Вердикт
Светлана Осеева
Форма: Повесть
Жанр: Психологическая проза Объём: 91674 знаков с пробелами Раздел: "ПОВЕСТИ" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
СВЕТЛАНА ОСЕЕВА ПЁТР СОЛОДКИЙ ВЕРДИКТ 1. Всё лето стояла непоправимая жара. Она вторглась в пределы города в мае и продержалась до конца сентября, потом отступила ненадолго и снова навалилась на октябрьские улицы непобедимой духотой пыльного воздуха, влажностью и липкой испариной, как перед грозовым дождём. Мы ещё не пришли в себя от летнего безделья и безденежья, прокравшегося в нашу жизнь вслед за неожиданной поездкой на столько лет не виденное благословенное морское побережье где-то там, почти в сутках езды на продуваемом сквозняками поезде. Кстати, именно в поезде мне и повстречались маленькие тщедушные человечки. Их была целая дюжина. Они были такие крошечные, что я поселила их в спичечный коробок, который хранился у меня до некоторых пор. Ощущая себя счастливыми и подавленными одновременно, мы совершенно не представляли, что нам делать теперь с нашими отношениями. Это лето и море позволило нам впервые за много лет взглянуть друг на друга поверх ежедневного домашнего сумасшествия, которым мы столько лет были прижаты друг к другу. Ещё несколько месяцев после возвращения, в минуты утреннего раздражения обилием сиюминутных проблем, которым, большей частью, не суждено было стать решёнными ни сегодня, ни завтра, а может быть, вообще никогда, мы оглядывались назад, в тот рай, который нам пришлось покинуть, возможно, на долгие годы, и воспоминания о залитых солнцем полупустых пляжах, о напряжённом, надсадном, почти наркотическом ощущении воображаемого греха, о нас, наконец-то почти чужих, ничего друг о друге не помнящих, праздных, пляжных, загорелых - ещё долгие месяцы не позволяли нам снова попасть в незримые, с нашей помощью кем-то много лет назад расставленные, сети вражды. Иногда мне казалось, что это дело рук жителей спичечного коробка. И тогда я выпускала их на стол, чтобы посмотреть, как они совершают обряд освобождения. А вначале всё казалось глупейшей затеей. Сверкающая морская вода, мягкость песка, шершаво налипающего на мокрые ступни, беглая обольстительная нежность солёной пены на вскипающих бурунах, расплавленное солнце, плавно обжигающее тело - всё это выглядело безнадежно подпорченным перспективой нашего жалкого содружества, осточертевшего союза двух абсолютно разных и, к сожалению, слишком хорошо знающих уязвимые места друг у друга, людей. И, может быть, во многом бессознательно, мы сталкивались с препятствиями, ставящими под сомнение возможность поездки, с каким-то затаённым удовольствием. Тем не менее, каждый из нас втайне надеялся на счастливый случай, который поставил бы всё на свои места, позволил нашим делам завершиться вовремя и наилучшим образом, и поторопил бы нас на пропахший паровозной гарью перрон, где по удачному стечению обстоятельств купленные билеты, наконец-то, обеспечат нам если не самые лучшие, то, по крайней мере, хотя бы сносные места. 2. Я всюду опаздывала. Цейтнот завладел не только моим временем, но превратился в настоящий недуг, который принуждал мои мысли и планы пребывать в состоянии бесполезного лихорадочного возбуждения. В последний день перед предполагаемым отъездом со мной произошла история более чем нелепая, почти неправдоподобная. Хотя и мой муж потом сказал, что такие случаи для меня - абсолютная норма, которая и превращает всю мою и его жизнь в сплошной хаос, состоящий из недоразумений. Я ехала на работу, чтобы получить причитающиеся мне отпускные. Выйдя из метро, я остановилась на усеянной людьми троллейбусной остановке и увидела старушку с беспомощным, детским выражением лица. Её движения были несуразны, как будто она шла не по раскаленному от августовской жары асфальту, а по зыбкой, проваливающейся под её ступнями шаткой поверхности. Божий одуванчик с белой, редковолосой головой, она заискивающе улыбалась и медленно бродила среди невесёлых, неизменно чем-то озабоченных людей, стоящих вдоль истоптанного пыльного бордюра в ожидании троллейбуса. Бродила, очевидно, в надежде, что в ком-нибудь из них человек окажется сильнее пассажира, но уже трое, неопределённо махнув руками куда-то в противоположный конец площади за громадным и запутанным подземным переходом, старательно отвернулись, отшатнулись от неё, устремляясь к спасительному троллейбусу, наконец-то показавшемуся из-за поворота. Она повернула в мою сторону. Глядя на пыльную гармошку троллейбусных дверей, я с раздражением торопила неуклюжих, толпящихся у входа пассажиров, в мыслях обречённо смиряясь с тем, что троллейбус уедет без меня. "Помогите мне..." - сочился ко мне сквозь раскалённый воздух, опережая её суетливо-усердное ковыляние, тонкий, вибрирующий голос. Створки троллейбуса закрывались долго и коварно, ещё и ещё раз предлагая мне попытаться втиснуться в битком набитый салон. Я отвернулась и почему-то посмотрела вниз, на её ноги. Это были посиневшие, узловатые, вздутые изнутри, изрытые траншеями вен, деформированные старушечьи ноги. Они ютились в расползающихся и Бог знает на чём держащихся босоножках с веревочками. Вид этих ног отрицал не только усвоенные мной ещё в школе анатомические закономерности, но и подвергали сомнению саму возможность этих ног переносить на себе с места на место её тело, которое показалось мне грузным и миниатюрным одновременно. - Простите... Улица Горького, три, квартира одиннадцать... - она склонила голову набок, как иногда делают лукавые, но в общем-то беззлобные дети. Я ответила, что не знаю наверняка, где точно это находится, и оглянулась на стоящих и идущих мимо людей в тщетной надежде на то, что ей может прийти в голову переадресовать вопрос кому-то другому, более сведущему в географии города. Но она не ушла, а внимательно посмотрела на меня и, слегка жеманясь, грассируя, чуть растягивая гуттаперчевые слоги, как состарившиеся институтки непролетарского происхождения, которых, честно признаться, я видела только в советских фильмах, тихо спросила: - Простите…А вы поможете мне? Горького, три… Квартира одиннадцать… Ещё раз взглянув на её ужасные ноги, я подумала, что не успею оформить отпуск и получить смертельно необходимые мне деньги у вечно недовольной кассирши, которая, конечно же, именно сегодня постарается слинять с работы пораньше. Стоящий неподалеку рыхлый белёсый человек без определённого возраста и пола гнусавым кошачьим голосом пропел: — Это через переход, в том конце площади...- и тут же отвернулся, без особого интереса, впрочем, как мне показалось, и без острой нужды рассматривая начинающие гнить коричневато-жёлтые перезревшие бананы в зеброобразной палатке за моей спиной. “Оборотень...” — брезгливо подумала я ему в спину, взяла старушку под руку и легонько потянула к подземному переходу. Но когда каменный зев ощерился бесконечным, как мне показалось, вероятно, от жары и духоты, каскадом ступеней-клавиш, уходящих в прохладную темноту, мне стало страшно, и показалось, что я не смогу дотащить её не только до улицы Горького, но даже до ровного тёмного дна подземного перехода. Она вцепилась в мой локоть, как будто тонула, безнадежно пытаясь перенести тяжесть тела с одной ноги на другую, не говоря уже о том, чтобы оторвать как будто приклеившиеся к асфальту распухшие ноги в своих кошмарных неустойчивых босоножках. Мы двигались, как две дурацкие костюмированные улитки. Меня переполнял ужас, стоило мне взглянуть на ступени, безжалостно уходящие в тёмный провал. По мере приближения к ним я ещё больше замедлила шаг, лихорадочно представляя, как мы обе кубарем катимся вниз. Старушку раскачивало из стороны в сторону, и невозможно было даже приблизительно предугадать, какое положение мне необходимо выбрать в следующий момент, чтобы успеть упереться в бетонную поверхность моими не рассчитанными на перетаскивание таких экстремальных тяжестей классическими туфлями на высокой шпильке. Мы напоминали двух борющихся изо всех сил жуков, хотя единственное, чего нам обеим отчаянно, до помутнения рассудка, хотелось - это не упасть на эти страшные бетонные ребра. Третья ступень окончательно убедила меня в том, что из этой затеи ничего не выйдет. Мои ноги тряслись и подкашивались. Поясница ужасно болела, к горлу подбирались коварные слёзы, а тело казалось омерзительно липким и скользким от пота, сочащегося из каждого сантиметра моей кожи. И тогда, когда всё моё существо превратилось в один огромный, нестерпимо сияющий сгусток отчаяния, мышцы вдруг почувствовали полное, бесповоротное облегчение, и мне на долю секунды показалось, что я проваливаюсь в стремительно гаснущую, слепнущую пустоту. Справившись с наваливающимся обмороком, я с удивлением обнаружила, что старушка стоит рядом, по-прежнему вцепившись в мой локоть, но теперь нас окружают трое парней, и что со всех сторон нас подхватывают загорелые руки. - Куда вам надо? - звонко спросил меня лохматый парень, которого я сразу же про себя назвала Студентом. Старушка наполовину испуганно, наполовину кокетливо пискнула: - Улица Горького, три, квартира одиннадцать... Потом, еще крепче сжав мой локоть трясущимися руками, тихонько проворковала: - Вы же пойдёте со мной, правда? - и шепотком добавила, заговорщически озираясь, - Я, видите ли, одна с ними боюсь... Они почти понесли её, но едва в конце короткого тоннеля вспыхнул жаркий прямоугольник дневного света, один из парней - светлоголовый, с неправильными, чуть асимметричными изменчивыми чертами лица, с широко расставленными глазами, прозрачными от льющегося навстречу солнца, сказал: - Так. Стоп. Надо брать такси, - а затем, повернувшись ко мне, с лёгкой досадой бросил: - Чего ей там надо, на Горького? Разве можно в таком возрасте валандаться по городу? Старушка застенчиво потупилась и, озарившись лёгкой, блуждающей, как у не в меру стеснительного подростка, улыбкой, заученно повторила: - Горького, три, квартира одиннадцать... Я там живу... - А почему же вы спрашивали, где это? - с трудом удерживая равновесие на подкашивающихся от недавнего напряжения ногах, безразлично поинтересовалась я. И тут же с досадой подумала, что с того времени, как передо мной захлопнулись гостеприимные двери троллейбуса, который, скорее всего, уже подъезжает к гранитным ступенькам моего учреждения, уже прошла целая вечность. Мне тут же представилось, как в дальнем кабинете сидит, поглядывая на часики, заведующая кадрами с ледяным - от ежедневно требуемой от неё безупречной вежливости - голосом, в кабинете слева - злится на опаздывающих мрачная и всегда озабоченная подсчётом денег кассирша, а гигантские электронные часы на центральной площади города, скорее всего, бесстрастно отсчитывают последние десятки минут до непоправимого закрытия обоих кабинетов. - Я забыла, как туда идти, - все лучезарнее улыбаясь, призналась старушка, и её отвислые, пухлые щеки, покрытые сетью нежнейших паутинных морщин, затрепетали. Я подумала, что ей, должно быть, лет восемьдесят, если не больше. И мне стало жаль её. Преодолев восходящий лестничный марш подземного перехода, один из неожиданных избавителей бросился ловить легковушку. Второй - темноволосый, который походил на студента, - куда-то исчез, как будто испарился. А я, с тоской думая о том, что в кармане у меня только пара проездных талонов и один жетон на метро, попыталась собраться с духом и сообщить третьему парню, оставленному рядом со мной для поддержания старушки в устойчивом положении, что сегодня мне совершенно нечем оплатить такси. За всю дорогу он не произнёс ни слова. Судя по его отчуждённому, как у сфинкса, выражению лица, ему вся эта история не понравилась с самого начала. Теперь, украдкой поглядывая на его плавно изогнутые, смуглые азиатские скулы, я с нарастающей мукой стыда собирала остатки мужества, чтобы признаться в том, что заплатить таксисту я не могу. Он скосил на меня длинный восточный глаз и спросил без инородного для наших мест акцента: - Так это не твоя бабуля? Я отрицательно замотала головой и, ощущая предательский прилив румянца на своих щеках, выдавила: - У меня совершенно нет денег... Он усмехнулся и сдержанно поинтересовался: - Что, совсем? Так тебе дать денег? Я задохнулась: - Вы что?! При чём тут я? - Не хочешь - как хочешь, - снова ухмыльнулся он и, помолчав, спросил у притихшей старушки: - Вы что, сами, что ли, живёте? - Нет, - оживилась она. - С детьми, с мужем? - Нет, с папой и с мамой. Мы переглянулись, и настойчивый собеседник снова приступил к расспросам, заметно заинтересовавшись её нелепыми ответами. - Они что, уже приходят к вам? - Я же говорю - я живу с папой и с мамой! - упрямо заявила она, сделав красноречивое ударение на слове "живу". - А муж, дети? Она взглянула на него со скрытым лукавством. - Я ещё не замужем, - и вдруг, опустив голову, каким-то умопомрачительно доверчивым голосом, тихо-тихо прошептала: - Я учусь. В консэрватории. По классу фортепьяно... Слово "консэрватория" она произнесла на старинный манер, с мяукающим прононсом, слегка грассируя и вытягивая слоги в изящные, прозрачно булькающие, томные фонетические фигуры. - Так, экипаж на месте. Прошу вас, барышни, - галантно подставил крепкий локоть под её ставшую вдруг вкрадчиво-изящной морщинистую руку смуглый собеседник и, приподняв одну бровь, заглянул мне в лицо серьёзными, без тени иронии, вдруг вскользь показавшимися мне какими-то египетскими, глазами. Может быть, в эту секунду я и назвала его про себя Египтянином. Её дом оказался рядом с площадью. Когда Светловолосый попытался расплатиться с водителем, тот мягко отказался от предложенных денег, сославшись на то, что, мол, случается всякое, а работы было совсем немного. У подъезда она снова вцепилась в мою руку и попросила не бросать её одну. Мы вошли в мрачный, снаружи напоминающий потертый буфет в стиле «ретро», старый лифт. Открывающиеся и закрывающиеся двери огласили ближайшие этажи церемониальным лающим лязганьем. Остановившись перед высокой дверью, окрашенной в светлый зеленовато-голубой цвет, она почтительно пропустила меня вперед. Я позвонила. За дверью послышались шаги, затем все смолкло. Египтянин, как я его про себя окрестила, осторожно поинтересовался, нет ли у неё собственных ключей. Она опустила непослушную, трясущуюся руку в карман кофты, достала оттуда несколько медных монет 1912 года и застенчиво спросила: - Это? - Может быть, ещё что-нибудь поищете? - мягко спросил Светловолосый. В её глазах отразилось искреннее недоумение. Задумчиво пошарив в допотопной сумке, она вытащила не менее допотопное портмоне, когда-то, судя по всему, окрашенное в горчично-коричневый цвет и опять виновато спросила: - Это?.. Я осторожно протянула руку. Портмоне был отдан мне с безропотностью благоразумной жертвы, которая из дилеммы «жизнь или кошелек» неизменно предпочитает отдать кошелёк - с лёгким сожалением, но почти не раздумывая. Ключ тускло поблёскивал внутри. Войдя в тёмный, с пыльным, слежавшимся запахом, коридор огромной коммунальной квартиры, где всё было завалено обломками испорченной мебели, рыболовными снастями, растерзанными старыми игрушками, обрывками грязного ватмана, кусками линялых обоев и потерявшей первоначальный цвет ветошью, она деловито просеменила вперед. Чувствовалось, что в привычной обстановке пространство почти не сопротивляется её телу, а ноги обретают способность двигаться если не быстрее, то, по крайней мере, гораздо увереннее, чем на пугающей незнакомой улице. Из глубины коридора выглянула чья-то заспанная физиономия - и спряталась вновь. Затем кто-то нарочито и, как мне показалось, весьма раздражённо хлопнул дверью. Её небольшая, узкая - в одно окно - бежевая комната была исполнена простоты и солнечного света. Но над беспорядочной грудой барахла, небрежно сваленной в кучу справа от двери, и, по-видимому, служившей ей чем-то вроде платяного шкафа, витал неопрятный запах мышей, мочи и кислого старческого пота - запах, которым обычно пропитывается нехитрое жильё очень старых и одиноких людей. Напротив, в изголовье продавленной кушетки, на которую она тут же прилегла, улыбчиво смежив веки и предусмотрительно обхватив мою взмокшую, горячую руку своей капризно вздрагивающей прохладной ладонью, висели фотографии каких-то людей: важного усатого мужчины, серьёзного белоголового мальчика в белой рубашке и двух миловидных, немного похожих друг на друга, дам в тёмных, добротных, чопорно закрытых старинных платьях. Рядом стоял протёртый до твёрдой основы на сиденье, когда-то, по-видимому дорогой, а ныне обшарпанный стул, похоже, эпохи сороковых, а может, пятидесятых годов, с потрескавшимся выцветшим лаком на массивных ножках и с оторванной спинкой. На нем стояла серая, в тонких, как ретушь, разводах окаменевшего жира, мелкая фаянсовая тарелка с хлебными крошками. Я спросила, как её имя. Она тотчас же продребезжала в ответ: — Лиза... На мой вопрос, не хочет ли она что-нибудь съесть, Лиза смущённо улыбнулась и, по-прежнему не выпуская моей ладони, прошептала, с опаской поглядывая на полуоткрытую дверь, что не любит ходить на кухню, что давно уже ничего не ест, только иногда, редко, когда очень хочется. Казалось, что от её тонкой, усеянной пастельно-бежевыми пятнышками, морщинистой кожи исходит прохладное, едва уловимое свечение. С улицы в комнату низким контральто полились звуки старомодного шлягера, написанного какой-то, как сплетничал кто-то, латиноамериканской нимфеткой. Казалось, Лиза настороженно, будто гоня от себя что-то неприятное, вслушивается в музыку, доносящуюся откуда-то из глубины двора. На её безмятежном лице проступило выражение странного беспокойства, как будто ей стало что-то мешать в этой тихой комнате. Она приподняла голову и вдруг быстро и жалобно попросила закрыть окно. - Вам будет жарко, - попытался убедить её Светловолосый, но её лицо болезненно искривилось: - Закройте, пожалуйста… Немедленно! У меня болит голова... Тут же окно резко захлопнулось, стёкла противно задребезжали. В дверях с противоположной стороны появилась взлохмаченная голова, удивительно напоминавшая голову того, кого я окрестила Студентом, и с важностью констатировала: - Сквозняк! – и после неожиданно заявила: - Я - Плиний Игорь Северянин. Оживившаяся Лиза почти залихватски буквально швырнула: «Брысь!» - в сторону дверного проёма. Створка крякнула и, казалось, поймала голову в ловушку, но не тут-то было. Окно, моментально отреагировав на произошедшее, открылось в полную пасть. - Закройте... - жалобно захныкав, взмолилась снова одряхлевшая старушка. И окно, скрипнув, аккуратно закрылось. Само по себе. Я поднялась с кушетки, бережно высвободив ладонь из цепкой, холодной, несмотря на жаркое солнце, руки. Она открыла глаза, снова блаженно зажмурилась и, почти засыпая, спросила: - Вы ведь придете ко мне? Приходите, мы все будем очень рады, даже Плиний... «Чертовщина!» — беззлобно подумала я, выходя на лестничную площадку, и захлопнув за собой дверь, услышала, как кто-то просеменил по коридору и торжествующим голосом Головы пискнул в замочную скважину: - И коробочек не забудьте! - Какой коробочек? - переспросила я. - Спичечный, - обречённо пробормотал Светловолосый, спускаясь пешком по лестнице. Я пожала плечами. Всё это походило на непонятную для меня шутку и, как всё непонятное, вызывало неприятные ощущения. Через несколько минут, стоя втроём у дверей гастронома с дымящимся кофе в тонких пластиковых стаканчиках, мы попытались познакомиться. Но я так и не запомнила их имён, будто из моей памяти, как из магнитофонной ленты, кто-то аккуратно вырезал тонкую полоску с именами этих двоих и с той сдержанно-страстной мелодией, которую мы услышали из окна комнаты престарелой институтки Лизы. - Вас ведь, кажется, было трое? - вяло поинтересовалась я у Светловолосого. Но он отвернулся, следуя взглядом за проходившими мимо нас цыганами. Крошечная вертлявая девочка с засаленной косичкой, немилосердно гримасничая и усердно приседая в жалком подобии книксена, вертела грязными ручонками, как будто подавала ему какие-то непонятные знаки. - Трое? - переспросил Египтянин, - Ах, да... Так это же был Плиний. Наверное, моё лицо выразило крайнее удивление, потому что Светловолосый, отвлекшись, наконец, от созерцания кривляющейся цыганки, поспешно добавил: - Ну разумеется, Младший. - А-а-а… - несколько разочарованно протянула я и зачем-то кивнула, хотя так и не поняла, куда и почему исчез Студент, при чём здесь Плиний, и тем более Младший, и какое отношение ко всему этому имеет Игорь Северянин. Маленькая цыганка подошла ближе и выжидательно посмотрела на Светловолосого. Он щёлкнул пальцами, улыбнулся и, вытянув руку вперёд, поднял вверх большой палец. По-видимому, это означало жест одобрения. Потом он достал из кармана горсть мелочи и высыпал её в протянутую ладошку цыганки. Девочка радостно оскалилась, помахала ему рукой и убежала. - Это ваша знакомая? – как можно небрежнее поинтересовалась я. - Нет, - тепло улыбнулся Светловолосый, - Она глухонемая. Сочинила песню и показала её мне. - Показала песню? – растерянно переспросила я. – Какую песню? - О том, что человек рождается рыбой, умирает птицей, а остальное – музыка. Слов мало. - Какой ужас… - прошептала я, глядя в стаканчик с безвкусной коричневой жидкостью, вдруг почему-то вспомнив о Лизе. Как будто прочитав мои мысли, Египтянин, сощурившись от яркого неба, которое плавилось вокруг наших голов, заставляя зрачки рефлекторно сжиматься в узенькие чёрные точки, расхохотался, как мне показалось, непростительно громко и легко. И покровительственно заметил, прощаясь: - Да брось ты! Глупости… Эта твоя Лиза ничего не помнит. Ей, может быть, семнадцать, или восемнадцать…Она же счастлива! Я возвращалась обратно. Площадь была где-то рядом, но дорога почему-то казалась бесконечной. Что-то важное всё время ускользало от меня, как уворачивалась площадь, всё время куда-то отодвигаясь, будто линия горизонта. Каждый дом на моём пути казался виденным сотни раз, но стоило мне попытаться связать с ним всё остальное, чтобы точно установить место, где я нахожусь и определить правильное направление - всё тотчас же разваливалось, рассыпалось. Чужие лица ныряли в чужие подворотни. Из ни разу не виденных мной кофеен доносился горький запах пережжённых зёрен кофе. Повороты прорастали поворотами. Казалось, старая часть города, где едва ли не каждый метр был отмечен прикосновеньем моей ступни, кружился, дразнил, куражился надо мной, морочил мне голову, бесстыдно пользуясь духотой и усталостью нынешнего дня. Совершенно обессиленная, плелась я по бульвару, коварно ёрзающему под неудобной, не рассчитанной на полуторачасовую прогулку обувью. Площадь возникла передо мной внезапно, однако совсем не с той стороны, с которой я надеялась увидеть её. О том, что это именно та площадь, я догадалась, уткнувшись взглядом в Лизу. - Бред… - подумала я и спряталась за овощную палатку. Из-за моей спины, глухо урча, вырос троллейбус. Он был наполовину пуст, и я была почти счастлива - мне причиталось целых десять минут относительно спокойной езды. Выходя из троллейбуса, я поднялась по ступеням, вошла в длинный пустой коридор, постояла перед закрытыми кабинетами и вышла на улицу. Приезжать сюда не было смысла ещё полтора часа назад. Как не было смысла давать такой гигантский пеший круг, по ошибке обогнув несколько кварталов, будто следуя незримой, видимо, скрытой где-то в глубине меня, часовой стрелке. Опустив монетку в таксофон, я набрала домашний номер и сообщила, что отпускные деньги мне сегодня получить не удалось, а завтра выходной. Мне ответили, что иного от меня никто и не ждал. Ничего не объясняя, я молча повесила трубку, ощутив себя полной бестолочью. Уже в метро, глядя на своё тёмное отражение в окне вагона, я окончательно почувствовала себя безнадёжной дурой. Боже мой, всё так просто! Лиза действительно сияла от счастья, когда я пообещала прийти к ней как-нибудь после, а я так ничего и не поняла, самонадеянно полагаясь на убожество собственного сочувствия или сострадания, как будто это неоспоримая добродетель. В случае Лизы это оказывалось сплошным лицемерием. Она гораздо больше нуждалась в со-радовании, хотя именно оно, как ни грустно, так редко встречается в людях. Быть может, потому, что не способно так искусно, так утончённо ласкать нашу гордыню, как это делает пресловутое сострадание, зачастую охотно оставляющее нас в самой нескучной компании - с нами же, только не с обыденными, а более бескорыстными, как нам кажется, и слегка обалдевшими от собственного благородства... Я вернулась сюда ещё раз - потом, спустя две или даже три недели после отдыха на море. Мне долго никто не открывал. Затем дверь щёлкнула и приоткрылась, давая возможность рассмотреть половину лица бесцветной, издёрганной женщины с жидкими пегими волосами, зализанными на висках. Её пичужье личико вначале показалось робким, однако, узнав, в чём дело, она неприязненно блеснула единственным глазом, который я смогла рассмотреть сквозь предусмотрительно узкую, враждебную щель, бесцеремонно поинтересовалась, кто я такая и, после напряженной, оценивающей паузы, почти не разжимая губ, сообщила, что здесь такая не проживает, и ходить сюда нечего. Не дожидаясь дальнейших расспросов, она резко захлопнула дверь. Я позвонила ещё раз. Потом ещё раз. Мне никто не открыл. В отчаянье я села прямо лестничную площадку и, достав спичечный коробок, вытряхнула надоевших мне человечков на холодный пол. На этот раз они не плясали, как обычно, а выстроились в ряд и стали скалиться в мою сторону. Один из них вытащил блестящую свистульку и принялся в неё дуть, смешно надувая щёки. Я так внимательно наблюдала за ними, что не заметила, как щёлкнул дверной замок. Знакомая мне голова Плиния Старшего, высунувшись из приоткрывшейся двери, сообщила: - Учтите, если апостольцы простудятся, Лиза вам этого не простит. И вообще, она здесь не живёт. - Апостольцы? - глупо переспросила я. - До свиданья! - ответила голова Плиния, и дверь захлопнулась перед моим носом. Но это случилось потом. А тогда я ехала в метро и старалась думать о море. Мне предстоял тяжёлый вечер. 3. Ранним утром муж, ещё раздосадованный моими невразумительными объяснениями и оправданиями, да и вообще всей этой странной вчерашней историей, уехал, чтобы взять денег взаймы и купить кое-что в дорогу. Я чувствовала себя униженно: все бытовые неурядицы в нашей семье возникали только из-за меня. Подстёгиваемая угрызениями совести, я изо всех сил старалась так ловко упаковать наши вещи, чтобы всё барахло вошло в одну-единственную спортивную сумку: это было одним из самых жёстких и обязательных условий мужа, которые мы окончательно и бесповоротно обсудили перед отъездом. Но вещи расползались по кровати, и каждая вопила о своей необходимости. Это была первая наша совместная поездка за долгие годы совместной жизни, и я находилась в полной растерянности относительно того, что нам может понадобиться. Постепенно, ближе к полудню, мной овладела настоящая паника. Места в сумке не хватало даже на самое необходимое. Неприятно поблёскивающая молния треснула в двух местах, отпоровшись от кожи, а груда вещей, без которых, как мне казалось, мы вряд ли сможем обойтись, не уменьшилась даже на половину. Из-под алого атласного халата угрожающе ощерился фен, ярко-синее махровое полотенце разбухло и не желало сжиматься в объёме, светло-серые замшевые туфли - гордость моего гардероба - сиротливо ютились у ног острыми носками вовнутрь, а ласкающее в эту минуту мои ладони шифоновое платье палевого цвета - без них, пожалуй, теряло всякий смысл. Влажный, вкрадчивый южный ветер, развевающий мои соломенные волосы. Полупрозрачные, светящиеся на закате, нежнейшие на ощупь, шифоновые складки платья, трепещущие на моём хрупком теле. Сводящий с ума золотисто-кофейный загар, и мои тонкие лодыжки на фоне белой ограды вечерней набережной… Словом, весь утончённо-киношный эротизм, вся изысканная прелесть и грусть столько раз создаваемой моим бессонным воображением морской сцены - всё это постепенно меркло и утрачивало реальность по мере наполнения ненавистной сумки тёплыми свитерами, шортами, полотенцами, трусами, майками, спортивными тапочками, туалетными принадлежностями и прочими необходимыми предметами, призванными обеспечить нам полноценный отдых, но не оставлявшими никаких шансов для фена, плойки и туфель, без которых моё восхитительное палевое шифоновое платье оставалось затолкать в миниатюрный шелестящий пакет и отправить обратно на антресоль. Там я храню крайне редко одеваемые, а то и вовсе невостребованные, вещи. Они не годятся на каждый день по той единственной причине, что просто не уместны ни в магазине, ни в автобусе, ни в каком-либо ином месте, где есть нужда ещё в чём-нибудь, кроме любви. Мы приехали в кемпинг поздним утром. Высыпав из маршрутного микроавтобуса, семьи наших друзей ещё долго топтались у сваленных в кучу баулов и рюкзаков, пакетов и двух тяжёлых чемоданов на крошечных колесиках. Они шёпотом обсуждали свои секреты, рассматривали бесцветных полевых улиток, которых откуда-то в неправдоподобных количествах приносили их дети, курили и тихо переговаривались между собой, пока нас по очереди приглашали в длинный барачный домик, грустно окрашенный в грязно-синий цвет. Оглянувшись назад, я посмотрела на высокую арку металлических ворот кемпинга, чем-то напомнившие мне ворота пионерского лагеря. Спичечный коробок с человечками ёрзал в кармане моих шорт. Мне хотелось выпустить их на свободу, но вокруг было слишком много детей. Дощатые домики, в одном из которых нам предстояло провести две недели, казалось, были в беспорядке рассыпаны по склону, поросшему едва желтеющей травой. И только потом, когда мы взглянули в сторону кемпинга, стоя внизу у самой воды, он показался нам небольшой и достаточно уютной, террасообразно спадающей к морю, деревенькой с неким подобием сада возле каждого дома. Пожилой, хотя и не старый ещё, простоватый и бесконечно озабоченный, казалось, чем-то внутри себя, худой очкарик вручил нам ключ с номером на болтающейся металлической бляшке, коротко обронив: - Всё. Отдыхайте! Мы спустились вниз по узким, произвольно протоптанным кем-то до нас тропинкам, с радостью обнаружив, что наше жилище располагается прямо над маленьким обрывчиком, за которым виднелась блекло-бежевая песчаная полоса, уходящая в воду. Море явилось нам как глиняно-серая, студенисто-холодная масса. Небо с утра было пасмурным, а после полудня стал накрапывать скучный, напоминающий осенний, дождь. Кто-то вынес на улицу стулья, кто-то принес водку и бренди. Я застелила газетами, от скуки купленными в поезде, сломанный, но ещё вполне устойчивый пляжный лежак. Потом за импровизированным столом появилась копчёная колбаса, консервы и прочая снедь, не осиленная в поезде. Прислушиваясь к плавно растекающемуся изнутри волнообразному теплу, я глотала горький болгарский бренди со смесью удовольствия и отвращения одновременно, с удивлением замечая, что в каких-то потаённых глубинах моего существа, независимо от меня, что-то приходит к тихому согласию - и с моими мыслями, неожиданно замедлившими ход и вытянувшимися в ясную, прозрачную последовательность, и с голосами вокруг, которые постепенно становились всё более громкими, сталкиваясь друг с другом в нарастающей эйфории, и с зябкой вечерней сыростью, пропитавшей нашу одежду и волосы, и с неудобным сиденьем жёсткого табурета, и с кольнувшим внутри одиноким страхом перед неизвестностью, которая ожидает меня с сегодняшнего дня, и со всем тем, что плотным, мягким кольцом окружило меня в тот вечер. Постепенно почти все разошлись. Мы остались втроём: мой муж, я и его давнишний друг. Меня не покидало ощущение, что мы как будто бы ждём чего-то. Молчание совершенно не тяготило никого из нас. Темнота вначале поглотила цвета, чуть позже - стёрла видимые линии, лишая нас зримых ориентиров. Казалось, наши тела постепенно превратились в невидимые оболочки, готовые исчезнуть, раствориться в колеблющейся пустоте. Но именно сейчас каждый из нас остро, явственно ощутил присутствие другого. Редкие, в общем-то ничего не значащие, слова. Оранжевые светлячки сигарет, время от времени описывающие плавные стремительные кривые. Шелест волн и листвы, которая пряталась где-то далеко в темноте, за нашими спинами. Запах влажной земли и прибрежного песка. Если бы кто-нибудь из нас услышал в эти минуты суету в спичечном коробке, всё бы изменилось. Но этого не произошло. Небо стало ясным и обрело глубину. Где-то там, далеко впереди, возникла узкая, размытая, неярко светящаяся полоса. Усиливаясь, свечение постепенно возвращало плоской, на время ослепшей темноте утраченную объёмность. Наконец, над уже различимой линией горизонта начал замедленно и тяжело подниматься удивительно чистый, чёткий, неправдоподобно крупный, почти осязаемый лунный шар, и я вспомнила, что сегодня полнолуние. Переплетая между собой зыбкие, ртутно дрожащие блики и, казалось, отделившись от воды, повисла в воздухе лунная дорога - влажно переливающийся мост, истекающий из подножия лунного шара и завершавший свое мерцание почти у наших ног. Впервые в жизни глядя на это зрелище, на это ужасное великолепие почти нестерпимого лунного сияния, я вдруг поняла причину неожиданного согласия всего со всем, причину этого необъяснимого и неизбывного, как нам показалось тогда, мира, завладевшего пространством вокруг нас. Этой причиной было море, чьё незаметное суетному уху мощное, глубинное дыхание нежно и властно подчинило наше разобщённое, разрозненное сердцебиение древнему ритму движения волн, которые, повинуясь какому-то разумному, когда-то раз и навсегда определённому священному ритуалу, неторопливо, безостановочно и бездумно накатывались на прибрежный песок. Может быть, именно тогда впервые за много лет я почувствовала себя счастливой. Мы спали, не касаясь друг друга. Впервые за несколько лет бессонница оставила меня в покое. Утром, валяясь на пляже, мы разговаривали друг с другом - о себе, и мне показалось, что рядом со мной лежит не изученный мной супруг, а ещё совершенно чужой, незнакомый человек без биографии, красивый, прекрасно сложенный мужчина , к телу которого хотелось прикасаться просто так, бесцельно, хотя я и пыталась оправдать это песком, притаившимся в ложбинке над ключицами, торчащим вихром волос, крошечным насекомым неизвестной породы, деловито взбирающимся по его отброшенной в сторону, загорелой по локоть руке с аккуратными лунками крепких, блестящих на солнце ногтей, в двух местах отмеченных цветением белых крапинок. Он рассказал мне о том, как когда-то в детстве, едва его бабушка, утратив обычную бдительность, отвернулась от окна, поехал на самокате куда глаза глядят. Его искали несколько часов. Только к вечеру его привёл домой какой-то посторонний дядька, который чудом догадался, что заблудившийся ребёнок, очевидно, живёт в соседнем поселке. Тогда ему было года три-четыре. Сначала его отпороли, и только потом, следуя запоздалой логике и здравому смыслу, заставили вызубрить собственный адрес. Адрес он запомнил на всю жизнь, но больше не предпринимал подобных путешествий никогда, хорошенько усвоив безжалостную родительскую науку. В ответ я рассказала ему всплывшую почему-то сейчас историю из той жизни, где мои родители ещё были вместе и мне даже в голову не приходило, что на свете существует сиротство, воцарившееся в моей жизни с того момента, когда родители впервые поссорились по-настоящему. Тогда мать ушла из дому, и отец, безуспешно разыскивающий её до поздней ночи, оставил меня дома одну. Единственным существом, которое не бросило меня в тот вечер, оказался мой старый плюшевый медведь, с которым я ни за что не хотела расставаться. Поэтому позже, после развода родителей, когда раздражённая его ветхим замызганным видом, мать выбрасывала его, я всё равно разыскивала мягкую, облысевшую тушку во дворе, отчаянно стесняясь того, что мне приходилось на глазах у бесчисленных любопытных старушек, бессменно сидящих на зелёных дворовых скамейках, рыться в отвратительной мусорной куче. Но однажды грузовик, увозящий выброшенный из многоквартирного дома хлам, приехал раньше, чем я обнаружила пропажу. Меня долго пытались унять, однако я проплакала до самого вечера, категорически отказываясь от замены - прекрасного, белоснежного нового медведя, который, по мнению всех домашних - мамы, бабушки, бездетной маминой младшей сестры и её тихого, как будто навсегда в чём-то виноватого, мужа, - превосходил выброшенного в десять, а может быть, и в сто раз. Мой дядя пообещал мне, что узнает, где находится городская свалка, и мы обязательно поедем туда вместе и найдем потерянную игрушку. Эта идея не давала мне покоя достаточно долго, но акция всё откладывалась, а через несколько недель я пошла в школу. Нового, ненавистного мне, медведя кому-то передарили, и эта неприятная история была забыта, оставив после себя скверное ощущение невольно совершённого мной предательства. Но обо всем этом я, разумеется, промолчала, а история, о которой я рассказала на пляже, произошла гораздо раньше. В счастливый период моего детства. Однажды утром, во время завтрака, моя мать сообщила мне, что великолепная розовая шкатулка, которая стоит на трюмо, предназначена кому-то в подарок, поэтому трогать её нельзя, и нажимать на кнопочку - тем более. Потом отец ушёл на работу. Я промучилась полдня, тайком рассматривая шкатулку со всех сторон, пока, наконец, не наткнулась на эту самую злополучную кнопочку. Конечно, не поддаться соблазну и не нажать на неё мне не удалось, невзирая на вполне обоснованные колебания. Тем более, что мать гремела посудой где-то на кухне, в совершенно необозримом для меня далеке. То, что произошло потом, оказалось полной неожиданностью. Волшебством. Крышка плавно отъехала вверх. Из бархатного нутра, неспешно кружась, возникла маленькая нежно-розовая балерина. Но самое страшное случилось потом. Из шкатулки полилась нежнейше звенящая музыка, на чарующие звуки которой тут же прилетела мама, и я была очень больно и сурово наказана за то, что тайком попыталась нарушить категорический мамин запрет. В отместку я всю ночь напролет придумывала, как умру. Мне хотелось, чтобы ей стало стыдно, когда все вокруг будут плакать от горя. Но вместо смерти, как всегда, наступило утро. О досадном происшествии никто, кроме меня, не вспоминал. С тех пор музыкальная шкатулка и переместилась в некую воображаемую область, долгое время не имеющую названия, пока, наконец, я не узнала, что это называется мечтой. В этой бесплотной области моя шкатулка принимала самые изысканные, фантастические формы, исполняла самые изумительные мелодии. Но за двадцать семь лет, прошедших с тех пор, она так и не обрела плоть, оставшись во мне, как тайная, безнадежная и безответная любовь. Я замолчала и перевернулась на спину, глядя в небо сквозь узкие щёлочки глаз. Мужчина приподнялся, укрыв меня тенью, взял моё лицо в ладони, серьёзно и бережно вглядываясь в мои черты, потом - крепко обнял меня, прижал к себе так, что я ощутила надёжный, простой и плотный запах его разгорячённой от солнца кожи, и прошептал неизвестно кому: "Господи..." А вечером мы пили вино и ели мидий, выловленных неподалёку от пляжа. Это было чертовски вкусно, казалось, они таяли во рту. Я зачем-то подошла к мангалу и увидела, что происходит с ними, когда они попадают на железный противень. Сначала они лежат неподвижно, едва ощущая тепло, которое уже через минуту начинает причинять беспокойство их мягким телам. Тогда они постепенно открывают створки, сначала - чуть-чуть, и всё шире и шире, затем с ними происходит нечто, напоминающее побег из этого ада. Но нежная кожица, приросшая к раковине, прочно приклеивает конвульсивно вздрагивающую плоть к разверзающемуся дому, заставляя до конца пройти пытку избытком тепла, которое в итоге оказывается смертоносным. Только одной из них посчастливилось всё же разорвать нежно-молочное волокно, приросшее к розово-перламутровой изнутри створке. Издав короткий шлепок, она упала прямо на противень и зашипела. «Суицид», - подумала я. И меня стошнило. Ночью мне приснилась огромная мидия, светящаяся изнутри, как ночник. Её створки раскрывались всё шире и шире, потом из розовой пасти выплыла балерина. Она кружилась в полной тишине, потому что музыкальный механизм был сломан кем-то давным-давно. Во мне росло мучительное подозрение, что виновницей поломки была я, но почему-то не хотелось признаваться в этом балерине. Мне смертельно наскучили её изящные повороты и плавные реверансы, но зрелище продолжалось. Тело онемело. Я была не в силах шевельнуться, чтобы захлопнуть створку или хотя бы отвернуться от мидии. Мне хотелось проснуться, но глаза слипались. Вязкая сонливость страшной тяжестью наваливалась на каждую клетку мозга. С усилием проснувшись, я поняла, что не усну до утра. Апостольцы шуршали в коробке, как насекомые. Я выпустила их. Сначала они бессмысленно таращились на меня, потом стали танцевать, кружась и галантно приседая друг перед другом. Я решилась на хитрость: мне показалось, что стоит лишь притвориться спящей - и они исчезнут. Но никто из них не обратил на мою маленькую уловку ни малейшего внимания. Они танцевали до рассвета, потом по очереди послушно забрались в коробок и затихли. Мне пришлось закрыть коробку и положить её под подушку, потому что в комнате стало прохладно. Беззастенчиво предаваясь праздности, солнцу и морю, мы как будто плыли по течению - без малейшего насилия над собой. Иногда мы жертвовали обусловленным в "курсовке" добротным завтраком в светлой столовой с голубыми стенами и свежими полевыми цветами в крошечных, безыскусных смешных горшочках, отказывались от соблазнительной свежести щадящего утреннего солнца - ради возможности понаблюдать друг за другом сквозь полузакрытые глаза и почувствовать безнаказанность бесконечно длящейся утренней истомы. Тогда мы приходили на пляж незадолго до полудня, купив на маленьком рынке у дороги всё, что было нам необходимо: немного сырых овощей, круглый хлебец с хрустящей коркой, упругую лепёшку нежного, чуть солёного на вкус адыгейского сыра, горку необыкновенно крупных, светящихся розовыми внутренностями, черешен и литр домашнего сухого виноградного вина, предусмотрительно заготовленного тихими местными старушками. Как-то раз я попыталась накормить моих тайных пленников. Мне показалось, что они ведут себя слишком уж тихо, и меня это не на шутку обеспокоило. Но, протянув руку к спичечной коробке, я неожиданно наткнулась на обжигающий холод, который как будто подсказывал мне: ещё не время. Швырнув коробок в сумку, я забыла о нём до конца отпуска. Здесь было легко вместе. Уходя на дикие пустынные пляжи, далеко от кемпинга и друзей, приехавших с нами, мы раздевались донага и подолгу лежали на солнце, разговаривая о нашем детстве, о том, что нас связало когда-то и о том, что сейчас неразрывно связывает наши разрозненные жизни. Ощущая себя скорее любовниками, чем супругами, избегая друзей и говоря о любви так, как будто у нас не было прошлого, именно здесь, в этом странном месте, мы узнали ту мудрую, зрелую близость, которая ускользает в юности. Хотя только она позволяет людям без страха стареть друг возле друга, не замечая истекающего времени и связанных с ним перемен. Тогда я впервые поняла, что счастье - это отсутствие дурных воспоминаний. Не торопясь, мы преодолевали два, три километра по песчаному берегу, мокрому от волн, ритмично омывающих узкую береговую кромку, собирали по пути округлые яйцеподобные камешки с загадочными иероглифами из разноцветных линий, напоминавшие мне причудливые абстрактные татуировки... Три раза нам попадались плоские, гладкие, в пол-ладони, розовато-серые камни с круглым отверстием внутри. Мой муж сказал, что их нужно взять домой и положить на книжную полку, потому что это - куриные боги, которые приносят счастье, а если даже и не приносят, то по крайней мере хранят от беды. Как-то раз, прошагав по побережью почти целый час, мы решили окунуться в море. Разбежавшись, я наступила на что-то твёрдое. Когда боль улеглась и осел замутившийся песок, я увидела на дне причудливую раковину с изогнутыми резными краями. Для меня так и осталось загадкой, как она попала сюда. Насколько я помню, на этом побережье мы таких больше ни разу не встречали. Я завернула её в полотенце, чтобы она не разбилась, и ещё долго, приехав домой, тайком прикладывала её к уху. А однажды мы наткнулись на грязно-белый, с тоненькими бежево-карминными прожилками, камень странной, почти до мельчайших подробностей фаллической формы, и взяли его с собой, чтобы потом, под неизменный восхищённый хохот, показывать его своим знакомым на редких вечеринках, невольно вспоминая о том, что мы чувствовали и говорили друг другу в то время. Потом я разбила его, швырнув на пол. Но это случилось гораздо позже, когда лето давно исчерпало себя, и я вдруг поняла, что у нас слишком много святынь, сувениров, безжизненных камней, слишком много мёртвой утвари - и так мало свободного пространства. А тогда, приехав домой, я выложила всё это минеральное великолепие на фортепьянную крышку. Протирая пыль, я подолгу разглядывала камни и складывала из них фигуры. Отражаясь в чёрном глянце, они казались мне причудливым ландшафтом или приобретали значение таинственных символов. Иногда, тайком, я выпускала человечков из коробки и наблюдала, как забавно они карабкались на свои вершины. Но на исходе лета к нам приехали родственники. По этому поводу в доме был объявлен аврал, и я занялась уборкой. Когда всё было убрано, вычищено, выстирано и разложено по своим местам, муж спросил, пренебрежительно ткнув пальцем в моё произведение: - А это что такое? Я растерялась и почему-то солгала: - Это просто сад камней... Он сгрёб камни в пригоршню и молча положил их на верхнюю полку. С тех пор они так и остались лежать там. Доставать их оттуда мне было лень, тем более, что из-за моего не слишком высокого роста пришлось бы таскать стулья из кухни, чтобы до них дотянуться. Чуть позже исчезла и раковина. Как-то после одной из вечеринок я обнаружила её среди грязной посуды. В ней было полно окурков. С трудом отмыв её от грязного зловонного налёта, я спрятала её подальше от чужих глаз, отыскав свободное место рядом с куриными богами. 4. Отпуск закончился. Подкрался первый рабочий день. Я встала пораньше. Опаздывать не хотелось. Снуя, как челнок, между печкой и столом, раковиной и холодильником, подкрашивая ресницы, пока из сковородки доносился треск кипящего масла и кое-как, наспех, укладывая волосы под требовательный свист закипающего чайника, я думала о том, что людям, судя по всему, необходима некоторая праздность для того, чтобы любить друг друга и при этом - быть счастливыми. И ещё мне пришло в голову, что заповедный дар ощущать другого всей страстью и кровью даётся только вместе с молодостью. И отнимается вместе с ней. И, наконец, представив себе, что мы оба, наконец, когда-нибудь окажемся на пенсии и заманчивая возможность праздно проводить жизнь воплотится в безжалостную реальность, я погрустнела окончательно. Перспектива была пугающей. Мы позавтракали молча. Меня преследовало ощущение, что это утро затаило в себе какой-то подвох и обещало неудачу. Опаздывая в школу, моя тринадцатилетняя дочь ни с того ни с сего разозлилась на своё отражение в зеркале, на собаку, которая всё время путалась под ногами, на меня - за то, что я не могла обеспечить ей именно такой гардероб, о каком она всегда мечтала. Пытаясь её успокоить, я предложила ей одеть что-нибудь другое, то, что её раздражало бы меньше. Ледяным тоном она поинтересовалась: - Например? Затем, сочувственно выслушав мои варианты, взглянула на меня, как будто я окончательно спятила и мстительно крикнула, предусмотрительно захлопывая за собой дверь: - Когда я доживу до твоих лет, возможно, и буду носить такое!.. Мне показалось, что она меня ненавидит, хотя, конечно же, это было не так. Внутри проснулось давно уже не беспокоившее меня заунывное нытьё, и я вспомнила, как в раннем детстве моя дочь с обидой крикнула, сражаясь с ненавистным детским завтраком, который ей предстояло съесть целиком и без остатка: - Ну погоди! Когда ты станешь старой, я тоже буду кормить тебя манной кашей! Попробуешь тогда!.. Этот случай мы всегда вспоминали со смехом, и только сейчас смысл этой сцены показался мне почти зловещим. В исковерканном воображении возникла пыльная, бедная, хотя и со следами былого уюта, комната, беззвучно плачущая старуха с шамкающим ртом, стройная ангелоподобная женщина с лицом строгим и несколько жестоким от скрытого наслаждения, и методично движущаяся от тарелки ко рту зарёванной старухи, серебряная ложечка с желтовато-молочной, неопрятно растекающейся по старческому подбородку, склизкой массой. В моём горле что-то мучительно шевельнулось, как будто много месяцев парализованная устрица, дождавшись удобного случая, попыталась расправить онемевшее от неподвижности тело. Мне захотелось плакать, но стоило взглянуть в зеркало - это судорожное желание немедленно свернулось и заползло обратно, куда-то глубоко внутрь: времени было в обрез и поэтому плакать сейчас не было никакого смысла. Остановка была пуста, и когда подошёл автобус, я поднялась по ступенькам легко и медленно, обозревая пространство салона в надежде на одиночное место у окна. - Автобус идёт до метро? - спросил кто-то сзади меня. Вслед за мной в автобус пыталась забраться сгорбленная женщина с древними, но какими-то живыми, совсем не выцветшими, тёмными, как у еврейских раввинов, глазами. Она была похожа на колдунью - смуглое морщинистое лицо, крупный, с плавной горбинкой, нос, деревянная палка с отполированным округлым набалдашником, тяжелые чёрные одежды, массивный тёмно-зеленый платок до бровей. Я протянула ей руку и помогла подняться. Старуха уселась у прохода, заняв оба сиденья. Другие одиночные места у окон были уже заняты, и мне пришлось сесть позади неё, там, где иногда сидит кондуктор. Она оказалась разговорчивой, хотя её степенная, неторопливая манера говорить не создавала впечатления болтливости. - К детям еду. Тяжело, годы не те, а приходится - с правнуками нужно помочь. - Много правнуков у вас? - поинтересовалась я, чувствуя, что ей хотелось, чтобы кто-то поддержал разговор. - Трое, две правнучки и один правнук, старшенький, - она улыбнулась одними губами, и мне подумалось, что возраст не лишил её красоты, и поэтому в её облике сквозила странная, притягательная торжественность, как будто она ехала на церковный праздник. Про себя я почему-то окрестила её Наиной, на что она незамедлительно отреагировала: - Ничего подобного, меня зовут Лизавета. Мне стало неприятно, как будто меня уличили в чём-то. Но я постаралась оставаться безучастной. Как будто ничего не произошло. Это напоминало какую-то жалкую, странную игру с самой собой. Я с грустью отметила про себя, что слишком часто заставляю себя не замечать многих вещей, которые меня задевают. - Далеко вам ехать? - обратилась к ней блондинистая тётка лет сорока, - Может, подвинетесь, а то мне скоро выходить. Старуха вежливо перекатилась вглубь сиденья, обернулась ко мне в профиль и уточнила название метро. Оказалось, ей нужно было ехать в противоположную сторону, так как нужная станция находилась на другой подземной ветке. Попытавшись объяснить, как теперь выйти из создавшейся ситуации с наименьшими потерями, я предложила проводить её, мысленно подсчитывая, сколько времени у меня на это уйдёт. - Вот так и катаюсь, от одной дочки к другой, то там поживу, то здесь... - Не обижают дети? - Боже упаси! Я, слава Богу, их вырастила, теперь вот и они меня кормят, - сказала старуха и улыбнулась, - Хорошие они у меня, и дети, и внуки. Грех обижаться на жизнь. Как муж на войне погиб, так и держимся все вместе. Они у меня с детства привыкли друг с другом делиться. - Да, сейчас дружные семьи - редкость, жизнь стала трудной... - заметила я, открывая книгу, которую взяла, чтобы не скучать в дороге. - Жизнь всегда была трудной, - философски изрекла старуха и глаза её стали печальными, - И люди те же, и в Бога верят не больше и не меньше. Хотят чужого добра, за копейку друг друга удушить готовы, а о смерти не помнят. Там ведь не только за то, что наделал - за каждое плохое слово отвечать надо... А знаешь, вот я жизнь прожила, и людей всяких видела, так иной неверующий больше совести и Бога в душе имеет, чем некоторые верующие... Вот загадка. Она вздохнула. Автобус качнулся и остановился. Мы подождали, пока салон наполовину опустел и не спеша сошли вниз. И только на станции, где ей нужно было переходить на другую линию, я подумала о том, как нам преодолеть эскалатор, потому что Наина шла тяжело, мелкими шажками, сильно опираясь на клюку. Но, к счастью, она оказалась очень мужественной, и я подумала, что на неё, наверное, всегда можно было положиться. - Не бойся, я аккуратно, ты только поддержи меня, детка, - произнесла она уже на эскалаторе. Мы почти без эксцессов миновали опасную зону медленно плывущих в гулком пространстве метрополитена ступеней. - А дальше я одна, спасибо тебе, - поблагодарила старуха и двинулась к выходу на перрон. Там было очень много людей, её могли нечаянно толкнуть, и я решила, что если провожу её до станции назначения, то потеряю не так уж много времени. - Ты замужем? И дети есть? - с интересом поглядывала она на меня в вагоне подземки, вероятно, пытаясь определить мой возраст. - Наверное, ты редко злишься... - Не так уж редко, - засмеялась я, вспомнив о тех не очень-то приятных сценах, которые я нередко устраивала по поводу и без повода. - Это не злоба, - сказала она, - От злобы чернеет сердце и лицо становится старым. Странно, но мне почему-то приятно было слушать эту простую, безыскусную лесть, хотя в её словах и почудилось скрытое желание избавиться от моего общества и одновременно - неуместная, абсолютно бесполезная и не нужная ни ей, ни мне симпатия. Мы ещё немного поговорили о некоторых вещах: например, о том, что ей уже перевалило за девяносто, но она бы еще пожила, потому что жизнь ей ещё в радость, и никакой тяжести от неё она не испытывает, о том, что в этом году выдалась жаркая осень, и по её мнению, это является знаком Божьей милости к настрадавшимся за последние годы людям, о том, что в сердце человека самое место любви, которая покрывает все грехи, а иначе какая же это любовь, о том, что терпение в этой жизни всегда лучше нетерпения и о чём-то ещё, быть может, более далёком от прописных истин и потому менее значительном и почти не запомнившемся. В её словах не было и тени нудного, надутого нравоучительства, которое выдаёт людей, склонных к надутому проповедничеству. Я проводила её до стеклянных дверей выхода, где она категорически отказалась от моей помощи. Мы попрощались. Я повернула в противоположную сторону, чтобы выйти из подземного перехода и на всякий случай перезвонить на работу и предупредить о возможном опоздании. Телефонный автомат не издал ни звука, поэтому мне пришлось вернуться и выйти на поверхность с другой стороны, где вдоль дороги тянулся целый ряд стеклянных будок. Я увидела её сразу, едва повернула за угол и нащупала первую ступеньку. Она сидела у стены, среди нищих, низко опустив голову и надвинув платок на глаза. Мне пришлось уйти как можно более незаметно. Я так и не подала ей милостыни. Мне хотелось плакать. Во всём, что происходило вокруг меня, ощущался нехороший привкус чьего-то недоброго розыгрыша. Проходивший мимо милиционер поравнялся со мной, почему-то назойливо заглянул мне в глаза и неприятно осклабился. Я ускорила шаг, но он не отставал. Наконец, обогнав меня на шаг, он выхватил из-за уха сигарету и выразительно помахал ею перед моим лицом. Милиционер просит спички? У женщины? Абсурд. Я побежала. Он преследовал меня – это было очевидно. Через несколько кварталов я высыпала на тротуар содержимое сумки. Руки дрожали. Милиционер приближался ко мне, как в дешёвом американском триллере маньяк настигает потенциальную жертву. Не дожидаясь его расспросов, я выпалила: - Я не знаю, куда он подевался! Сержант попытался меня успокоить: - Ничего, ничего... Опять Плиний спичками балует. Отыщем, поймаем, доставим, поужинаем. Он помог мне собрать с асфальта рассыпанные вещи и опять нехорошо усмехнулся. Я почувствовала себя разбитой. Вернувшись вечером домой, я схватила пресловутый коробок и запихнула его в кармашек сумки. На всякий случай. 5. Наши вечера стали до сумасшествия похожи друг на друга. Безучастный, почти угрюмый ужин перед без умолку стрекочущим телевизором, вынужденное молчание. Мы ложились в постель очень поздно, когда глянцевое телевизионное око испускало предсмертный флейтовый вой, и мне всё-таки удавалось добиться от мужа, время от времени засыпающего в течение вечера, чтобы он разделся и нырнул в торопливо разостланную мной постель. Обычно к этому времени естественная сонливость уже отступала, и усталость перерастала в изматывающую бессонницу. В этом состоянии я могла часами наблюдать за окнами, где в темноте бесновался ветер. В такие часы почему-то хотелось плакать, но плач застревал в горле разбухшим, затвердевшим полипом, который было невозможно сглотнуть. Так продолжалось несколько месяцев. Но однажды, в начале ноября, мне приснилось, что я очнулась на огромном плоту посреди озера. Я никогда не была на Байкале, но во сне была абсолютно уверена, что это именно Байкал. Берега были так далеко друг от друга, что каждый из них казался голубовато-серым от воздушной дымки. Я испытывала непобедимое желание увидеть что-то главное, ради чего я здесь оказалась, и вглядывалась в прозрачно-чёрную поверхность неподвижной воды, где в глубине таилась недоступная для моего понимания жизнь, дающая о себе знать иллюзиями кружащихся, изменчивых силуэтов-движений. В этих смутных, почти неуловимых для обычного взгляда, пятнах мне чудились тела неспешных реликтовых рыб. Я видела всё так остро, так отчётливо, как никогда в жизни. В этом сне я не была близорукой. Мне было известно, что издалека приехал отец. Мучительно хотелось увидать его поскорей, но он отчего-то медлил. Несмотря на ожидание, меня почему-то переполняла необъяснимая, острая радость. На плоту было множество разных людей. Их жизнь была праздничной и посторонней: они были заняты друг другом, детьми, цветами, вещами... Некоторые тихо переговаривались между собой, но их слова были монотонными и неразборчивыми. Тем не менее, я чувствовала, что пребывание в этом странном затянувшемся отчуждении наполняет меня всё более явным пониманием происходящего, как будто все эти беседы вокруг меня были намеренными. Я не понимала ни слова, но с лёгкостью улавливала смысл, и поэтому сразу поняла, что происходящее касалось меня напрямую, особенно, когда ко мне подлетел огромный серый голубь и, наклонив голову на лету, пристально посмотрел мне в глаза. Взглянув на его отражение в воде, я увидела, как из глубины бесшумно всплыла гигантская, тускло светящаяся рыба и застыла у самой поверхности. Когда отец, наконец, появился рядом, я не удивилась, хотя и помнила, что его уже нет в живых. Во сне он совершенно преобразился: был высок ростом, очень молод, с серо-голубыми глазами. Если бы я не знала точно, что это мой отец, то подумала бы, что он очень похож на моего мужа. Я положила голову к нему на колени и посмотрела в небо. Оно было ясным. Впервые я по-настоящему не чувствовала одиночества и привычной усталости. Казалось, будто что-то позволяет мне, наконец, наполняться покоем, силой и лёгкостью. Мы почти не говорили вслух, но его внимательный, сосредоточенный взгляд - сверху вниз - опровергал наше молчание. Я прекрасно знала: он услышал всё, что я хотела ему рассказать о себе, и понимал меня, возможно, лучше и глубже, чем, может быть, я сама. И ещё я знала, что он ни капли меня не осуждает. Отец был здесь проездом, встреча была короткой и пора было прощаться. Наши берега были противоположными. Меня беспокоило то, что плот одиноко замер посреди реки, и я не имела представления, каким образом можно врозь добраться до своих берегов. Мы расстались. Я так и не увидела, куда он ушёл. Когда я проснулась, то вспомнила, что за всё это время он почему-то ни разу не улыбнулся. Наутро, воспользовавшись тем, что у меня был выходной, о котором не подозревал никто из домашних, я решила поехать в библиотеку, в отдел редких книг, где, как мне казалось, должна была храниться дореволюционная энциклопедия. Наверняка она содержала сведения о древнейших формах жизни, в том числе и о рыбах. Выйдя из метро, я пешком поднялась по одной из узких улочек, веером разбегающихся от площади с фонтанами, вверх, на следующую площадь, завернув, по обыкновению, в маленькую кофейню с восточным названием и безвкусно намалёванной индианкой на стене возле барной стойки. Кофе выпить не удалось, поскольку вход вовнутрь был перекрыт кришнаитами. Воздух был пропитан тончайшим звоном маленьких колокольчиков и приторными запахами корицы, сандала и ванили. Сегодня кришнаитов было больше, чем обычно, поэтому, кивнув головой в ответ на их приветствия, я пошла дальше, вверх, по направлению к фуникулёру. Фуникулёр, замедленно содрогаясь, сдвинулся с места и тяжело пополз вперед. Я смотрела сквозь лобовое стекло. Дорога впереди круто ушла вниз, как бы рухнув, и все, кто сидел здесь, похоже, ощутили себя зрителями в первом ряду партера – не очень уютном именно оттого, что происходящее на сцене просматривается слишком подробно. Испытывая странную досаду, я взглянула налево (справа никого не было) и сквозь тихое рычание скрытых под полом механизмов услышала голоса двух пожилых людей, судя по всему, супругов, сидевших рядом со мной. На женщине была светло-серая шляпка в стиле пятидесятых годов и короткое пальто из блекло-зелёного свалявшегося твида. Они говорили о деревьях, которые когда-то были маленькими кустами, о том, что может произойти, если фуникулёр сорвётся с этих ненадежных тросов, поскольку сейчас ничего не может быть по настоящему надёжным. Затем разговор прервался, как будто исчерпавшись, и после недолгой паузы женщина протянула мужу потрёпанную сумку: -Вот, посмотри, не расстёгивается... - Почему это? - насмешливо спросил старик, похожий на Эйнштейна и, в предвкушении удовольствия от назревающей ссоры, пригладил вьющиеся, неестественно густые для его возраста, абсолютно белые волосы. Он терпеливо, но со всё нарастающим напряжением на лице выслушал её объяснения о том, как в замке что-то разладилось и она, взяв плоскогубцы, попробовала сдавить скобу покрепче, но видимо перестаралась, и теперь её ридикюль (она так и говорила, слегка форсируя «р», как дети, только что справившиеся с досадной картавинкой, хотя в руках у неё была вполне заурядная сумка) не желает ни открываться, ни закрываться… - Так тебе и надо! - позлорадствовал старик, молниеносно стащил со своей спутницы шляпку, скомкал её, запихнул в просторный карман своей куртки и мстительно заключил: - Будешь знать, как трогать мои инструменты! Женщина отвернулась к окну, поправила растрёпанные жиденькие волосы, помолчала и с раздражением произнесла: - Вот увидишь, подстерегу тебя, когда ты будешь спать и состригу твои лохмы. - Только попробуй! - охотно отозвался он. - Посмотри на себя - зарос весь! - Отстань, я всегда такой ходил. - Всегда-а? - её голос скользнул вверх и завершился возмущённым писком, - А что, не помнишь, как тебя стригла эта... Старик усмехнулся: - Да когда это было! После гетто! Тоже мне, вспомнила... Теперь они смотрели друг на друга цепко и колюче. Мимо окна проплывали стволы и ветви. Тяжёлая земля медленно катилась нам навстречу. В этом изменчивом движении их лица казались личиками больших диковинных старинных кукол - застывшие, потрескавшиеся от времени. У неё были странные глаза - мутно-жёлтые, круглые, как у голубя, глядящего в комнату сквозь стекло. Я подумала о голубе и вспомнила, как умирал мой отец. За несколько часов до смерти, в один из тех однообразных, тягостных ноябрьских, с обжигающими заморозками, утренних визитов, я пришла к нему с двумя бутылками пива, заказанного им накануне, в минуту возбуждения, когда он сам себе хотел казаться выздоравливающим. В коридоре, пропитанном тошнотворной больничной вонью, в которой мне с самого начала мерещился запах несчастья, меня встретил сосед отца по палате - болгарин с простым и звучным именем Коста, огромный, с широким, но похудевшим, плоским, хотя и не лишённым притягательной, жёсткой красоты, крестьянским лицом. Он всегда встречал меня в коридоре, потому что мне частенько приходилось выполнять его мелкие просьбы: узнать, как следует писать завещание, сколько стоит визит нотариуса прямо сюда, в больничную палату, позвонить соседу его сына в какое-то далёкое, на дальней границе Молдавии, село... А может быть, ему просто не хотелось всё время находиться в палате. Он привык к свежему воздуху, которым дышал семьдесят лет, прежде чем впервые в жизни попасть в больницу именно сюда, в отделение, о котором здоровые суеверные люди стараются не говорить вообще. Здесь свежим воздухом можно было дышать только в конце коридора, чуть-чуть приоткрыв балконную дверь и тщательно наблюдая за тем, чтобы этого не увидел никто из медицинского персонала. Я улыбнулась и спросила, как дела. Загородив проход в палату, Коста могучим шёпотом, который, казалось, был слышен в противоположном конце коридора, где находилась ординаторская, сообщил мне о том, что отцу стало хуже, что утром ему делали клизму две молодые санитарки, смеясь и издеваясь над его неповоротливостью, о том, что во время процедуры произошел довольно обычный конфуз, о том, как они сквернословили и в конце концов заставили его вымыть пол и выстирать после себя тряпку, чтобы ничто не напоминало о его позоре недержания. Коста очень плохо говорил по-русски, но я прекрасно всё поняла, поскольку самые обидные, самые жестокие и унизительные ругательства почему-то произносятся именно по-русски - даже в далёких молдавских селах. Я вошла в палату. Отец уставился на меня сквозь высокие прутья никелированной кровати. Я поцеловала его и сказала, что, судя по всему, его дела идут на поправку, поскольку он гораздо лучше выглядит. Мы лицемерили друг перед другом каждое утро, восемь дней из тех девяти последних, которые я провела рядом с ним. Этот день был девятым. Его лицо как будто окостенело и почему-то всё время казалось удивлённым, словно он постоянно видел перед собой нечто такое, что потрясло всё его существо. Потом, как будто что-то припомнив, он произнёс - негромко, но со странной смесью печали, раздражения и, может быть, злости: - Мне хуже. Неужели ты не видишь? Ты слышишь, как я разговариваю? У него всегда был глуховато-раскатистый баритон, которым он когда-то доводил мою мать до бешенства, когда к месту и не к месту (особенно, когда забивал пыжи в патроны, собираясь на ненавистную ей таёжную охоту), к тому же не совсем чисто интонируя (что смертельно оскорбляло её музыкальный слух), громко пел свою любимую песню «Славное море, священный Байкал...» Но сегодня от голоса, который был мне знаком с детства этим утром не осталось ничего. Он вдруг заговорил жидким, вибрирующе-соскальзывающим тенорком, отчаянно цепляясь за визгливые, брюзжащие интонации. Согласные слипались в комья, и поэтому со стороны могло показаться, что он разговаривает, жуя пищу. На облупившейся батарее сохло выстиранное бельё. - Зачем ты стирал? Я могла бы...— виновато пробормртала я, испытывая постыдное облегчение от того, что он избавил меня от этого. Он скосил глаза в мою сторону и, перебив, с отчаяньем проговорил вздрагивающим, рассыпающимся шёпотом, как будто собирался заплакать: - Не говори им ничего, они уморят меня!.. Отец был отставным полковником. Власть, данная ему ремеслом, не допускала никаких возражений: низшие по чину никогда не посмели бы - в силу воинского этикета - перечить полковнику, а самому ему вряд ли могло прийти в голову возразить без крайней на то нужды старшему по званию. Поэтому я тайком разыскала обеих санитарок в другом конце коридора, судорожно сглатывая липкую улитку подкатившего к горлу комка, затолкала в карманы их несвежих, пропахших больничной вонью и хлоркой халатов, несколько мелких купюр и попросила не сердиться на умирающего больного из пятой палаты. Мне хотелось заплакать, но они были слишком молодыми, поэтому я разрыдалась только тогда, когда оказалась за зелёной больничной оградой, в промозглой туманной влажности ноябрьского утра. Но в тот момент мы с отцом просто замолчали, и больше он не сказал ни слова, как будто хотел этим вынужденным молчанием отделаться от моего присутствия, вдруг показавшегося тягостным нам обоим. Неловкое молчание нарушил голубь, севший на облезлый сине-зелёно-коричневый подоконник. Меня кольнул его взгляд: он глядел сквозь стекло круглыми, цвета меди, абсолютно пустыми глазами (если это отсутствие всякого выражения можно было вообще считать взглядом). Я посмотрела на отца, и где-то внутри, под грудью, тотчас разорвалась невидимая беззвучная вспышка. Это походило на сильный испуг. Отец смотрел на голубя - хотя, может быть, он смотрел и сквозь него, - невидящим, выпотрошенным, вымершим древесным взглядом неподвижно-жёлтых, широко распахнутых глаз. Это воспоминание о странном, обжёгшем тогда, сходстве наваливается на меня, как страшное, непоправимое и невыплаканное горе всякий раз, когда я вижу голубей. Тем не менее, мне почему-то нравится наблюдать за ними. Эти птицы – при всём их нахальстве и неопрятности - никогда не вызывали у меня даже отдалённой неприязни. Вагон застонал и, качнувшись, остановился. - Ну что ты расстраиваешься?.. - огорчённо вздохнул старик, вытаскивая скомканную шляпку и одновременно помогая своей спутнице встать, - У тебя сердце опять заболит, и буду я бегать с валерьянкой по дому, как дурак. - А что же ты, умный, что ли? - оттолкнула она от себя ненавистную ей теперь шляпу. Её голос ещё дрожал от обиды, и казалось, что она сейчас заплачет. - Ну дурак, конечно дурак, - миролюбиво согласился он, подавая ей руку. - Ты лучше сам за меня держись, а то упадёшь ещё на мою голову, - ворчливо откликнулась женщина и неодобрительно покосилась в мою сторону, потому что я рассмеялась. Она почему-то напомнила мне Лизу. Одновременно я вспомнила голову Плиния и представила себе всю эту чехарду, как если бы всё это было огромными, в натуральную величину, мультяшными комиксами. Но старик предусмотрительно потянул свою спутницу за рукав пальто, укоризненно взглянув на меня. - Я даже не помню, как её звали, - попытался он утешить женщину, но она только зло блеснула глазами, нервно засмеялась и отрицательно покачала головой, тоненько и ядовито протянув: - Ну ка-а-ак же, не помнишь, Ли-изанька, Лиза! Не помнит он... - Да зря ты тогда всё это мне устроила... - тягуче приговаривал он, грузно спускаясь со ступеньки на ступеньку, - Я всегда любил только тебя, исключительно... Мне стало неловко. Я пропустила их к выходу, вжавшись в сиденье и уставившись на кончики своих туфель. Я видела сквозь стекло, как они вышли на перрон и стали спускаться вниз по лестнице, неторопливо, осторожно опираясь друг на друга. Их голоса истаивали, искажаясь в гулком колпаке станции, удалялись, становились всё более расплывчатыми, пока сами они, наконец, не стали похожи на двух белоголовых, прижавшихся друг к другу, огромных печальных птиц. В библиотеке было тихо и скучно. Худощавая брюнетка с цепкими, колючими, чуть раскосыми глазами положила на библиотечную стойку изрядно потрёпанную старинную книгу и протянула мне формуляр. -Вот всё, что есть. Труд Архимандрита Никифора, Московское издание 1891 года. Она вдруг гадко ухмыльнулась и стала похожа на рептилию, а затем мстительно процедила: - Все остальные источники - в отделе словарей, в центральном корпусе. В отдел словарей ехать не хотелось, потому что на улице был ветер. Я села за стол и открыла книгу. Несмотря на чрезвычайную косвенность и приблизительность сведений, рыбы, как этого и следовало ожидать, оказались загадочными существами. Неведомый архимандрит утверждал, что они были первыми живыми творениями на планете. Не считая мелких простейших, появившихся в океане около семи миллиардов лет назад, о которых архимандрит почему-то умолчал. Страх осквернить божество, затаившееся в их холодных телах, заставляло не только простолюдинов, но и древних жрецов тысячи лет опасаться употреблять их в пищу. Почти повсеместное попрание негласного запрета в Египте, по сомнительному преданию, вызвало раздражение и прямые угрозы от ветхозаветного божества. Над отступниками нависла опасность не только остаться без снастей, но и кое-что похуже - то, что во все времена являлось проклятием, - уныние и падение в духе, которое в конце концов дорого обошлось пасынкам, живущим на суше. Может быть, именно за свою самонадеянность они и были жестоко, хотя, может быть, не совсем справедливо, наказаны водой. Первенцы же, эти безмолвные свидетели пустоты новорождённого мира, казалось, от сотворения хранили в неуязвимой для небесного гнева плоти неисчислимые души существ будущего, и может быть, это право первородства и позволило им выжить во времена всемирного потопа без посредников и потусторонней помощи. Они же отразили и тот неизбежный всепоглощающий закон, слепо следуя которому более хищные всегда были обречены пожирать менее агрессивных. Кто из них впервые выполз на сушу, в эту враждебную, противоестественную для них среду? Те, кого преследовал страх смерти - или те, кто сеял вокруг себя ужас? От этой чудовищной смеси библейства и дарвинизма у меня разболелась голова. К тому же мои апостольцы устроили настоящий дебош, барабаня в стенки спичечного коробка. Это было невыносимо, поэтому я чуть-чуть приоткрыла крышку. Человечки рванулись на свет, как угорелые. Окружив книгу со всех сторон, они аккуратно вынули страницу и растянули её, как тент. На моих глазах она утончилась, стала почти прозрачной, как кисея. Присмотревшись, я увидела в центре крошечную серебристую рыбу, которая безвольно покачивалась в импровизированном неводе. На мельчайшую долю секунды мне показалось, что рыба - это я, но когда надо мной, покачиваясь, навис лепной потолок читального зала, книга качнулась, поплыла влево, глухо захлопнулась, и пронзительный голос позади меня произнёс: - Как вам не стыдно? Вон отсюда! На стол шлёпнулся мой паспорт. Апостольцы юркнули в коробок и задвинули за собой крышку. Ещё не опомнившись от мимолётной галлюцинации, я попыталась что-то возразить, но вместо этого только хватала ртом ставший вдруг жёстким воздух. - Вон! - вполголоса повторила библиотекарша, скосив один глаз на злополучный коробок, и стала похожа на Горгону. Заметив, что она приблизилась ко мне вплотную, я схватила коробок и запихнула его в сумку, сразу же сообразив, что лист из книги был вырван ещё до меня. Видимо, дело было совсем не в этом. Но спорить я не стала, тем более, что вокруг воцарилось враждебное молчание. Оглянувшись, я увидела вокруг себя хоровод осуждающих глаз, которые, казалось, только и ждали возможности оторваться, наконец, от разложенных на столах бумаг. Не говоря ни слова, я вышла из библиотеки и, совершенно растерзанная, поплелась домой. 6. Ночью мне приснилось, что на берегу моря мой отец и Иван Магдыч (с которым они вместе служили в Сибири, ушли в отставку почти одновременно, выбрали один и тот же южный город, чтобы не потерять друг друга в скучной послеармейской жизни и умерли с разницей в десять с половиной месяцев от рака лёгких), его друг, который втайне от коллег по воинской службе уступил просьбам моей матери и стал мне крёстным отцом в избе рослого, красивого, как потом вспоминала моя мать, местного священника в одной из русских деревень, затерянных в сибирских лесах, - учат меня, уже взрослую, запускать воздушного змея и управлять его полётом с земли. Во сне я почему-то сжимала огромный, тугой и постоянно вырывающийся из рук, штурвал, который походил на изображение колеса фортуны в одной из когда-то прочитанных мною книг. Я совершенно не умела этого делать и чувствовала себя неспособной к этому. От досады я в конце концов расплакалась, потому что по каким-то ясным только внутри сна причинам мне было крайне важно с этим справиться. Змей парил где-то очень высоко над нашими головами, но я никак не могла взглянуть вверх - мне мешало болезненно яркое солнце, к тому же у меня ничего не выходило здесь, на земле. Они стояли рядом - крепкие, загорелые, взрослые - и улыбались мне, хотя глаза их оставались серьёзными. Я чувствовала их помощь и силу, очень хорошо понимая, что мне всё равно придется овладеть этим трудным мастерством, иначе они не стали бы так долго и терпеливо, с такой безусловной верой в то, что всё получится - для этого-то они и находились рядом! - обучать меня этой сложной, требующей сил и терпения, работе. Постепенно обретая уверенность в том, что, в конце концов, всё произойдёт именно так, а не иначе и очень чётко понимая, что выбора у меня нет, я изо всех сил удерживала штурвал, хотя иногда казалось, что моё тело сейчас превратится в сверкающую пыль, не выдержит обжигающего полуденного пространства. Небо наваливалось на меня всей своей тяжестью, и единственное, что могло бы помочь мне уцелеть в этом противостоянии - во сне я знала это абсолютно точно, - это научиться работе так хорошо, чтобы суметь, наконец, без опасения взглянуть вверх и увидеть воздушного змея, медленно и безмятежно плывущего в небесах над морем. Проснувшись, я ещё некоторое время лежала с закрытыми глазами, создавая в своём воображении то будущее, вкус которого я почувствовала и навсегда запомнила тогда, в разгар безнадёжно далёкого от сегодняшней поздней осени, лета. В этом будущем присутствовало солнце и море, яхта, красивый, улыбающийся мужчина, в котором я с трудом узнавала своего мужа, моя дочь, которая смотрела из-под руки в сторону берега сквозь полуденный воздух, рыбы и птицы, сходящиеся у воды и удивлённо глядящие друг на друга, утреннее окно с полевыми цветами в стеклянной банке, женщина с ясными, спокойными глазами в зеркале напротив. Впрочем, ни пейзаж, ни интерьер, ни предметный мир, так реально увиденный мной в эти минуты - всё это не имело определённого значения. Главным во всём этом было плотное, осязаемое, как запах морского песка, ощущение счастья, пропитавшего моё будущее, придуманное на рассвете. Может быть, поэтому завтрак, приготовленный в это утро, которое бесцеремонно вернуло меня в отрезвляющую реальность, оказался не таким вкусным, как обычно. Как всегда, хлопнула входная дверь, отреагировав на моё нелепое, суетливое прощание с дочерью поспешным молчанием. Как всегда, мой муж молча отстранил меня от зеркала, а в ответ на мой протест демонстративно отгородил его от меня всем корпусом. - Послушай, ведь я женщина, и мне тоже нужно спешить, - с нарастающим раздражением возразила я, заранее предчувствуя поражение, но он только усмехнулся, вскользь, со скрытой, и оттого невыносимо оскорбительной насмешкой взглянув на меня сверху вниз: - Да ну?.. Неужели? Сбегая по ступенькам, я почувствовала накатывающуюся дурноту и теперь, изо всех сил стараясь не упасть, с тоской думала о предстоящем маршруте, который мне необходимо было преодолеть хотя бы потому, что дверь уже захлопнулась, а ключей в нашем доме было ровно столько, чтобы их не хватило именно мне. В который раз я подумала, что мой путь уже много лет состоит из автобуса, метро и троллейбуса, затем – из троллейбуса, метро и автобуса. Если бы я когда-нибудь ослепла, то, наверное, всё равно проделывала бы этот путь без труда. Стараясь не выдать себя, я шла, почти не чувствуя собственного веса, автоматически втиснулась в автобус, потом - в переполненный вагон метро. Стоя на промозглой от сырости и холода троллейбусной остановке, где когда-то я встретила Лизу, среди столпотворения таких же, как я, разноязыких и совершенно оглохших, слепых, не понимающих друг друга, куда-то бессмысленно и оголтело спешащих людей, я изо всех сил сдерживала себя, чтобы не закричать. - Помочь? - услышала я знакомый голос за своей спиной, слева, и отрицательно качнула головой, чувствуя накатывающийся обморок. Кто-то бережно подхватил меня. Это были те двое, Египтянин и Светловолосый, которых я никогда не смогу назвать ни друзьями, ни тем более врагами. Уже в такси, подъезжая к подъезду своего дома, я зачем-то сообщила Египтянину, с трудом нащупывая в воздухе свой ватный голос: - А знаете, ведь Лиза больше не живёт там. Он даже не обернулся, сидя на переднем сидении. Светловолосый смотрел в окно, отвернувшись. Мне показалось, что они меня не расслышали. Машина остановилась. Я вышла и пробормотала: - У меня же нет ключа... - Ты не захлопнула дверь, - откликнулся Египтянин. - Откуда вы знаете? - спросила я, хватаясь за любое возможное предположение, если оно вообще могло возникнуть в этой нелепейшей ситуации. - Ты - плод нашего воображения, - геральдически отчеканивая каждое слово, произнес Египтянин в открытое окно автомобиля. - Не плод, а плоть нашего воображения, - тихо поправил его Светловолосый и бесшумно поднял тёмное стекло задней дверцы. Едва прикрыв за собой входную дверь, я дошла до софы, чувствуя, как тяжелеет каждая клетка моего мозга и ноги становятся чужими. Окончательно проваливаясь в тяжёлый, стремительно сгустившийся сон, я пыталась проснуться, как будто продраться сквозь плотный, цепко охвативший меня, кокон. Когда мне, наконец, это удалось, на меня обрушилось утро, и стало ясно, что всё это мне приснилось, и что я, наконец-то, впервые в жизни проспала на работу. Сквозь стену доносились звуки музыки, но я никак не могла вспомнить, где я слышала эту мелодию и почему эта музыка так мучает меня. «Бесамэ, бесамэ мучьо...» - надрывалось за стеной знакомое контральто. Я заткнула уши, но это не помогало. Перед глазами по-прежнему маячила бежевая комната с дагерротипами на обшарпанных стенах. Мне показалось даже, что я чувствую ужасный запах одиночества, который неявно преследовал меня с начала лета. Мне захотелось плакать, и я вспомнила: это случилось у Лизы. И тогда я подумала вдруг, что никогда уже не буду матерью и женой, хотя, скорее всего, я еще тысячи лет буду посредственной матерью и никудышней женой - с таким же ощущением острого несчастья внутри, как этим горьким от прелой листвы утром. Я представила себя на мгновение одной из нескончаемой вереницы библейских вдов - и сразу же ощутила неодолимую разницу между собой и ими: их не касалась старость, которая сегодня внезапно хлынула из меня, как рвота. Наконец, я расплакалась и плакала весь день и всю ночь, до самого утра, вжимаясь в подушку лицом, чтобы плач был беззвучным, пока не наступило следующее утро и за моим наскоро позавтракавшим мужем не захлопнулась дверь в прихожей. И после этого, прерываясь ненадолго, чтобы отдохнуть от судорожных спазмов в лёгких, неотрывно глядя в оранжевое, с коричневыми разводами узора, пятно на настенном ковре, я плакала целые сутки, пока кто-то из домашних не вызвал врача. Бледная седеющая женщина в белом халате, без малейшей косметики, с измученным пергаментным лицом и едва ощутимым, тончайшим запахом лавандового мыла, внимательно взглянула в мои зрачки, послушала пульс и сердце, крепко прижимая к поверхности моей воспалённой, невыносимо саднящей, как при начинающейся простуде, коже омерзительно холодный, мёртво поблёскивающий стетоскоп, вздохнула и сказала, что подобные срывы бывают у женщин не так уж редко, тем более - после тридцати и при такой легковозбудимой нервной системе. Без улыбки попрощавшись со мной, она доверительно сжала на прощанье мою безжизненную, безответную ладонь, укоризненно покосилась на двери, где суетились домашние, и уже в коридоре посоветовала моему не на шутку обеспокоенному мужу плюнуть на всё и свозить меня на море - не откладывая, ближайшим летом - хотя бы на пару недель. Опять на море? Нет уж! Я аккуратно открыла спичечный коробок и стала спокойно наблюдать, как на стол один за другим выбираются мои человечки. В комнату почти неслышно вошел сержант под руку с Лизой. - Смотри! Это тебе. Это подарок! - Лиза прошелестела вдоль книжных полок и, приблизившись ко мне, продемонстрировала розовую шкатулку, - Ты ведь знаешь, что там, внутри. Я оставлю тебе её... Навсегда. Ты же мечтала об этом. Ведь у тебя такой до сих пор нет? Её голос стал язвительным. Почему-то щёлкнув каблуками, милиционер заявил: - Щасс Плинии прибудут-с! Лиза невесть откуда вытащила миниатюрный продолговатый столик, забормотала: - Хлопот-то, хлопот-то... - и затем, обращаясь ко мне, сердито напомнила: - Тащи свечи. Вечеря всё-таки. Стараясь не привлекать к себе внимания, я прошла на кухню и тщательно обыскала все ящики. Свечей нигде не было. Пришлось спуститься к соседке и соврать ей, что у меня в квартире перегорели пробки. Не знаю, поверила ли она мне. Она радостно просеменила в комнату и с готовностью выскользнула обратно, держа свечи в руке. Причём - целую упаковку. При этом она так подобострастно улыбалась, что я заподозрила неладное и, невразумительно извинившись, почти взлетела наверх, прыгая через ступеньку. Плиний был уже в прихожей. - Ну, где же ты? Тебя все ждут! - зашипел он, вцепившись в меня, едва я переступила порог. - А где же... - осеклась я, узнавая в пришельце исчезнувшего Студента из почти забытого отпускного лета. Голова Плиния Старшего изрекла: - Так это же мы и есть. Оба… - Вот как... - кротко согласилась я. Его невозмутимость граничила с наглостью, но спорить не было смысла. Тем более, в коридоре зачем-то опять столпились мои домашние, хотя каждый из них и делал вид, что им до меня нет никакого дела. Я вошла в комнату. Они лишь мельком взглянули на меня. На полу стояли подсвечники, которые, казалось, сползлись сюда изо всех комнат нашей квартиры. Апостольцы усердно сновали, накрывая свой крошечный столик белой кружевной салфеткой. При моём появлении они мгновенно расселись по местам. Все притихли. Плиний чиркнул спичкой и зажёг свечи. Лиза рассматривала происходящее сквозь серебряное пенсне. «Три, четыре, пять...» - шептала она, низко склонившись над человечками, - «Десять, одиннадцать… Так. Двенадцать. » Выпрямившись, она деловито огляделась и уставилась прямо на меня. Плиний дышал мне в затылок. - Где же он? - улыбчиво обратилась Лиза то ли ко мне, то ли к Плинию. Милиционер старательно листал ноты. - Положите, пожалуйста, ноты на место, - тихо попросила я, чувствуя. как на меня снова наваливается смертельная усталость, - Вы же всё равно ничего в этом не понимаете... В ответ на мои слова сержант демонстративно уселся на круглый стул у пианино и, шарахнув открываемой крышкой по глянцевой поверхности, упёрся взглядом в клавиши, как будто что-то подсчитывая в уме. - Сядь! И не притворяйся, что ты здесь ни при чём, - зло сверкнула Лиза стёклами пенсне и толкнула меня на диван, - Тебе не мешало бы кое-что вспомнить! Она кивнула Милиционеру и он тут же заиграл, как грубо сработанная механическая кукла. Я прекрасно помнила эту мелодию ещё с детства, со времен истории с музыкальной шкатулкой. Это был пресловутый полонез Огиньского «Прощание с родиной». К тому же играл он чудовищно. У него были слишком толстые, слишком мясистые пальцы. Мне стало плохо. - Господи...- зажмурившись, прошептала я, пытаясь заткнуть уши и справиться с резко подступившей к горлу тошнотой. - Вот именно! - почему-то обрадовавшись, воскликнул Плиний, чмокнул Лизу в щёку и, обернувшись к музицирующему стражу порядка, коротко произнес: - Достаточно. - Наконец-то, - усмехнулась она, - Где Он, голубушка? Который? - Но их здесь всего двенадцать! - прекратив, наконец, эту пытку музыкой, оторвался от пианино Милиционер. - Ты ошибаешься, - холодно возразила ему Лиза. - Но ведь Он был, не правда ли? - вкрадчиво поинтересовался Плиний, осторожно массируя мне голову, - Лучше вспомни... - Кто?! - не выдержала я, но Плиний сжал мои виски так, что я едва не потеряла сознание от боли, и прошипел: - Не притворяйся. Тринадцатый. Где ты прячешь его? - Но ведь... их было двенадцать, и потом... это же мои человечки, зачем они вам? - Это мои апостольцы, - с нажимом констатировала Лиза. В прихожей щёлкнул замок. «Боже мой! Они все уходят!» - с отчаяньем подумала я о домашних. Но дверь тихо отворилась и на пороге комнаты я увидела... Египтянина. - Мы не опоздали, - с облегчением произнёс он, обернувшись назад. Из-за его плеча показалась шевелюра Светловолосого. Лиза конвульсивно дёрнулась ко мне, взвизгнула: «Отдай!» - и опрокинула столик. Апостольцы бросились врассыпную, уворачиваясь от её цепких пальцев. Милиционер вскочил, бросился к книжным полкам, на ходу расстегивая кобуру, рявкнул: - Я вас щас арестую! - и почему-то начал беспорядочно шарить среди хрупких сувениров. На пол, где одиноко стояла розовая шкатулка, упала фарфоровая вазочка и пачка фотографий. Шкатулка тут же растворилась в воздухе, как сгусток окрашенного дыма. Едва растопыренные ладони сержанта потянулись к снимкам, Лиза вдруг завопила, как ужаленная: - Не здесь, идиот! - А это? - протянул он мне морскую раковину. Я улыбнулась. Она не имела ко мне никакого отношения. То, что я нашла её на песке у моря - ровным счётом ничего не значило. Её вполне могли найти где-то в горах, на одной из вершин. Но Сержанту было бесполезно что-либо объяснять, поэтому раковина разделила судьбу фарфоровой вазы. Как и ожидалось, этот вандализм оказался напрасным, раковина была необитаемой. Светловолосый шагнул в глубину комнаты и, с сожалением вздохнув, попытался собрать фотографии и осколки. Он делал это так старательно, как будто это могло помочь воскресить мои иллюзии. — Смотри-ка, вот они... Только их почему-то трое, - озадаченно протянул Лизе несколько камешков милиционер. — Дурак, - спокойно отреагировала она. Он бережно сдул с них пыль, приложил один из камней к глазу и поочерёдно рассмотрел каждого из присутствующих сквозь отверстие. — Это куриные боги, - подсказала я ему. — Куриные? Жалко. Красиво... — Да не занимайтесь вы ерундой, хватит уже, - с досадой поморщилась Лиза. - Я - Плиний Игорь Северянин! - подпрыгнув, ни с того, ни с сего зычно заголосил Плиний, потом растопырил руки, как будто собирался спикировать и вцепиться в Светловолосого, но тот только отмахнулся от его угрожающего жеста, как от назойливой осы. Плиний тотчас же сник и рухнул на диван. - Плиний, когда ты вдвоём, ты ведешь себя отвратительно, - брезгливо заметил Египтянин, бережно прикрывая ладонью обезумевшего от страха апостольца, который едва успел выскользнуть из-под неожиданно обрушившейся сверху тяжести. - Держи, - протянул он мне перепуганного человечка, который тут же вцепился в мой мизинец и, проворно вскарабкавшись на тыльную сторону ладони, юркнул ко мне в рукав халата. Остальные, по-видимому, притаились среди книг. Во всяком случае, их нигде не было видно. Лиза подошла к Плинию и встряхнула его, скомкав накрахмаленный воротник: - Собирайся. И свечи возьми. Их надо вернуть. Некоторое время я смотрела в её сутулую спину, ожидая подвоха. В комнате уже никого не было. Она тяжеловесно, всем корпусом, повернулась в мою сторону и, хищно, тягостно посмотрела мне в глаза. - Не пожалеешь потом? Ведь апостольцы всё равно рано или поздно разбегутся... Я отрицательно покачала головой. И тогда, уже возле двери, она швырнула в меня пустой спичечный коробок, прохрипев напоследок: - Ну и носи в себе эту тяжесть! Всю жизнь. © Светлана Осеева, 2008 Дата публикации: 10.06.2008 02:18:02 Просмотров: 3833 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |
|
Отзывы незарегистрированных читателейЕлена [2023-11-12 10:00:11]
Задумалась над прочитанным… заставляет переосмыслить что -то в жизни, понять одиночество своё среди окружающих меня людей и попытку этого окружения повлиять на ход моей жизни ( почему-то примерила всё на себя)
Ответить |