаще всего вещи до невозможности фантастические. Так она была то королевой в отдалённом африканском племени. Даже название ей запомнилось — неясно только, существует ли на самом деле такое племя. То ближайшие соседи меняли вдруг свои головы на коровьи и лошадиные. Изъясняться они начинали соответственно. То все они, то есть она, Иван Ильич и почему-то Прохор, совершали кругосветное путешествие на воздушном шаре. Этот сон, вероятно, был последствием недавно прочитанной книги, описывающей схожие приключения. А уж какими животными ни побывала Лизавета Антновна в своих снах. И мышью, и кошкой, и собакой, и лошадью. Была даже однажды носорогом. Гоняла по саване незадачливых путешественников. В снах она переживала невероятные приключения. В то время как в реальности её жизнь была спокойна, размеренна и по большому счёту скучна.
После обеда Стопов мог обойти хозяйство. Любил посмотреть, как насыпают корм лошадям, как рубят дрова и доят коров. Давать указания не было надобности. Каждый и так знал своё дело. И исправно делал его. Не из-под палки, которой не ведали. А потому что в работе видели смысл своей жизни. Кучер, как бы ни бранил лошадей внешне сердито, без них не смог бы прожить и дня. Прохор, как бы ни ворчал и ни жаловался на свою долю, ни с кем бы своим местом не поменялся. Стоповых крестьяне не только, и может быть не столько, уважали, сколько любили. Труд не был тяжек. Оброк сильно не давил. Деревня была самодостаточна. Всё производили сами. И мясо, и молоко, пекли отличные пироги. Единственное, в чём сказывалась нехватка — это в газетах. Газеты приходилось завозить. На первый взгляд, конечно, Помятовка могла производить впечатление запустелой. Это от того, что всё делалось не спеша, «с разумением», как выражались старожилы.
2
Иван Ильич вертел своим подбородком в зеркале. По выражению его лица непонятно было, удовлетворён ли он своей внешностью, то ли ею недоволен. Скорее полный, чем плотный. Несмотря на это выглядел моложаво. Черты его лица ещё не успели оплыть. Впечатление он производил приятное. Таких людей как Стопов нельзя не любить. Мягкий, уступчивый, не навязывающий своего мнения. С плавными движениями и бархатистым голосом. Всё в нём было какое-то домашнее, уютное, располагающее к себе.
Что-то жгло его. Он даже не мог отследить отвлекающуюся и петляющую мысль. Росло беспокойство. И виной тому был не ожидаемый завтрак. Неотступно преследовало ощущение, что должно что-то случиться. И что-то важное. Но что? «Нет, определённо что-то должно быть. И, кажется, даже сегодня. Я же точно помню. Позвать бы Прохора. Да тот, наверное, спать улёгся. А если и не спит, то всё равно толком ничего не объяснит. Но что же это может быть? Что? Где? И когда именно? Может быть, я жду письма или какого-то события? Нет, сам не вспомню», — напряжённо размышлял Стопов.
Вернулся Прохор. Доложил, что готов завтрак.
— Послушай, Прохор. А ты не знаешь, какие у меня сегодня должны быть дела?
На этот вопрос Прохор придал лицу намеренно-глупое выражение. То есть стал ещё глупее, чем обычно выглядел. Своим видом он на всякий случай старался показать, что ни о каких делах, тем более хозяйских, ничего не знает, никогда не знал и знать не собирается. Мол, не его это дело.
— Иди, дурак.
— Ладно, пойду.
Никто и не думал обижаться. Живя бок о бок, все в доме сроднились, свыклись друг с другом и в первую очередь с дурными качествами. Иван Ильич был слишком рассеян, чтобы воспринимать его всерьёз. Его терпели, как терпят любую проказу младшего ребёнка в семье. Всё, что бы он ни говорил, расценивалось с иронией и снисхождением. «Надо же, барин ругается. Ну ничего себе» или «Какой же он смешной, когда кричит». Хотя, справедливости ради надо сказать, что Иван Ильич крайне редко ругался и почти никогда не кричал. Только раз он вышел из себя, когда ему в чай вместо сахара соли насыпали. То была оплошность Прохора, что он не преминул скрыть. Лакей тогда больше барина возмущался, что сахар на соль подменили. Уже его самого пришлось успокаивать. К Лизавете Антоновне относились иначе. За её почтенный возраст, за «мудрый взгляд на жизнь» — именно так понимали её приверженность традициям. От этого всем было проще. Не надо ничего выдумывать, к новому привыкать. Уборка комнат, накрывание на стол, заготовление солений и варений были возведены в ритуал и совершались в строго установленное время и строго определённым образом. Не взирая на строгость Лизаветы Антоновны, во многом напускную, подобострастный трепет дворни перед нею имел характер относительный. Слуги запросто могли себе позволить сделать хозяевам замечание. Если от них требовали откровенных нелепостей, могли и отчитать. Конечно, без грубости и соблюдая рамки приличного. Все были как одна большая семья с двумя великовозрастными детьми, о которых необходимо постоянно заботиться и следить, чтобы они, ни дай Бог, чего не затеяли. Можно сказать, что в доме у Стоповых царили мир да любовь, распространяемые оттуда и на всю деревню. Правда, хозяйство их было, может быть, и не столь успешно. Наблюдались признаки начинающегося упадка. Зато по моральной атмосфере оно могло считаться примерным. Стоповы не знали таких явлений, как бегство крестьян, ставшего для многих помещиков настоящим бедствием. Если изредка кто-нибудь и «давал ходу», то только по молодости и горячести и со временем всегда сам возвращался. Человек винился. И получал прощение. Уж совсем немыслимым представлялось, чтобы крестьяне могли пожечь усадьбу или что-нибудь против хозяев учинить. Даже слов дурных в их адрес себе не позволяли. И это при том что любителей косточки перемыть было множество. В Помятовке и крестьяне, и помещики жили к обоюдной выгоде, не вредя и не мешая друг другу. Как одна большая семья, более того как дружная семья.
К завтраку Иван Ильич спустился с подпорченным настроением. Поздоровавшись с тётушкой и приняв от неё поцелуй, сел за стол.
— Как вам спалось, — не забыл осведомиться Стопов.
— Очень хорошо. Такой сумбур приснился. Ну сущая ерунда. Глупость несусветная, — далее Лизавета Антоновна в подробностях пересказала свой сон.
— В снах всё возможно, — заметил ей Иван Ильич.
Застольные беседы имели одну характерную особенность, которая заключалась в том, что еду обсуждали исключительно по-французски в то время, как на прочие темы говорили по-русски. Выглядело это примерно так:
— Thé aux feuilles de groseillier J'aime plus qu'avec l'airelle («Чай со смородиновым листом мне нравится больше, чем с брусничным»)... Кстати, уже заметно потеплело.
— Да, погода быстро меняется... Pour le déjeuner, vous pouvez faire sans frites. Une rassolnik suffit («На обед можно обойтись без жаркого. Хватит одного рассольника»).
— Je ne sais pas. Je voudrais manger de la shi («Не знаю, мне бы хотелось щей»)... Кстати, как тебе Санд? (в перемешку с едой обсуждали литературу).
— На мой взгляд, по совершенству стиля она уступает Мюссе.
— Это дело вкуса... Mais tu as raison. Quand il fait si chaud. La rassolnik est la meilleure («Но ты прав, в такую жару рассольник лучше всего»).
Из диалога, таким образом, получалась сложная неудобоваримая для посторонних смесь из русских и французских фраз, кулинарных и литературных тем.
Не стало исключением и это утро. Вначале немного поговорили о хозяйстве, бремя управления которым взял на себя Иван Ильич. Роль помещика давалась ему нелегко. К своим обязанностям он относился усердно, правда, очень тяготясь ими и скоро устав. Не только «дела» удручающе действовали на него, но и малейшее упоминание о них. Чтобы ответить на любой вопрос ему обычно требовалось мнение «профессионально погружённого человека»: кучера, старосты, кухарки и т. д. Смотря о чём шла речь: о сене, о припасах на зиму или о поголовьи скота.
Удовлетворившись, насколько это вообще было возможно, ответами племянника Лизавета Антоновна полюбопытствовала, что он сейчас читает. Иван Ильич ответил, что последнее время вплотную занимается немецкой философией. Это означало, что по утрам он корпит над Шеллингом или Фихте, днём, утомившись от сложных оборотов немецкого ума, переключается на какого-нибудь популярного француза, потом опять листает немца, после чего уже со спокойной совестью берётся за газету. Лизавета Антоновна совсем ничего не понимала в философии, тем более в немецкой. И очень гордилась этим. Она была из века французских романов. И всегда удивлялась, что где-то ещё, помимо чудесной Франции, могут быть и даже существуют писатели. Совсем уж невероятным для неё казалось, что и у немцев есть свои поэты и при том считающиеся талантливыми. «Неужели», — переспрашивала она, сомневаясь даже не в талантливости немецких поэтов, а скорее в самой их способности к стихосложению. Переделать её уже было нельзя. Да никто и не пытался. Все смирились. Она со своими особенностями смирилась и подавно.
После беглого опроса о делах и критического разбора последних литературных новинок, Лизавета Антоновна задала вопрос, от которого Ивана Ильича бросило в холод.
— Кстати, Ваня, когда ты думаешь отправляться?
— Куда? — удивился он.
— К Халапуеву.
Стопова как молнией поразило. Вот оно, оказывается, то дело, которое он собирался совершить и о котором напрочь забыл. «И как это можно было о таком забыть? Это всё Прохор виноват. Выбил меня из колеи своей глупостью», — нашёл Иван Ильич единственно разумное для себя объяснение.

Он с неохотой расстался со своим любимым халатом и одел давно без дела пылившийся в шкафу костюм. Коляску удалось заложить на удивление быстро. По какой-то случайности у кучера уже всё было готово. Кони впряжены, накормлены, напоены. И сам кучер был трезв. Ивану Ильичу даже не пришлось ни о чём распоряжаться. Скорее всего объяснялось это вмешательством Лизаветы Антоновны. Зная о поездке, она всё и устроила. Пожалуй, так и было. Ведь не могло же всё происходить само собой. По воли проведения. Как бы сильно порой этого ни хотелось.
Поездка была предрешена. Это уже был факт, спорить с которым невозможно и глупо. Понуро, как на заклание, Иван Ильич шёл к побрыкивавшим в нетерпении лошадям. Не то, чтобы ему не хотелось навестить Халапуева. Это был его большой приятель и, может быть, даже друг. Ужасал сам процесс тряски по ухабистым дорогам. Брызги грязи, неудобное жёсткое сидение, запах конского пота и бесконечный мат извозчика не сильно привлекали. Столько во всём этом было рутинности, что становилось тоскливо. Хотя встреча с таким приятным собеседником, как Халапуев, особенно ценном в такой глуши, многое окупала. К тому же надо было обсудить с ним некоторые дела. По поводу вечера, что они затевали с Лизаветой Антоновной, куда пригласили всех знакомых. Гости должны были приехать на несколько дней. Стоповы собирались накрыть шикарный стол. В качестве развлечения предполагались карточные игры, при серьёзном раскладе занимающие не один день. Соседи жили на большом удалении друг от друга. Редко, когда имея возможность посидеть как следует за ломберным столом. Игра служила мощным магнитом.
Провожать Стопова вышли все. Нечасто совершались такие вот поездки. Расчувствовавшаяся Лизавета Антоновна даже принялась крестить племянника в дорогу.
Потрясшись и наслушавшись характерных словечек и выражений, помечтав в пути о том, о сём, передумав новые невозможные планы обустройства Помятовки, а заодно с нею и всей России, Иван Ильич наконец добрался до цели.
Халапуев встретил радушно. Впрочем, как и всегда. Предложил своей фирменной настойки. Иван Ильич не стал отказываться. Помимо радушного приёма и рябиновой настойки Стопова ждало кое-что ещё. Сюрприз, более подходящий к разряду неприятных. А именно Ноздрюхин собственной неуёмной персоной. Буйство натуры сказывалось во всём его облике. Беспокойные вихры волос, расхлябанность в одежде, порывистые движения и резкая манера говорить. Он не вставал, вскакивал. Он не говорил, кричал. В виду начала дня он твёрдо держался на ногах, но определённо был нетрезв. Радостно крича, Ноздрюхин распахнул объятия, миновать которые Ивану Ильичу не удалось, как он ни старался.
— Иван Ильич! Ну наконец-то! А то сидишь там у себя, барсучишь. Заждались мы тебя. Ну, давай, проходи. Настоечки глотнём. Не стесняйся, — сам Ноздрюхин никогда не стеснялся, чувствуя за собой не меньше прав, чем было у хозяина дома.
— Как и ты здесь, — удивился Стопов.
Удивление Ноздрюхина было не меньшим.
— А кого ещё ты здесь намеревался увидеть? — спросил он, видимо, забыв, что находится в доме у Халапуева.
В разговоре преобладал Ноздрюхин, поэтому никакой беседы не получалось.
Дождавшись, пока он смолкнет, Халапуев смог вставить свой вопрос.
— Кого ты пригласил?
Пока Иван Ильич перечислял, Ноздрюхин по поводу каждого из приглашённых отпускал довольно едкие и нелицеприятные комментарии.
— Тумбовы...
— Эти дурни.
— Гаврилины...
— Повылазили медведя из берлоги.
— Четвертинкин...
На это Ноздрюхин только прыснул со смеху.
— Снежиных по понятным причинам не будет.
— Невелика потеря.
— Потом Мясоедов...
— Конечно, как обойтись без его начальственного брюха?
Под осуждающими взглядами Халапуева и Стопова, Ноздрюхин сжалился, пробурчав только:
— Ладно, приглашайте кого хотите...
— И Вахмистров...
— И этот тоже. — с Вахмистровым у Ноздрюхина было в своё время серьёзное столкновение. Тот собирался привлечь Ноздрюхина к суду за драку с заезжим купцом. Чудом и усилиями своих знакомых удалось ему ускользнуть тогда от ответственности. С тех пор он затаил обиду.
— Приглашал то я всех. Не все, правда, согласились. Палачов, например.
— Надо обязательно его уговорить. А то нехорошо получится.
— Я и сам так считаю. Но ты же знаешь его...
— Что? Кого уговорить, — вклинился Ноздрюхин, оторвавшись от рюмки.
— Да Палачова...
— Беру его на себя, — решительно, как-то даже угрожающе заявил Ноздрюхин.
— Да, право, если не хочет человек, если он занят. Что же его неволить, — по своей природной мягкости попытался вступиться Иван Ильич.
— Нет уж. Если гулять, так всем. С собой его захватим. Иначе я не я буду.
3
Отделаться от Ноздрюхина никак нельзя было. Пришлось ехать вместе с ним. С некоторым трудом все трое уместились в коляску.
— Обязательно надо Палачова с собой захватить, — кричал Ноздрюхин в самое ухо Стопову, — Я сегодня ни в одном глазу, хоть и шампанское с утра пил и мадеру немного, и вот настойки сейчас дёрнул. А в голове ясность такая. Что, не веришь? Вот хочешь, сейчас на полном ходу соскочу, и мне хоть бы что будет. Хочешь?!
— Что ты, право? Я верю, — Стопову даже пришлось удержать Ноздрюхина, а то, чего доброго, он и вправду мог бы спрыгнуть.
— Вот то-то же. А то опять будут говорить, будто бы Ноздрюхин напился пьяным и куролесил потом. Когда это я настолько напивался?
Халапуеву и Стопову тут же пришли на ум десятки подобных эпизодов, но из вежливости они промолчали.
В дороге Ноздрюхин рассказывал неприличные анекдоты, плоско шутил. В общем, был в своём репертуаре.
— Подъезжаем. Вон и конструкция видна, — Ноздрюхин прервался на самом интересном, то бишь на самом сальном месте своей истории.
«Конструкцией» он назвал сложное сооружение, отдалённо напоминающее водяную мельницу, одно из изобретений Палачова, установленное дабы помочь крестьянам набирать воду. Это была целая система желобов и труб. Правда, что-то в ней не срабатывало. И людям приходилось набирать воду по старинке — зачерпывая её вёдрами. Но никто не жаловался. Вещь была внушительная, монументальная. Крестьяне смотрели на неё с опаской и уважением. Этот памятник гению человеческой мысли вызывал искренное и неподдельное восхищение у всех соседей. Специально приезжали, чтобы посмотреть на это. В какой ещё губернии, в каком уезде есть свой изобретатель? «Наш Леонардо», как называли Палачова некоторые, особенно впечатлённые. Надо отдать должное Палачову, сам он был вечно недоволен своими творениями. И не только потому что у большей их части не получалось правильно работать. Никакой результат не мог его удовлетворить. Это был скромный мечтатель, всецело посвятивший себя науке — делу создания вечного двигателя и прочего тому подобного. И ни неудача, пусть самая сокрушительная, ни похвалы, пусть самые восторженные, не могли сбить его с выбранного пути. Ум его постоянно был занят новыми замыслами и проектами, всё время он находился в процессе творчества. Вот и сейчас его оторвали от работы. Теоретической. Последнее время он занимался систематизацией всех своих проектов и чертежей, стараясь выбрать из них наиболее эффективные и подвластные воплощению. От всего этого голова шла кругом. Тут и усовершенствованный плуг (тот, которым пользовались, Палачов справедливо счёл устаревшим), революционная мельница и трёхколёсная телега. Интересы у изобретателя были обширны. Каких только чертежей у него ни имелось. Удивительно, как всё это могло уместиться в одной голове.
Ноздрюхин чересчур горячо пожимал протянутую ему руку, тряся и самого Палачова.
— Ну, брат, — ему все были «братья», — зарисовался там чертежами своими. Вот у тебя руки все в чернилах. Погляди только, — с этими словами он принялся совать Палачову его же собственную руку под нос.
На Ноздрюхина давно никто не обижался. Дело это было бессмысленное и порой даже опасное.
— Думал, забыли про тебя? Ну уж нет. Вот, видал, — молниеносным движением Ноздрюхин сунул кукиш в лицо Палачову, — сидишь себе бобылём. Нет, брат. Ай-да к нам в компанию.
Несмотря на столь обильные приветственные излияния, Палачов всё же успел мельком поздороваться с Стоповым и Халапуевым. Потом опять был схвачен Ноздрюхиным в железные объятия и уже из них сдавленным голосом пригласил всех к себе в дом. Первым вошёл Ноздрюхин. На правах «ближайшего друга изобретателя» сразу же отдал прислуге указания по хозяйству, пораскидал аккуратно разложенные чертежи, обозвав их «гулькиной грамотой», глотнул из графина, с отвращением поняв, что там вода. Напрасно вокруг суетился Палачов. Этот вихрь было не остановить. Работа многих его дней была сметена за одно мгновение.
Наконец, успокоившись, Ноздрюхин плюхнулся в кресло. Умилённо уставившись на Палачова, он задал ни к селу, ни к городу вопрос.
— Ну, давай, рассказывай, как там всё у тебя прошло?
Возившийся с бумагами Палачов не понял вопроса.
— Что рассказывать?
— Брось ты, — Ноздрюхин притворно погрозил ему пальцем, — Будто мы не знаем. Нам, братец, всё известно. Будет ещё из себя строить.
— Честное слово, не понимаю, что вам рассказать. У меня всё по-старому. Ничего интересного не было.
На это Ноздрюхин искренно от души расхохотался, будто в жизни ничего смешнее не слыхал.
— Будет ещё из себя агнца корчить. Я, мол, слыхом не слыхивал, видом не видывал, нюхом не нюхивал. Говорю, мы всё знаем. Но хотелось бы всё же из твоих уст, так сказать, очевидца и участника, услышать. Так что, давай. Не тушуйся. Здесь все свои. Ты и сам прекрасно знаешь, первее друга, чем я, у тебя нет. Потому, давай. Рассказывай. — изготовившись слушать, Ноздрюхин даже зажмурился от удовольствия.
— Хоть бы пояснил. О чём рассказывать, не пойму. Может, вы, господа, разъясните?
— Да мы и сами не очень понимаем. Правда, Иван Ильич?
— Ничего не понимаем, — признался Иван Ильич.
— Вот, скрытники, — ухнул Ноздрюхин, — скрытники. Хорошо, мадерочку принесли. Ставь, голубчик. Да вы угощайтесь, господа, — в гостях Ноздрюхин был не в меру щедр, везде чувствуя себя как дома, — Я про то говорю. Хоть ты и напрасно меня за нос водишь. Потому как я тебе только добра желаю. Это кто угодно тебе подтвердить может. Вон, хоть Ванька, хоть Сашка. Напрасно виляешь.
— О чём ты? Честное слово, не пойму, — взмолился Палачов.
— Рассказывай, как дочку Снежина соблазнил. Обещал увезти её в Воронеж, чтобы там с нею тайно обручиться. Только, смотри, ничего не упускай. И не юли. Всё равно пойму.
— Да что ты? Кто тебе порассказал такого? У меня и в мыслях ничего подобного не было. Клянусь тебе.
— Ну-у, поехал. А меж тем, зря. Зря ты обманываешь. Мы ж с тобой почти что родственники, считай. Моё поместье с твоим соседствует. И мой отец твоего как облупленного знал. А ты меня родного тебе почти человека обманываешь. Нехорошо. Да уже все, — Ноздрюхин обвёл рукой присутствующих, — все знают про твою тайную связь. Конечно, я понимаю, в тебе говорит рыцарство и нежелание опорочить честь дамы. Да я первый убью любого, кто хоть тень посмеет бросить на её имя. Кстати, как бишь её зовут? Лиза, что ли? Так что за это можешь не беспокоиться. И, давай, смело рассказывай. Как там всё у вас вышло. От секретной переписки до тайных свиданий. Ходок же ты!
— Да говорю же... — Палачов тщетно пытался оправдаться. Ноздрюхин был в обычном своём состоянии. Навеселе. И такого его было не остановить. — Ей же всего то шестнадцать лет...
— Самый сок, — смачно чмокнул губами Ноздрюхин.
— Подожди. Ты ему и слова не даёшь вставить, — заступился Халапуев.
— Тут какая-то ошибка. Слух не более. Я действительно ездил одно время к Снежиным. По просьбе отца помогал в обучении Елизаветы Сергеевны и брата её, Петруши. По-соседски.
— Охо-хо. По-соседски. Да уж знаем, каково это «по-соседски» на деле выходит. Показываешь, объясняешь. А там, глядишь, и глазами встретились. Тут тебе и огонь, и страсть. Уже не до учений. Знаем, как это бывает. Чай, и мы науками занимались. Начинается с «ву компреме муа», а заканчивается то всегда «шерше ля фам»... Надо бы ещё мадерки. Не пойму, что это там у тебя слуга бестолковый такой или то приказчик зверствует. Принесли с гулькин нос. Раз глотнул, уже и нет. Ты скажи или пусть бокал побольше принесут, или вина.
Принесли ещё вина, что несколько отвлекло Ноздрюхина. Он заинтересовался чертежами, которые сам же беспощадным образом разбросал.
— Что это там у тебя?
Палачов начал было объяснять, но Ноздрюхин толком ничего не слушал. Скользнул взглядом к стене. Обратил внимание на висевшие пистолеты.
— Хороши у тебя пистолеты. Продай, а?
— Как я могу? Они от деда достались.
— Да у меня всё равно и денег сейчас нет. А это что за штука?
— Орехоколка для ядер любой величины. Она ещё на закончена. Всё руки не доходят её доделать.
— Понимаю. С намёком вещь. Мол, не все орешки можно расколоть. Всё понимаю, — Ноздрюхин весело подмигнул. И ещё раз с нажимом повторил, что всё понимает. Хотя другие решительно не могли понять, что он там понимает, — А это кто такой? Чей портрет? Не узнаю что-то. А меж тем, явно знакомый. Погоди, это случаем не Яков Степанович?
— Какой ещё Яков Степанович?
— Да был один такой. Другое интересно. Ты то откуда его знаешь?
— Не знаю я никакого Якова Степановича. Это батюшки моего портрет.
— Ну да, точно. Не узнал его без усов.
— Он не носил усов.
— Значит, не он, а Яков Степанович носил. Да ты и сам знаешь.
— Не знаю я никакого Якова Степановича, — буркнул Палачов.
— Мы вот зачем к тебе приехали, — опомнился Стопов, — у меня же послезавтра большая игра будет. Ну и гости соответственно. Столько людей приедет.
— Да, брат. Вся губерния, почитай, съедется, — поддакнул Ноздрюхин.
— Губерния — не губерния. Но игра большая предвидится. Факт. Приехал бы и ты. Развеялся бы. А то, что это всё за бумагами сидишь? Киснешь. Нет я, конечно, понимаю и в душе одобряю. Наука. Прогресс. Всё это замечательно. Только ведь и о развлечении можно иногда подумать. Все наши соседи будут. Может быть, всё-таки передумаешь?
— И то верно. Развеялся бы, — вмешался и Халапуев.
— Извините, не могу. Я же говорил, что на данный момент очень занят, — Палачов с грустью оглянулся на стол, — И работы мне, похоже, ещё прибавилось. Да и потом я не любитель...
— Да что вы его уговариваете? Он же по Лизе своей сохнет. Только что мне по секрету жаловался, как она его отшила. Говорил мне: «Нет, брат, этот орешек мне не удалось расколоть». А у самого при этом слеза из глаза так и течёт. Ему сейчас и свет не мил.
— Когда это я такое говорил? Вовсе не....
— Не бойся, — подмигнув, перебил его Ноздрюхин, Секрет твоего сердца умрёт вместе со мной. Я — могила, — и снова подмигнул, — так что зря, Иван Ильич, ты его уговариваешь. Ему теперь все радости жизни, рассветы там да закаты, да хорошая партейка не милы. Лишь бы взгляд любимой да звук родного голоса... Как там поётся? Эти очи, что свели меня с ума... Нет, сейчас не вспомню... Сиди, тоскуй. А послушался бы моего стариковского совета, — Ноздрюхин был всего лет на пять старше Палачова, — бросил бы ты всё это дело. Сам же видишь, она играет тобой. Ей бы какого заезжего офицерика, гусарства подавай. Она истинной любви и не разглядит. Все они, брат, такие. Знаем. Обжигались. И не раз. И да пребольно.
Палачов, смирившись, молчал. И даже удручённо кивал, не имея сил возражать.
— Ну что ж, твоё решение. Гори. Гибни. Лети мотылёк. Но помни. Я тебе добра желал. А как наворочаешь делов от любовной хандры, меня помянешь. Прав был Ноздрюхин — так и скажешь. Ну да, ладно. А о твоей любви я молчок. Могила, — твёрдо заключил Ноздрюхин. Хотя на выходе он уже беззаботно во весь голос напевал: «Лиза, Лиза, Лизавета. Не дождуся я ответа».
Палачов попрощался с Иваном Ильичом и Халапуевым, рассеянно выслушав их утешения. Ещё долго после ухода гостей он стоял ошарашенный, сам не понимая, что же всё это такое было. Что за катаклизм, что за бедствие, имя которому «Ноздрюхин». Придя в себя, возобновил свои занятия. Начинал с нуля. Появились и попрятавшиеся от Ноздрюхина слуги. Навели порядок. Посетовали на буйного несдержанного гостя. Палачов уже никого не слушал. Новые идеи захватывали его и уносили куда-то ввысь, к недостижимым идеалам.
4
— И что ты так на него набросился? Несчастный человек, он и слова не мог ответить, — резонно заметил Халапуев.
— Да уж, брат, — вставил и своё слово Стопов.
— Бог знает, что наговорил. Нафантазировал. Слух какой-то ужасный и по нелепости, и по грубости раздул, — продолжал Халапуев.
— Кто, я?! Да кто, как не я, защищал его от всех гнусных нападок? — удивился Ноздрюхин, — Кому, как не мне, он открывал сердце своё, терзаемое томлением души?
Последняя фраза почему-то особо врезалась в слух Ивану Ильичу. Что-то знакомое. Точно где-то слышанное. Если припомнить наверняка, можно будет и угадать, какой роман, по всей видимости, сейчас читает Ноздрюхин.
— Кто как не я утешал его, когда он был на волосок от смерти, — Ноздрюхин не унимался, как человек, задетый за живое в лучших своих чувствах. Вероятно, он и в самом деле испытывал симпатию к Палачову. Вот только выливалось всё это в самых неподходящих формах, — Настолько тяжелы любовные раны. Кто уговаривал его от самоубийства? А вы думаете, зачем ещё я хотел купить эти пистолеты?
В своих фантазиях Ноздрюхин был столь упёрт и настойчив, что Стопов, по натуре своей склонный к доверчивости, поневоле подпадал под их влияние. И ему уже начинало казаться, что всё, о чём говорил в данную минуту Ноздрюхин, имело место в действительности. Хотя сам он был свидетелем обратного. Настолько был убедителен этот человек. К счастью, рядом сидел трезвый, рассудительный и попросту вменяемый Халапуев. Глядя на его скептическое выражение лица, Стопов возвращался к реальности и сам уже с сомнением качал головой при очередных ноздрюхинских россказнях.
Очевидно, Палачову было уже не миновать репутации провинциального Дон-Жуана, а, может быть, и Вертера. Смотря, в какую сторону подует ветер фантазий в голове у Ноздрюхина.
Халапуев вознамерился этому помешать. Решив, что если есть возможность оказать помощь хорошему человеку, то надо обязательно ею воспользоваться. Надо было спасти Палачова. А для этого следовало отвлечь Ноздрюхина чем-нибудь другим. Что в принципе было не очень сложно. Главное, не отпускать его от себя сейчас, можно даже напоить его у Стопова, что так же легко устроить, а потом рассказать под видом тайны какую-нибудь историю любой степени достоверности.
— Да он сам чуть меня не застрелил из этих самых пистолетов, когда я намекнул ему, что у дамы его сердца есть в Воронеже другой. Я как увидел их висящими на стене, меня аж дрожь проняла...
«С чего это так ему Воронеж в душу запал», — подумалось Халапуеву.
— ... ведь через них чуть с жизнью не расстался. Видели бы вы, сколько в нём решимости было. Это он так только с виду мягок. А как задета честь, в глазах бешенство. Огонь, а не человек. Слава Богу, произошла осечка. А вы говорите... — Ноздрюхин забыл, что они говорили и говорили ли что-нибудь вообще. Сбившись, он забыл и о чём говорил сам. Возможно, стал понимать, что своими бреднями заходит уж слишком далеко. Потому благоразумно перешёл на другую тему, не менее фантастическую, но всё-таки не относящуюся к жизни уезда. Рассказал о Монте-Карло. Как там один человек, естественно его хороший знакомый, проигрался до ниточки и уже вынужден был закладывать свой жилет. Но потом отыгрался. Да так, что уезжал сразу на двух экипажах. Каким образом это у него получилось, не уточнялось.
Ноздрюхина собственно уже никто и не слушал. Истории его лились как-то сами собой. Фоном. Гармонично соединяясь со скрипом колёс, стуком копыт и пофыркиванием лошадей. Лишь периодический гортанный смех нарушал идиллию, не давая Стопову и Халапуеву окончательно погрузиться в безмятежность и напоминая, что на говорившееся надо как-то реагировать. Они вымученно посмеивались на какую-нибудь «остроту». Ноздрюхин на это всякий раз приговаривал: «Так то, братцы» или «Знай наших». Добившись искусственного эффекта — ему и этого было достаточно, переходил к новой истории, коих знал великое множество. Но многое придумывал прямо тут. Рассказал про трёхрогого телёнка, родившегося в соседней губернии и роды которого он чуть ли не сам лично принимал; про двухвостого зайца, которого однажды, естественно, он же, подстрелил; про генерала, обнаружившего в себе дар ясновидения и за то пошедшего на повышение в службе по Его Государя Императора Высочайшему повелению; про... Да много чего, всего и не упомнить.
Только два его спутника были погружены в себя. Поток мыслей Стопова был покоен и благодушен. Его если и тревожили острые вопросы, то ни к чему конкретному они не приводили. Он обдумывал обычные темы. С забот о хозяйстве с лёгкостью, на какую способен только русский человек мыслительного склада, особенно живущий в провинции, перескакивал на положение крестьян, а оттуда на славянский вопрос в Европе, тему очень популярную в России. Думая о хозяйстве, Стопов, так ни к чему не мог не прийти. Для него это было почти абстрактное понятие. Мысли Халапуева носили более практический оттенок, были более рассудительны, если так можно выразиться. Конечно, и его беспокоили общие для всех образованных людей темы. Но на данный момент его главным образом заботил предстоящий вечер, в организации которого он принимал самое активное участие.
Ноздрюхин же, похоже, выдохся или, может, делал передышку, набирался сил. Он заметно приумолк. Всё больше глазел по сторонам, прицеливался пальцем как пистолетом в ворон. И, по-видимому, боясь тишины, принялся насвистывать мелодию из модной в ту пору оперетки. Потом что-то привлекло его внимание. Он даже толкнул Стопова с полным восхищения возгласом «Каково, а?» Стопов посмотрел в указанную сторону, но ничего так и не разглядел. То ли говорилось о высокой берёзе, то ли о пригорке необычной формы, то ли о пролетевшем перепеле. Иван Ильич так и не понял. Всё же из деликатности он кивнул. Ноздрюхин кивнул в ответ.
Уже подъезжая к дому, Ивана Ильича вдруг озарило. По сути у него ведь почти ничего не готово. Как он вообще будет принимать гостей? Где их размещать? Столько волнений ему предстояло. Столько сложностей. От этих мыслей ему сделалось бесконечно грустно.
— Подъезжаем, — обречённо выдохнул он.
5
К вечеру готовились основательно. Лизавета Антоновна целый день была на ногах, отдавала распоряжения, командовала прислугой. Вся остававшаяся в ней сила воли выливалась сейчас в эту подготовку. Она много суетилась, из любого самого пустяшного повода устраивая драму. Сама нервничала и других умела взвинтить. «Не хватает глубоких тарелок? — Катастрофа». «Вилки куда-то подевались? — Ужас». «Ножи грязные? — Слов нет». Конечно, тарелки и вилки находились, ножи мыли. Но до этого? До этого было много шума и нервов. Даже Иван Ильич немного посуетился, в меру своих сил. Заглянул несколько раз на кухню, спросил, всё ли в порядке.
Заготовлено было двенадцать бутылок шампанского. И это не считая ещё других напитков, которых тоже было достаточно. Однако Лизавета Антоновна, сохранившая ещё воспоминания о прежних пышных балах и празднествах, с сомнением качала головой и тянула: «Маловато». Были конфекты и фрукты. Были даже ананасы. Наготовили закусок. Зажарили двух гусей и поросёнка.
Особо ожидался приезд Мясоедова, местного средней крупности чиновника, и Вахмистрова, местного же полицмейстера. Стопов рассуждал, что если будет первый, то и второй обязательно приедет. Потому как административная власть всегда была на Руси крепко спаена с исполнительной. Намекнув одному на несомненное прибытие другого, можно было гарантировать присутствие их обоих. Мясоедов же к нему обещался точно.
Ноздрюхин обещал взять всю организацию на себя, после чего от него не было ни слуха, ни духа. К общему облегчению. Какое-то время он развлекался тем, что, попивая коньяк, бренчал на гитаре романсы. А потом куда-то укатил.
Халапуев никаких заявлений не делал, но просто помогал. Кстати, благодаря ему и смогли достать ананасы.

Стопов собрал действительно всех. Всех кого только можно и должно было пригласить. Приехали Мясоедов и Вахмистров с супругами, и братья Тумбовы, и вездесущий Четвертинкин, и медведоподобный Гаврилин с женой Софьей Тимофеевной. Без Ноздрюхина было не обойтись. Даже если бы его не звали, он всё равно бы заявился. Косвенное своё участие, то есть злосчастную поездку к Палачову, он считал важной помощью, а себя мнил чуть не главным и единственным устроителем и всего лишь из скромности уступал право принимать гостей самому хозяину дома.
Халапуев производил впечатление личности исключительной в уезде. Настолько он отличался от остальных. Ни разу ни о ком не сказавший дурного слова, даже за глаза. Его и пьяным то не видели. Кое-кто сомневался, пьёт ли он вообще. Хотя он, несомненно, выпивал. Просто не любил напиваться. Способный на искреннюю и преданную дружбу. Честный. В высшей степени порядочный. Такой, каким и должен быть человек. Держался от всех несколько особняком. Хотя никого не чурался, скорее это его от себя немного отдаляли. Уж слишком он порядочный. Уж и слова при нём неподходящего сказать нельзя, сразу поморщится. Ближе всего с ним сошлись Стопов и Палачов. У них было что-то общее в характерах. Определённая наклонность к возвышенному, а от этого мечтательность и рассеянность. Роднило этих троих и то, что они как-то на удивление не умели, вернее, не хотели видеть в людях плохое. Непозволи-тельная наивность. Близким другом Халапуева считал себя и Ноздрюхин, который, впрочем, со всеми был запанибрата.
Гаврилин был прирождённый барин. Это слово будто специально для него было придумано. Высокого роста, большого живота, широких плеч и сильных рук. Внешностью очень походил на медведя. Правда, был чуть более мягок в обращении. Склонный к грубости не гнушался битьём слуг. Но не часто обращался к этой мере. За большие провинности только. В конце концов не такой уж глушью был уезд. Не все тут были «крепостники». И сюда доходили прогрессивные веяния, другое дело, что не все ещё успели их себе усвоить. Гаврилин был обычный русский помещик. Барин. Любил поесть, особенно уху. Любил выпить, особенно водочки да под грибочки. Любил хозяйствовать и более того умел это делать. К охоте относился с пренебрежением. Считая это занятие «напрасной тратой времени, сил и дичи». Превратил своё поместье из средненького в одно из крупнейших и успешнейших в округе. Скупал у менее удачных соседей земельные участки. Ловко пускал в дело лес. При чём обходился без махинаций. Он был хозяйственник. Счастливо женился. Жену свою любил крепко, насколько вообще способны такие люди к любви. Называл её ласково «Софьюшкой». И та его любила. Хоть и звала уважительно «Сергеем Васильевичем». Семейная жизнь шла у них гладко. Покойно и основательно, как и положено. Со временем планировали обзавестись детьми. Ожидать можно было целого выводка. Гаврилин пышил здоровьем. Дородность и румяность его супруги также не вызывали сомнений в её плодо-витости. Оба они любили и посплетничать. Собственно, для провинции это было неотъемлемой частью этикета. Ни один разговор не начинался, ни одна тема не поднималась без предварительно рассказанной «жаренной» новости. И в этой страстишке Гаврилины ничуть не выделялись среди остальных. Во всём они были образцовы, сверхтипичны и, соответственно, скучны.
Завсегдатаи любой пирушки, неразлучные близнецы Тумбовы, Гоша и Митя или Григорий и Митрофан, были дураками высшей мерки. Розовощёкие, пухленькие, с ясными, чистыми, незамутнёнными излишними размышлениями глазами. Книг они практически не читали. Отдавали предпочтение сочинениям фривольного содержания, но даже их не дочитывали до конца. Заядлые картёжники и страстные кутёжники. Любили выпить, могли и напиться. Не раз гуляли в компании того же Ноздрюхина. Уездная жизнь не изобилует развлечениями. Карты, выпивка, охота и сплетни были главными занятиями. Тумбовы отдавались этим занятиям всей душой. Играли, пили, охотились и сплетничали. Обычное с их стороны: «Мы с Гошей слышали...» или «Мы с Митей видели...». Далее излагались выслушанная сплетня или высмотренное происшествие. Жили рядом и были похожи друг на дружку. Вот и всё, что о них можно сказать. Тумбовы ничем не отличались от своих соседей. Такие же как и все, плоть от плоти, кровь от крови своего уезда. На них и им подобных держалась русская провинция. И если развивалась она самородками, вроде Палачова, то без таких как Тумбовы нечему было бы развиваться. Они были надёжным, устойчивым фундаментом, солью земли. Так по крайней мере казалось, глядя на них. Настолько они были довольны собою и жизнью.
Четвертинкин, маленький, суетливый человечек. Не барин, «баринок». Живчик с дёрганными движениями, с удивлённо выпученными глазками. Он напоминал воробья. Так же подёргивал в стороны головой, словно прислушиваясь и присматриваясь. Взлохмаченный и взъерошенный. Ему бы и прыгать птицей для полного сходства. Главный и самый энергичный разносчик новостей, а заодно и сплетней. «Пшик, а не человек», — метко охарактеризовал его Ноздрюхин. Не менее удачное и также закрепившееся за ним прозвище «баринок» тоже, кажется, придумано было Ноздрюхиным. Ни одна сплетня не обходилась без Четвертинкина. Он был её движущей силой, кочегаром, паровозом и углём. Он полагал за величайшее несчастье, если что-то происходило без его ведома. Если, конечно, говорить о происходившем в уезде. Ибо события в дальних странах и отдалённых губерниях совсем его не интересовали. Так благодаря ему стало известно, что сама жена самого губернатора посетила однажды Мясоедовых. Те и сами рады были бы разнести эту новость. Но Четвертинкин успел их опередить. Он же растиражировал, что изобретатель Палачов сносился с кем-то в Москве относительно своих проектов. Непонятно, как он всё это узнавал. Но факт, что ни одно событие не могло миновать его уха, либо языка. Подёргиваясь и посматривая в стороны, он чирикал: «Вы что же, слышали? Как не слышали? Неужели, не слышали? Поверить не могу, что не слышали». Ему всегда сложно было усидеть на одном месте, поминутно вздрагивал, вертел головой. Если заболевал, то даже находясь на ложе, не прекращал бурной своей деятельности. Обязательно кто-нибудь к нему визитировал и что-нибудь рассказывал. Он очень огорчался, если в разговоре ему ничего нового не сообщали. Мог обидеться, считая, что «от него скрытничают».
Мясоедов и Вахмистров. Про них нечего было сказать, кроме того, что один — столоначальник, а второй — полицмейстер. Этим всё и выражалось. Один постановлял, другой надзирал. Они были административная и исполнительная власть со всеми сопутствующими этому следствиями. Возможно, между ними и существовала какая-то более тесная связь, может быть, даже финансового свойства. Наверняка никто ничего не знал. Может быть, так и было. Кто знает? Ведь не могут же дела устраиваться без периодических денежных поощрений, без своеобразной смазки. А, может, и могут. Насчёт такого понапрасну языков не распускали.
В гостях у Стопова Мясоедов похвалил убранство дома и устройство хозяйства, ещё раз поведал о том, как к нему приезжала губернаторская супруга, в подробностях сообщил, что она говорила, как внимательно слушала, что изволила откушать и выпить. И то, как она намекнула на возможный визит её супруга, то есть самого губернатора. Все это слышали неоднократно, но из уважения, неизбежно возникающего в общении с таким важным человеком такого высокого ранга, внимали и сопереживали. Вахмистров по приезде хвалил устройство хозяйства, а потом уже убранство дома. Рассказал, как на днях задержали какого-то подозрительного то ли бродягу, то ли беглого, неизвестно откуда и куда. Сообщил, как преступник себя вёл, что говорил (естественно в более смягчённых выражениях в виду присутствия дам), как смешно грозил всем «карой небесной» и «возмездием Господним» за «осуждение невинного». Вахмистров, несомненно, обладал немалыми артистическими задатками и красочно изображал других людей, но, сдерживаемый служебным положением, важничал и предпочитал серьёзность бревна. Душа неунывающего весельчака была помещена в тесный каркас официальности. Этот внутренний конфликт выражался в том, что он часто с тиком нервически посмеивался на абсолютно не смешных вещах. «Дождь?.. Ха-ха... Сегодня среда?.. Ха-ха... Суп на обед?.. Ха-ха..». Жизнерадостный по натуре, он мог по случаю и на гитаре сыграть и песню спеть, мог и анекдот рассказать. Мог и обматерить, и морду набить. Обладая столь сложным характером, очень серьёзничал, понапрасну хмурил брови, непроизвольно хмыкал и частенько перебарщивал с жёсткостью.
Мясоедов и Вахмистров прибыли вместе с жёнами, которые во всём, вплоть до мелочей, продолжали линию своих мужей. Мясоедова и Вахмистрова числились приятельницами и в случае каких-либо поползновений одна всегда заступалась за другую. Дамы даже внешне приобретали черты своих половинок. Мясоедов был мужчина солидный, объёмистый. Супруга со временем догнала его. Вдвоём, взявшись за руки, они уже не могли войти в комнату, а только лишь по очереди. Мясоедова научилась так же свысока на всех глядеть и важно говорить. Растягивала слоги, всякую ерунду произносила с таким видом, будто изрекает перл красноречия и остроумия, как делал её благоверный. Подражала мужу и Вахмистрова. Муж у неё жёсток. Даром, что полицмейстер. И рявкнуть умел, и шутнуть. Впрочем, таких начальников больше всего и любят в России. Боятся и любят. Уж если разнесут, то так, что камня на камне не оставят, зато если в хорошем настроении, то всем праздник выйдет. Вахмистрова быстро выучилась командно покрикивать. Подчерпнула некоторые жаргонные словечки и выражения. Нерадивого извозчика преспокойно могла обозвать «канальей» и «каторожной мордой», а то и похлеще. Муж при этом всегда довольно и с гордостью на неё поглядывал. Все подчинённые её трепетали чуть ли не больше, чем самого Вахмистрова.
Семьи Мясоедовых и Вахмистровых были уважаемы. Их даже за глаза уважали, а это многого стоит и о многом говорит.
Гаврилины, Тумбовы, Вахмистровы, Мясоедовы, Четвертинкин, Ноздрюхин, Халапуев и Стоповы. В целом это и был весь уезд. Не считая, конечно, жителей уездного города, который находился слишком далеко, чтобы кого-нибудь оттуда ожидать, и за исключением крестьян, которых в расчёт и не брали, поскольку в культурной и общественной жизни они никак не участвовали. Приехали все соседи, кто только мог. Кроме нескольких: Филиппова, местная «амазонка», «огонь баба», лихо ездившая верхом, любившая охоту, сама занимавшаяся хозяйством, с месяц как находилась на водах; Снежины же посещали Европу, предположительно Швейцарию — Четвертинкин точно не знал.
6
Были и неожиданные гости. Неожиданные и необычные. Причём необычным в них было всё, от внешнего вида до имён. Один звался просто Штэйн. А имя имел для российских широт непривычное — Йозеф. То ли еврей, то ли немец. То ли немецкий еврей. Но совсем без акцента. В нелепом покатом котелке, в аккуратном костюмчике, с саквояжиком, с которым ни на миг не расставался — даже во время застолий тот стоял у его ног. То ли врач, что вряд ли. То ли адвокат, что тоже сомнительно. Что-либо определённое насчёт него сложно было сказать. Лукавоглазый, ехидно ухмыляющийся, с потрескивающим голоском. Положительно, его можно было принять за еврея. Однако он вёл себя слишком уверенно для еврея в России. Но и был слишком уж жив, смекалист, остёр для немца. Странный человек.
Второй был не менее странен. Представился Казимиром, фамилии так и не назвав. Носил он старомодный сюртук яркого цвета, фасона, который уж никто давно не носит. Волосы его были острижены очень коротко, чуть не сбриты. Тем не менее несмотря на эпатажность, вид имел в целом щеголеватый. Холёные руки, отманикюренные ногти, шёлковый платок, на пальце бриллиантово-золотой перстень-печатка. Его подчёркнуто изящные манеры сразу произвели на всех приятное впечатление. Себя он называл «магистром эзотерических наук». Прекрасно изъяснялся на многих языках: от латыни до какого-нибудь венгерского. Сам будучи очевидно не русским, по-русски говорил превосходно. Кое-кто поначалу принял его за иллюзиониста или же магнетизёра. По приезде он показал фокус. И не какое-нибудь исчезновение монетки или угадывание задуманной карты. Каким-то образом ему удалось переменить у всех на глазах свой перстень с золотого на серебряный, не снимая его с пальца. Резьба, камень, всё было повторено до тонкостей. Потом он точно так же превратил фиалку в розу, изменив и запах цветка. Понятно, что всё это было внушено. Но ведь как замечательно вышло. При этом совершенно очевидно было, что Казимир не простой ловкач. Даже по лёгким вопросам и профан мог заключить, что перед ним человек, обладающий глубокими познаниями во всевозможных науках: от гуманитарных до естественных. Не было книги из тех, что ему назывались, которую бы он ни прочёл. Не было места из тех, что при нём упоминались, где бы он ни побывал. Мнения, высказываемые им, могли быть своеобразны, но всякий раз были в высшей степени разумны и остроумны. Сколько же всего он знал. Цитировал Гомэра и Вергилия по памяти на языке оригинала. Мог блеснуть Шэкспиром или Петраркой. Интереснейший собеседник. Обаятельный. Внимательный. И очень странный при этом. Что он делал здесь, в этой глуши? За карточным столом с провинциальными помещиками. Эрудит, и явно не бедный. Ему место в столице. Но уж никак не в захолустье. Странный был у него и слуга, словно тень сопровождавший своего хозяина. Не просто молчаливый, но буквально ни разу не произнесший ни одного слова, ни разу не проявивший ни одной человеческой эмоции. Не просто был безучастен, спокоен или равнодушен, вообще казался безжизненным. Незаметный, он тем не менее всегда оказывался рядом, если был нужен Казимиру.
Странности третьего носили иной характер, хоть и в не меньшей степени. Этого звали просто и привычно Савелий Степанович. Вот только фамилия у него при этом была Зарр-Гаджа-Бун. В нём признали потомка татар, на том и относительно успокоились. Ко всему был он ещё действительный статский советник. Из самого Петербурга. Говорил и вёл себя осанисто, с чувством собственного достоинства, превосходящим по своему значению достоинства всех прочих. Тут же был взят в оборот Мясоедовым и Вахмистровым, расхваливавшими друг друга — таково было их обыкновение, некий союзнический долг. Без обоюдной поддержки не могли существовать и сосуществовать две ветви власти. Несмотря на такую внушающую бесспорное уважение рекомендацию как чин действительного статского советника, личность Савелия Степановича вызывала не меньше вопросов к себе, чем другие два гостя. Помимо донельзя необычной фамилии и некоторых странностей в поведении и манере говорить, сельских обывателей удивила и шокировала его прислуга. Не то чтобы мулаты, креолы или мавры, а чистокровные полноценные негры. Совершенно чёрные люди. Одетые в обычные лакейские фраки, некоторые с характерными костяшками в носу и ушах, они приводили в ужас деревенское население. На них крестились с разинутыми ртами и округлившимися глазами. Вся Помятовка шла на них поглазеть. В России в своё время наделал много шуму один единственный мавр. Здесь же их было семь. Всеобщему удивлению не было предела. Материала для последующих разговоров и пересудов хватило бы после этого на год. Агафьевна, впавшая уже в маразм, но тем не менее уважаемая в деревне, прямо заявила, что это нечистая сила, нечистым же духом посланная. Покрестившись и почуравшись на прибывших, старуха заперлась в избе и целый день молилась. Остальные продолжали глазеть, пытались заговаривать со странными слугами Его Превосходительства. Напрасно. Ни один из них не знал русского. По-каковски они изъяснялись было не понять. По-французски или на одном из африканских диалектов — деревенские разницы не чувствовали. Как ни было сильно обаяние высокого чина и как бы под него все ни подпадали, помещики тоже в свою очередь были весьма поражены столь странным выбором прислуги. Чересчур фантастически смотрелись, пусть и без копий и набедренных повязок, но всё-таки негры в среднерусской полосе. Но поскольку никто из стоповских гостей не видел ещё чиновника из столицы, тем более такого высокого уровня, то смирились и с этим. Как-никак действительный статский советник, из Петербурга. Хоть менее странным он от этого быть не перестал.
Странная троица, столь непохожих на всех и столь различных между собой людей быстро сошлась. Вскорости Штэйн, Казимир, Зарр-Гаджа-Бун уже по-приятельски беседовали, перешучивались, с азартом обсуждали предстоящую карточную игру, которая представляла для них, судя по всему, главный интерес. Из их разговора можно было даже заключить, что ради неё одной они и приехали. Это, конечно, не могло быть так. Ведь Казимира к себе пригласил когда-то сам Иван Ильич. Штэйна вызвала какая-то деловая надобность. Зарр-Гаджа-Бун проездом решил удостоить честью своего посещения Стопова. Он — действительный статский советник. Ему никто не указ. И это большая честь не только Стопову и его Помятовке, но и всему уезду. Случайно эти чудаковатые чужаки оказались здесь. Случайно сошлись. Всё случайно. Никакой намеренности здесь быть не могло.
Первым из них явился Казимир. Гости только начинали съезжаться. Когда доложили о его приезде, все бывшие на тот момент вышли посмотреть на такую диковинку как незнакомец.
— Дражайший Иван Ильич. Вот и я, — Казимир раскинул в стороны свои длинные руки, словно призывая рухнуть в его объятия. Иван Ильич перебирал в уме всех знакомых, близких и отдалённых, и не находил ни одного, кто мог бы подойти к этой физиономии. Гость сам пришёл ему на помощь.
— Как вы, должно быть, помните меня зовут Казимир. Ещё в бытность вашу в Петербурге вы настойчиво приглашали меня к себе в гости, в ваше родовое поместье.
— Ах, да, конечно, — смог припомнить Стопов, — да, да. Казимир, конечно.
— О своём намерении навестить вас я заблаговременно извещал письмом, но, видно, несколько опередил российскую почту.
Мясоедов вопросительно хмыкнул. Вахмистров покрутил свой ус. Дамы потянулись к лорнетам. Бестактный Ноздрюхин вслух выразил то, что у всех было на уме.
— Что это за лях и зачем припёрся? — еле слышно, но всё-таки слышно бросил он.
— Господа, это же Казимир. Мой давний и хороший знакомый, ещё по Петербургу. Прошу любить и жаловать, — простодушно объявил Стопов. Недоразумение было улажено. И вправду в своё время Иван Ильич приглашал его к себе. Да позабыл об этом. Он многих тогда приглашал. А то, что человек прибыл раньше своего письма — так в этом вообще ничего не было удивительного. Подобное случалось сплошь и рядом.
Зарр-Гаджа-Бун приехал в экипаже, словно мухами облепленном слугами. Все к тому времени были уже в сборе, успели немного выпить и закусить, но всё равно высыпали наружу, предпочтя физическому голоду удовлетворить жажду любопытства. Гербовая карета и чернокожие слуги вызвали настоящий фурор. Чин гостя был не менее впечатляющим. Визит же свой он объяснял желанием навестить местное чиновничество, верхушка коего собралась у Стопова.
Появление Штэйна было не так заметно на фоне предыдущего. Он приезжал по делам. Кажется, к Гаврилину. Никто особо не интересовался. Включая, похоже, самого Гаврилина.
Четвертинкин, проглядевший страннейших, необычнейших гостей, вид имел несчастный, отчаявшийся. Это было для него личное оскорбление.
7
Гости собирались долго. Не сразу удалось сесть за стол. Лизавету Антоновну дамы тут же засыпали вопросами.
— А это у вас что? — лорнировала тарелки Мясоедова.
— Это соус... Аксинья, это соус?
— Соус мясной, — отзывалась кухарка Аксинья, стоявшая рядом.
— А это? — спрашивала, дождавшись своей очереди, Вахмистрова.
— Это, кажется, должно быть, уха... Аксинья, это уха?
— Уха, матушка. Она, родненькая.
— Это всё Аксинья наша, умелица.
— У вас и ананасы, — наступал черёд Гаврилиной.
В этот раз Лизавета Антоновна ответила, не прибегая к помощи Аксиньи.
Поработав челюстями, набив желудки, люди откидывались на спинки стульев. Мужчины тайком расстёгивали сюртуки. Женщины, понятное дело, вынуждены были проявлять сдержанность. Ноздрюхин, не страдавший избытком скромности, открыто похлопывая себя по животу, громко произнёс слово «обожрался». Под одобрительные и завистливые взгляды Тумбовых.
К десерту принесли варенья разных видов и фрукты.
— Вы нас совсем закормить решили, — дружелюбно заметил Мясоедов.
— Да-с, славно покушали, — поддержал Гаврилин.
— Уха была хороша, — похвалил Вахмистров.
Женщины говорили о своём.
— А это из чего у вас варенье?
— А как вы его варите?
— Неужели без косточек?
Стол был накрыт на славу. Лизавета Антоновна нарадоваться не могла, как все замечательно кушали. Поев, выпив, Мясоедов поспешил поинтересоваться у Ивана Ильича его делами. Нет ли у него какого-нибудь начинания, которое нуждалось бы в официальном одобрении, каковое он по своему душевному расположению может обеспечить. Вахмистров по своей линии полюбопытствовал настроениями у его крестьян. Не слишком много ли воруют? Не чрезмерно ли пьянствуют? В случае чего обещал припугнуть их по дружбе. Гаврилин вопросы задавал конкретные и практические. Насчёт пашни. Во сколько заходов осуществляется покос. Какие корма дают коровам. Стопов мало что мог ответить на это. Мясоедова интересовалась у Лизаветы Антоновны, как они варят варенье. Вахмистрова спросила о том, как варят эту замечательную уху. Гаврилина узнавала о рецепте потрясающего соуса. С помощью Аксиньи удалось удовлетворить их любопытство. Тумбовы молчали, занятые десертом. Заметно приутих при виде Вахмистрова Ноздрюхин. Четвертинкин, с трудом дождавшись, пока все смолкнут, атаковал Стопова целым роем вопросов. Иван Ильич еле успевал на них отвечать. Толком ни одного из них так и не разъяснил. Но Четвертинкин всё равно был доволен. Его выслушали. Застолье с полным на то основанием можно было считать триумфом.
Мужчины поговорили о бедственном положении крестьянства. О чём ещё могут говорить русские помещики? Стопов и Халапуев стояли за развитие грамотности у крестьян. Мясоедов, Вахмистров и Гаврилин смотрели более традиционно на этот вопрос. Что никакого образования крестьянам не надо, что оно им только во вред пойдёт. Тумбовы не имели своего мнения. Они готовы были согласиться с каждым по очереди. И всегда поддерживали того, кто говорит. Четвертинкин, возможно, и имел какое-то своё мнение. Но только не решался ничего высказывать по этой теме. Спросили Казимира, как обстоят дела с народным образованием за границей. Он сказал, что в Италии, например, детей всех званий, от самого высокого до самого низкого, с самого раннего возраста абсолютно всех обучают итальянскому языку и что все там, кого ни спроси, все говорят вследствие этого по-итальянски. И что во Франции с этим делом схожая ситуация. Это была шутка.
Все старались обласкать высокого гостя. Знакомство с такой фигурой всегда может оказаться полезно. Зарр-Гаджа-Бун охотно обещал всем своё покровительство. Но более других, и это было заметно, был расположен к Мясоедову и Вахмистрову. Пользуясь случаем, Мясоедов пожаловался на какого-то своего подчинённого, который пользуясь связями семейного характера с определёнными персонами, имеющими в уезде некоторое влияние, позволяет себе на службе выходки, бросающие тень на чиновничий мундир, вроде того, что имеет наглость открыто проигнорировать приход начальствующего лица и не встать. За всеми изысканными оборотами, заверениями о всеподданнейшем уважении и искреннейшем участии с трудом можно было отследить смысл говорившегося. То ли Мясоедов жаловался на делопроизводителя Писцова, то ли на письмоводителя Делова. Его невольный собеседник, по всей видимости, и не пытался вникать. Вахмистров обходился без лишних прикрас. Прямо и откровенно называл всех то «сукиными сынами», то «курвами». Особенно его недовольства заслужили арестанты, которым, видишь ли, не по нутру кандалы носить, и пьяницы, которые, понимаешь ли, всё пьют и пьют, и воры, которые, подишь ты, всё воруют и воруют. Было, в общем, кого дурным словом помянуть. Его также выслушали без энтузиазма и внимания.
После длительной подготовки Мясоедов счёл себя вправе спросить Савелия Степановича, естественно со всем полагающимся политесом, о необычных его слугах.
— Позвольте полюбопытствовать, если только не сочтёте за излишнюю дерзость с моей стороны, но не мог не отметить, что очень уж у Вашего Превосходительства слуги... неординарные, — он долго подбирал подходящее слово.
— Это мбуту, — ответил Савелий Степанович, — поклоняются мне как божеству.
— Такое радение весьма похвально, — Мясоедов более всего ценил в подчинённых чувство почтительности.
— На каком же языке вы с ними изволите объясняться, — так же посчитав себя достаточно для того высокопоставленным, спросил Вахмистров.
— На языке мбуту.
Вахмистров довольно кивнул. Хотя совершенно ничего не понял. Умилённого Мясоедова удовлетворил бы любой ответ. Они первый раз видели столичного чиновника, потому мирились со странностями, выходящими за рамки общепринятого. К тому же если действительный статский советник не может позволить себе такого, то кому вообще тогда можно?
Казимир же всецело завладел воображением всех присутствующих дам. Был обаятелен, остроумен. Он всем очень понравился. Ему не давали и бокала выпить, не рассказав предварительно какой-нибудь истории, желательно о Италии или Франции, или из древней жизни. Даже глуховатая Лизавета Антоновна также пыталась слушать и, слушая, одобрительно кивала, будто говорили то, что у неё самой давно было на уме. Казимир был прекрасный рассказчик и собеседник. Не перегружал излишком излагаемых фактов. Без ненужной научности красочно описывал далёкие страны.
Ноздрюхин, выпив и осмелев, счёл уместным рассказать парочку своих историй. Впрочем, вполне приличных.
Гаврилин, Тумбовы и Четвертинкин попали в орбиту Штэйна. Тот оказался дока по деловой части. Знал всё до мельчайших деталей. Как максимально эффективно и с соблюдением законности уменьшить налоговое бремя. Как обойти все подводные камни, возникающие при купле и продаже. Как наилучшим образом закладывать землю и продавать лес. Более благодарных слушателей он не мог найти. Каждому его слову внимали с благоговейным трепетом.

Вечером началось главное. Карты. Компании тасовались как колоды. Поначалу сидели тремя группами Зарр-Гаджа-Бун, Мясоедов и Гаврилин; Казимир и дамы; Штэйн, Гаврилин, Тумбовы и Четвертинкин. Играли в основном в преферанс, в разные его виды. Иван Ильич переходил от стола к столу. Потом кто-то предложил покер.
— Покер — такая игра, что можно и проиграться, — глубокомысленно изрёк Гаврилин.
— Да-с, учтите, господа, заранее всех предупреждаю, играю как дьявол, — хвалился Ноздрюхин.
— Тем интереснее будет играть, — парировал Казимир.
Такая игра как покер требует умения блефовать или хотя бы сохранять сдержанность. У Четвертинкина что на уме, то и на языке. Зная за собой это качество, он сразу уходил в пас. Ноздрюхин со своей непоседливой натурой лез в бочку, неумело и слишком явно пытался жульничать — в прикупе мог прихватить лишнюю карту. Редкая с ним игра обходилась без скандала. Хладнокровный Халапуев мог бы стать опасен, если бы не относился спокойно к картам. Для развлечения — пожалуйста. В компании — извольте. Но чуть над этими мотивами преобладать начинали меркантильные соображения — он уходил. Стопову часто везло, но он не умел использовать своего везения. Мясоедов был хитрый игрок. Тонкий стратег и ловкий тактик, он мог оставить в дураках владельца беспроигрышной комбинации. С ним непонятно было где блеф, а где хорошие карты на руках. Вахмистров был напорист, нахрапист. Если не картами, то деньгами, а если не деньгами, то своей безграничной уверенностью задавливал противника. Гаврилин играл просто и незатейливо. Если ему везло получить хорошие карты, он выигрывал. Если не везло, проигрывал. Игра таким образом обещала быть интересной. Жаль, правила её не позваляли вместить за одним столом всех желающих.
Ноздрюхин быстро проигрался в пух и прах, обиделся и ушёл из-за стола, увлекая за собой Тумбовых. Самыми сильными игроками оказались те самые гости: Зарр-Гаджа-Бун, Казимир и Штэйн. Многие садились с ними играть. Мясоедов проигрался. Вахмистров проигрался. Гаврилин проигрался. Что уж говорить про Тумбовых или Четвертинкина? Все отходили, теряя интерес. Кому будет интересно проигрывать более пяти раз кряду? Халапуев, единственный, кто дольше всех мог усидеть против них. Но и он ушёл, объяснив, что не азартен. Остались за столом только трое игроков. Между собою они играли с удивительной ровностью. Если один брал верх, то в следующей партии обязательно везло второму, потом третьему. Играть другим было неинтересно (начни они вдруг выигрывать, интерес бы, наверное, вырос), но наблюдать за игрой было увлекательно. Особенно с таким участниками. Все трое играли гениально. Титаны карточной мысли. Аналитики, но и со страстью. Одно удовольствие было на них смотреть. Такой азарт брал при этом. Забывали при этом, что сами хотели играть. Какое может быть участие? Когда такие мастера за столом. Не верилось совсем, что может кто-нибудь из этих троих проиграться, что называется, начисто. У каждого за спиной свитой стояли свои поклонники, которые поддерживали и сопере-живали. Мясоедов и Вахмистров за Савелия Степановича. Дамы за Казимира. Гаврилин, Четвертинкин и Тумбовы за Штэйна. «Дьявольски играют», — с восхищением прошептал Гаврилин.
Лизавета Антоновна как узнала, что над всеми играми преобладать стал один покер, сразу потеряла к происходящему интерес. Она выросла на преферансе, выше которого для неё ничего не могло быть.
Стопова от наблюдения отвлекли дела. Предстояло подумать о том, как разместить всех на ночлег. Это оказывалось серьёзной задачей. В принципе количество комнат позволяло без проблем с нею справиться. Но поскольку этим делом взялась лично руководить Лизавета Антоновна, всё очень усложнилось. И потом комнаты надо было подобрать с таким расчётом, чтобы величина и удобство подходили важности гостя. Ведь нельзя же в большую комнату селить какого-нибудь Четвертинкина, а в заброшенный флигель помещать, скажем, Мясоедовых. Некрасиво. Долго думали. Лизавета Антоновна своими советами только ещё больше запутывала. В одно и то же место селила то Вахмистровых, то Тумбовых. Эту не столь уж сложную задачу она максимально усложнила. У Стопова были кое-какие свои варианты, но, запутавшись во всех этих манипуляциях, он всё перезабыл и по обыкновению умыл руки. Понадеявшись, что как-нибудь оно само уладится. Снова добрым гением явился Халапуев. Дипломатично, не давя своим мнением, устраивал так, чтобы Лизавета Антоновна думала, что выход ей пришёл в голову. Халапуев всё организовал. В конечном итоге, как и наделяся Стопов, всё вышло на лад. Самые большие комнаты получили самые достойные люди. Флигель, совсем не обжитой и хорошо продуваемый, по настоянию Лизаветы Антоновны достался Ноздрюхину. — Ветер ему не страшен, у него он итак в голове, — пояснила она. Халапуев довольствовался бы самой маленькой комнаткой. Но здесь уже и Лизаветта Антоновна, и Иван Ильич вмешались, уговорили, чтобы взял себе кабинет. «Он и на солнечной стороне, и удобно там».
Прервав игру, до чая пошли на вечернюю прогулку. Отяжелевшие головы нуждались в свежем воздухе. Каземира вновь плотным кольцом окружили Мясоедова, Вахмистрова и Гаврилина. С притворной сердитостью корили его, что забыл о них. Одними историями, он не мог заслужить себе прощения. Пришлось показывать новый фокус.
Тумбовы опять подпали под влияние Ноздрюхина, из которого им, похоже, сложно было выбраться. Как хвост за мчащейся кометой они повсюду следовали за ним. Слушали его небылицы, открыв рты, которые у них вообще редко закрывались. Смеялись его шуткам. И, конечно же, пили. Правда, вскоре Ноздрюхин с ними рассорился. Он всерьёз рассчитывал на реванш. Но денег у него как всегда не было. Оба брата, что Гоша, что Митя, отказались ссудить ему, он итак им был должен немало и даже они понимали, что вряд ли дождутся своих денег. Ноздрюхин очень на них за это разозлился, увидя бесчестность в том, что ему ещё смеют напоминать о старых долгах. — Жидуете?! Рубля на меня жалеете?! — кричал он. Разобидевшись на всех, Ноздрюхин опустошал рюмку за рюмкой. Напившись почти что до состояния «вдрызг», расчувствовался и пошёл со всеми мириться. Делал он это в своей специфичной манере. Грубя при извинении ещё больше обычного. Общими усилиями Стопова, слуг и пришедшего к ним на помощь Халапуева удалось угомонить его и уложить спать во флигель — подальше от всех.
8
На ночь все гости разбрелись по своим комнатам. Дом неравномерно погружался в сон. Кто-то засыпал сразу, иные беседовали, делясь дневными впечатлениями.
Не спали Мясоедовы.
— Этот Зарр... как там его? Савелий Степанович — человек большой. Со связями. Сразу видно.
— Каким же ему ещё быть, раз из Петербурга? Где как не там связями обрастать?
— Вот то-то я и говорю. Действительный статский — не шутка. Большая честь нам. Честь и ответственность.
— А Казимир? Он и образованный, и обращения самого тонкого.
— Иностранец.
— А перстень у него какой, видел?
— Да уж все видели. Какой номер отколол.
— Не в номерах дело. Такие люди на дорогах не валяются. Выдающаяся личность. Причём во всех отношениях. Где он только ни перебывал.
— Да и Штэйн. Если они с ним так сошлись. Значит, тоже не без достоинств.
— Такое общество и к Стоповым.
— Да-а...
— Честь то какая.
— Тут не одна честь. Возможностей сколько.
— Надо бы как-нибудь...
— Да, надо бы...
Мясоедовы заканчивали друг за другом фразы. Настолько они сжились за время брака, что угадывали собственные мысли и думали зачастую об одном и том же.
Шептались в своей комнате и Вахмистровы. Правда, в разговоре преобладала всё больше одна Вахмистрова, восхищавшаяся Казимиром.
— Он и итальянский, и французский, и немецкий, и латынь. Какими только языками ни владеет. Голова у него золотая. Это ж надо ум такой всеобъемлющий иметь.
— Да уж, — согласился её муж, впрочем, без особого восхищения.
— Он и философ, и магнетизёр. Как с перстнем ловко обошёлся. Это же надо.
— Да-а.... — Вахмистрова как человека полувоенного другие вещи восхищали. «Вот, скажем, если б этот самый Казимир взял бы да и рассёк свечу саблей пополам, да так, чтобы обе половинки не попадали, а остались стоять. Вот это был бы фокус. А с перстнем, у нас цыгане и почище штуки откалывали». Вслух он, правда, этого не высказал из уважения к супруге.
— А уж какой он изысканный. Манеры у него самые утончённые. Мне кажется, хоть он напрямую ничего такого не говорил, что он граф — не менее. И, кажется, что из Италии. Так на итальянца похож. Хоть Мясоедова и сочла его англичанином. А по мне ничего английского. И уж точно никакой не поляк. Поляки разве такие бывают? Нет, он, конечно, из Италии. И, конечно, граф. В Италии ведь есть графы?
Вахмистров всерьёз задумался. Не хотелось попасть впросак перед собственной женой. Он знал, что князья там точно были. Но графы? Никак определённо не ответив, он перевёл разговор на другую тему. Может быть, не такую интересную для супруги, но более безопасную для его авторитета. Вновь заговорил о тюремных нововведениях. Слушая мужа, жена скоро заснула. Умилённая и убаюканная. Потом захрапел и Вахмистров.
Не спали и Гаврилины.
— Как хочешь, Софьюшка, а очень уж эти гости странные. Особенно этот Зарр... как-то там ещё. И Казимир. Магистром себя назвал. А что он за магистр? Штэйн, конечно, тоже фрукт тот ещё. Но он хоть с соображением. Понимает толк в делах.
— Не скажи. То, что странные. Так один иностранец, а другой из столицы. Нам, провинциалам, непонятны. Савелий Степанович, он же действительный статский советник. Вот ты хоть раз видел хоть одного действительного статского советника? Откуда нам знать, какие они бывают? Может, в Петербурге у всех с таким рангом в лакеях теперь негры.
— Ну уж? В газетах бы написали.
— Наши газеты? Там даже визит губернаторши к нам в уезд не осветили. Чего от них ждать? А господина Казимира зря ты так. Я думаю, он самый магистр и есть.
— Знаем мы таких магистров. Обычный масон. И, я тебе скажу, для масона он самый обыкновенный. Даже заурядный.
— Не прав ты, Сергей Васильевич. Ты бы лучше взял и пригласил его к нам. Как-нибудь ненароком, намёком. Такой гость — не шутка. Такими знакомствами не раскидываются. Гляди, как Стоповым то подфартило.
— Это ты права. Не спорю. Знакомство нужно бы завести. Полезно это. Особенно, если лес хотим продать. Штэйн очень нам может помочь. Кому как не ему знать, как всё лучше провернуть? Пожалуй, стоит пригласить.
— Ты присмотрись для начала к этому Штэйну. А то приглашай их. Невесть кто окажется. Вот кто он?
— Немец как немец. Обычный наш русский немец.
— Немец ли? Не нравится он мне что-то. Хитрый жучок.
— Так оно и хорошо.
— Ему одному и хорошо. Гляди, поосторожней. Вон и Ноздрюхина раз пригласили уже на свою голову.
— Сравнишь тоже.
— Неделю от него избавиться не могли. Нет, Штэйн — не Казимир. Вот кого приглашать надо. Ты уж, сиди играй. А остальное мне предоставь. Я уж всё устрою.
Не сразу заснул и Стопов. Только он не говорил. Он думал. И не гости занимали его. Какое-то странное на него напало чувство. С одной стороны устал очень. От всей этой суматохи, вынужденной организаторской деятельности, к которой не привык. Очень хотелось спать. С другой стороны хотелось думать. Словно мозг, набравшись новых впечатлений, требовал для себя напряжённой работы. Иван Ильич начал свои размышления с пустопорожнего. О судьбе России, о роли дворянства в её жизни, о исторической судьбе этого дворянства, о судьбе крестьянства и о роли дворянства в его жизни. Уделил немного внимания и хозяйским делам. Обдумал кое-какие темы, подходящие для написания о них статей. Потом он позволил унести себя потоку мыслей к областям более покойным, близким к мечтам.
9
Утро, следуя нерушимому закону, наступило сразу после окончания ночи. Проснувшись ранее обычного, Иван Ильич успел застать этот переход. Окрестные петухи пропели все свои неподражаемые арии, и вместо них зачирикали дикие лесные птички, прилетевшие полакомиться свежим навозом. Первые тусклые солнечные лучи, перестав робко шарить по тёмным углам, бесследно растворялись в воздухе. Медленно и верно на землю прокрался рассвет. За окном пёс, бесспорный хозяин всего двора, лениво потягиваясь, с любопытством принюхивался к запахам. Чутьё предвещало ему, что готовится завтрак, а опыт говорил, что и на его собачью долю от этого может что-нибудь перепасть. На всякий случай он немного поскулил, напоминая о себе. Увлекшись аппетитными запахами, пёс даже забыл облаять заклятого своего врага — кошку, нахально расхаживающую перед ним с высоко поднятым хвостом. Неподалёку кучер во всё горло кого-то ругал. Скорее всего лошадей, судя по характеру выражений. Впрочем, это могла быть просто песнь души. Оторвавшись взором от этих не самых выдающихся по живописности видов, Стопов обратился к лицезрению потолка. За прошедшую ночь тот нисколько не изменился, новых пятен не прибавилось и старые никуда не исчезли. Иван Ильич исторгнул из своей груди мощный львиному рыку подобный зевок, столь же громкий, сколь и вымученный. Он потянулся и закрыл глаза, поглубже вжавшись головой в необъятную пуховую подушку. За дверью суетились домашние. Все звуки улавливались с совершенной чёткостью. По топоту можно было определить производящего его человека. Вот, переваливаясь, побежала стряпуха Аксинья. Это прошаркал Прохор. Его ни с кем не спутаешь. А вот прошуршала Настька, девушка, помогающая на кухне. Иван Ильич мучился дилеммой. Вставать или ещё полежать? Окончательно ли отступил сон или это временное бодрствование, передышка, после которой опять должна вернуться сладкая дрёма? Проанализировав все имеющиеся признаки, Стопов пришёл к неутешительному выводу, что проснулся он уже окончательно и бесповоротно. А, значит, хочешь — не хочешь, придётся вставать. Главным побудительным мотивом для осуществления этого мероприятия было желание поговорить с Халапуевым о поднятой накануне теме. Весьма рискованное нововведение, которое могло иметь далеко идущие и сложно прогнозируемые последствия. Кажется, какие-то пошлины на ввоз или на вывоз. Он не мог припомнить точно. Вчера они с Халапуевым успели лишь бегло это обсудить.
С помощью зевания и потягиваний удалось окончательно прогнать сонливость. Поднявшись, поискал глазами тапки. Скорее всего они были под кроватью. Позвал Прохора. И, на удивление, тот пришёл сразу. Хотя обычно, даже если он и не спал, его надо было ещё докричаться.
— Прохор, какой же ты всё-таки подлец.
— Я? Чего это я подлец, — удивился Прохор, без тени обиды.
— Опять мои тапки под кровать загнал.
— Неужто? — отозвался Прохор, — тапки — это такие... — он не договорил, скрывшись под кроватью.
— Как там гости, — с полной безразличностью сонно спрашивал Иван Ильич.
— Гости? Что им сделается? Отсыпаются. Всю ночь в карты дулись.
— Кто играл?
— Важный, важничающий и задавака.
Не составляло труда определить, что под этим подразумевались Зарр-Гаджа-Бун, Казимир и Штэйн.
— Что же они так всю ночь и играли?
— Всю, не всю. А играли это точно.
По распоряжению Лизаветы Антоновны утром наварили кофея и напекли булок и пирожков. И с капустой, и с картошкой, и с яблоками, и с вареньем. Чтобы любой вкус был удовлетворён. Желавший попробовать каждого вида, должен был поспешать. Отменные едоки, такие как Гаврилины, Тумбовы, Мясоедовы и Вахмистровы уминали всё с поразительной скоростью. Зарр-Гаджа-Бун нагонял их тем, что мог за один присест по нескольку пирожков запихивать в свой вместительный рот. Ноздрюхин старался найти яблочную начинку. Надкусывал и, если промахивался, доедал через силу, с нескрываемым отвращением. Худощавый Казимир проявил сдержанность, чем немало огорчил Лизавету Антоновну.
За столом не всех гостей досчитались. Куда-то запропастился Четвертинкин. И никак его нельзя было найти. Внезапному этому исчезновению почти не удивились. Он всегда так прибегал и убегал. Напротив, странно было бы, если б он остался. А то, что утром и не попрощавшись? Ну что ж, значит, дела позвали. А, может, случиться должно было что-то, чего он никак не хотел пропустить. Не такая уж это фигура, чтобы о нём долго голову ломать. Погадали, осудили да забыли. К тому же такой сытный завтрак, какой был подан, других разговоров требовал.
После трапезы опять все разделились на несколько групп. Мясоедов, Вахмистров и Зарр-Гаджа-Бун. Мясоедова, Вахмистрова и Гаврилина ухаживали за Казимиром. Их очень обеспокоило то, что он так мало кушал за столом. Гаврилиным и Тумбовыми завладел Штэйн. Стопов не то чтобы оставался в стороне. Как бесспорного хозяина его никто не забывал. Просто естественно сами собой образовались эти компании на основе симпатий. Иван Ильич маневрировал от одной группы к другой. Слушал о служебных делах, узнавал новое о далёких землях и удивлялся финансовым тонкостям. Всё же, как ни хотелось ему показать радушие, природный его характер брал своё. Нарушение привычного распорядка утомляло. Первый день спасало общество Халапуева. Но того срочно вызвали в поместье, и неизвестно было, когда он сможет вернуться. Тяжесть такой ноши как приём гостей легла всецело на плечи Ивана Ильича и Лизаветы Антоновны. Справедливости ради надо сказать, что оба они не слишком ею тяготились. Так же, как обычно это делали, просиживали в гостиной, ведя такие же легкомысленные малосодержательные диалоги.
Лизавета Антоновна была слишком стара, чтобы ребячливо восхищаться всем, что рассказывал Казимир, и слишком туга на ухо, чтобы хорошо всё уловить. Так бы она, конечно, была с прочими.
Ноздрюхин находился в гордом одиночестве, сразу невзлюбив удивительных гостей за «иностранность».
— Этот Штэйн, он что же у тебя еврей, — допытывал он Ивана Ильича.
— По-моему, он всё же немец.
— Ты знаешь, я к жидам спокойно отношусь. Пусть только сидят себе и не высовываются. Но если этот Штэйн у тебя ещё и немец...
— Чем тебе немцы так не угодили?
— Был у меня в детстве гувернёр... Жак... Как бишь его... Какой-то Жак. Такая сволочь, доложу тебе...
— Погоди, гувернёр то у тебя француз был, если Жак.
— Немец, брат, ещё хуже француза. Уж я то знаю.
Ноздрюхин ни одного иностранного языка принципиально не знал. Если и использовал зарубежные словечки, то в самых чудовищных исковерканных формах. Например, «жетирован», что у него означало «влюблён» или «требьянно», которое подразумевало, что он доволен.
— Хуже немца ничего нет. Я как говор их услышу, тут же во мне всё закипает.
— Ты уж сдержись. Ради меня, — взмолился Иван Ильич.
— Ради тебя, ты знаешь, я и в огонь, и в полымя, и в воду войду. Так уж и быть, уговорил. Ради тебя посижу за одним столом с этим немцем. Хотя если он ко мне на своём немецком обратится, тут я за себя ручаться не могу.
— Он прекрасно говорит по-русски.
— Ещё бы он у меня, гусяка, по-немецки лопотать начал. Вмиг бы...
Ноздрюхин не договорил. Только сжал губы и нахмурил сурово брови.
— Немчура. Мы все их прихваты знаем. Науками своими мозги нам задурманят, а сами между делом всё под себя подомнут. Немцев то сколько кругом. Что им там у них не сидится? Глядишь, скоро и мы с тобой шпрехать начнём. Тьфу! «Гер-ден-шляпен-попен». Тьфу ты! Пакость какая их язык, — хуже участи, чем говорить по-немецки он, похоже, представить себе не мог, — они меня, сволочи, французским пичкали. Но врёшь. Меня так легко не возьмёшь. Я слова то для вида повторяю, а в голову не беру. У меня сразу после урока всё из головы вон. — Ноздрюхин был очень горд этим своим «умением».
— ... ещё мода эта на французский. Да я по-русски не хуже приложить могу, — в подтверждение чего отпустил ёмкое красноречивое ругательство.
Иван Ильич попробовал было вступиться за иностранцев, на что Ноздрюхин разразился новой тирадой.
— Ты скажи мне. Может, я дурак такой, что не понимаю по какому это основанию мы в нашей России должны разговоры на чужом языке вести? Что, может думаешь, они там у себя во Франции в салонах своих по-русски бранятся? Как бы не так. По-своему, по-французски. Это мы только манеру взяли их язык учить.
Рассуждения его были не лишены определённого смысла и некоторой даже логики, но для своего времени и места они, конечно, же являлись нелепыми.
— Казимир этот тоже хорош. Кто он, поляк?
— Может быть, и поляк.
Ноздрюхин брезгливо поморщился. Поляков он, по всей видимости, ценил не выше немцев.
— Учёный. Знаем мы этих учёных. В том, чтобы быть учёным, много ума не требуется. Только книжки читай, заметки делай да формулки составляй. Всё это невелика наука. Я хоть завтра спокойно в их разряд могу перейти. Только оно мне надо?
— Он скорее философского склада человек.
— Знаем мы эти философские склады. И вообще есть ум научный, а есть ум природный. Один книжными знаниями образуется. Другой естественно всё наблюдающий и ко всему сам приходящий. Лично я второму отдаю предпочтение.
— Науки весьма полезны могут быть.
— Хорошо, если так за науки стоишь. Ответь мне. К чему меня можно отнести: к оглобле или редьке?
— Позволь, что за вопрос такой?
— Нет, ты ответь. Кто я? Оглобля или редька?
— Как же я отвечу?
— Именно, — ликовал Ноздрюхин, — никак ответить не можешь. Я тебе нарочно такие рамки задал, чтоб тебе выбрать нельзя было. Ни оглоблей, ни редькой я быть не могу. И тебе не выбрать, к чему я более отношусь. Видишь, всякую философию в тупик завести можно.
Стопов не стал спорить и предпочёл согласиться, заметив только, что и среди философов природные умы попадаются. Ноздрюхин скептически хмыкнул.
10
Многое в доме Стоповых изменилось. Прохор стал заметно услужливее. Ходил, что-то делал. В основном, ворчал и передвигал предметы с места на место. Огромное впечатление на него произвёл действительный статский советник. Впервые вживую им увиденный человек такого высокого чина. «Сподобил же Господь», — растроганно прошептал он, едва только заметил его великолепный, сияющий бриллиантами орден. Прохор старался обойти его собственных слуг и обслужить первым важного гостя. Душою он всегда тяготел к военной службе и от того испытывал уважение к служилым людям. А разве может быть какой-нибудь генерал выше действительного статского советника? Прохор старательно демонстрировал при нём молодцеватость и выправку. И пусть сутулая спина его при этом нещадно поскрипывала, а круглый живот выпирал из-под жилета. Зарр-Гаджа-Бун не обращал на него никакого внимания, вовсе не замечал. Это приводило Прохора в ещё больший трепет. Иного он и не смел ожидать. Со всеми другими он был менее почтителен. Некоторых нарочито игнорировал. Но стоило «почтенному и уважаемому» Савелию Степановичу внушительно кашлянуть или вопросительно оглядеться, Прохор уже нёсся к нему со всех ног. Похожего отношения, хоть и в несоизмеримо меньшей степени, к себе добился Вахмистров. Как-никак по службе ему полагалось носить форму. А когда Зарр-Гаджа-Бун вскользь упомянул о встреченном им когда-то генерал-губернаторе, очи Прохора заволокло туманом. Это упоминание для него было равносильно свидетельству о явлении святого. Генерал да ещё губернатор. Выше был только Царь. К другим гостям у него не было такого отношения. Любой приказ с сомнением переспрашивал. «Как? Принести ваши вещи?.. Помочь одеться?.. Помочь раздеться?» Приказывающего ему такие вещи он оглядывал как какого-то полоумного или по крайней мере как человека, плохо осознающего, что происходит. Как будто говоря: «Что ж, извольте. Выполним ваш чудной каприз. Хозяин — барин. Мы и не к такому привыкли». Такая была у него манера. Он служил у Стоповых всю жизнь. Застал ещё отца Лизаветы Антоновны. Многое мог себе позволить, поскольку ему это позволяли. Иван Ильич и Лизавета Антоновна давно свыклись с ним, с его ворчанием, грубостью, ленью и глупостью. И если вдруг каким-нибудь чудом Прохор стал бы вежлив и исполнителен, для них это стало бы непереносимым шоком. Землетрясение, если бы оно могло здесь произойти, не имело бы такого оглушительного эффекта. Иван Ильич и Прохор притёрлись друг к другу. Шероховатости и неровности в виде привычек одного идеально подходили к особенностям другого.
У слуг, приехавших вместе с хозяевами, также произошло разделение на кучки. Лакеи Вахмистровых и Мясоедовых, Илейка и Никитка, а для других слуг — Илья Лексеич и Никита Семёныч, держались особняком, свысока смотря на прочих представителей своего сословия. Другую группу образовывали стоповский Прохор, ноздрюхинский Епистофан и гаврилинский Афанашка. В стороне вообще от всех и всего держался неприметный казимиров лакей. Настолько неприметный, что никто не знал, где он спит и чем питается — ни за одним из этих занятий его ещё не видели. Не знали его имени. Не слышали его голоса. Сочтя его глухонемым, не пытались вступить в диалог. К тому же, чтобы поговорить с ним, надо было умудриться оказаться с ним рядом. А такое удавалось только Казимиру.
Диковинные и диковатые слуги столичного чиновника вопреки всеобщим ожиданиям питались не одним только мясом. Довольствовались простой кашей. Ели хлеб и картошку. Как самые обычные люди. Такая нормальность в еде вызывала у местных большее удивление, чем загадочный лакей Казимира, не евший вовсе, к чему успели уже привыкнуть. В остальном, африканцы не обманывали надежд. Продолжали удивлять. Всё время о чём-то улюлюкались между собой. Разговором это никак нельзя было назвать. Часто по поводу и без веселились. Пели какие-то странные и красивые песни. Бабы в ответ как вызов затягивали народные хоровые. Песня таким образом путешествовала от африканских саван до русской глубинки. Вообще деревенские держались в стороне от приезжих, хоть и шли на них поглядеть. Смотрели свысока, но во все глаза. Ничего не желая упустить из того, что могут отчудить. Стоило только одному из чёрных слуг взглянуть на курицу, все замирали, подозревая, что он намеревается живьём съесть птицу. Бабы готовились помешать «изуверству» и разочаровывались, когда ничего не происходило. Все ждали, что «туземцы» что-нибудь устроят. Но те вели себя как совершенно обычные нормальные люди. Хоть и были при этом черны как сажа. Так же как и все ели кашу, пили квас и чай. Всё у них было как у людей. Вот только почему-то водки не пили. Несмотря на все различия, африканцы и помятовцы со временем сдружились. Сидели вместе, лузгали семечки. Язык не служил барьером. В неграх признали своих, простых. Простые люди, они и в Африке простые. Прохор на правах хозяйского лакея делал им внушения, не заботясь тем, что его не понимают. Объяснял, как правильно костюм вытряхивать, как его чистить. Его выслушивали и продолжали делать по-своему. Но Прохор всё равно был доволен. Будто чему-то научил. Он не ради дела говорил, а ради порядка. Чтобы лишний раз показать, кто здесь главный, после барина. Девки поначалу очень пугались чернокожих лакеев. Наблюдали их издалека. Но постепенно, присмотревшись, уже начинали фланировать перед ними. Если надо было куда-нибудь сходить, то нарочно проходили мимо, пусть и зигзаг для этого приходилось делать. «Туземцы» отпускали шутливые замечания. Наверное, шутили, потому что смеялись. Пели и зазывно танцевали. Если бы не строгость девичьих нравов и если бы побольше времени гостил Савелий Степанович, то, наверняка, не обошлось бы без романов. Глядишь, и в Помятовке появились бы свои мулаты. Очень вовремя гости уехали. Кости в носу или ушах не очень смущали девок. У многих парней в деревне тоже у кого нос поломанный, у кого ухо порвано. Каждый украшает себя как может. Если, как следует приглядеться, то африканцы очень даже на свой лад пригожие. Не пьющие к тому же, что всегда русскими женщинами очень ценилось. Не матерятся почём зря. Всё тихонько себе на своём что-то тарабанят, всё равно как птички щебечут. Да песни поют. Поплясать любят. Конечно, в женихи они не годятся. Но для прочего очень даже подходят.
Епистофан, следуя хозяйской установке, никого, кроме Ноздрюхина, за господ не считал. Если это не начинало грозить физическим воздействием, он вовсе не слушал приказов от чужих. Во многом повторял и худшие качества Ноздрюхина. Беззастенчиво лгал, выманивал у других деньги, хвастлив был до невозможного. Увидев роскошный стол, какой накрыли у Стоповых и какого не постыдились бы и в губернском городе, Епистофан презрительно бросил: «У нас и не такие бывали».
Афанашка как самый молодой суетился более всех. Но опять же как от самого молодого толку от него было менее всего. Даже Епистофан нет-нет а делал что-нибудь полезное. Поручить что-либо Афанашке, значило, увидеть много беготни и мало результата. Он представлял из себя худший тип бестолковости — суетливую бестолковость. Хотел угодить, но только гадил.
Афанашка постоянно забегал на кухню к Настьке. К ней все бегали. Она даже прекратила реагировать на приставания. Не на всякий щипок отмахивалась.
Прохор и Епистофан быстро сдружились. Уже вечером первого дня распили вдвоём стянутую со стола початую бутылку мадеры. Выследившему их Афанашке вместо «глоточка», дали по уху. Удовлетворившись полученным, парень отправился на кухню. Надеялся, что там что-нибудь перепадёт. Но и там ему ничего не дали. Тогда он отправился на конюшню и со злости и обиды улёгся спать. Зарывшись на всякий случай в сено, чтобы найти его не смогли, если вдруг кому понадобится. Однако даже сон ему как следует не удался. Его разбудили посреди сладкой дрёмы какие-то голоса. Позевав и продрав глаза, он разглядел проступающие сквозь туман фигуры. Это были Кантемир и Штэрн. Больно сложные имена в таком виде улеглись в его памяти. Прогуливаясь по двору, они оживлённо о чём-то беседовали. Афанашке снова пришлось потереть глаза. Потому как то, что он видел, более походило на сон. У Штэйна прямо из макушки торчали маленькие, но заметные рожки. И двигался он чудно, постоянно переступал, как бы подпрыгивая. Собеседник его тоже как-то весь преобразился. Ещё более иссох, хоть и раньше был худ неимоверно. И говорили они странное. Афанашка не мог уловить, хотя бы отдалённо смысл беседы.
— Как вы душоньку то у меня увели. Как ни плохонька, как ни мелка, а жаль. Я и не думал, что на прикупе такую комбинацию сможете взять.
— Я и сам не ожидал. Удалась партия. Игра обещает быть интересной.
— Какие люди, какие люди...
— Такие же, как и везде.
— Не скажите. Хороши.
— Согласен, попадаются интересные типажи... А где наш толстяк?
— Почивать изволят. Возлежат на софе аки олимпийское или какое иное божество, а преданные паладины стерегут их покой, — ядовито хихикнул Штэйн, — повезло ему. Его хороши. Соблазнительный куш. Я б двух этих Тумбовых за одного его дал. Хороши.
— По льву и грива.
11
— Ей Богу, дядя Прохор, — рассказывал потом Афанашка Прохору, — господа Кантемир...
— Казимир, дурья башка.
— Ну Казимир и этот второй Штэрн...
— Штэйн, дурачина.
— И Штэйн, значит. Казимир, значит, с лица бледный...
— Он всегда бледный. Такая у них природная склонность.
— Так совсем бледный стал. Как покойник. И исхудел. Ну, прямо, покойник перед тем, как преставиться. А второй, Штэйн этот, эти при рогах были. Из головы у него рога торчали...
— Ну да, а сзади хвост.
— Хвоста не видал. Может, они его под костюмом спрятали.
— Надрался, паршивец. Гляди, замечу, что у господ со стола тащишь, уши надеру.
— Ну, дядя Прохор, не пил я. Вы же мне не дали. А я видел, своими глазами видел. Один с рогами, другой весь синий.
— Тьфу, бестолочь. Иди лучше в гостиной подмети. С утра уже сподобились насорить. — Прохор как хозяин дома, то есть как слуга хозяина, взялся руководить слугами приезжими и перекидывал на них некоторые свои обязанности. Афанашка безропотно и всегда бестолково выполнял всё, что ему говорили. Епистофан делал что-нибудь только в виде большого одолжения. Илья Лексеич и Никита Семёныч не делали ничего.
В лице Прохора Афанашка на смог найти найти благодарного слушателя. Но зато на кухне его слушали во все уши. Бабы были более восприимчивы к подобным историям. Аксинья охала и крестилась. Настька прекратила улыбаться, что с нею бывало крайне редко. Вряд ли, правда, они так уж верили ему. Но слушали с интересом. Отдавая долг его умению рассказчика и богатой фантазии. Афанашка не удержался и кой-чего добавил от себя. У Штэйна уже появился хвост. А у Казимира на плече сидел чёрный ворон, который к концу рассказа начал говорить человеческим голосом. Афанашка и сам понимал в душе, что завирается, но остановиться не мог. Ни одно событие не удерживалось у него в голове. Тут же слетало с языка. Далее виденное им, предварительно претерпев новые фантастические метаморфозы, забылось за делами, за беготнёй. Хотел было ещё барыне доложить. Она большая любительница до таких историй. Но барин за какую-то провинность выдрал его за ухо, так оно вовсе вылетело из головы.
Не считая этого эпизода, день проходил так же, как предыдущий, так же, как должен был пройти и следующий. Дамы прогуливались по саду в компании с Казимиром. Гаврилин и Тумбовы выслушивали от Штэйна советы и истории из его богатого делового опыта. Мясоедов и Вахмистров развлекали Зарр-Гаджа-Буна.
Снова был накрыт стол. Правда, уже уступающий первому в изобилии напитков и лакомств. Да и ели уже без прежнего энтузиазма. В России любят закармливать гостей словно на убой. Зато дворня оценила. От господ оставалось столько всего, чего бы они никогда в жизни не попробовали. По вечерам Прохор и Епистофан занимались дегустацией вин с последующим критическим обсуждением их достоинств. Правда, предпочтения всё же отдавались водке. Она и привычней, и доступней. Оба сходились на том, что вино, какое бы оно хорошее и французское ни было, всё-таки уступает водке по доставляемому удовольствию. Хотя Прохор и отдавал должное красному вину. Епистофан, единственно в силу характера и в пику Прохору, стоял за белое, которое и не любил вовсе.
Днём ничего особенного не делали. Не спеша ели и пили, беседовали, лениво бродили по саду. Некоторые, не выспавшись, начинали откровенно подрёмывать. Лизавета Антоновна утешала себя надеждой, что к вечеру гости ещё разойдутся. Ведь осталось ещё четыре бутылки игристого. Факт, что шампанское может закончиться и что произойти это должно скоро, поразил Ноздрюхина. Выпив его больше всех, он не мог поверить.
— Как так? Шампанского всего четыре бутылки, — удивлялся он, — надо послать. Непонятно только, кого и куда намеревался он посылать. То, что было выпито, итак доставалось большими трудами и немалыми деньгами. Стопов, подбадриваемый своей тётушкой, дабы не ударить в грязь лицом, не посмел бы поставить на стол какой-нибудь дешёвки. Только всё самое лучшее, французское. Даже Мясоедов оценил. Даже жена его похвалила. И не из вежливости одной. Действительно понравилось.
Стопов, утомившись ролью всеобщего развлекателя, вновь обращался к скуке. Ему уже не хватало обычного времяпрепровождения. Разумеется, внешне это никак не выражалось. Он был всё так же приветлив и общителен, находил в себе силы, чтобы шутить. Но победить собственное равнодушие всё же не мог.
Беседы за столом поддерживались в основном Казимиром и Штэйном, реже их приятелем Зарр-Гаджа-Буном, преданное окружение которых не отставало от них ни на шаг, ловя каждое произносимое слово. За столом старались садиться около них. Жёны предпочитали компанию мужей обществу Казимира. Мужьям большее удовольствие доставляло общаться с двумя другими.
Вечером, пока все отправились на прогулку, Иван Ильич, сидя в беседке, надёжно укрытой кустами сирени, любовался наступающим закатом. Более всего на свете любил он такие моменты. Когда спадает дневная жара, но ещё не прохладно. Идеальная температура вкупе с воцарившейся тишиной создавали неповторимую атмосферу. Не шевелясь, он вдыхал полной грудью, наслаждаясь каждой переживаемой секундой.
— Как хорошо было бы, если бы всё время было вот так, — вырвалось у него.
— Прекрасная погода, — услышал он у себя за спиной тихий вкрадчивый голос.
Это был Казимир. Ему каким-то образом удалось отделаться от своих поклонниц.
Стопов ничего не отвечал. Он был настолько переполнен обуревавшим его чувством абсолютной умиротворённости, что опасался нарушить хоть чем-нибудь эту безмятежность.
— Прекрасная погода. Русское лето имеет свои неоспоримые преимущества. Только здесь бывают такие чудные вечера. Франция хороша осенью. Италия, как и Греция, в любое время года. Но Россия — страна крайностей. Лучше всего её дух, её красота проявляются в явлениях противоположных друг другу. Зимой, когда снег в соединении с морозным воздухом покрывают её просторы живописнейшими узорами, и летом, когда освободившаяся от зимнего оцепенения природа щедро расточает накопленные ею дары. Русское лето — это подлинное чудо, которое было бы невозможно без такой природы. Русские леса сохранили свой первозданный вид. По обилию растительности и богатству животного мира они уступают разве что тропическим джунглям. А какие здесь люди... Восточный фатализм уживается со славянской страстностью, прибавить к этому ещё неистребимую тягу к европейской образованности. Невообразимое сочетание... Без сомнения, мы правильно сделали, что выбрали Россию, — словно сам с собою рассуждал Казимир.
Стопов не стремился уловить смысл в его словах. Не вслушиваясь, кивал головой. Ему ничего не хотелось. В его душе был полный покой. Хотя это и не было счастье. Не оставляла какая-то тихая, едва шевелящаяся в сердце грусть.
— Очень правильно, что именно у вас мы все собрались. Просто идеальное место. Идеальное...
Иван Ильич не заметил, как Казимир удалился. Воздух становился холоднее, обострялись запахи. Кое-где наиболее смелые сверчки уже заводили свои трели. Пока ещё несмело, неуверенно, словно музыкант, настраивающий инструмент.
Как-то неловко, по-стариковски, с кряхтением поднялся Иван Ильич. Гости возвращались с прогулки. В доме накрывали на стол. Собирались пить чай с вареньем.
Жёны Мясоедова и Вахмистрова шли под ручку, о чём-то шушукаясь друг с другом.
Штэйн был уже за столом. Он всегда первым поспевал к нему. Подошедший Казимир шепнул ему что-то по-немецки. Что-то, по всей видимости, ироничное, отчего Штэйн сокрушённо покачал головой.
Мясоедов имел кислое выражение лица. Его донимала изжога. На плохом самочувствии сказался и вчерашний проигрыш. Он к такому не привык. Вахмистров, напротив, весь сиял. Напевал и пританцовывал. Днём он смог отыграться.
Зарр-Гаджа-Бун всё делал торжественно и громко. Когда он шёл, скрипели не только половицы, во всю работала одышка. Он сопел ноздрями, фыркал ртом и посвистывал грудью. Неизбежно все на него оглядывались, некоторые с восхищением. Солидный человек и идти должен соответствующим образом. Его видно и слышно должно быть. Бегать там и суетиться разные Четвертинкины могут. Действительные же статские советники не обязаны прыгунком скакать. За них всегда найдётся кому посуетиться.
К чаю пришли не все. Куда-то смылся Ноздрюхин. Что ничего кроме облегчения вызвать не могло. Даже Тумбовы оценили это. Проигрываясь всё больше, он всё настойчивее обращался к ним за деньгами и всё больше сердился, поскольку никто ему ничего не давал. Успел уже назвать Гошу дураком, а Митю болваном. Его общество почти никому не удавалось вынести, кроме разве что Халапуева и Стопова, к которым и сам Ноздрюхин относился снисходительней чем к другим, не злоупотребляя их дружбой. Халапуев был из тех редких людей, что у всех вызывают уважение и симпатию. К Стопову же всех располагала его природная мягкость.
Люди набирались сил. Беседа разгоралась с новой силой. За день были поднакоплены аргументы, вспомнились забытые факты, затухнувшие темы снова вспыхивали. Мясоедов, по-индюшачьи прижимая подбородок к горлу, просвещал всех насчёт нового уложения, неосторожно воспринятого некоторыми революционным. Но на самом деле ещё нельзя было ничего более-менее определённого сказать о нём, поскольку неизвестно было мнение губернатора по этому поводу. Вахмистров говорил о изменениях в судопроизводстве и новых цивилизованных кандалах, более лёгких и «удобных». Он сам на минуту их примерил и нашёл очень даже сносными. «Носи — не хочу». Гаврилин мычал о своём. Покос. Заготовка сена. Каков должен быть навоз. Он говорил, нисколько не сообразуясь с тем, что рядом сидели дамы. Мясоедова и Вахмистрова возводили очи горе и прикрывали рты ладошками, что у них означало наивысшую степень смущения. Госпожа Гаврилина подпихивала локтём своего мужа. Но тщетно. Попав на любимую колею, он был неостановим. С навоза перешёл на перегной. Смакуя подробности, рассказал о болезнях, приключающихся у скота. Лизавета Антоновна, услышав, что речь зашла о лошадях, вставила и свои замечания, довольно дельные. Она повторяла идеи своего гувернёра, которые несколько отличались от распространённой в России концепции. Скоро Лизавета Антоновна и Гаврилин вступили в оживлённый спор. Оба не хотели уступать. И, наверное, их обмен взглядами мог бы перерасти в перепалку, если бы не вмешался миролюбивый Стопов. Он перевёл разговор в другое, более спокойное русло. Помог ему и Казимир, который искусно развёл оппонентов, дав каждому подходящую ему историю. Поняв, что о лошадях более не будет ни слова, Лизавета Антоновна замолчала. Изредка только делала одно, другое замечание весьма безобидного толка. Умолк и Гаврилин. Кроме как о навозе и скоте, ему не о чем было говорить. Периодически раздавался характерный блеющий хохоток Штэйна. По-видимому, смеялся он чему-то своему, поскольку ничего особенно смешного в те моменты никем из собеседников не произносилось. Мясоедова поведала о последней столичной моде, перенятой из Парижа, о которой ей в свою очередь сообщила одна знакомая, родственница некоего очень высокого чиновника. Гаврилина слушала её с плохо скрываемой завистью. Вахмистрова свою зависть умело скрыла. Ни у кого из них не было знакомых в столице, да к тому же ещё и родственниц чиновников высокого уровня. Столичная мода была чем-то запредельным. Не говоря уже о французской. Это вообще лежало за гранью реальности, было близко к понятию Рая.
Иван Ильич с радостью уступил бразды управления беседой более опытному в этом деле Казимиру, который до этого не раз спасал застольный разговор от сложных вопросов и пробросом более безобидных тем своевременно остужал накаляющиеся страсти. При том он совсем не был болтуном и краснобаем, которого слушают потому только, что тот всё время говорит. Будучи эрудитом, не бравировал своими знаниями, не подавлял собеседника фактами, позволял высказаться и другим. На общее благостное настроение влияло и отсутствие Ноздрюхина. Всем стало легче без него. Дамам уже не надо было затыкать ушей и притворяться, что они не слышат всех его скабрёзностей. Мужчинам не надо было выдумывать отговорки, которые позволяли бы не давать ему денег. Общество такого человека переносилось тяжело. Возможно, только Иван Ильич и Лизавета Антоновна и сожалели о его внезапном уходе. Иван Ильич очень серьёзно отнёсся к своей миссии хозяина, удобство всех без исключения гостей стояло для него на первом месте. И потом он просто не умел таить обиду. Лизавета Антоновна по глухости своей не слышала половину из того, что говорил Ноздрюхин. Вторая же доходившая до неё половина не вызывала шока. Напротив даже. Помня гусарский дух и бравые манеры прежней эпохи и тоскуя по ним, смотрела на многие вещи благосклонно. Нозрдюхин напоминал ей беспутных гуляк её молодости.
Когда все расходились спать, троица, Казимир, Штэйн и Зарр-Гаджа-Бун по возникшему уже обыкновению остались играть. Что странно, ни у кого из страстных картёжников, не возникало желания присоединиться, составить компанию. Как будто покер был исключительно их прерогативой и доступ другим туда был заказан. И потом как-то все за день уставали. Застолья, прогулки и беседы утомляют. И даже если иные и планировали прободрствовать всю ночь, к вечеру неожиданно для самих себя уставали. Тянуло спать, а не играть. Эти же трое к ночи только расходились. Игра у них была жаркой. Спорили, иногда с криком, и ставки, наверное, были нешуточные. Иначе чего бы это таким почтенным господам из себя выходить? В игре они становились неистовы, не портя при этом дружеских отношений. Спорили, но не ссорились. Кричали, но не ругались. Выигрыш или даже проигрыш не мог разъединить их. Сошлись они крепко и, как казалось на них глядя, надолго. Напоминали закадычных приятелей, давно друг с другом знакомых, как будто были уже знакомы до того, как здесь всем встретиться. Хотя многих по-прежнему удивляло, что персона такого высокого уровня, как Зарр-Гаджа-Бун, может терпеть рядом с собою и даже в качестве приятеля такого как Штэйн.

Вечером Прохор доложил Ивану Ильичу, что пропали Тумбовы.
— Как пропали? Куда пропали?
— Пропали. Как есть пропали.
— Уехали, что ли?
Ничего путного Прохор ответить не мог, а только повторял, что пропали. Что ни в комнате, ни в доме их нет. И никто не видел их. «Одно слово. Пропали».
— Может, Ноздрюхин их за собой увлёк? Он мог бы. И они могли бы... — размышлял Стопов.
Пропали. Сразу оба. Хотя вот это то неудивительно. Они всё делали вместе. Было бы страннее, если бы один пропал, а другой остался.
— Странно. Очень странно, — продолжал свои размышления Стопов. Он хотел ещё подумать да отвлёкся на другое, замечтался. Потом и вовсе заснул.
12
На следующий день повторилась история, ставшая уже привычной. Снова кто-то неожиданно и без предупреждения уехал. Только если раньше к этому можно было отнестись спокойно. Уехали и чёрт с ними. Отсутствие Тумбовых, как и их присутствие, не бросалось в глаза. Братья больше слушали, чем говорили. И больше ели, чем слушали. Гостями они были непритязательными. Без них не стало легче, но и тяжелее тоже. Никак. Что есть они, что нет их. Некоторые из гостей, скажи им спустя какое-то время, что рядом с ними в эти дни находились Тумбовы, пожалуй, даже удивились бы. О Четвертинкине забыли и подавно. Даже говоривший с ним, не всегда замечал его. Так что внезапный уход этих трёх мало на кого подействовал. Теперь же куда-то подевался сам Мясоедов, оставив в полном недоумении свою супругу. Возможно, впервые ей стало неловко и стыдно. Она не могла найти оправдания такому поступку своего мужа. Как ни старалась она и желавшие услужить ей, объяснить этот уход не получалось. Как состоящего на государственной службе, в принципе его могли срочно вызвать. Но разве к нему кто-нибудь приезжал? Нет, никого не было. Опрашивали слуг. Но никто ничего не видел. Не видели, чтобы кто-нибудь приезжал или уезжал. Пошли к мясоедовскому лакею Никитке. Тот поначалу вид имел перепуганный, отвечал торопливо. Он то думал, что его «тянут» за распитие хозяйского вина, чем они с Илейкой также промышляли. Но как узнал, что это всего лишь о барине, вернул себе прежнюю самоуверенность. Отвечал, задрав нос. Обратились к Епистофану.
— Где барин?
— А шут его знает. Я за него не ответчик.
— А Тумбовы? Может, они за ним куда-то уехали?
— Может, и уехали. Шут их знает. Я за них не ответчик.
— Дурак, — заключил Иван Ильич.
Прохор на этот раз согласился с хозяином.
Странно это было. Предыдущим исчезновениям как-то можно было ещё придумать оправдание. Это же было чересчур не типично, не «по-мясоедовски». С конюшни никто не уезжал. Все экипажи стояли на своих местах. Куда он мог уйти? В лес? И что ему там могло понадобиться? К себе домой? Но это же так далеко. Да ещё по таким дорогам. Да такой солидный человек. Станет он пешком ходить. И почему жену свою не поставил предварительно в известность? Это же даже почти неприлично. Было от чего поломать голову.
Бедная госпожа Мясоедова от всего этого в расстройство пришла. Отказывалась от угоще-ний, не пила вин. Только воду. Удалилась к себе в комнату. К ней отрядили послов в лице Вахмистровой и Гаврилиной, которые по очереди шли её успокаивать. Ходила и Лизавета Антоновна, и Иван Ильич. Женщины совещались, какое средство применить к удручённой Мясоедовой. Гаврилина не к месту советовала нашатырь. Вахмистрова предлагала успокоительного ей дать, которого у Стоповых не было. Лизавета Антоновна расхваливала шампанское, как наилучший способ против любой хандры. Они до того договорились, что решили всё это вместе применить. На счастье больной, вернее плохо себя чувствующей, тут же и отказались от этой идеи. Каждая стояла на своём методе, как на единственно правильном.
Мясоедова лежала на диване, готовая в любую минуту заплакать. По крайней мере такое впечатление создавалось, судя по её внешнему виду. Заметно побледневшая, с покрасневшими глазами. Возможно, потихоньку она успела всплакнуть. Все очень её жалели. И более всех Иван Ильич. Он не мог найти себе места и переживал не менее самой Мясоедовой. Никакая книга, как бы остроумно она ни была написана, не могла развлечь его. Еда, как бы хорошо приготовлена она ни была, не радовала. Лишь вино ещё приносило некоторое облегчение.
Чуть не полдня Мясоедова не показывалась. С трудом убедили её, что у всего, даже у такого удивительного поступка, должно быть объяснение. Просто не может не быть. Раз ушёл Мясоедов, значит, имел на то какие-то веские причины. И без сомнения со временем всё объяснит. Она, то ли поддавшись на уговоры, то ли утомившись переживанием, и в самом деле немного успокоилась. К обеду Мясоедова нашла в себе силы сесть со всеми за стол и даже опробовала специально для неё приготовленных пирожков. После выпитого и съеденного щёки её вернули себе розоватость. Усилиями Казимира она немного повеселела. Успокоился и Иван Ильич. Он переживал не столько из-за обидного для него, как для хозяина дома, уход Мясоедова, сколько за самого Мясоедова, которому, видимо, пришлось брести по незнакомой местности, одному, да ещё пешком, к чему он явно не был привычен. Иван Ильича в первую очередь заботил комфорт гостей.
Мясоедова обрела прежнюю внушающую уважение манеру держаться. Объявила, что как ей ни тяжело будет покидать такое блестящее общество, но она всё-таки уедет. Гаврилины, услышав, что общество, к которому и они имеют непосредственное отношение названо «блестящим», слегка приподняли носы и расправили плечи. Вахмистровы, и без того считавшие себя высшим обществом, отдали должное её объективности. И вправду чем не блестящее общество? Тут тебе и действительный статский советник и заезжий иностранец самого изысканного обращения, учёный и путешественник. Да и сами Вахмистровы не мелкая сошка какая-нибудь. Они о себе это точно знали. Полицмейстер в уезде почти что первое по важности лицо. Да и жена у него видная. Нередко её первой красавицей называли. Часто ей об этом говорили. Многие искренно так и думали. И Стопов на всех произвёл самое лучшее впечатление. И в тётке его тоже замечалось при близком рассмотрении определённое обаяние и светскость. Даже Штэйн был неплох. Раз такие люди как Казимир и Зарр-Гаджа-Бун терпели его рядом с собой и не просто терпели, а ещё и за приятеля почитали, значит, и в нём было что-нибудь. Ну а то, что разные Гаврилины и Тумбовы всякие тоже приехали, так ведь соседи как-никак и потом не самого худшего пошиба. Бывают и хуже. Вон хоть Ноздрюхина взять. Хорошо, что он уехал. Но куда всё-таки мог уйти Мясоедов? Особо над этим ломал голову Вахмистров, опасаясь, нет ли тут опасности и для него. Эти двое были тесно связаны служебными делами и кое-какими ещё. Если б вдруг, не дай Бог, у одного начались проблемы, инспекция какая-нибудь или ревизия, на втором это неизбежно бы отразилось с той же силою. Вахмистрову уже тяжеловато было продолжать развлекаться с прежней лёгкостью. А вдруг в самом деле инспекция какая-то грядёт? Может, Зарр-Гаджа-Бун доверительно шепнул что-то? Вахмистров подходил со своими волнениями к Савелию Степановичу. Тот ничего такого не предвидел и, хоть без Мясоедова явно загрустил — это было заметно, всё же сохранял безмятежность. Вахмистровы совещались, что им предпринять. Решили, что пока Савелий Степанович здесь, и им лучше всего оставаться. Также мелькнула идея у сообразительной Вахмистровой каким-нибудь образом к себе заманить двух высоких гостей. Она настаивала, что знакомство с Казимиром тоже весьма полезно. Большая удача сойтись с такими людьми и большая глупость не воспользоваться этим случаем. Знакомство надо было развивать. Тем более если Мясоедовы удалялись. Были приняты в расчёт и соображения мужа. Даже если и грозило что-то, то тем более надо было держаться за Зарр-Гаджа-Буна. Знакомого действительного статского советника не посмеют тронуть. Это их долг, как первых людей в езде, остаться. Убедившись в этом сама, Вахмистрова смогла убедить и своего супруга. Они были той парой, где господствует взаимопонимание, где жена вникает в дела своего мужа, а муж выслушивает советы жены и даже следует им. Кстати, без такого надёжного тыла Вахмистров бы, наверное, и не достиг своего положения. Жена была ему надёжным помощником. Так что он внял голосу рассудка, который говорил с ним через госпожу Вахмистрову, и согласился, что каковы бы ни были мотивы Мясоедова, им не стоит поддаваться панике. Понравилась ему и мысль пригласить к себе Зарр-Гаджа-Буна. Государственная служба — дело тонкое, требующее умения мыслить стратегически, чтобы просчитывать ситуацию на два хода вперёд. В этом Вахмистрову, предпочитавшему рубить с плеча, и приходила на помощь его жена.
Почти все стали напряжённее. Зарр-Гаджа-Бун был всё так же чванливо надут, но какое-то едва заметное облачко пробегало и по его недоступной страстям физиономии. Впрочем, сомнительно, чтобы вызвано это могло быть происходящим кругом. Скорее всего обеспокоен он был чем-то глубоко своим. Что вообще может беспокоить действительного статского советника? Уж точно не мелочи обыденной жизни и тем более какие-то служебные дрязги и волнения. До таких высот подобные грозы не доходят. Второй из троицы, Штэйн как ни в чём не бывало шутил и хохмил. Видимо, не смущаясь тем, что смеётся он один. Казимиру стоило немалых трудов развеять хандру среди своих поклонниц. Он даже смог вселить Мясоедовой мысль, что не стоит ей никуда ехать, а лучше остаться и ждать пока всё само наладится. Убедил в том, что всё несомненно разрешится и, конечно, самым безобидным образом. Сила его обаяния была огромна и действовала на всех женщин непревзойдённо. Не было ничего в женском сердце и тем более уме, чем бы он не смог управлять. Только Лизавета Антоновна и то лишь благодаря плохому слуху и спасительной старости умудрилась устоять перед его чарами. Устояла и женская часть прислуги. Но на них Казимир и не пытался влиять. Так что, может быть, захоти он этого, и деревенские бабы начали бы восторгаться им. Конечно, на свой лад, как умеют. Даже простоватый Гаврилин что-то чувствовал в общем настрое. Но уж больно Штэйн интересное рассказывал и как раз о делах, волновавших его в последнее время. Наклонившись почти вплотную и кошачьи жмурясь от удовольствия, Гаврилин выслушивал советы и премудрости.
Понемногу к людям возвращалась необходимая в гостях и за столом легкомысленность. Хотя Стопов всё равно не мог расслабиться. Обаяние Казимира, уверенный вид Зарр-Гаджа-Буна и деловая сноровка Штэйна не действовали на него так, как на других. Вечером он пошёл всерьёз поговорить с Прохором, которого считал ответственным за всё, происходящее в доме. В каком-то смысле Прохор добился чего хотел — главенства над всеми прочими слугами, вот только выражалось это в повышенной ответственности, и за себя, и за них всех. Иван Ильич выругал лакея, за то что тот ни за чем не следит, не выполняет прямых своих обязанностей, а те, что всё-таки выполняет, делает из рук вон плохо, так что лучше бы и вовсе ничего не делал, что он вообще бестолочь и дурак. Припомнил ему и прошлые оплошности. Прохору нечего было сворчать на это. Многое из сказанного было справедливо. И он это сознавал. Отделался привычной отговоркой, что не может за всем уследить. Иван Ильич ругнул его и за эту отговорку. Прохор и ей нашёл оправдание. В конце Иван Ильич сделал внушение, чтобы отныне зорко следил за всем. Нисколько не удовлетворившись и понимая, что толку всё равно не выйдет, Стопов отправился спать. Пошёл спать и Прохор.
13
Утром не произошло ничего необычного. Опять кое-кого не досчитались. И снова никто ничего не видел. Только в этот раз дело обретало несколько конфузный, почти скандальный оттенок. Пропала госпожа Мясоедова. Она могла и уехать как обещала. Но не было и Гаврилина. И уже его супруга не могла взять в толк, куда он подевался.
Ещё до обнаружения новой пропажи Иван Ильич советовался с Лизаветой Антоновной, уместно ли ему будет, на правах хозяина, осведомиться у госпожи Мясоедовой о её самочувствии, в связи с таким её состоянием. Лизавета Антоновна, со второго раза всё-таки расслышав вопрос, одобрила его идею.
— Непременно. Обязательно и непременно. Надо её успокоить. Может, это вообще всё шутка, — ей опять вспомнились проделки подвыпивших вояк прошлого, которые и почище, между прочим, номера откалывали. Хотя Мясоедов был и не военный и никак не походил на любителя подобных забав, на что не преминул указать Иван Ильич.
— Раз в год и холостое ружьё стреляет. Раз в год и серьёзный мужчина может пофанфоронить, — резонировала Лизавета Антоновна.
Признав за этим рассуждением некоторую относительную правоту, Иван Ильич направился в комнату, отведённую чете Мясоедовых, где от четы оставалась лишь одна её половина. Не знал он, как и с чего начать, чтобы хорошо всё вышло, чтобы не обидеть и не задеть лишний раз расстроенных чувств. В этом Лизавета Антоновна не могла ему помочь. Она всегда предпочитала «идти напрямик» и «бить в лоб», как поступали в своё время гусары. Стопов опасался этого прямолинейного пути. Хотел даже по-французски начать, чтобы по-изящнее вышло. «Мадам, я... лучше — все мы... весьма обеспокоены по поводу вашего расстройства... огорчения, — здесь проступал подводный камень, — по поводу... опять этот повод.. в связи с неожиданным... лучше несколько неожиданным уездом... или убытием вашего супруга. Вам не следует так... переживать... огорчаться... реагировать. Конечно, всё объясниться со временем. И все мы посмеёмся, может быть, над тем, как из мухи делали слона... Хотя смех тут не к месту», — Иван Ильич долго думал, как начать свою речь.
Стопов постучал. Ни ответа, ни шороха, никакой реакции, вообще ничего не последовало. Постучал ещё. Опять ничего. Позвал. И, поскольку снова ничего не произошло, позвал ещё раз. Набравшись смелости, повернул ручку. Все заготовленные слова к этому моменту уже забылись окончательно. Комната была пуста. Кровать застелена. Вышел Стопов заметно побледневшим. Словно только что пережив тяжелейший разговор. Мясоедова собиралась уехать. Но почему так? Куда все вообще уходили? Зачем? Почему? Всё это было странно, фантастично, нелепо. Для него, хозяина, просто ужасно. Ещё один удар. Гости разбегались как тараканы. Необходимо было усилить заботу о удобстве оставшихся, чтобы хотя бы попытаться сгладить то неприятное впечатление, которое могло уже создаться.
Пошёл на кухню, предупредил Аксинью, чтобы всё было «по первому разряду». Аксинья не понимала, что такое «разряд» и какой он бывает первый. Но заверила, что будет готовить «с пониманием». Пока Иван Ильич раздумывал, что она этим хотела сказать, влетала Настасья или, как её все привыкли называть, Настька. Румяная, вечно улыбчивая. Что бы ей ни говорили, она потупляла взгляд и улыбалась, будто от услышанной сальности. Влетела как ураган, окрылённая какою-то новостью. Не ожидая застать на кухне барина, замерла, смущённо потупилась и так, не поднимая глаз, поздоровалась. Не удержавшись, расплылась в глуповатой улыбке. Вопрос «Что-нибудь случилось?» как плотину прорвал. Девушка бойко затараторила о том, что «напроисходило» в деревне за последний день. Тут тебе и драка.
— Васька Егора в грудь толкнул. А тот его поленом огрел. Так почти и уходил. Насилу потом растащили, — Настька говорила с гордостью за селян, мол, учитесь, как жить надо, — А потом ещё Машка, тютюха эта, бельё в реке полоскала. Да так всё и повыронила, а бельё унесло. Насилу потом выловили. — эта история была не из самых интересных, что понимала и сама рассказчица, потому сразу перешла к главному, — Агафьевна, Агафьевна то наша... (Агафьевна была местной знаменитостью. Выжившая из ума и за то пользовавшаяся большим почётом у крестьян старуха. Она во всём усматривала происки лукавого. Тем более ей должны были не понравиться стоповские гости)... Она ещё, как гости приехали, особливо эти чёрные марвы...
— Мавры, — поправил Иван Ильич. Хотя то были даже и не мавры, а чистокровные негры.
— Оне самые. Марвы, значит, приехали. Так Агафьевна как их увидала, сразу говорит, что это, значит, нечисть и бесовьё. Оченно ей иноземцы не понравились. Почуралась на них. Как заперлась у себя. И давай молиться. На образа всё. Так и молится. И всё чертей поминает. Цельный день не показывалась, не выходила даже. К ней утром то когда вошли. Проведать, как там она. Всё ж таки цельный день не видать её было...
Иван Ильич терял интерес. Всё труднее ему было слушать.
— ... думали то, она там всё молится или немочь какая случилась. С ней уж бывало. С месяц как назад. Цельный день провалялась. Только не молилась тогда. Просто лежала. А потом ничего, оклемалась. Своих то, божьих людей, чай, Бог бережёт. Так вошли, значит. А у ней никого. И её самой нету. Пропала Агафьевна, — резко оборвала свой рассказ Настька.
Иван Ильич отчётливо уловил только последнюю фразу.
Агафьевна всё время что-нибудь устраивала, но так, чтобы совсем пропасть. Этого за ней не водилось. Не пропадала она ещё ни разу. В деревне это было что-то небывалое. Тем любопытнее было бабам обсуждать.
— Куда ж она, болезная, подевалась? Может, в лесу заплутала, — испуганно крестясь, предположила Аксинья.
— Чего ей в лесу делать?
— И то верно. Может, ушла куда?
— Никто не видал.
— А что ж соседи?
— Никто ничего не слыхал. До того всё молилась. А тут пропала.
— Батюшки, что ж её так угораздило?
— Пропала и всё тут.
— Что ж думают?
— Гадают, что черти её утащили.
— Какие ж черти? Чертям в избу не войти.
— А они через трубу.
Теперь уже обе закрестились. Далее были перебраны всевозможные версии. И то, что черти унесли, и сглаз, и порча, и что Агафьевна на самом деле ведьма была «хоть и с благочестием» и что она через трубу на шабаш улетела.
Убедившись, что это надолго, Иван Ильич удалился.
Опросил по поводу Мясоедовой лакея Никитку. Тот, лишившись уже обоих хозяев и забыв, что для иных он «Никита Семёныч», растерял всю свою уверенность. От страха «эскал» после каждого слова.
— Господа-с мне-с ничего-с не сказывали-с. Не знаю-с и куда девались они-с. Мне-с ничего-с не сказывали-с. Богом клянусь. — Он бы и в конце пустил ещё словоерс, если б только можно было. Ему было чего бояться. Совершенно один. К тому же с некой имеющейся виной. Хоть прямого проступка за ним и нет, но неведение в вину легко можно обернуть. Как так лакей не знает, где его собственные господа? Уже не до гордости было.
Далее на очереди стоял Прохор, который не справился с возложенным на него заданием следить за всем происходящим в доме.
— Как же ж я могу знать? Когда никто ничего не знает, — оправдывался Прохор.
Тогда Иван Ильич выругал его за то, что досаждает Савелию Степановичу. Прохор был слуга не самого изящного обхождения. В нём вообще отсутствовало такое качество как изящество. Оказывая какую-нибудь услугу, даже искренно и из самых лучших побуждений, он мог и обругать, и напортить. Не со злости. Таков у него был характер. От этого и хотел оградить своего гостя Иван Ильич.
Прохор обиделся не на шутку. Сильнее чем обычно обижался на замечания. Он был задет за живое.
— Как же? Это чтобы я? Да я же... Да что же ж это? — возмущался и негодовал Прохор. Какое-то время повосклицав, он объяснил, что с «большими людьми» иначе нельзя, что с ними почтительное обхождение нужно и что в этом, то есть в почтительном обхождении, ему равных мало, если вообще таковые есть. В доказательство приводил растяпу Афанашку, которого «к приличным людям допускать нельзя». Поскольку Афанашку Прохор не подпускал к одному лишь Савелию Степановичу, выходило, что другие, по его мнению, на «приличных людей» не тянули. Потом Епистофан, «хоть и свояк», а тоже не годился. — Что он, что хозяин его. Оба хороши. Что на языке, то и на уме. Как такому человеку Савелия Степановича можно доверить? — обругал и Никитку с Илейкой. — Носы только до неба держат. А как до работы, тут их нет. Это вообще что ж за слуги такие, которые к чужим господам без почтения? А? — сурово допытывал Прохор Ивана Ильича. На утверждение, что у Зарр-Гаджа-Буна и свои слуги есть, лакей презрительно скривился. — Дикари, и есть дикари. Как они могут услужить? Костюма даже почистить не умеют. — в принципе, как ни тяжело было это признать, Прохор был прав в том, что считал бестолковыми всех слуг. Вот только себя он почему-то полагал исключением.
Не зная, что ещё можно сделать, Иван Ильич обратился к Казимиру за советом. В иных обстоятельствах пошёл бы к Халапуеву, но его не было. Казимир же представлялся наиболее здравомыслящим и способным помочь. Всегда спокойный, не теряющий присутствия духа. Он смог ободрить Стопова. Привёл несколько доводов вполне правдоподобных и реалистичных. Слушая его размеренный бархатистый голос, внемля плавно переливавшейся по фразам мысли, Иван Ильич всё более успокаивался. Внезапные бесцеремонные уходы гостей уже не казались чем-то огорчительным, из ряда вон выходящим. Ушли, так ушли. Подумаешь? Опять значимей становились недочитанные книги, собственные размышления. Обретал прежнюю притягательность любимый диван. Гости и их комфорт начинали заботить гораздо меньше. Казимир оказывал поистине волшебное действие. Иван Ильич вернулся к себе в спальню и соснул там часок-другой. Встал же потом с лёгкой головой и спокойным сердцем. Он забыл о Мясоедовой и Гаврилине и не вспомнил бы, если б Гаврилина не напомнила о них своим встревоженным видом.
Очередь переживать за исчезнувшего мужа перешла от Мясоедовой, тоже куда-то подевавшейся, к Гаврилиной. Она будучи помещицей, а не чиновницей, не сдерживала себя. Да и платочки у неё были не такого качества, их можно было не щадить. Она открыто, не стесняясь, поплакивала и пошмыгивала носом, вызывая ещё больше жалости, чем недавно Мясоедова. Пытавшаяся её утешить, Вахмистрова не знала, чем помочь. Плохую службу сыграл и её муж. Дабы развеять тоску, он спел романс. Пел он замечательно. С чувством. И романс был неплохой. Но только в припеве там были слова «Куда, куда любимый мой исчез?» Этого петь определённо не надо было. Гаврилина от этого разошлась плачем. Пришлось отводить её наверх, где поплакав ещё немного, она уснула. И хоть сон её был ровен и покоен, бодрствование Стопова снова омрачалось. Ни о каком диване и спокойном чтении не могло быть и речи. Не могло быть ему покоя, когда он помнит, в каком несчастном состоянии один из его гостей и когда никто не знает, что сталось с остальными. Снова хотелось идти к Казимиру.
14
За столом царила унылая, безрадостная атмосфера. Гаврилину чуть не насильно усадили вместе со всеми. Ни к чему она, естественно, не притрагивалась. Даже к понравившимся до этого блюдам. Вахмистровы многозначительно переглядывались. Они так и не могли решить, что приличней — остаться или уехать. И главное что будет практичней. Не вляпаются ли они ненароком в какую-нибудь историю. Вроде бы, присутствие действительного статского советника должно ограждать от любых бед. Но очень уж странные вещи происходили. Все погрустнели. Зарр-Гаджа-Бун стал заметно нетерпеливее и резче. Их игра, должно быть, обострялась и ставки повышались. Штэйн, лишившись всех своих слушателей, приумолк. Не шутил по поводу и без. Изредка кидал обиженные взгляды в сторону своих приятелей и немного отдалился от них. Кажется, он крупно проигрался. В таком случае ему было отчего расстраиваться. Казимир ещё пытался поддерживать атмосферу, но даже его возможности были ограничены. К тому же и у него, по-видимому, не так гладко проходила игра, что не может не сказаться на настроении. Все ели без аппетита, пили без удовольствия и говорили без энтузиазма. Иван Ильич уже не питал надежд улучшить ситуацию. Он пустил всё на самотёк, заранее смирившись с возможными неприятностями. И неприятности не замедлили произойти.
В дверях возник Прохор. Он делал отчаянные жесты. Выпучивал глаза и что-то сигнализировал. Иван Ильич подозвал его к себе. Его ухо обдал горячий шёпот, отдающий луком и водкой. Оказалось, что и среди прислуги не всё было ладно. Куда-то делся гаврилинский Афанашка. Так же бесследно, никому ничего не сказав.
— Как? И Афанашка тоже пропал, — нечаянно вырвалось у Стопова.
Гаврилина, услышав это, вздрогнула, возвела очи горе, глубоко вдохнула, подготавливаясь, похоже, к плачу. Конечно, исчезновение слуги подействовало на неё не так сильно, как пропажа мужа. Но эта утрата бередила не успевшую зажить рану.
— А, может, муж ваш вместе со слугой и... — предположил Вахмистров.
То, что пропали оба, нисколько не облегчало дела. Скорее наоборот.
Затянувшееся молчание стало тяготить. Чтобы разрядить атмосферу, Вахмистров рассказал забавный эпизод из служебной практики. Про арестанта, которому дали десять лет каторги, потому только что отчество у него очень походило на фамилию одного разыскиваемого преступника. Пока ошибка выяснилась, он уже успел отсидеть половину срока. Вахмистров с юмором рассказывал эту историю, комично передавая реакцию осуждённого. Сам он смеялся от души. Но никто, к сожалению, не поддержал его. Жена натянуто улыбалась. Она уже слышала это, и в десятый раз оно оказывалось не так уж смешно. Савелий Степанович покровительственно хмыкнул. Штэйн хихикнул какой-то своей мысли. Остальные же и вовсе не обнаружили юмора.
На удивление, в том числе для него самого, Ивана Ильича не так уж взволновало очередное таинственное исчезновение. Он более переживал, что не удаётся обеспечить удобство на должном уровне. Да и другие тоже совсем не казались встревоженными. То, что подадут в обед и на ужин, представлялось чем-то более занимательным и значимым. И потом о столь многом ещё можно было поговорить. Новые темы всегда находились без труда.
После завтрака Гаврилину, зажав её с обеих сторон, Вахмистровы повели прогуляться.
Неразлучная троица, Казимир, Штэйн и Зарр-Гаджа-Бун, что-то шумно обсуждали. Между ними обнаружилась явная напряжённость. По громкости голоса можно было определить, кто проигрался. Более прочих возмущался Штэйн. Иван Ильич, не желая им мешать, от нечего делать обошёл хозяйство. Всё жарилось, варилось, мылось и чистилось исправно. Его надзор не требовался. Не имея возможности отдаться излюбленным занятиям, Иван Ильич слонялся по дому. Заглядывал на кухню, в конюшню, спорил с Прохором, прошёлся по саду, с удивлением обнаружив, что сирень уже зацвела. Поскольку его личное присутствие ни на что не влияло, решил, чтобы развеяться, съездить в деревню. Приказал запрячь коляску.
Кучер долго боролся с лошадью. Она никак не желала одевать сбрую и заглатывать ненавистный мундштук. Брыкалась и резко мотала головой. Очень ей не хотелось ехать куда-либо. Кучер стыдил лошадь за такое несознательное поведение. Взывал к её лошадиной совести. Напоминал о её обязанностях и всех тех разах, что они всё-таки ездили. Животное внимательно поводило ушами на обидные слова, но не сдавалось.
— Да что ты будешь делать? Ну не хочет и всё тут. Вожжа ей попала, — жаловался кучер. Но человек на то и человек, что должен быть умнее лошади. Мужик пошёл за яблоком. И, пока упрямица вовсю хрустела, довольно пофыркивая, он нацепил ей сбрую и, подождав, пока она тщательно всё прожуёт, вставил мундштук.
— Ну вот, готово. Теперь, барин, можно нам ехать, — обернувшись, сказал кучер пустому пространству.
Иван Ильич, устав ждать результата, кто победит лошадь или человек, отправился в деревню пешком. Чего в обычное время никогда бы не сделал. И не потому что Помятовка была так уж далеко от усадьбы, это не совсем так. Этим он хотел отвлечься. Пройтись, подумать. И не о гостях и всех сопутствующих им проблемах, а о чём-нибудь более лёгком — о славянском вопросе, не думающем разрешаться, о опытах с электричеством, анатомических и географических открытиях. О чём раньше он думал, лёжа на диване. Забыться хотелось. В доме такое было недостижимо.
С последнего раза, что он там был, в деревне ничего не изменилось. Всё те же неказистые избёнки, кривенькие покосившиеся заборчики. Степенно прохаживающиеся бабы. Редкие мужики, важно снимающие перед ним шапку. Гуси и свиньи, каждые в своей луже.
Стопов потрепал какого-то мальчишку по голове. Поболтал с мужиками. Те говорили, в основном, о предстоящем покосе, занимавшем все их помыслы. Иван Ильич с большим удовольствием побеседовал бы о французской литературе или о немецкой философии. Но мужики французских писателей не читали и вообще не знали, что такое философия. Слушая о их заботах и проблемах, Иван Ильич думал больше о своём.
Конец этому диалогу, где ни одна из сторон не понимает другую, положил прибежавший староста. Он на ходу здоровался, махая снятой шапкой и крича во всё горло.
— Иван Ильич! Как же это вы, Иван Ильич? Что ж это вы? Неизвестимши. Сказали бы, а то мы ни сном, ни духом. Мы б для вас телёнка зажарили и дичинки какой-нибудь. Иван Ильич.
— Нет-нет, — Иван Ильич судорожно вспоминал имя своего старосты. Кажется, Макар. Рисковать он не стал, — ничего не надо. Я так только прогуляться...
— Может, хоть водочки изволите с соленьицами. Хоть рюмочку, Иван Ильич, уважьте.
Иван Ильич не смог отказать. Староста с такой надеждой, с таким щенячьим выражением заглядывал ему в глаза. Отказ мог разбить его сердце. Пришлось идти к нему в избу, пить водку и выслушивать бесконечные жалобы на крестьян, что гулянки предпочитают работе; на погоду, которая, подлая, не желает помогать; на жука, что поел листья; на червя, что пожрал корни; на дождь, что, вишь ты, не вовремя зарядил; на холода, что, мерзавцы, зимой рановато ударили; на жару, что, стерва, слишком жарит. Иван Ильич слушал и зевал. Впрочем, специально для него поданные грибочки он уважил. Да и водочка была неплоха.
— Иван Ильич, что у нас тут случилось. Ужасть, Иван Ильич, — мужик каждую фразу начинал и заканчивал «Иваном Ильичом». В этом, по его мнению, состояла суть вежливого обращения, — люди пропадают, Иван Ильич. И не так, чтобы бегут, Иван Ильич. А истинно пропадают. Как есть, исчезают. Ужасть, Иван Ильич. Прямо как нечистая сила их побирает.
Иван Ильич понял, что и здесь не получится развеяться. Даже в деревне не оставляли его заботы.
— Агафьевна пропала. Была и нет. Прямо с избы затерялась. Потом Семён Хрипов. Это он господ гостей к вам в усадьбу провожал. В тот же день куда-то тютюхнулся. Ужасть, Иван Ильич. Были люди и нет их. — староста помолчал какое-то время и повторил ещё раз для большей убедительности, — Иван Ильич.
Стопов ничего не отвечал. Он хотел окунуться в безмятежную жизнь деревни, какой себе её воображал. А оказалось, что и тут происходили такие же неприятности. С грузом на душе поплёлся он обратно.
15
По возвращении домой чего угодно ожидал Иван Ильич — того, что небо упадёт на землю, что все станут ходить на голове. Так что его нисколько не удивило отсутствие Вахмистровых. Это было вполне предсказуемо. Не считая этого, в остальном всё было так же, как и до ухода. Прохор всё так же валялся на кушетке, только на другом боку. Оставшиеся гости, как будто ничего не замечая, доигрывали партию. Штэйн повеселел, что свидетельствовало о том, что приятели его в проигрыше. Гаврилина, ранее порывавшаяся уехать, хватавшая всех за руки с одним и тем же истерическим вопросом, не видели ли её мужа, теперь приутихла. Всего боялась. Ей было страшно и уезжать, и оставаться. Ни на что не могла решиться, ни к чему была уже не способна. Ходила беззвучной тенью. Только плакала и вздыхала.
Известие о очередной пропаже, о очередной двойной пропаже, и то, что теперь это были муж и жена, не прибавляло пристойности,
— Вахмистровы оба пропали? Одновременно? — переспросил Иван Ильич.
— Оба. Разом, — лицо Настьки, опередившей этой новостью Прохора, кипело эмоциями, но более всего в нём было удовольствия от возможности поделиться сплетней.
— А Гаврилина?
— Пока тут.
— Странно... странно, что она ещё здесь... А Лизавета Антоновна где?
— Чай кушают.
— Приготовь и мне.
Иван Ильич не знал, что делать. Что вообще делают в таких случаях? Бывали ли подобные случаи?
От безысходности пошёл за советом к Прохору, хотя время для этого было не самое подходящее. После дневного сна он всегда вставал сердитым.
— Послушай, Прохор, — начал Иван Ильич, — что ты думаешь обо всём этом?
— А что такое? Я ж ничего... Чего я то? — Прохор от беспокойства надувал щёки и выпучивал глаза. Имея на то веские основания, он подозревал, что истинная цель всех вопросов — выяснить, кто виноват в распитии бутылок. Потому везде виновниками выводил других слуг.
— Господа Тумбовы пропали? Это Епистофан. Ему лишь бы ничего не делать...
— Четвертинкина нет? Так это Епистофан вино подпивал...
— Мясоедов? Да Никита этот, с позволения сказать, Семёныч, что за лакей? Костюм подать не умеет. Только нос задирать и может...
— Гаврилин и Мясоедова? Это всё Афанашка, сучий сын. Таких обормотов ещё поискать. Он и у хозяев своих, небось, ворует...
— А то что и Афанашка пропал? Так это он от ответственности бежал. Не иначе...
Поняв, наконец, бесполезность и бессмысленность этого разговора или попросту устав его вести, Иван Ильич отвернулся и ушёл.
Какое-то время в спину ему неслось.
— А Аксинья, Аксинья то. Кажный второй кусок себе в рот. Даром что кухарка. И Настька хороша. Егозит, егозит. Да тоже, чай, с запазухой. Вор на воре. И кучер тоже...
Иван Ильич поговорил с кухаркой. Та на все вопросы отвечала: «Ни сном, ни духом. День-деньской за готовкой. Моё ли это дело за господами смотреть?» После уже третий раз повторенной одной и той же фразы, Стопов отстал от неё.
Спрашивал Настьку. Девушка смущённо хихикала, отвечала глупо и невпопад. Она думала, что барин «клинья подбивает». Ожидала, что в любую минуту её могут ухватить. О гостях же она ничего интересного не могла сообщить, разве что:
— Барин Гаврилин мужчина видный. И плечами, и ростом выдающийся. И Мясоедов солидный. Живот у них какой. Большой человек, сразу видно. Вахмистров весь такой бравый. По службе с саблей ходит. А Ноздрюхин тот балабол. Обещал бусы. Но ничего не привёз. Тумбовы, конечно, дурни. Зато молоденькие. И Афанашка молоденький. Хоть и тоже дурень, — больше ей сказать было нечего.
Разговор с Лизаветой Антоновной был не менее безрезультатен. Вследствие романтического склада натуры, она везде усматривала любовную драму.
Мясоедов, по её мнению, бежал к любовнице. Гаврилин и Мясоедова, соответственно, были любовниками. И тоже бежали. Вахмистровы? Тоже что-нибудь не без этого. Лизавета Антоновна составляла самые немыслимые любовные треугольники и квадраты. Все состояли в связи друг с другом, если не напрямую то косвенно — через жён и мужей. Потому все и бежали.
Кучер сказал немного. Клялся и божился, что «Христом-Богом, верою-правдою», что служит как может, что, как велено было, экипаж отремонтировать и в исправности держать, так он и делал. А ежели лошадь «раскопытилась» или рессора отлетела, то уж никак не по его вине, потому как он «Христом-Богом, верою-правдою..».
Плюнув на всё и в частности на попытки что-либо исправить, Иван Ильич приналёг на спиртное и выпил несколько больше, чем требуется для повышения настроения. Попробовал забыться сном. Ворочался. То погружался в забытьё, то возвращался к бодрствованию. То засыпал, то просыпался.
Измученный старыми заботами и прибавлением новой, уставший от непривычно долгой ходьбы, разморенный духотой и выпитым, Иван Ильич к полднику спустился мрачнее тучи. Предпринятая прогулка способствовала аппетиту, но есть при этом не было желания. Так что желудок самостоятельно принимал пищу, минуя разум. Только чтобы восполнить силы, но не для услады вкуса.
— Что это у нас любезный Иван Ильич загрустил? — проблеял со своего угла Штэйн, всегда точно угадывавший чужое настроение.
— Что с вами, дражайший Иван Ильич, — вмешался Казимир. Он для каждого имел своё обращение. Лизавета Антоновна была «любезнейшей», Мясоедова «почтеннейшей», Вахмистрова «уважаймейшей», Гаврилина «добрейшей».
— Да нет, я ничего, — невнятно пробормотал Иван Ильич.
— Вы в таком расстройстве. Неужели, наше общество стало вам в тягость?
— Нет. Конечно, нет. Но просто, когда такое происходит. Все эти... такие...
— Эксцессы, — пришёл на помощь Казимир.
— Так ужасно всё это.
— Надо уметь легко ко всему относиться. Многие из тех бед, что стоили людям поседевших волос, расшатанных нервов и шалящих сердец, по прошествии времени воспринимаются не более болезненно, чем комариный укус, — назидал Каземир, — порой лучшим выходом является просто махнуть рукой.
Его влияние оказало своё обычное благотворное воздействие. А совет попал на благодарную почву. «Махнуть рукой» Иван Ильич и так сделал своей главной жизненной философией. Он и махнул рукой, как всегда поступал в сложных ситуациях. «Уж пусть идёт как идёт». Он уже мысленно попрощался и с оставшимися гостями. Ожидая, что и они в любой момент пропадут. Первым, по его прогнозам, должен был исчезнуть Штэйн, как наименее ему симпатичная фигура. Казимир, исходя из того же принципа, был бы последним.
— A propos, Иван Ильич, раз уж мы заговорили о забытьи. Лучшим средством избавления от хандры является совместное развлечение в приятной компании. Не знаю, насколько приятным вы почитаете наше скромное общество, но готов ручаться, что после всего лишь одной партии вы напрочь забудете о всех горестях и заботах.
Последнее, что сейчас хотел бы делать Иван Ильич, это играть в карты.
— Может быть, сейчас не самое подходящее время, — предпринял он слабую попытку отказаться.
— Напротив, дражайший Иван Ильич, вы нас очень обяжете, если согласитесь сыграть вместе с нами. Мы жаждем этого.
— Можно сказать, изнываем от желания, — эхом вторил Штэйн.
— Сыграем, Иван Ильич, всего одну партейку, — у Казимира впервые в голосе прозвучали человеческие нотки — не менторские, не постановочно-актёрские, — одну партию, не больше.
— Одну малюсенькую, — Штэйн почти вплотную прижал указательный палец к большому, настолько крохотным он полагал то одолжение, какое Стопов мог им оказать.
Казимир и Штэйн на пару атаковали Стопова и скоро принудили его к сдаче. Не в первый раз он дал вовлечь себя в дело, которое было ему глубоко безразлично.
Как на заклание поплёлся Иван Ильич к ломберному столу. Ни в какие карты он не хотел играть. Отчаянно не хотел. Особенно с этими людьми. Но почему мысль о игре с ними вдруг стала так неприятна ему? Он сам не мог понять. Казимир — образец любезности и обходительности. Штэйн со своими комическими ужимками и прибаутками был презабавным типом. Савелий Степанович — солидный человек, честь для любого общества. Что же было в них не так, Иван Ильич не мог определённо для себя уяснить. И тем не менее что-то было. Какое-то подспудно зреющее в нём чувство. Сомнение или подозрение.
Казимир с ловкостью маклера тасовал колоду. Пока он перебирал карты, его приятели с обострённым вниманием следили за мельтешащими словно конечности многоножки пальцами. Штэйн от нетерпения дул себе на руки и чуть не подпрыгивал. Савелий Степанович, забыв о своей солидности, заметно волновался.
— Вам первому прикупать, — обратился Казимир к Стопову.
Иван Ильич машинально взял в руки карты, всё ещё не отводя взора с мертвенно бледного лица своего визави.
Он мало беспокоился о игре и ещё меньше о том, чтобы выиграть. Да и шансов на это при сложившемся раскладе у него было немного. Карты ему выпали хуже некуда. Шестёрка и восьмёрка и разномастные валет, дама и туз. Что из этого можно было создать? Сбросил наугад выбранные карты, даже туза.
Штэйн осторожничал и разменял всего одну карту.
Савелий Степанович долго думал прежде чем расстаться с тремя. По его каменному лицу было не определить выгадал он от этого или проиграл.
Казимир с головой погрузился в свои комбинации. Только игра могла увлечь его.
Иван Ильич, больше сосредоточенный на партнёрах, не сразу смог оценить, сколь удачно у него прошёл размен. Он правильно поступил, не пытаясь составить лесенку из разорванных звеньев. Разумным ходом было и не цепляться за туза. Он действовал по наитию. Рискнул, не имея какой-либо конкретной тактики. Риск оправдал себя. На руках у него оказался полновесный фул-хаус. С этим вполне можно было побороться.
— Раскрываемся, — с уверенностью предложил Стопов.
Он не мямлил, не юлил и уже не шёл на поводу у других, в кои-то веки осознав себя хозяином дома.
За блефом у Штэйна скрывалась жалкая пара. У Зарр-Гаджа-Буна был сэт, три девятки. Казимир выдал стрит. К счастью, не по масти. Победа была за Стоповым.
— Надо же. Везение или талант, — удивился Штэйн.
— Повезло, — покровительственно промычал Зарр-Гаджа-Бун.
— Удача ещё не отменяет таланта. Талант в том и состоит, чтобы уметь использовать к своей выгоде сложившиеся обстоятельства, — Казимир и тут не смог отказаться себе в удовольствии поучать других.
Иван Ильич не придал значения собственному выигрышу. Его занимали гости, эти странные невиданные гости. Он переходил глазами от одного к другому, и от второго к третьему. Вспоминал, как они здесь появились. Вспоминал все не находившие объяснения события.
— Вы, — осенило его.
— Разумеется, мы, — с улыбкой кивнул Казимир. И это с его стороны было не столько сомнительной остротой, сколько ответом на осенившую Стопова догадку.
— Это вы, — железным тоном, никогда прежде не выказывая столько уверенности, вынес приговор Иван Ильич. Договаривать не было нужды. Все понимали о чём идет речь.
Казимир перестал улыбаться. Штэйн не хохмил. Что-то напоминающее уважение проскользнуло по непроницаемой физиономии Зарр-Гаджа-Буна, впервые демонстрировавшего подобное выражение.
Стопов наконец-то пристально пригляделся к своим гостям и увидел их истинно. Такими, какими они были, а не казались. Словно пелена спала с его глаз.
Троица сменила свои обличья, сняв привычные маски.
Вот Штэйн. У него на голове совершенно отчётливо обозначились небольшие закруглённые рожки. Кончик вздёрнутого носа поднялся ещё выше, выставляя две сияющих ноздри. Явный свиной пяточок. Остренькие ушки.
Зарр-Гаджа-Бун ещё более расплылся, даже как будто и в росте увеличившись. Стал больше, толще, внушительнее. Маленькие его глазки-бусинки не человечески поблескивали. Рот растянулся от уха до уха. При улыбке показывались ряды острых акульих зубов. Цвет кожи поменялся на зеленовато-серый и не кожа у него была, а бугристая чешуя. Он напоминал огромную жабу или необыкновенно разжиревшую ящерицу. Чудище да и только.
Изменился и Казимир. Мертвенно бледное без единой кровинки лицо. Скулы заострились. Лишь впалые глаза были всё так же выразительны. Иссохший он напоминал живого мертвеца. На нём как будто запечатлели своё воздействие не годы, а целые века.
Чёрт, демон и колдун. Поистине дьявольская троица предстала перед Стоповым. Напрасно Иван Ильич тёр глаза и щипал себя. Каким бы фантастичным и невероятным это ни казалось, как бы мало в это ни верилось, но это не был сон, а самая настоящая реальность.
Казимир взялся всё объяснить.
— Вы, должно быть, уже поняли, что составляет суть нашей игры, что, так сказать, служит предметом ставки. На что мы собственно играли.
— Слепой бы уже догадался, — развязно бросил Штэйн, с потерей человеческого облика, лишившийся последних остатков приличия.
Зарр-Гаджа-Бун вообще не утруждал себя разговором и только скривил свою кривую пасть в устрашающей ухмылке.
— Видите ли, мы давно полюбили игру и давно путешествуем по миру, в поисках подходящих для нас условий, — пояснил Казимир.
— Везде игрывали, везде, — добавил Штэйн.
— Все имеют свои страсти. Наша — игра.
— Игра — великая вещь, — убеждённо подтвердил Штэйн.
— Здесь просто идеальные условия для нас.
— И такие люди. С такими душами, — Штэйну, видимо, тяжело давалось молчание.
— Особого колдовства и не требовалось. Собственные наклонности расположили их к нам. Кто-то был одержим идеей власти. Других томила скука и праздное любопытство. Третьи искали выгоды. Так мы и завладели ими. А потом уж и разыграли.
... Пришлось, правда, при этом кое-кого из ваших крестьян прибрать. А то создавали ненужный шум.
— Мы шума очень не любим. Потому и выбрали вас. Хорошо здесь. Тихонько, покойненько, как на кладбище, — Штэйн считал нужным пояснять то, что в пояснениях и не нуждалось вовсе.
Ивану Ильичу припомнилось, как однажды, встав ночью по определённой надобности, нечаянно стал он свидетелем странного разговора за игрой.
— Прошу прощения. Но эту я принять никак не могу. Слишком пуста, — раздавался козлиный, того и гляди заблеет, голосок, несомненно, принадлежащий Штэйну.
— Да и я, признаться, тоже несогласен. Нельзя с моими её в один ряд ставить. Вы только поглядите, все крепкие семьянины. Опора общественной нравственности, — басил Зарр-Гаджа-Бун.
— Скорее уж подпорка, — гаерствовал Штэйн.
— Кого же вы хотите, — бесстрастно отозвался мелодичный баритон Казимира.
Иван Ильич был не из тех, кто подслушивает, пусть и в собственном доме. Поэтому поспешил по своим ночным делам. О необычном разговоре, который тем более должен был его заинтересовать в связи со всем происходившим в те дни, он благополучно забыл. Не в его привычке было долго думать об одном предмете. К тому же столько тогда было на нём забот.
Вспомнился и поразительный ответ Савелия Степановича на вопрос Лизаветы Антоновны.
— Зарр-Гаджа-Бун? Ваш род, верно, происходит от татар?
— Скорее уж татары происходят от меня, — горделиво улыбаясь, ответил ей он. Никто этой «остроты» так и не понял.
Было и много другого. Почему же он забыл об этом? Почему никто не обращал внимания на явные знаки? Что это было? Морок?
— Конечно, дражайший Иван Ильич, морок. Совсем небольшой морочек, чтобы не нервничали. — Казимир словно прочитал его мысли. — Однако на всех по-разному действует. Одни более чувствительны, — он выразительно глянул на Стопова, — другие менее. Одни наблюдательны и глазасты на такие вещи. Как вот, например, старуха эта. Как там её звали?
— Агафьевна, — уверенно назвал её имя Штэйн.
— Сами понимаете, чтобы не вышло большой беды, буйства толпы или чего-нибудь в этом роде, пришлось устранить источник беспокойства. Но так как многие оказались достаточно слепы.
— Очень даже многие теперь подслеповаты стали. Нам даже трудиться не приходится. Материализм очень нам на руку, — осклабился Штэйн.
— Кто же из вас сорвал банк, — спросил неожиданно Иван Ильич. Только это пришло ему в голову.
— Я, господин Стопов. Более всех в выигрыше оказался я, — ответил Казимир.
— Да-с, хотя причудливо душки наши перетасовались.
— За себя и своих близких можете не беспокоиться. Вы выиграли. Правила игры священны и нерушимы. Ни вам, ни тётушке вашей ничто не угрожает.
— Даже Прохора вашего не тронем, — снова вклинился Штэйн.
Зарр-Гаджа-Бун на это замечание хохотнул.
— Не беспокойтесь и за госпожу Гаврилину. Не можем же мы жену с мужем разлучать, — внешне всё такая же обаятельная и как будто дружелюбная улыбка Казимира, была настолько страшна, что заставила Ивана Ильича поёжиться от пробежавшего по спине холодка.
— Обо всём увиденном советую забыть. Для всех так будет лучше, — как ни в чём не бывало продолжил Казимир.
После этого можно было ожидать целого светопреставления, вспышек пламени, гудящей и раскалывающейся земли. Но чудо-гости вопреки всем ожиданиям, вопреки самой логике никуда не исчезали. Просто самым обыденнейшим образом собрались к отъезду. Засуетились африканцы. Появился лакей-невидимка.
Никто, кроме Стопова, не вышел провожать их. Лизавету Антоновну сморил сон. Слуги были заняты. Прохор спал. Аксинья с Настькой возились на кухне, отмывая посуду, оставшуюся после полдника, и готовя к обеду. Никитку и Илейку ещё вчера послали домой, вдруг их господа там.
Казимир на прощание разразился очередной тирадой.
— Дражайший Иван Ильич. Лично от себя и от лица моих компаньонов остаётся только поблагодарить вас за гостеприимство ваше, за безмерное радушие, которое мы, смею вас заверить, оценили в полной мере. Можно объехать десятки стран, посетить сотни домов, но не встретить такого заботливого обхождения и такого во всех отношениях замечательного общества, которые вы смогли здесь собрать.
— Таких людей поискать, — встрял неуёмный Штэйн.
— Ценя приложенные вами усилия и те условия, что вы для нас создали, мы не смеем более утомлять вас своим присутствием. Прощайте.
Штэйн снял котелок и поклонился, слегка присев на своих вогнутых внутрь ножках. У него и вежливый жест носил характер насмешки. Ибо, обнажив голову, он только явил тем самым свои козлиные рожки во всей их длине и закруглённости.
Зарр-Гаджа-Бун, что, судя по всему, было его настоящим именем, небрежно кивнул. Остальных людей он презирал в любом образе.
Потом они расселись по экипажам. Карета Зарр-Гаджа-Буна, кроме объёмистой туши её владельца, могла спокойно уместить ещё и двух Штэйнов, но для этого пришлось бы пожертвовать удобством, кое действительный статский монстр очень ценил. Так что Штэйн и Казимир поехали вместе.

Сложно было в это поверить. Невозможно. Даже для Стопова непосредственного свидетеля и участника событий, реальность произошедшего стояла под вопросом. Было ли всё это на самом деле? Были ли его гости тем, чем они казались? Что стало с соседями? Возможно ли такое? Ведь совершенно ясно, что не может такого быть, тем более в просвещённом девятнадцатом веке. Если иногда Иван Ильич выспрашивал дворовых, что они видели, не показалось ли им чего, куда, по их мнению, подевались все его гости, отвечали ему бестолково, с чураниями, переходящими в молитву. Оставшиеся образованные люди не могли ничем ему помочь. И, хоть очень сложно объяснить пропажу стольких людей, в числе которых были влиятельные и заметные лица, всё-таки при желании это можно было сделать. Выдумывали разное: и таинственные масонские кружки, и путешествие — отправляли их обычно в Грецию, в последнее время гремевшую политическими потрясениями, и разбойничью шайку. Разумнее всего было принять произошедшее за сон. Так Иван Ильич и поступил. Сон так сон. А сны разные бывают и очень правдоподобными могут порой казаться, не переставая при этом быть плодом фантазии. Может, права могла оказаться Лизавета Антоновна. Может, все и вправду убежали к любовникам. Или куда-нибудь срочно и тайно уехали. Могло же так быть. К тому же всё равно его друзья, Халапуев и Палачов, уцелели, избежав участия в «игре». А они стояли на рационалистических позициях. Тех же взглядов придерживались и Снежины, благополучно вернувшиеся из Швейцарии — Четвертинкин был прав. В небылицы про нечистую силу никто не верил. Возвращения пропавших ждали со дня на день. Но они так и не появлялись.
Зато объявился Ноздрюхин. Этого ничто не брало. Даже нечистой силе он был не по зубам. Оказался Ноздрюхин в том самом Воронеже, о котором столько сочинял, и одному Богу известно, как его туда занесло. На расспросы он либо отмалчивался, что ему было несвойственно, либо в туманных выражениях отговаривался, что есть вещи, упоминать которые ниже его достоинства, хотя чистоплюйством прежде не отличался. Но в разжигании сплетен относительно прочих исчезновений он активно поучаствовал, склоняясь к самой романтичной версии, про разбойника. Утверждал, что лично «имел честь с ним сразиться, о чём в напоминание этот шрам». В доказательство он всегда показывал руку, лишённую и намёка на царапину.
Сенсация, если о ней постоянно не напоминать, обращается в обыденность и со временем забывается. Самая занимательная история, покинув языки обывателей, покидает и их головы. Лишившийся главных своих сплетников уезд недолго бурлил. Поговорили-поговорили, да и забыли. Черти, колдуны, масоны, разбойники... И не такое бывало. Вот однажды сама губернаторша приезжала. И ведь тоже тогда поначалу не верилось.
Жизнь вошла в привычную колею. Халапуев занимался поместьем. Палачов изобретал. Ноздрюхин кутил и балагурил.
Иван Ильич вернулся к своим обычным занятиям. Вновь по утрам спорил с Прохором, обсуждал с Лизаветой Антоновной готовившиеся блюда, днём дремал с книгой и засыпал за газетой. Всё у Стоповых было по-прежнему.

© Марк Андронников, 2024
Дата публикации: 04.10.2024 15:03:31
Просмотров: 412

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 9 число 61: