1+1=1. Часть 3.
Никита Янев
Форма: Роман
Жанр: Просто о жизни Объём: 80145 знаков с пробелами Раздел: "Все произведения" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
Часть 3. Попрощаться с Платоном Каратаевым. ОСЕНЬ. Вот я лежу и думаю, под кодовым названьем, где провести эту осень думы мои. Потому что была возможность остаться на Соловках на осень смотрителем на Секирной горе на сентябрь, октябрь, ноябрь. А может быть, и дальше. А вы знаете, что такое на Соловках осень? Про это знает Димедролыч. Когда схлынут туристы, хорошие, нехорошие, талантливые, любознательные, порочные, пьющие, красивые, чистые, некрасивые, грубые, девушки, прекрасные как ангелы у Боттичелли и делла Франчески, мужчины с животиками, начальники, подчиненные, верующие, неверующие, туристы, паломники, экскурсоводы, эмчеэсники, и наступит затишье как перед концом света. И ты, как бог этого места или как боец в мертвой зоне обстрела с обоих фронтов, оглядываешься назад, а там вместо смерти зайцы водят хоровод возле твоей сторожки и в воздухе, напоенном молчанием и желтыми листьями, словно бы открывается дверка. И важно в неё не пойти, потому что потом будет зима и снега будет столько, что провалится крыша на бараке, в котором живет Финлепсиныч. А Индрыч на Хуторе вместо тропинки будет рыть траншеи в снегу вместо физкультуры, потому что Индрыч любит упражнения, а нет лучшего упражнения, чем из вечности бытия у тебя на лице перебрасывать снег на лопате в вечность небытия у тебя за спиной. Когда надо было позвать соседа Седуксеныча посмотреть его выставку деревянных икон, или икон дереву, или икон дерева, как угодно, то очень волновался, потому что лет двадцать соседствуют и лет десять не дружат. Один другого зовет Солнцев, другой другого зовет Самуилыч. И вкладывают в прозвища всю бездну презрения, с которой начинается любовь в Библии. И тогда повис на перекладине, приделанной на двух квадратных метрах кухни, она же прихожая, она же библиотека, она же спальная, она же мастерская. С какими-то выдвигающимися ящиками и запредельными пространствами, подвесными балюстрадами из серебряной и золотой моребойки и непрерывными картинками. Детскими рисунками, фотографиями предков, цитатами из пленумов, отрывками из стихов знакомых поэтов. Комната – вот роман ненаписанный, который если бы мог как хотел написать, считал свое писательское поприще законченным! Есть три интерьера на Соловках, доступных только кисти художника, но никак не словесному перечислению, потому что важны пропорции, насыщенность и разряженность. Гришина мастерская, Валокардинычев гараж, Финлепсинычева квартира. Вот настоящие метафоры бессмертия, или Платоновы пещеры, или логова Бера, божества древних племен славян, германцев и прочих индоарийцев, на которых когда оглянёшься в бору или берёзовой роще, то испытаешь не только священный ужас смерти, но лингвистическое вдохновение. И поймёшь, что позднейший язык весь соткан из намеков на неё, эту дверку: оборотничество, оборона, обернуться, вращаться, время, вера, вор, веревка. Впрочем, я уклонился от предмета повествованья. Так вот, вскочивши, повисши, на перекладине подтянулся пару раз, в эту дверку улетело усилье, и волнения как не бывало. Но я всегда её боялся, этой минутной вспышки, в воздухе словно дверцы, которая то отворяется, то затворяется на ветру. Ведь не паломницы Лимоны я на самом деле испугался и не эмчеэсников с самурайскими мечами, и не того, что надо подчиниться, кланяться в пояс перед ужином из концентрированного горохового супа, поститься, петь акафист, а этот ужас, знакомый мне с детства. Как она здесь живет? Келии, которые были камерами, камеры, которые были келиями, теперь опять будут келиями, потом опять будут камерами. Как в армии, я один раз подошел к старшине Беженару и говорю, Василий Иванович, здравствуйте! Теперь-то я понимаю, что у меня уже крыша ехала, оттого что он меня достал бесконечными нарядами и месячной гауптвахтой за то, что я с ним пререкался и качал права, будучи молодым бойцом. А старослужащие терпели, почему, до сих пор не понимаю. Тот, кто был в строевой части или на зоне, понимает, что перед обедом тянущий время обрекает себя на аутодафе. А они терпели, ничего не понимаю. Неужели, -бер-, дверка? Свирепые белорусы, кряжистые подростки, которые и разговаривать-то не умели, только водку пить, бутылки вместо стаканов. Я только удивлялся, как Вицын, понюхавши и окосевши, папино наследство. Неистовые чечены, которые, как крестоносцы, сначала ударяли по лицу или ногой в пах, а потом думали, зачем они это сделали. Таинственные таджики, которые уважали единственного из призыва, не постигаю. Так вот, я уклонился (где провести осень). Или в городе Мелитополе, в котором уже нет времени, он уже в раю, мама моя так захотела. Где таинственная дверка разрослась до пределов городских окраин, от кладбища на лесопарке до Белякова на песчаной. Сначала она была – взгляд десятилетнего мальчика во дворе школы № 10 на проходящего мимо ворот прапорщика, что это папа, который недавно умер. Потом, через десять лет это уже целый парк, в котором после работы мы говорили с Олей Сербовой про то, что бывает в жизни то, что не бывает. Причем, она в основном имела в виду любовь, как всякая женщина и человек, ищущий в жизни счастья. Я говорил о чуде, как непосвященный, что можно его построить из каких-то косноязычных осколков, вроде кокетства и смазливости, но все ещё было впереди. Потом это была городская больница, отделение хирургии, онкологическая палата. Больница на краю парка или парк на краю больницы, как смерть на краю жизни или жизнь на краю смерти, в зависимости от того, насколько вы любите осень. Осень в Мелитополе это тоже не страшно, а я думал, что страшно. Только очень тоскливо, стыдно и одиноко. С мамой на кладбище к папе, на рынок и в парк. Город как заворожённый смотрит и отчуждается с каждым днем всё сильнее. Книги, строчки и курево. И почти что теряя сознание. «Поехали, мама, со мною, я больше здесь не могу». Вот и получается, что то, что остается, - это то, что имеем. Зарешеченное окно на улице Каргина в пригороде Мытищи в одноэтажном доме, который скоро снесут, последний в старом городе, сгоревшая за лето листва, воздух пепельного цвета. Марина говорит, что это теперь наука, что каждый год на полградуса жарче. «То, что ты говорил про глобальное потепленье, про конец света, про запазуху русского севера, который теперь юг, место курорта и отдыха». Я киваю понимающе головой супруге, с ностальгической улыбкой, а сам в это время как Штирлиц, знаменитый советский разведчик Исаев, который заведовал третьим рейхом мимо Гитлера и Сталина, слежу краем глаза за своей судьбой. Потому что только в Мытищах, на этой новой родине на окраине мегаполиса в начале апокалипсиса, будучи то ли мудаком, то ли мутантом, понимаю, что, когда я был смотрителем на хуторе Горка на Соловках и там поливал себя горячей водой из ведерка, обнажившись, потому что надо было мыться хотя бы раз в месяц, а в окна без штор, как положено по уставу гарнизонной службы для сторожа, который охраняет, заглядывали призраки, архимандриты, зэки, начальники лагерей, самоубийцы, шестидесятники. А я драил себя мочалкой и знал, что в последний момент за два дня до припадка я всё равно уеду в Мытищи, проснусь и буду помнить только что такое «я» и «ты», остальное мне расскажет Марина, а я всё запишу. Про Аню, которая рисует (дочка), а потом бросит рисовать и займётся конным спортом, это она тоже расскажет. Про бабушку Женю, с которой мы десять лет бились самурайскими мечами, кто кого круче подставит, сделали себе харакири и оказались родственниками, как все люди на земле. Про меня, что я на острове пишу книжку «Чмо», как тридцать тысяч сброшенных с горы Секирная и три миллиона мучеников на острове Соловки сняли шапки-соловчанки и говорят просительно, «Напиши, напиши, пожалуйста, как камень, отвергнутый при строительстве стал во главе угла. А мы в ответку попросим Спасителя, для нас у него блат, чтобы он дал тебе мужество отвечать за свой базар». Про себя, как десять и двадцать лет открывала вместо мужа коробочку и там смотрела всякие мультфильмы про метафизические приключения на листочках с чудовищными ошибками: тросник, вподряд, принципиальное отсутствие синтаксиса. А всё остальное делала сама. Учила подростков думать мысли в школе, растягивала деньги, которых не хватит на неделю, на месяц, рожала, делала аборты, любила мужчину, оправдывалась перед мамой, почему муж не работает, потому что редактора халтурят, а работу эту бросать нельзя. Верила, изверивалась, понимала, не понимала, шила одежду себе, мужу и дочке, находила новые места, в которых время уже остановилось, как осенью в любом месте бывает такая пора, даже где не видно небо за панельными многоэтажками и не видно земли за асфальтом и автомобильным смогом. Ты просыпаешься и понимаешь, откуда это недовольство собой. Что не в Швейцарские Альпы с семнадцатилетними сослуживицами, не в сёрфинг-клуб, не в боулинг, не на рыбалку, а в эту раскрытую дверку, полупрозрачную в воздухе непрозрачном от глобального потепления, скоро надо будет уходить, а готов ли ты к этому? Ведь ни молчание самоубийцы, ни бунт запойного не помогут тебе там, потом не стать в очередь к какому-нибудь чму зачмленному, живущему неживущему. Кто последний несчастный мученик к тому, кто отпоет? ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ. На день рождения Финлепсинычу подарили русский спиннинг из нержавейки, недорого – 300, катушку, простую, большую – 250, бронзовую фигурку духов сна из африканской мифологии, вытянутую по вертикали насколько это допустимо стихийным чувством меры, ещё не история, уже не природа, или наоборот, уже не история, ещё не природа. Вот насколько глубоко в толщу населенья продвинулись демократические реформы, что в местном торговом центре продают на грани безвкусицы столь утонченного вкуса изделья и Данте в переводе дореволюционного переводчика, потому что победоносный, по словам Ахматовой, перевод Лозинского читать невозможно. А надо, потому что как ещё узнать, что русский извод ада, чистилища и рая, Мертвых душ, Преступления и наказания, Войны и мира – вовсе не единственный и не первый на свете. Что раньше была Божественная комедия Данте и что мы не пуп земли в этом смысле, так же, как и во всех других, как мы каждый раз себе воображаем, когда становимся подростками в новом поколенье. А также надувную резиновую лодку «Ветерок», вариант велосипеда «Аист», чтобы Финлепсиныч мог на озере Светлом Орлове на острове Соловки в Белом море отплывать от берега на десять метров и охотиться на местных драконов, наевшихся евангельской соли из расстрелянных за два поколения до этого, в воде цвета глауберовой соли. Какого тебе еще надо кайфа, Финлепсиныч? Заслужил ли ты такого? Ты, юродивый кликуша без имени, на могиле отца и матери вглядывающийся бессмысленно в большое количество одноразовых шприцов, раскиданных вокруг памятника погибшим лётчикам и боящегося себя до судорог. А еще радующегося что крест и венки на маминой могиле не тронули. А на ветвях деревьев: яблони, шелковицы, акации, березы, грецкого ореха, тополя, черешни, сосны, ивы, можжевельника - сидят ангелы в виде птицы зяблика, щегла, синицы, чижа, поползня, снегиря, свиристеля, клеста, стрижа, ласточки, горлицы, вороны, сороки, копчика и говорят: цыти-цыти. Что в переводе с древнекитайского означает: у тебя ещё есть несколько времени, прежде чем тебя заберут папа с мамой в своё ветхозаветное бессмертие, придумать иероглиф и метафору для твоего новозаветного бессмертия и нашлепать дочку Ванечку, если она откажется отдать свои сбережения на один из трёх подарков от женщин-парок: жены, тёщи и дочери - твоему двойнику Финлепсинычу на день рождения. Потому что так получается, что только жертва останется на раскаленной звезде на свернувшейся в свиток вселенной писать птичьим почерком: чистосердечное раскаянье упраздняет вашу вину. Не птицами и не ангелами, не посюсторонностью и не потусторонностью, а какими-то глазами Господа и губами, шепчущими молитву из вздохов. Самая чистая слеза рядом с этими глазами - сложная солёная вина, и самое яростное сострадание рядом с этими губами - просто зависть. ИНДЕЙЦЫ, ИНОПЛАНЕТЯНЕ, МУТАНТЫ И ПОСЛЕКОНЦАСВЕТЦЫ. На острове Соловки живут индейцы, в пригороде Мытищи инопланетяне, в мегаполисе Москва мутанты, в мисте Мелитополь послеконцасветцы. Зачем же я оттуда уехал? В двадцать лет после армии три дня побыл и поехал в Москву учиться и больше не вернулся. Агар Агарыч с лицом пожилого индейца и раздвоившейся сущностью, из которой одна терпит другую, а когда не вытерпливает, то раскодируется и кушает «Соловецкую», пока пульс не становится прерывистым. Гриша Индрыч Самуилыч, увешанный своими издельями, как индеец, шаман племени. Потом дом, потом приходящие в дом, потом приходящие к приходящим в дом, потом их разговоры и враги, и где-то надо поставить точку. Чагыч, вождь племени с лицом пожилой ирокезки и волосами, которые он сам себе состригает, ибо никто не смеет притронуться к вождю. Говорит, когда местный дух корысти улетит в Кремль на президентское кресло, то прилетит дух фарисейства и неизвестно, какой из них легче многострадальному племени индейцев, задыхающемуся под игом дракона, наших юношей и наших девушек ему мало, подавай ему ещё нашу душу. Одна надежда на воплощенное слово и на камень веры, но об этом тихо, никому ни слова. Наш сосед Базиль Базилич на улице Каргина в Старых Мытищах в последнем одноэтажном неблагополучном доме на самом деле инопланетянин. Никогда не плачет, не смеется, не улыбается и не ругается матом. Приезжает с одной работы и уезжает на другую, видно летающую тарелку где-то в лесу чинит. Когда жарко, снимет шапку, когда холодно, наденет шапку. Его жена, Гойя Босховна, полная его противоположность, женский пахан, одна из трёх местных тайновидиц: Там Вера Геннадьевна, хирург в местной больнице, начальница мытищинского паспортного стола, переодетый Черчилль и Гойя Босховна, женщины-горы, все инопланетяне. Инопланетяне бывают двух видов: которые держат мир за падлу, они ещё все время говорят «западло» между собою, это у них вместо пароля и всякие другие слова, про которые моя дочка Майка Пупкова сказала, чё они не на русском? Ничего не понятно. Ничего, потом поймешь, дочка, ответил я и подивился двусмысленности фразы. И которые живут с миром заподлицо, тютелька в тютельку, термин в токарном, слесарном и прочем ремесленном деле. Эти мастеровые, у них с паханами все время идёт состязанье, кто кого передолбит, кто из них главный. На работе в московской фирме я подрабатывал грузчиком два года на развозке фототоваров по магазинам «Кодак». Леди Макбет Мценского уезда, Госпожа Бовари, Будда, Шива, Рама, Димедролыч, Героиничиха, сотрудники фирмы – мутанты. И даже я, Финлепсиныч Послеконцасветыч Генка, а раньше Никита Янев Веня Атикин Гамлет, пришлось сменить позывные из-за перемены смысла работы, сразу становился мутантом, когда заходил на фирму, когда выходил с фирмы, переставал быть мутантом. Это удивительный феномен. Вы говорите два слова, а третье сказать не можете, не потому что некогда, а потому что не положено. Мужское, женское, а человеческое уже нельзя, не положено. И это понятно, может, у кого-то этого человеческого будут горы и все будут, как нашедшие клад, перебирать бериллы, а когда же делать работу? Человеческое после работы. Говорят, виноваты начальники, виноваты надсмотрщики. В этом году я три раза ездил к маме в чужой родной южный город Мелитополь. Сначала ее проведать, потом похоронить, потом на поминки. И сошелся с соседками по подъезду. Одна не берёт деньги за оплату маминого телефона, чтобы не отключили. Другая говорит, квартиру только тебе берегла мама, не отдавай деньги жене. Третья говорит, купи шубу и шапку, а то смотреть на тебя было страшно возле могилы. Четвертая говорит, приезжай с женой, она у тебя молодец, похожа на артистку из мексиканского телесериала, а то большие деньги, здесь за две гривны убивают. Пятая говорит, щас нет времени, в школе конец года, а как станет посвободней, я поеду узнаю на вокзале, сколько они берут, проводники, и буду тебе передавать с поездами мамины вещи, чтобы не пропали: закатки (овощные консервы), ковры, пледы, книги, белье, посуда, одежда. Я говорю, не надо. Она говорит, надо. Не тебя жалко, маму жалко. Она всю жизнь для тебя копила, и квартиру, и вещи, и деньги. Мамы давно нет, а мы едим ее консервы. ПРОЗА. Я встретил с собакой Глашей на прогулке Диму Борисоглебского с бабушкой на прогулке возле больницы. Бабушка рассказала, что Дима сидел за компьютером, потерял сознание, упал со стула и расшиб себе голову. Врач велела гулять, и теперь они с бабушкой гуляют по вечерам. Дима Борисоглебский учился с дочкой Майкой Пупковой вместе в младших классах. Учительница, Ольга Викторовна, говорила, ребята, возьмите ручки и напишите слово. Аня говорила, Дима возьми ручку и напиши слово. Дима слышал только Аню. Учительница Ольга Викторовна говорила, Дима, как тебе не стыдно, почему ты не слушаешь? Дима говорил, вот как ты сказала. А я думал ты не так скажешь. Потом Диму уволили из лицейского класса. Дима стоит возле бабушки и говорит, бабушка, можно я сниму шапку, мне жарко. Бабушка, Галина Александровна, всю жизнь проработала в больнице медсестрой, говорит, «ну что, пишете?» Я говорю, «пишу». «Печатают?» Я говорю, «печатают». Она говорит, «где, может быть, мы почитаем?» Я говорю, «за границей». «Много хлопот?» «Никаких». «Значит, талантливо. Вообще-то у вас сложные стихи». Я говорю, «это проза». А сам думаю, мне повезло. Не каждому Диме Борисоглебскому так повезет. Мне уже пятнадцать лет жена Марина рассказывает, в какую руку надо взять ручку и какое слово написать. Может быть, и ей повезло, потому что когда я начинаю писать, то не могу остановиться. Становится понятно, не только мне, но и жене Марине, зачем пишут. И не только это. А дочка Майка Пупкова теперь ухаживает за лошадьми, а не за Димой, а Дима падает со стула. ГРУЗЧИЦКАЯ ПОДРАБОТКА. Про Леди у меня странное ощущенье, что она на самом деле потому бросается от дела к делу и в результате ничего не делает, что очень устала, что любое другое дело для нее отдых. И поэтому работать с ней в паре мучительно, только начнёте собирать товар, а она уже моет полы, бежит к телефону, бежит говорить охраннику, чтобы открыли ворота, разговаривает с вновь пришедшим менеджером или начальником, ищет чужую рамку, про которую у неё спросили, где она лежит, освобождает коробки, смеётся так, что не может остановиться, говорит длинноты, которые отдают отчаянием и униженностью, как старые вещи нафталином, а ты зависаешь. Поэтому любая, даже самая нелюбезная работа, вроде рабского оклеивания товара, десять тысяч штук за смену, для девушки до замужества, для тебя милее, чем работать с Леди в паре. А всё же она из них самая живая. И вообще, женщины на этой работе интересней мужчин, трагичней, больше, что ли. Может, потому что Москва, может, везде так. Героиничиха, Леди Макбет Мценского уезда бунтуют сильнее Димедролыча, Шивы, Будды, Рамы, выполняя службу. Димедролыч в претензии к целому свету, что он не видит смысла, Будда, Шива и Рама, три ипостаси одного Бога, вернее, его добродетелей. Шива, который покупал мороженое девочке-рабыне и мне, загримированному под грузчика автору, разведчику в роли чма, посланному на заданье, как здесь любят и как здесь ненавидят, как здесь дружат и как здесь презирают, разведать на обеде. Рама, который не ругается матом при сыне. Будда, который уживается со всеми. И Героиничиха, которая сначала всех строит, а потом ищет благодати. Они с Димедролычем подружились, потому что это примерно одно и то же. Быть в претензии к целому свету, что ты не находишь в нем смысла и в построенном строю искать благодати. А мы подружились с Леди. Такая дружба-вражда, когда люди понимают друг друга с полуслова, только на свой лад. Я – что всех жалко, а потом вдруг кидаюсь, потому что себя тоже жалко, сколько можно меня чмить. Она – что себя жалко, а потом, что все сотрудники фирмы, оказывается, не мутанты, а люди. Я вот, например, до этих конкретики и обобщенья не смог подняться. Правда, у меня другая работа. Не пить водку и алкать чуда. И в конце концов так натренироваться, что пьянеть от кваса сопричастником жертвы. ДЕЛО НЕ В ЭТОМ. Начальники нужны. Вчера, когда Балда Полбич в два часа ночи устроил рок-концерт возле своей доры, которую он третий год чинит. Работник Балда Полбич местный национальный герой с литовскими корнями, посадил и не выкопал картошку, сжег зимой полсарая, не в лес же ездить за дровами, живет с другой пиписькой, когда жена на работе, потому что так получилось. Вовсе не злобен, в прошлом году, взял беспризорного Глядящего со стороны в семью, которых по острову и по стране много разбросано. Живёт у него уже год, работает в музее, помогает Агар Агарычу доры строить. В позапрошлом году дрался с Рысьим глазом, что он углядел своим рысьим глазом что-то не то, что надо. Два лета назад мутузил Глядящего со стороны, что тот не смотрит за детьми. Начальники нужны. Вчера, когда Работник Балда Полбич с пива устроил в два часа ночи рок-концерт возле своей доры, которую он уже третий год чинит. Посадил недавно картошку, в конце июня. Оранжевые усы говорит, а зачем, он всё равно её не выкапывает осенью? Вышла Нирвана, дочь Кулаковых, в замужестве Золушкина, третьего мужа взяла Ваню, себя моложе в два раза, здесь такое часто, ровесника старшего сына, работает на трёх работах и трёх подработках, тащит службу, выспаться некогда, ещё успевает попасть в клёв на Тамарин причал и наловить два ведра селедки и заколоть корову, правда потом пришлось дострелить, видно, рука дрогнула, но это уже не от нас, взялся же, раз надо. Мандельштам воспитывал жену, писала жена, которая всю жизнь наизусть помнила его книги, чтобы донести до потомков, чтобы было дальше, записывать было нельзя, все на всех стучали, думали, что так можно гарантировать себе безопасность, безумцы. И даже потом написала об этом две книги. Как она пятьдесят лет наизусть помнила все книги мужа, который всё знал наперед, и поэтому женился на девочке и её воспитал. Здесь всё наоборот, жена воспитала мужа. Север вообще место, где женщина больше мужчины. Мужчина здесь вроде подростка. Кто громче пукнет, кто больше выпьет, кто наловит рыбу крупнее. Вообще-то она здесь не живёт, в этом доме, а в светской части посёлка, где школа, больница, администрация, магазины. Здесь останавливается с мужем и детьми летом старшая дочь, жена владельца двух магазинов на Соловках и бани, но они не вышли, хоть у них дети спали или не спали. Побоялись или постеснялись. Но они не вышли, а она вышла. Говорит, ты чего, дура, нельзя музыку ночью, голосом почти ласковым, ну-ка давай выключай скорей. И музыка потухла. Надо же, какая мужественная женщина, сказал я Марии, закрыл глаза и заснул, а потом проснулся и пишу об этом, а тогда лежал и наворачивал про великое ничто. А Марии было всё равно, она бы и так и так до четырех читала, ещё один тип русской женщины, но это другое, это как у Мандельштамов, только, может, ещё похлеще. Мандельштамиха делала, как муж учил, и сохраняла строчки, Мария может сама научить про строчки, как говорил дядя Толя в моём детстве, трудись только, зверюга, и всё у тебя будет. В деревне Белькова, Стрелецкого сельсовета, Мценского района, Орловской области, в которой я в первый раз в одиннадцать лет выпил водки и обжегся, а потом пытался влюбиться, и мне выбили за это ползуба, который был не молочный, а коренной, так я и хожу теперь с ползубом уже тридцать лет. Потом ещё много ползубов приходилось во рту языком трогать. В армии, в семье, на работе. Но это уже метафорические ползубы: свои и чужие. Эпилепсия, лимфаденит, жена, тёща, дочка, мама, бабушка, приступы, припадки, скорые помощи, нотариальные конторы, офисы, квартиры, издательства, книги. Впрочем, это вы уже из другой оперы, как говорил Солёный, герой пьесы Чехова «Как закалялась сталь», в которой ничего не происходит и, чтобы что-то происходило, устроилась великая октябрьская социалистическая революция и многое другое. Впрочем, я не об этом. Я про то, что начальники нужны. Вчера в два часа ночи, когда Работник Балда Полбич, который устроил рок-концерт возле своей доры (лодка такая), которую он третий год починяет, хоть там работы, прибить две доски, просмолить и покрасить. Но это надо, чтобы фишка так легла, короче, чтобы так получилось, чтобы оно как бы само так получилось, чтобы оно само прибилось, покрасилось, просмолилось. Этим мы все и похожи. Несмотря на совершенно разный опыт жизни. Начальник магазинов и бани Самолетов, работник Балда Полбич, который завёл курей и телка, чтобы куры летали в палисадник к Кулаковым и там кормились левкоем и маком, а телок за лето откормился на даровой траве, а осенью ни выкопать картошку, ни починить дору, ни заколоть телка, ни съездить в лес за дровами уже не будет возможности, потому что снег ляжет, потому что земля замерзнет, потому что нож потеряется, потому что соляра закончится. До следующего года. И юродивый писатель Финлепсиныч, который приезжает с семьей на лето, чтобы писать книжки про местных, но мечтает остаться, чтобы стать местным, как будто про такое можно мечтать, но у него на этот счёт свои мысли, зачем тогда писать книги, если не делать как написал? На самом деле у Самолетова, частного предпринимателя и Финлепсиныча, нищего писателя, живущих в двух домах по соседству на Соловках, есть одна очень важная общая черта. Просто Финлепсинычу это важно, потому что это его ремесло, а Самолетову это неважно, потому что это не его ремесло. Его ремесло говорить фразы, я вас слушаю, вопрос был поставлен, заниматься спросом и сбытом, ездить на трещинную рыбалку на дамбу, за окунями на озёра, за селедкой на Тамарин причал, париться в своей бане, построенной из цельных брёвен, я бы хотел иметь такой дом, выпивать с друзьями и не знать, какая самая главная его черта, потому что этим занимается его сосед по улице нищий писатель Финлепсиныч, который стал юродивым из-за того, что не хотел в это поверить, и хотел с этим поспорить, и проспорил. Что самая главная наша черта, жить как получится. Великая славянская лень, говорят этнографы, типа Лескова и Обломова. Но ведь в этом есть и благородство, подумал я сегодня. Я не передергиваю. Я ведь что-то сделал. И то, что я сделал, это очень много. Я-то хоть попытался, как говорит Мак-Мёрфи у Кена Кизи в «Кукушке». Просто там всё идет в коме, и старое, и новое, и подставлять, и подставляться, и зона, и государство, и постмодернизм, и неохристианство. Простые тоже артисты, только они ещё пофигисты. А ещё они за свою жопу трясутся гораздо больше сложных. Ведь у них не так много удовольствий. Женщина, вино, рыбалка, работа, любовь, дружба и речь как исповедание веры в то, что они не хотят знать сами, чтобы верить тем чище. И их жёны, и их дети. Короче, они похожи самым главным. Так получилось. Назови хоть славянская лень, хоть русские, хоть набей туда семь килобайт патетики, хоть напиши строчку, дело не в этом, на песке, на побережье Белого моря. И для этого ехай на поезде сутки, потом на корабле плыви, потом живи в поселке, в той его части, где старожилы и пьющие живут, потом пойди семь километров по тайге, болоту, песку и глине, посиди на берегу моря, полюбуйся, как комары входят в твою плоть по самую рукоятку, и напиши на песке голой ногой. Дело не в этом. МОЛИТВА. Я-то думал, что мне ещё надо что-то делать. Продлевать аренду, отдавать деньги, велосипеды, собаку Блажу на закланье, не отдавать церковь, государство и народ для нового режима, а там будь что будет. А оказалось, что я уже могу только молиться. И это старость. И это завязка. Наступили крутые экспрессионистические события, как всегда внезапно они наступают. Вчера, до поджога рейхстага, а сегодня уже всё по-другому. Вчера ещё не взрывали небоскрёбы и была слабая надежда, что всё будет всё более надёжно, и всё больше держаться на благодати. А сегодня уже мы живём в таком мире, где нужно или чтобы тебя все чмили на публичных аутодафе, чиновники и подростки, или тащить службу и пить, чтобы сховаться. Мол, я в домике, дун-дура, сам за себя. Сначала пришёл бабы Валин сын из дома лётчиков с маленькой девочкой, попросил велосипеда, доехать до магазина за жувачкой. Мы сказали, что это несерьёзно, он быстрее дойдёт, чем просит, и что я сейчас уезжаю на рыбалку. Я действительно уезжал на рыбалку. Я сказал ему, что это несерьёзно, а потом хотел дать, чтобы он не подумал, что мне жалко, потому что мне не жалко. Через две недели жилконтора заберёт квартиру и все эти вещи, которые мы свозили сюда на остров, как в ересь, как будто в рай можно свезти любимые вещи и устроиться в нём навечно. Велосипед, лодка, мамины ковры и пледы из Польши, которые они полжизни зарабатывали вместе с папой, а сын выродок профукал, мои рукописи и книги, Мариины рукоделия, вышивки и одежда из сэконд-хэнда, дочкины картины, когда она была ещё не она, тринадцатилетняя дама, решившая, что свет начался сначала, когда она родилась, чтобы ей было веселее смотреть кино как всё само получилось, а из нашей тоски в животе явившаяся звезда, чудо, за которым надо ходить и ухаживать, которое когда не покормишь, оно злое, а когда накормишь, оно доброе, ради которого надо принимать все режимы, чтобы зарабатывать деньги на еду и одежду, а ещё пуще на чувство крыши, надёжной крыши над головою, начиная с городской квартиры и загородной дачи, заканчивая церковью, государством и народом. И другое, которое дорого только нам. Камни и моребойка с побережья. Заржавевшие слесарные тиски и латунный монастырский умывальник. Отслужившие вещи, с которыми жалко расставаться. Которые переехали в деревню, чтобы в конце концов достаться пьющему дну и их детям. Посуда, чёрные чашки, фиолетовые чайники, квадратные тарелки. Всё, что красиво до юродства. Но Мария сказала, а где мы его искать будем? И я согласился. Потому что в прошлом году, пока она ходила по милициям и жилконторам, насчёт пропажи велосипеда и продленья аренды, я писал рассказы, что настало такое время, что велосипеды сами возвращаются к своим хозяевам, а квартиры сами отдаются кому надо, как женщины, для продленья рода, для породы, для благородства. Чтобы было дальше. И в конце концов для молитвы о Боге, которая из всех наших алканий и алчбы вытекает, как вино из разбитого кувшина, как кровь из убитого человека. Как неблагополучные дети своих благополучных родителей. Даже если они благополучны, их благополучие как проклятие. Как ангел Господень прилетал с вестью, месту сему быть пусту. Потом пришёл Оранжевые усы, отсидевший шесть лет строгого режима, стал на колени и стал просить 70 рублей на бутылку. Водка на острове в два раза дороже, за извоз накручивают, и сколько ни назначь, хоть 700, хоть 7000, всё равно покупать будут. Сказал, что предыдущие пятьдесят вместе с этими семьюдесятью через два дня. А хочешь, забирай у меня дрова за двести, четыре куба. Дрова стоят семьсот пятьдесят рублей куб, скажу в скобках. Нас в Кеми приютила на ночь, пока ждали корабля, дочка местного бонзы, одного из владельцев причала. Мы не хотели ночевать на пристани, тем более что там отмечали чей-то день рожденья, зная, как я по-болгарски вспыльчив и по-русски неразборчив, каждый раз в драке готов перепутать войну с ангельским чином. В своём подгородном доме, который она купила у местного алкаша за тысячу деревянных. Когда на следующее утро она нас провожала на остановке, все мужчины с ней здоровались, а все женщины с ней не здоровались. Я подумал, говорят, мужская логика это: чайка это птица отряда буревестник и так далее, как у немцев. Женская логика это: чайка это не чайник, не гайка, не деревообрабатывающий завод, который вот уже который год на запоре, потому что фины скупили леса на корню, не муж, который продаст за бутылку дом и квартиру, и себя в придачу, чтобы его не отрывали от телевизора, по которому он смотрит единственную передачу по всем каналам, как всё само получится, что всё постепенно сойдёт на нет. И прочие феномены. И так до исчерпанья ряда. Так что в душе и в мире останется место только для чайки. И тогда сознанию, а больше носителю благодати, даже если её совсем не осталось, станет ясно, что такое чайка. Короче, феноменология. Я сказал, ты чё, совсем меня за падлу держишь? Ты же сидел, зачем ты меня подставляешь? Нашёл на кого молиться, тоже нашёл себе Бога. Первый же не уважать меня потом будешь. Он сказал, ты не пьёшь, не знаешь, что это такое. Я сказал, ну что мы будем соревноваться, кто больнее? Один пьёт запоем, другой припадочный, третий вешаться пошёл, четвёртый начальник, а это хуже всего вышеперечисленного ряда заболеванье. И тут он со мной согласился, и даже, кажется, меня не возненавидел, за то, что я поломал ему кайф и ссадил с иглы, если это возможно. Когда всё мужское населенье, некоторые после работы, а некоторые всплошь смотрят единственную передачу по всем каналам. Как так получилось, что всё постепенно сошло на нет. И в плане личной благодати, и в плане кроющего социалистического отечества, и в плане церкви христовой, которая теперь вроде общественного института, отвечающего за идеологический сектор или, по-старому говоря, фарисейство, и в плане всё прощающего народа, который теперь ничего не прощает. Потом я пошёл за молоком к соседке, Вере Геннадьевне Кулаковой. Она вышла и стала пенять мне на собаку. Что она кинулась на старшего сына местного барина, и рычала на его же младшую дочку, что вообще смерти подобно, по крайней мере, для Блажи сначала. Что она укусила за голову Маленькую Гугнивую Мадонну. Правда, потом выяснилось, что она сама ударилась головой о камень. Короче, что возмущены и возмущены, и возмущенью нет предела. И сам барин, и его жена барыня, и какой-то Паша Павлинский. Из чего я вынес, что мы раздражаем. Что это последнее лето на Соловках. Что она сама всех накрутила. Что всегда так было. Склочники, уроды, выродки, графоманы, юродивые, святые. И всё это вперемежку и вместе. И непонятно, кто юродивее, а кто святее. Это потому что у тебя ещё были силы удерживать мир от жлобства. Отдавать велосипеды, лодки, собаку на закланье. А теперь их не стало. И мир сразу стал как после поджога рейхстага и взрыва небоскрёбов, в котором можно только работать и пить после работы, чтобы смотреть по всем каналам единственную передачу, как так получилось, что всё сошло на нет: и чайка, и гайка, и чайник, и муж. И отдаю это место, а потом другое и третье для православного туризма, для туристического паломничества, для нового государства, для старого фарисейства, а сам молниеносно старею. И уже никаких чудес и неожиданностей не ожидаю от света. Сначала дожить спокойно две недели в этом месте, а потом сколько Бог даст в другом. И единственно, что у меня осталось за душой от просмотра единственной передачи по всем каналам, это чувство несчастья. И я его буду холить и лелеять. И сначала стану чмом, а потом юродивым, а потом сложу молитву. Как мы втайне от всего мира в недрах государства, церкви и народа воспитали младенца в яслях, а потом его погубили. Но было уже поздно. Младенец уже родился. И уже понял, что дело не в этом. Не в публичных аутодафе, не в юродивых жестах, не в актёрстве, не в фарисействе, даже не в графоманстве. Что дело в деле. Чтобы всё время молиться сначала. А потом не давать деньги на подставу, велосипеды на жлобство, собаку на закланье, народ на просмотр передачи, государство на войну со своей смертью, церковь на культмассовый сектор. И что из этого получится то, что всегда получалось. Святой пусть ещё святится, юродивый пусть ещё юродится, несчастный пусть ещё несчастится, жлоб пусть ещё жлобится, мученик пусть ещё мучится. «Се, Аз при дверях». И все об этом знают. Потому что это как у мужчин, корова - это млекопитающее отряда парнокопытных, как у немцев. И как у женщин, корова - это не детство, не зрелость, не старость, не дружба, не любовь, не вера, не поэзия, не философия, не богословие, не зона, не государство, не церковь, не ад, не чистилище, не рай, не Соединённые Штаты Америки, не Франция, не Германия, не Россия, не начальники, не надсмотрщики, не работяги и не другая корова. Короче, феноменология, мысли. Вот моя молитва. ПОПРОЩАТЬСЯ С ПЛАТОНОМ КАРАТАЕВЫМ. Жизнь не закончилась концом света, а началась сначала. По этому поводу можно испытывать вдохновение, но не в сорок же лет. Потому что столько раз она уже заканчивалась и начиналась, что скопилась такая усталость, похожая на смертную тоску, то ли в животе крыса, то ли в груди жаба, то ли в сердце муравей. И они грызут, грызут. «Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видел ещё в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к берёзе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось ещё выражение тихой торжественности. Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подёрнутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что-то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошёл. Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у берёзы; и два француза что-то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шёл, прихрамывая, в гору. Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил ещё начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружьё, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что-то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжёг, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним. Собака завыла сзади, с того места, где сидел Каратаев. «Экая дура, о чём она воет?»- подумал Пьер. Солдаты-товарищи, шедшие рядом с Пьером, не оглядывались, так же как и он, на то место, с которого послышался выстрел и потом вой собаки; но строгое выражение лежало на всех лицах». Толстой, «Война и мир». Это всё вопросы, похожие на те, что задаёт безумная, юродивая, влюбчивая Мера Преизбыточная из города Апатиты, пожилая женщина. Сколько весит рулон толя? Ты мне дашь селёдки? Сколько весит кедр с землёй? Ты мне дашь окуней? В последний день перед отъездом я разозлился, потому что не до этого, и ответил, сколько весит кедр с землёй? Килограмма два, я думаю, был ответ. Килограмма два, сказал я. Это похоже на склоку, но, наверное, так и есть. То, что останется, то и есть. Сын нерождённый, и даже два ребёнка, и даже три ребёнка, грех молодости, останутся. Книги останутся как прожитые мысли и несовершённые поступки, которые, может быть, кто-то ещё совершит, которые настоящие дети, потому что наши дети отдельные люди. У начальников дети или циники, или наркоманы, у подчинённых – добрые и злые юродивые. А я, я ухожу. Бог его знает, куда я ухожу. Надо уже теперь готовиться, больше курить, пить и работать, чтобы не говорить лишнего, не успевать за курением, питиём и работой. Смогу ли я оттуда посмотреть, вот что, наверно, сладко, и будет ли мне это интересно? Жить несколько лет, а умирать навсегда. А вообще-то, литература тем и хороша, что она как загробность. Это вам не телевизор с его сытенькими журналистами и актёрами, которым нравится нравиться, бедным. Хотя и литература такая бывает. Шестидесятые уже недоступны, пили, но имели за душой мысли. Гуляли, но были трезвы. Но ведь и с нами так окажется, как у Толстого. И Курагины перед лицом смерти с их деньгами, властью и наслаждением – маленькие, несчастные и слабые. И Пьер Безухов с его «добраться до сути» не отпустил свою жизнь настолько далеко, чтобы попрощаться с солью земли русской, Платоном Каратаевым, ослабевшим, расстреливаемым французскими гренадерами. 1000 лет прощались, а где-то с Толстого перестали, сделалось литературой, и стали советскими. Так и на Соловках, везде люди, добрые и злые юродивые, дело не в этом. Дело в том, что прощаться перестали, не то что прощать. Или ты слишком много хочешь. Но ведь сделали в этом году Валокардинычиха, Ма, Мера Преизбыточная, Вера Верная то, что я назвал попрощаться с Платоном Каратаевым. В данном случае не за нас заступиться, выселяемых из дома, в котором мы прожили шесть лет, а попрощаться с теми Соловками. Форма прощания выбирается произвольно, в зависимости от темперамента и жертвы. От просто оглянуться, до заступиться и тоже расстреляют. Короче, потщиться. Ведь это и есть христианство, не золоченые ризы, не форма одежды, не новое фарисейство, замешанное на старом. В 20-е-30-е годы выгодно было быть красным, в 60-е-70-е партийным, в 90-е стало выгодно быть верующим. Народа два, народ и население, население всегда выживает, ему всё равно, какая форма одежды и речёвки, МЧС, паломники, КПСС, КГБ. Там главное, что оно ещё не сделало своего выбора, они деньги в детей вкладывают, добрых и злых юродивых. Народ всегда подставляется, это и есть христианство, потщиться подставиться, насколько ты сможешь, никто не требует большего, ни Христос, ни Толстой. Что ты есть, а не как в детстве, я в домике, меня нет, верующие так верующие, неверующие так неверующие, лишь бы выживать на вираже истории. Хотя бы оглянуться - и это прощанье, если на большее тебя не хватит. Валокардинычиха побежала в жилконтору, поймала Богемыча, бывшего двусмысленного брата, стала обзывать полудурком, за то что Яниных выселяет. А он в ответ, а они что тебе родственники? Я, когда она рассказала, поцеловал пальцы, конфетка. Там ведь всё просто, выгодно, невыгодно. В середине девяностых, когда отдавали в аренду, было выгодно принимать москвичей, потому что и деньги круглый год платили, и дом обиходили. В начале 2000х невыгодно, потому что православный туризм и туристическое паломничество. Квартира на Соловках – золотое дно и долларя инфраструктуры. В прошлом бы году не пошла, что мне, Господи, больше всех надо? Ещё не умер Валокардиныч. А теперь поняла, что людей почти не осталось, хоть их стало в десять раз больше, но те в домике. Они тебе что родственники? Подошла другая начальница, ну что скажешь, куколка? Та ответила, херукалка, вы зачем Яниных выселяете? Вы понимаете, стены и кресты, Платон Каратаев и Соловки, конечно, что дело не в Яниных. В прошлом году, когда я сказал Грише, что нас выселяют, можно мы у тебя в сарае на улице оставим какие-то вещи, память, Соловки настоящие, дочкины картины, мои рукописи, мамины пледы, женины вещи, принесённые из сэконд-хэнда в начале девяностых, как влюблённый ценитель находит в лавке старьёвщика шедевр забытого мастера Бога и покупает за копейки, да больше у него и нет, то Гриша ответил, вы знали, на что шли, когда везли вещи на остров. Ты-то, Господи, не знал, на что шёл, когда рождался и всё же родился. Родственник Бога Богемыч тоже ведь знал, на что шёл, когда становился начальником. Короче, что я хочу сказать. В прошлом году, когда нас выселяли и Мария всем рассказывала про это, Вера Верная в ответ рассказала о своих горестях, дочку зарезали на вступительных, Гриша сказал то что сказал, Валокардинычиха боролась за Валокардиныча, ей было не до дачников. И только Ма сказала, я к вам приду. Ни к чему не обязывает, простая оглядка, но кто из вас без греха пусть первый бросит в неё камень. Вы понимаете, стены и камни, память и совесть, Платон Каратаев и Соловки, конечно. Это не гордыня. Попрощаться с нами - это попрощаться с той жизнью, когда юродивые приезжали из Москвы и Питера и что-то там по углам писали, рисовали и строили, а местные пили, а другие местные выживали, но эти всегда выживают, но все они были вместе, потому что друг другу помогали, давали фору. Даже Богемыч возил меня на доре Агар Агарыча встречать Марию на осенние каникулы, когда я на Хуторе всю осень, зиму и весну прощался с Господом Богом 24 часа в сутки. И кажется, он меня простил, правда наградил болезнью кликуш и юродивых, но без этого тоже нельзя, это смертная память. Богемыч меня тогда раздел по деньгам, хоть пили вместе и допился до белой горячки, с тех пор не пьет и стал начальник. Может, лучше бы пил? Народ уверен что лучше, и до тех пор он народ, пока не стал населением. Я ведь и тогда всё знал, и про Богемыча, и про Кулаковых, что мы разные. Но опыт мало что значит, жизнь сводит и разводит. Кулаковы, новые баре, отослали гулять в лес с собакой, потому что у них тут кругом дети, а собака какая-то юродивая, то лает, то не лает. В лес тоже нельзя с собакой, рассказал нам охранник с Хутора, который теперь тоже круглые сутки охранник, и когда не работает, и в отпуске, и с женой в кровати, и на рыбалке. Где же нам гулять с собакой, на том свете, что ли? Как я писал когда-то, чтобы видеть Бога, надо всегда держать подле юродивую собаку Блажу. Потом всё стало ясно. Зачем нам дачники из Москвы, у нас же нет дач в Москве, сказал Богемыч. 30 лет жизни как будто бы и не бывало. Когда юродивые художники, поэты, ремесленники и ученые из Москвы и Питера устраивались здесь общиной. И тот же Богемыч сам приезжий. Короче, вы знали, на что шли, когда везли вещи на остров. Я не свожу счеты. Я прощаюсь. Просто теперь другое. Туристическую группу ведут по мосткам на Зайчиках, где Димедролыч шесть лет с Богом разговаривал по 24 часа в сутки после митрополита Филиппа, который всё мог, как Маугли, и соборы строить, и себя закланывать, после императора Петра, который как заведённый все строил и строил, как будто бы в этом дело, что ему делать дальше, подставлять или подставляться? А потом собрался и теперь служит менеджером по закупкам в офисе в фирме в мегаполисе с населеньем средней европейской державы. Отдаёт деньги матери, бывшей жене и детям, а сам ложится на стол, заваленный файлами, задирает ноги на дисплей и мысленно восклицает, да пошло оно всё на хер. А группа туристов идет одна по мосткам, пока про Димедролыча, святого Филиппа, Петра и Господа Бога пишу. С которых сходить нельзя. Впереди идёт экскурсовод, сзади охранник или эмчеэсник. А что делать, если вся наша жизнь сплошная чрезвычайная ситуация. Зато в этом году, когда Мария сказала, что нас уже выселили, Вера Верная сказала, попробую поговорить с мэршей, Валокардинычиха испекла пирог, подорожники, сказала, будем искать другую квартиру, а вообще-то я завтра позвоню мэрше. Ма пришла с тортиком и сказала, я ничего не знала, но пришла Мера Преизбыточная и сказала, надо бороться. Я сразу всё поняла. Я у вас буду долго, завтра я выходная. А мы завтра уезжаем и нам надо собираться, не сказали мы. Сносить вещи в сарай, хоть дело не в вещах, а в памяти. Отъезд очень похож на смерть, как сон на загробность. Только с собой не возьмешь, ни кофеварку, ни строчки. Зато к маме подходят два небесных особиста, подполковник и полковник, ангелы и говорят, ты давай влияй там на него по своим каналам, а то он всё пишет и пишет, они ведь потом всё прочтут, лишь бы самим не делать, чтобы сделаться из советских постсоветскими, которым всё равно кому памятник на Лубянке ставить, митрополиту Филиппу или рыцарю революции, начальнику террора в одной отдельно взятой стране для всего населенья, лишь бы зарплату платили, лишь бы выживать на вираже истории, он тебе что родственник? Мама отвечает, хорошо, с желтыми губами и желтыми глазами, цвет разлуки, и начинает думать мысли, а я думаю, что это я их думаю. Надо мамины два ковра и плед назад увозить, и книги, и рукописи – то, что сюда привез в начале лета, как Сизиф с его камнем, туда-сюда вожу одно и то же. Что ж, и это форма прощания, если на большее не можешь потщиться, а не форма ереси, что мамины ковры и пледы – мама, а твои рукописи – ты. ШИФРОВКА. Ну, она просто не соизмеряет степень опасности с силой удара, сказала Мария. Когда я ей на третий день по приезде в оседлый базовый город Мытищи, где живут инопланетяне: Гойя Босховна наехала, чтобы позвонили в милицию, что прежние хозяева квартиры не забирают машину, гараж на отпоре, бомжи ходят, на хер мне это надо? Которых расплодилось за лето еще больше. Одна сторона центральной улицы Старых Мытищ городская, другая деревенская. Там - стекляшки, бары, девятиэтажки, джипы, здесь - собачьи своры, склады, долгострои, бомжи, одно- и двухэтажки. Там - асфальт, мостовая, автобусные остановки, здесь - заросли крапивы и собачьи свадьбы. А я в ответ, все умрём. А Мария, она просто не соизмеряет степень опасности с силой удара. А я, круто, пойду запишу. Это про всех инопланетян. Они этим и отличаются от мутантов, индейцев и послеконцасветцев, а это все люди, чем подростки от взрослых, что я в центре мирозданья, а вокруг не я, тьма внешняя. У индейцев по-другому, я на периферии, а не я в центре, но это потому что ещё не было искушенья корыстью, удара помертвенья, всей жизни, после которой вы делаетесь или мутантом, или индейцем, или послеконцасветцем. Про индейцев больше всего информации в разведчицком центре, в который шифровку вы перехватили, воздух и стены, у которых глаза и губы, тьмы тем праха земного, который дышит, потому что всё живое. Так всегда у Бога, а мы ведь Божьи, хоть третий век уже бунтуем против него. Сначала с революцией и Наполеоном, не надо нам его подарков, в смерть как в омут, в жизнь как в бездну, крематорий и колумбарий в конце тоннеля. Потом с Гитлером и Сталиным, наши мочат ненаших, а когда ненашими оказываемся мы сами… Но, собственно, я про это. Мутанты, которые всегда фехтуют, дома я в центре, на работе не я в центре, двуличие как главное следствие удара помертвенья, искушения корыстью, итог всей жизни. Грустно, но не самое страшное из того, что может быть. Остаются послеконцасветцы. У тех вообще нет я и не я, но с этими сложно. Моя мама, когда умирала, была таким послеконцасветцем, который знает, что любая шифровка рассчитана на утечку, любая жизнь на бессмертье, даже если потом в смерть как в омут, потому что при жизни – бездна. Я не знаю, насколько я внятно излагаю, Господин из Сан-Франциско, подполковник Штирлиц, святой Филипп, митрополит московский, который всё мог, как Маугли, и соборы строить, и себя закланывать, как все послеконцасветцы. У них широкий профиль в отличие от индейцев. Те больше по ремёслам и по выпить водки. Мутанты те больше службу тащат во многих поколеньях. Инопланетяне, у тех любимое занятье – подставить другого под комелёк, как Ильич на субботнике в знаменитой фреске детства. Натирают машину до янтарного блеска, а тряпочку за забор бросают: дальше начинается тьма внешняя. Архангел Гавриил с трубой, уважаемый читатель, моя периодизация условна. Один Бог знает, кого в ком сколько. Никита Янев, Веня Атикин, Гамлет, Финлепсиныч, Послеконцасветыч, Генка, индеец, мутант, инопланетянин, послеконцасветец, разведчик федерального центра в неблагополучной провинции, а также несуществующего центра смерти во всякой периферии жизни. Шифровка, рассчитанная на утечку, как земля глядит на небо, а вода в себя вытекает. ДО СВИДАНИЯ, МИЛЫЕ. Понимал, но совсем по-другому. Что можно и расстаться с женой, дочкой, матерью, матерью матери дочки, но не для других жены, дочки, матери, матери матери дочки, а чтобы всё было уже по-настоящему, потому что до сих пор подставлял их под комелёк, как Ильич на субботнике в знаменитой фреске детства, службу тащить, а сам уходил думать в дальние комнаты и приходил, чтобы взять деньги на одежду, книги и фрукты и задать тону воспитанию дочери. И вот в один момент показалось, что все эти хлопоты с продажей квартиры маминой ничего не стоят рядом с другими хлопотами, поставить памятник на могиле маминой, а они в свою очередь рядом с другими, ещё больше настоящими, остаться одному, чтобы помнить обо всех. Потому что так не получается, что Бог это другой, потому что начинаешь строить в порядки, жухаешь, а думаешь, что не жухаешь, а просто говоришь вслух. Но вот ведь не печатают, потому что пока не надо твоей правды. И здесь то же самое. Нельзя подмахивать, но и нельзя жухать. Надо уйти в сторону, если не можешь большего. Просто подставиться. Я тогда этого не понял с работниками одной московской фотофирмы, Димедролычем, Героиничихой, Шивой, Буддой, Рамой, Леди Макбет Мценского уезда, Госпожой Бовари. Мне казалось, зачем такая непоследовательность, строить в порядки и искать благодати, только служить и искать смысла. Я ещё обзывал их мутантами. Мужское, женское на работе можно, а человеческое после работы, а «после работы» нет. А ещё интересно, что иерархия именно так располагается. Героиничиха, которая больше всех работает, а потому имеет право других заставить. Димедролыч, который работает не меньше, но уже на истерике. Будда, которому всё равно. Это начальники, а вот подчиненные. Госпожа Бовари и Леди Макбет Мценского уезда схлестнулись по поводу местного истолкованья женского счастья. И победила, как ни странно, Леди, по крайней мере, до времени. Шива и Рама союзники. Шиву нужно уволить, потому что он друг начальника и начальник не хочет платить ему столько, сколько он спрашивает. И сначала он, видно, был нужен для внешних связей с общественностью. А теперь, когда связи устаканились и понты не долбят, он не нужен и его опускают, чтобы он уволился, а он не увольняется. И Рама не увольняется, хотя ему платят шесть тысяч за работу почти каторжную. То есть становятся видны иерархия и твоё прелюбодеяние. Что начальники кивают на подчинённых по поводу трудовой дисциплины и божественной благодати, что работать надо почти бесплатно. А подчинённым не на кого пенять, и тогда они раздвояются. Одной половиной себя говорят, что на них смотреть, их трукать надо, на дамочек. Другой половиной себя покупают мороженое на переменке между работами каторжными девочке-рабыне и писателю, загримированному под грузчика. Почему? Потому же зачем самому главному начальнику нужен был Шива, бог любви, для дружбы с другими самыми главными начальниками, а когда дело процвело, стало понятно, есть славняк, есть голяк, а есть сплошняк. Для голяка Шива не нужен. Грузчик, которому платят десять тысяч. Для голяка нужен Рама. Грузчик, которому платят шесть тысяч. Но, может быть, они победят. Бог любви и бог войны своим московским терпением, не самым терпением в мире, но когда в электричке переполненной в Москву из ближнего Подмосковья добираешься в тридцатиградусную жару и думаешь, так каждый день? А потом думаешь, да им только за то, что они до неё доезжают, сразу надо платить десять тысяч без разговоров. Начальники со мной не согласятся, у них свои счета и в них всегда не сходится дебет с кредитом. Зато они сразу подружились, Шива и Рама. Бог войны сразу понял, что бог любви выше по иерархии и подчинился беспрекословно. Зачем я это всё говорю? Чтобы добраться до своих чертей. Если ты так крут, чтобы всех судить, маму, жену, дочку, маму мамы дочки, Героиничиху, Димедролыча, Шиву, Будду, Раму, Госпожу Бовари, Леди Макбет Мценского уезда, начальников, подчинённых, тогда не составляй списки, что с чем надеть. Синие джинсы, обрезанные под длинные шорты, жара, с жёлтой футболкой, купленной в мытищинском сэконде за тридцать рублей. Светлые штаны с весёленькой футболкой, болезненное пристрастие у сорокалетнего мужчины к светленькому и весёленькому. Серые шорты с обильными карманами и бордовая футболка, купленные по случаю на Мелитопольском рынке в развале, когда отъезжали на курорт Кирилловка, что на Азовском море, в часе езды от города, где бабушка и дочка, бедные, мучаются без воды и общества за пятнадцать долларов в день с человека. Если ты так крут, будь один, чтобы никого не ранила твоя галиматья, которая на бумаге может быть красивой литературой, может быть. А в быту простое юродивое занудство. Будь один. И смотри на них на всех как с необитаемого острова, или как с тонущей подводной лодки, или как с летающей тарелки, отчужденно и мученически. Как Платон Каратаев говорил, всё хорошо, все хорошие, ничаво, малай. На самцов, на самочек, на внучек, на бабушек, на продавцов, на отдыхающих. Не получается. Страх и стыд юродивые не пускают быть одному и всё прощать другому себе, многоликому, спасительному. Просто каждый раз кажется, что своей работой умеренной, ванну вагонкой обшивал, крышу заделывал, на компьютере набивал свои рассказы и повести в нашем неблагополучном одноэтажном доме, последнем в Старых Мытищах. Квартиру продавал мамину, ставил памятник на могиле матери с женой Марией в чужом родном южном городе Мелитополе, бывшем осколке бывшей великой империи в скифо-сармато-казацких прериях или на Приазовщине, как по-местному. Заслужил маленьких подарочков, поехать в книжный на Лубянке и купить книжку Астафьева «Затеси», книжку Довлатова «Ремесло», которую наскребли с бора по сосенке, он такую книгу не писал. Если бы при жизни их так любили, людей, как после смерти их любят, всё было бы по-другому, а может, и нет. Ведь и Мере Преизбыточной в клинической смерти казалось, дай только вернусь, в лепёшку расшибусь, чтобы вокруг не было этого космического холода, и больше ничего. А вернулась и снова стала жухать и подмахивать, дарить то, что нельзя продать, просить то, что нельзя купить. Зато безумная, юродивая и влюбчивая. Это самое большое достижение российской государственности, когда вокруг одни разумные, холодные и немые. Как я в лесу на Соловках, заблудившийся, думал, вот вернусь и заживём так, что аж дым со сраки, как говорил Петя Богдан, он тоже умер. Их как-то враз Бог подобрал, талантливых. Останин, Морозов, Агафонов, Петя Богдан, Николай Филиппович Приходько и многие. Я не талантливый, я юродивый. Это когда как на фотографиях во время застолий видно, тот, кто не пьет, пьянее тех, кто пьёт, потому что испытывает двойную вину, за тех кто пьет и за то что не пьёт. А вернулся, не стал мочь терпеть другого себя совсем, который Бог, многоликий, спасительный, начальники, подчинённые, дамочки, бывшие двусмысленные братья, мама, бабушка, Соединённые Штаты Америки, Мария жена, Майка Пупкова дочь. Поехать на курорт Кирилловка, а по пути на рыночном развале в нижнем городе купить красивой ветоши: футболки, жёлтая, бордовая, пёстрая, шорты как у бой-скаутов. Думал, что, может быть, это полезное приключение, не хотел северных туристов потерпеть, получи южных отдыхающих, которые в одних плавках везде шарятся, на рынке, в банке, на улице, словно у них тела уже нет, остались одни сущности. Это даже удивительно, когда столько тел на одном пятачке, и автомобили, и грузовики, и горы южных плодов, и плавки, и телепузики, и шашлыки, и развлечения, и никто ни с кем не сталкивается. Только мужчины глядят на женские прелести, а женщины на мужские и ничего не чувствуют, божественная благодать. А кроме того южный пейзаж серьёзно отличается от северного. Как Белое море от Азовского. Как так получилось, что я стал путешественником? Я никогда не хотел им быть. Я думал, это такие дела, самые насущные на свете для меня, писать икону на севере, выручать мамины деньги на юге, в середине на эти деньги издавать написанную книжку с фотографией папы на обложке. А получилось, что меня посетило чувство одиночества, свойственное всем путешественникам, слишком часто меняющим веси, и не могущим ответить за базар, и так привыкающим, что людская толпа вся состоит из манекенов, из пустоты, как ни меняй декорации с южных на северные, а потом на умеренного климата, как у Бродского. Как на Тамарином причале на Соловках два белых манекена стоят и якобы ловят рыбу деревянной рамой вместо сети, из Арт-Ангара вышедши, а им никто не верит, и мало того, на них никто не обращает внимания, как на памятники Ленина на всех вокзалах страны. Бедные, побыли искусством, может быть, одно мгновение, пока их делали ремесленники, для которых ремесло как для Гриши Индрыча Самуилыча, форма спрятавшейся материи от себя самой. Чтобы настоящим искусством быть, записью смертника на стене: до свидания, милые. Но не смог, не хватило тямочки, переместили в другую камеру, для расколовшихся. А я заплываю далеко, стараюсь дальше всех, туда, где только водные мотоциклы прыгают, и думаю. Азовское море похоже на озеро Светлое Орлово, и по размеру, и цветом воды, но, конечно, не температурой воздуха, от которого и вода становится как парное молоко. На Светлом Орлове, если далеко заплывёшь, то просто назад не приплывёшь от холода. Ещё думаю, что так получилось, что я думал, что умершая мама нас всех вместе соединит юродиво: меня, дочку, жену, бабушку, книжку, страну. А получилось наоборот: мама как форма одиночества встала вокруг меня. Думал, что это как смерть на миру красна, ты любишь людей всё сильней и люди любят тебя, а получилось наоборот, как медленная казнь, все от всех отчуждаются, страх, вина, страдание. Выпить и закурить, и познакомиться с дамочкой. Или всё время болеть. Как у мужчин в сорок лет, а у женщин в пятьдесят открывается второе дыхание. Они понимают, последний раз они могут переделать все дела. Как мы с Марией шестой день наполняем сумки овощными консервами мамиными или закатками, по-южному. Мешок спичечных коробков, упаковка стиральных порошков, коробок пятьдесят, сушёных цветов и трав с избытком на пять лет вперёд на центральный склад всех гомеопатических аптек Москвы, одиннадцать миллионов населения, это заниженные данные, а сезонники, а ближнее и дальнее Подмосковье, а бандиты, а бомжи? Бедный Гоголь, ничего не понял про Плюшкина, что Плюшкин просто как умирающий на одре или как тонущий хватается за всё - и за что ни схватится, всё делается спасительным. А потом наследники не понимают, что это такое, посланье, письмо или безумие, форма запутавшейся в себе самой материи, все эти бесконечные склянки с засушенными мухами, сургучики и окаменевшие надкушенные рогалики. Бегите скорей к полуобнажённым дамочкам, к водителям маршруток, к раздетым мужчинам, похожим на мопсиков, молча смотрите прямо в глаза. Они уже всё поняли. Что вы привезли бабушку, дочку, жену под видом что на южный курорт, под видом что делать дела, продавать квартиру наследную и ставить памятник на могиле матери, а на самом деле жить напропалую, а на самом деле всегда знать, что многое зависит от камеры, что на ней написано, расколовшиеся, ухари, смертники. А на самом деле, будет такое мгновение, что между вами и самыми полуобнаженными дамочками, и самыми раздетыми мужчинами, которые хотят только одного, их только трукать, дамочек, и всё, промелькнёт понимание. Словно мама сидит на лампочке и мигает лампочкой. Что сначала надо быть таким безумно одиноким, хватающимся за всё, за дамочек, за сургучики, за мопсиков, за пиво с креветками, за джип и боулинг, за факультет социальной психологии или психологической социальности, хрен их проссышь, как говорили в моём детстве в чужом родном южном городе Мелитополе, как за последнее спасение, и через мгновенье восклицающим, опять не то. И когда хламом захламляется практически всё пространство сцены, тогда и становится виден главный герой одиночества, этой безумной пьесы о тысячу тысяч лет или земной истории, как говорится: мама, папа, бабушка, Петя Богдан, Николай Филиппович Приходько, Останин, Агафонов, Морозов, сто семьдесят пять тысяч замученных на острове Соловки по данным общества «Память», тьмы тем дедушек, так что даже не поймёшь, чего же там больше, праха или листвы, в суглинке, чернозёме и подзольнике, Бог-отец, Бог-сын, Святой Дух. Прервусь, чтобы не стать графоманом, перечисляя всех, тоже род безумия безответной любви. Короче, чтобы пришёл ответ, нужно как можно больше быть одному. Вот мамино завещание мученическое. И тогда становятся понятны и легки человеческие привязанности и слабости, алкание, алчба, безумие. А за ней немота осязаемого мира заголосит, меня, меня, возьми меня, как женщина хочет родить от самого сильного и талантливого, а потом рожает от самого понятного и для неё несчастного. Так и ты, можешь вместить, но не умеешь отдать. Не хватает такта и ума, таланта жизни, наконец. Вот мой заместитель по связям, жена Мария, она умеет, а я пойду полы подметать. На заметку самому главному начальнику одной московской фотофирмы эзотерическую, я не удивлюсь, если Шива их всех победит, на то он и Шива, языческий бог любви. ПРИПАДОК. Кажется, что я скоро умру, как Петя Богдан. Хорошо это или плохо? Лет десять мне осталось. Ход мысли такой, что будет несчастье. НТВ закрыли, подростки в метро ходят колоннами, все соседи в неблагополучном доме, последнем в Старых Мытищах, соединяются беспорядочно через стены, новый начальник, бывший двусмысленный брат Богемыч сказал, вас не надо на острове Соловки, где мы лечились болезнью эпилепсией от книгонепечатания. За него подписались новые баре Кулаковы, надсмотрщик за ловлей форели, министерство по чрезвычайным ситуациям, местные индейцы, искушённые корыстью, ударом помертвенья, всей жизнью, которой будто бы не бывало. Мария сказала, в школе вводят форму, я хочу послать в одно издательство твою прозу, только без рассказа «Не страшно», в котором ты пишешь про мою работу. Начальница узнает - и мы останемся без средств к существованью и сойдём на нет, как твоя мама в чужом родном южном городе Мелитополе перешла в квартиру, в вещи, в кладбище, в деревья, в птиц. И это тоже страшно. А ещё комары в форточку залетели без марли, потому что кошка Даша- клаустрофобка, а фумитокс внезапно закончился - и ночь прошла без сна за созерцанием того, как соседи беспорядочно соединяются за стенкой под громкие крики восторга, и мысли, что мы тоже не рожаем. Если прибавить к этому, что мамину квартиру мы не продали, и денег нет, и бароны Мюнхгаузены книгопечатающие провалились во всегдашнюю дыру в животе, и нужно устраиваться на работу мальчиком на побегушках в одну московскую фотофирму в сорок лет, если ещё возьмут, то к утру я был в кондиции. Это когда боишься не то что перемены режима, а на улицу с собакой выйти в рабочее время от стыда и страха, что ещё не за решёткой. Потом очнулся, стал читать чужие книги, в меру кокетливые, в меру убористые, про то, что жизнь ещё не завершилась и это очередное чудо. Потом ходил на рынок, потом гулял с собакой, потом затягивал протекавший потолок на веранде с оборванным рубероидом маминой льняной мешковиной с огромными красными цветами и обшивал по периметру рейкой, получилось красиво. Потом делал деревянную полку для рукописей, семейных альбомов, маминых, папиных и моих писем. Хочу всем этим заняться, может быть, получится книга. Мои письма из армии, отцовы смертные фотографии, мамины цитаты из библии, поваренной книги, травника, съездов украинских коммунистов, переписки с чиновниками и властями, наивными ругательствами и счётом спиц. Тоска такая, что в голову приходит локомотив маневровый, на большой скорости пронёсшийся рядом в полушаге на станции Харьков. Была нелепая мысль, всего полшага. Потом делал рамки для Марииных ангелов, вышиванья, которых всё больше и больше, она ничего другого не вышивает. Как в рассказе у Буйды «Всё больше ангелов», который она мне прочла, потому что я сам не хотел. А я ответил, беллетристика работает только наполовину, даже самая блестящая, потому что, кроме поэзии, есть философия и богословие, кроме ада - чистилище и рай, кроме дружбы - любовь и вера, кроме войны - ненависть и несчастье, кроме зоны государство и церковь, кроме чувства страсть и ум, кроме детства - зрелость и старость, кроме начальников - надсмотрщики и простые, кроме бесноватых - юродивые и кликуши, кроме форы - богоборчество и ловушка. И это уже очень сложно, страшно и стыдно. И всё это может вместиться только в личный поступок. И без отчаянья, что всё по-настоящему и запорол разведчицкое заданье, литературу, вместе с жизнью, не прорвёшься к простой мысли. Купил килограмм слив и половина - сросшиеся двойчатки. Значит, будет какое-то счастье. Интересно какое? Умру скоро или напечатают книгу? А я-то думал, что меня никогда не узнают, ни ангелы, ни серафимы, ни Бог, ни люди, ни деревья, ни птицы. За моим русским одиночеством я стану невидим как смерть. А я-то думал, что я неудачник. А я-то думал, что всё напрасно. Белое море, Азовское море, озеро Светлое Орлово, морские бычки, плотва, грибы полубелые, грецкие орехи, украинская и русская таможня, компьютер, ягода морошка, дочка Майка Пупкова, жена Мария, тёща Эвридика, внешняя политика, футбольные репортажи, апокалипсис, сострадание, отчужденье, равнодушие, горе, индейцы, инопланетяне, мутанты, послеконцасветцы, люди покойные и живые, умные и хитрые, добрые и злые юродивые, история, природа. А потом приехала жена Мария с работы и выключила нагреватель воды, а то бы он взорвался, потому что реле на предохранителе сгорело, и электрик подключил напрямую. Пахнет палёными проводами. ИНДЕЙЦЫ, ИНОПЛАНЕТЯНЕ, МУТАНТЫ И ПОСЛЕКОНЦАСВЕТЦЫ – 2. В неблагополучном одноэтажном доме, последнем в Старых Мытищах, живут четыре семьи. Вождь Грибов и вождиха Грибницева – индейцы. Гойя Босховна Западлова и Базиль Базилич Заподлицов – инопланетяне. Срань и Пьянь – мутанты. Финлепсиныч и Двухжильновна – послеконцасветцы. У них есть свои дети и свои мысли. У вождя и вождихи сын вождёнок. У Гойи Босховны Западловой и Базиль Базилича Заподлицова дочь Цветок. У Финлепсиныча и Двухжильновны дочка Майка Пупкова. Срань - сын Пьяни. Про их мысли можно рассказывать много. Что индейцы вырождаются, что когда Гойя Босховна Западлова делала аборт на дому Цветку, Базиль Базилич Заподлицов, неродной отец, пришёл помогать из сострадания. Что сначала Пьянь обижал Срань, а теперь Срань обижает Пьянь. Что Финлепсиныч и Двухжильновна отдали дочку на заклание. Но если про главное. Индейцы, которые живут на своей земле. Я, центр вне их. Они не главные. Инопланетяне, которые от своей земли отчуждились. Я и центр в них. Они главные. Мутанты, которые решили, что главного вообще нет. Богоборчество, подстава, любимая тема Достоевского. Послеконцасветцы, у которых вообще нет я и не я. Всё – земля, а земля – часть неба. Работу надо делать иерархическую, чистить бездну в Бога. Всё главное. Таким образом, это как бы разные возрасты одного человека. Когда он ещё не перебесился и когда он уже перебесился. Правда, ещё бывает так, что он за всю жизнь не перебесится. А бывает так, что он уже сразу рождается тихим-тихим. ФИНЛЕПСИНЫЧ. Финлепсин – противоэпилептическое средство. Справочник лекарств. Я обычно не заглядываю ни в журналы, ни в газеты и телевизор включаю через три месяца после лета, когда московская жизнь уже надавит. А потом, так получилось, что лето на севере и юге в этом году прошло как прощанье. На севере бывшей империи, на острове Соловки в Белом море местная жилконтора забрала квартиру, которую мы у неё пять лет арендовали. На юге бывшей империи в городе Мелитополе возле Азовского моря продавали мамину квартиру и не продали, то ли дорого запросили, то ли сидеть надо было дольше, то ли ремонт надо делать. Вот соберусь с мыслями, напечатаю на компьютере то, что написал за весну и лето, подработаю на грузчицкой подработке немного денег и опять поеду. Но я не про это. Сегодня, 1 сентября 2оо3 года, жена торопилась в школу на работу и всё побросала в спешке, как придётся, все вещи. Я тоже встал рано, перестал пить таблетки, и вчера что-то было, припадок не припадок, но в этом роде, потом ничего не можешь делать. Весь день спал, короче, и с пересыпу с трещащей головой прибирался в квартире. Журнал «Новый мир» № 1 за текущий год, газета «Антенна». Глаза как всегда резанула бездарность сначала. Алла Пугачёва нашла себе нового мужа. Родился ребёнок с четырьмя ногами и четырьмя руками, и иркутские хирурги выправили положенье, отрезали лишнее пока не поздно. Стихи про то, как так бывает, что ничего не бывает. Проза про то, что случится, когда ничего не случится. Потом холодная отчуждённость миру, холодная отчуждённость мира распадается на страницы. Эта фраза Богемыча, бывшего брата, до сих пор не даёт мне покоя, помноженная на всегдашнее неуютство в начале православного и учебного года. Много ездил, писал, думал, строил планы, хотел напечатать книжку. Потом, как всегда, это рухнуло. Остались одни тяжи. Как у бывшей империи, Советского Союза. И надо строить всё сначала из обломков. Фраза такая, зачем нам дачники из Москвы, у нас в Москве нет дач. Богемыч только озвучил, ставши начальником средней руки, талантливым, артистичным и вёртким, то, что у всех на уме, у начальников, у надсмотрщиков, у населенья, короче, у местных. У всех наших знакомых дома за пять-шесть-семь часов езды от Москвы, не то что бы дачи на лето или куда вложить деньги, а просто дома, на всякий случай, мы ведь все родом из деревни. Но мы дальше всех забрались. Дача за полторы тыщи вёрст от дома, оседлого места обитанья, куда раньше ссылали на верную смерть недоумков, не могущих устроиться в жизни. Потому что там осталась природа, слово из лексикона богемы, что-то вроде городского Бога, когда всё получается само и органично. Из неба вырастает море, из моря суша, из земли вырастает дерево, из дерева птица. Из камней строят церкви, в церквах молятся Богу, не потому что все смотрят, а потому что иначе прожить очень страшно и стыдно. Потом наступает такое мгновенье, что ты видишь, как у тебя на глазах рассыпается империя. Ты даже думаешь, что это хорошо. Ты не свидетель, ты источник. Ты не сумел удержать эти тяжи. Мама, папа, Агар Агарыч с лицом пожилого индейца и раздвоившейся сущностью, в которой когда гордыня побеждает усталость, то приходится закодироваться от равнодушья, что всё равно нет смысла, а когда усталость побеждает гордыню, то приходится строить доры (лодки такие) и это как праздник, торжество ремесла, здравого смысла и бодрости духа. Я ведь давно это знал, еще десять лет назад, когда написал книгу, «Дневник Вени Атикина 1989-го-1995-го годов». Там есть статьи и рассказы про то, что страна и дальше будет распадаться, пока не распадётся на более устойчивые и органичные образованья, чем корысть и тщеславие центральных чиновников. Скажем, родовые связи или ответственность за место. Я в них писал, что было две реакции на войну 45-го года, актёрская и геройная, шестидесятники и жители девяностых. По подобию с историей русского девятнадцатого века: три реакции на войну с Наполеоном. Дворянская, романтическая, 1825-го года. Разночинская, позитивистская, 1861-го года. И рабоче-крестьянская, тюремная, 1917 года. Что война в любой истории имеет страшное значенье, но, кроме всего прочего, это ещё истолкованье истории, когда один народ что-то раздражает в другом народе, он хочет его построить по своему ранжиру. Так рождаются империи. Потом он подмазывает причины раздраженья, ресурсы, жизненное пространство, истинная вера, единственно верное истолкованье истории и смысла. Была Римская империя, была империя персов, была Монгольская империя, Россия, Советский Союз, стала Америка, но я не об этом. Я про то, что каждый раз есть возможность стать чуточку лучше, что ли, стать чуточку больше местным, тоньше, глубже прожить с Богом, как с любимой невестой. Когда умер Сталин, актёр божества, появилась возможность перестать всё время актёрничать по жизни, что за тобой всё время следит неусыпное око, как в тюремный глазок с того света. Короче, ты стал бояться бояться. Вернее, не я, а мой дед, допустим. Не знаю только, какой, болгарский или русский. Русского к этому времени уже убили, так что он в любом случае к этому времени уже перестал бояться. Когда умер Брежнев, появилась возможность стать героем жизни. Это как у актёров, даже самых хороших. Они всех могут сыграть, а себя не могут, потому что их ещё не появилось. Для этого им надо бросить играть. Стать единственным. Пусть нищим, убогим, но местным. Пусть юродивым, чмом, но сотсюда. Вот почему талантливый, артистичный Богемыч, ставший начальником, потому что пить нельзя, закодировался, надо же жить куда-то. Короче, можно понять, не до жиру, быть бы живу. Как говорила бабушка Поля в селе Белькова, Стрелецкого сельсовета, Мценского района, Орловской области. А я, одиннадцатилетний мальчик с болгарскими тёмными глазами зачарованно запоминал свою судьбу. Озвучил фразу, створожившуюся из воздуха и разговоров, долженствующую послужить мотивом не очень красивых поступков. Когда люди, по сути, предают предыдущие тридцать лет жизни. Когда совсюду, со всех весей приезжали на Соловки юроды, артисты и желающие жажды жизни. Моряки, учёные, писатели, художники, просто обыватели, как все мы, и строили общину. Что мы всё равно все вместе, несмотря на то, что мы никогда не вместе. У каждого свой Бог, у одного деньги, у другого к себе жалость, у третьего, потщиться, у четвёртого запечатанная консервная банка, пустая изнутри. Нынешний герой нашего времени – актёр, пишущий пьесы, рассказывающий на сцене про свою жизнь. С одной стороны, он подыгрывает, потому что функция литературы – утешенье. А как утешить всех? Кто не стремится к успеху, зачем тогда браться за ремесло? Короче, с одной стороны, он кокетничает, выстраивает модель поведенья родного человека, попавшего в неродные обстоятельства. С другой стороны, наступает третья реакция на войну 45-го года. Житейская, как я её назвал, когда каждый герой жизни из геройного делается житейским. Ему важнее всего оправдаться перед своим Богом, местным, чем понравиться другим настроеньям, а потом разойтись жить дальше. Вот когда другой Гришковец в абсолютно пустой комнате будет играть спектакли и синклит врачей из Иркутска признает его вменяемым, он станет нашим героем, а не Пугачёва и Галкин. Но когда было по-другому, скажут мне святой Филипп, митрополит Московский, Лев Николаевич Толстой и зэка Шаламов. И я им отвечу, никогда не было по-другому. Но вы про другого, вы про другое, вы про Бога в истории, совесть, память, вину. А я про другое, историю в Боге, и в конечном счёте, утешение, литературу, моё ремесло. Что я, наверное, плохо делал работу, что остался без дома. Москва, Мелитополь, Соловки - это было моё богатство. Как я в иностранной библиотеке на Таганке писал рассказ «Про плеву», а потом шёл сбрасываться с многоэтажки, потому что нет успеха, денег, дома. Как я на озере Светлом Орлове на острове Соловки в Белом море увидел Бога. Это был килограммовый окунь, таких здесь и не ловят, за которым я сначала наблюдал сквозь пятиметровую толщу прозрачной с оттенком цвета глауберовой соли воды, а потом он у меня в руках прыгал. Как я в городе Мелитополе, это другой конец мира, ходил к маме через парк в больницу и мама мне говорила, живи, раз родился. Окраина скифо-сармато-казацких прерий, Азовское море, болото, в переводе с тюркского. С каждым годом всё больше москвичей там. В этом году Майка Пупкова, дочка, которая с бабушкой ныряла, пока мы с Марией оформляли наследство, ставили памятник на маминой и папиной могиле, летучих мышей и своих призраков боялись, встретила там девочек с одной конюшни. И вот у меня осталось одно место, Мытищи. Странное место. В июне и августе сплошь дождь, в июле жара. Но я не про это. Сосед в синей тройке и галстуке Базиль Базилич завёл свою девятку и уехал на службу, видно, карьерные дела идут всё успешней. Жена Мария тоже уехала на маршрутке на работу, хоть директор школы скостила зарплату втрое. А что делать? Муж-то писатель и уже прошли те времена, когда его за это прогоняли из дома. Что он никого не любит. Поняли, любит. Просто поняли, что люди любят по-разному, кто как может. Дочка Майка Пупкова бабушку учит хорошим манерам, хотя сама хамка. Бабушка Эвридика почти обрадовалась, когда дочка рассказала про трудности на работе. Снова она нужна, её помощь, деньги, одежда. Жена Мария, которая сначала любила любить, а потом полюбила любовь. Придётся мне тоже заняться. Делать работу Гришковца. Быть героем жизни. В абсолютно пустой комнате, залитой сентябрьским солнцем, только книги, компьютер и мамины пледы, рассказывать Господу Богу как так получилось, что всё оказалось страшно единственно: жена, дочь, мать, тёща, страна, работа, друзья, места, мысли. Как будто он этого не знает. В общем, что-то вроде утешенья, литература. И утешать-то вроде некого, все службу тащат. А в журналах и газетах печатают пошлость. Не то чтобы пошлость, а сгребают всё в одну кучу. Трагедию, буффонаду, развал Союза, сильную руку, неизбежность локальной войны, террористов, которые думают, что они антитеррористы, антитеррористов, которые думают, что они террористы. И разводят руками, мол, мы не виноваты, что у этого нет смысла. А в пригороде Мытищи герой жизни бубнит Богу на ухо. В общем, они всё понимают, но ничего не могут сделать. Это как ловушка. Каждый хорош тем, что решился быть единственным героем жизни. Начальником, надсмотрщиком, населеньем, чмом, юродивым, кликушей. Как в первоклассной прозе, которой теперь не бывает. И Бог всем корпусом кивает, как вдумчивый собутыльник. «Ну, тогда, значит, вы готовы ко всему остальному, раз уже затеплилось утешенье, в твоих глазах, Финлепсиныч». 2003. © Никита Янев, 2010 Дата публикации: 15.07.2010 20:11:26 Просмотров: 2905 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |