Между двух империй. Часть 2 гл. 4-7
Сергей Вершинин
Форма: Роман
Жанр: Историческая проза Объём: 93096 знаков с пробелами Раздел: "Тетралогия "Степной рубеж" Кн.II." Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
— Не убоишься с раскольницей-то, да еще в рогатой кике обряженной, открыто гулять?
— Не убоюсь. Закинув конец обшитого кисеей платка за спину, Таисия взяла иконописца под руку и на показ, смело шагнула по единственной улице форштадта от церкви до Гостиного двора, где расположился обоз далматовских монахов доставивший в приходы омской крепости разную церковную утварь и иконы собственного изготовления. Книга «Между двух империй» вторая из тетралогии «Степной рубеж». Первую книгу «Полуденной Азии Врата» смотрите на моей странице. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ОГНЕПАЛЫЕ СТАРЦЫ. Глава четвертая. Первые декабрьские дни в Омской фортеции выдались солнечными и морозными. В церкви святого Ильи закончилась воскресная служба, и прихожане высыпали на ее дворик, смиренно переговариваясь. Народу было не густо, но и немногочисленных сынов и дочерей православной веры Ильинского форштадта маленькая деревянная церковь вмещала с трудом. После толченого теснотою, напоенного дымом свечей и лампадного масла воздуха, состоятельный люд, обряженный по воскресному дню в тяжелые шубы, вздохнул с облегчением. Выйдя на мороз, он неспешно стал расходиться по домам. Вольнопоселенцы, так называемые «подлые люди» в худых сермяжных одежонках, не могли позволить такой вальяжности. Попав после огня да в полымя, они, ежась, почти бегом поспешили в какое-никакое, а тепло своей избы, чтобы с разогрева мокрым телом не подхватить хворь. Церковный двор опустел. Лишь две совсем молоденьких девушки немного припозднились, ожидая на крыльце рыжего паренька, с лицом, даже зимой, богато усеянным конопушками. Какой-то мужичек остановился у ворот, и набожно крестился, вскидывая взор на церковный купол и утирая между поклонами потное чело лисьим казахским треухом. Да еще добротная, набеленная и насурьмленная вдовица, как бы невзначай, прислоняясь пышной грудью к монаху средних лет, просила благословления и умоляла уделить ей несколько минут для беседы. Но тот, пытаясь объяснить наседающей на него женщине, что лишь иконописец, и доступа к священным таинствам не имеет, перекрестил ее замазанными в красках перстами и огляделся. — Никофорушка!.. — спасая монаха, крикнула стоявшая за оградой молодка и помахала ему рукавицей. Вдовица недовольно осмотрела неожиданную соперницу, обряженную в косоклинный распашной дольник [1] из двух половин, донизу застегнутый на пуговицы красной меди. Поверх бирюзового сарафана на молодке был подбитый ватой алый шугай [2], облегавший ее в талию, и короткая епанча [3] — душегрея из малинового бархата с оторочкой из меха красной белки, на которую из-под осыпанной стеклянным бисером рогатой кики [4] и нежно-голубого с кисеёй платка, свисала огненная, кокетливо раскудрявленная коса. Румяная от сибирского мороза молодка, широко и вольно улыбалась. Лукавый прищур ее зеленых глаз, не давал вдове никакого шанса на успех, и она смерено отпустила монаха, буквально выпустив из своих крепких рук. — Это из-за нее ты брать меня с собой не желаешь, Никофорушка? — спросила молодка, когда монах вышел из пределов церкви и подошел к ней. — Ты чего, Таисия, говоришь-то! Ведь пострижен я, обед безбрачия на мне! — ответил Ершов. — А что монахи не блудят? Ой, забыла! И то, правда! Ведь только монашки на сносях бывают… — Проводи меня до гостиного двора, — смиренно ушел от колкости Ершов. — Все и обсудим. — Не убоишься с раскольницей-то, да еще в рогатой кике обряженной, открыто гулять? — Не убоюсь. Закинув конец обшитого кисеей платка за спину, Таисия взяла иконописца под руку и на показ, смело шагнула по единственной улице форштадта от церкви до Гостиного двора, где расположился обоз далматовских монахов доставивший в приходы омской крепости разную церковную утварь и иконы собственного изготовления. Когда они немного отошли от подворья церкви Святого Ильи, Ершов спросил: — Так ли уж это важно, Таисия, двумя перстами или тремя, мы чело свое светим? Я в единую церковь верую. — Нет более единства, Никофор, и еще долго не будет. И не в перстах дело. Верую в Старину — в отцов и дедов в пращуров далеких. В Мать Сыру Землю, в Деву-Лебедь, в Богородицу верую, а не в Богоматерь. — Какая Старина! Аль забыла, как отца твоего, брата Терентия, поморские старцы сыскной команде сдали! — Старина не в них. Старина в Игнатии. В Княжиче моем сокрыта, его и ищу. Есть еще люд мною знаемый, в ком она сильна, Никофор! Перечислять не стану. Коль сам разуверился, тебе сие не поможет. — За то, что в церковь никонианскую молиться хожу, коришь меня, Таисия? Аль что другое накипело? — Возьми с собой!.. — Говорю же: не могу. Если Фокий про тебя прознает, разом отцу Сильвестру обскажет. Фокий хоть человек и не злобный, но дюже тяготеет сим путешествием, в кое его архимандрит за Странника на наказание послал. И чтобы вернуться на место при каземате, он грех на себя в наушничестве возьмет, и тебя монастырю отдаст. Как Игнатий, хочешь три года в холодной, во тьме просидеть? — Я хочу Княжича найти, Никофор! — зеленые глаза Таисии вспыхнули волчьим огнем. — И, ни отче Сильвестр, ни Далматова обитель мне в том помехой не станет! — Да нет Странника в монастыре! Говорю же: бежал он. За побег тот Фокий и пострадал. Вот, что я тебе скажу, Таисия: сюда, обозом, шли мы по Ново-Ишимской линии и из-за непогоды целых три дня провели в Пресновской крепости. Комендант там, поручик Румянцев. Человек пропащий, за ту троицу я его трезвым не видел. Крепость содержит в порядке должном подъесаул Потанин [5], если бы не он, то бы и пристать некуда нам было. Ну а в хозяйстве там верховодит поручица Софья Корнеевна, дочь екатеринбургского купца Полуянова. Настоятельницу Введенской женской обители матушку Серафиму, она хорошо знает. Сестра ее младшая Евдокия, теперича вместо тебя у нее в послушницах. — К чему ты сие говоришь, Никофор? — проявила нетерпение Таисия. — А ты слушай и не перебивай! — Я слушаю. Только дорога наша коротка больно. Уже закончилась. У Гостиного двора стоим. Аль обратно пойдем? Будто свидание у нас, Никофорушка!.. В Таисии по-прежнему жила непоседливая девчонка, которую иконописец знал пятнадцать лет назад, невзгоды не изменили, ни ее внешности, ни ее характера. Отвечая на блеск лукавых глаз рыжеволосой бестии, Ершов лишь повернул ее к Гостиному двору спиной и продолжил: — Ты мне давеча говорила: о людях коих я не ведаю. Так вот, Таисия Филипповна, Софья тайно в Старину верит, но какую-то особую, видимо, доставшуюся ей от батюшки-мещеряка. Чистым случаем, в первый же вечер нахождения у нее в гостях, я стал невольным свидетелем, как она двоеперстие перед иконами на чело ложила. После того происшествия, она меня побаивалась. Но, видя мое молчание, другим днем, Софья расспросила меня о прошлой жизни и полностью тем рассказом доверившись, поведала следующее: в землях кайсаков, не далее как с месяц, объявился баксы. Огнепалый старец, и якобы кличет он себя воскресшим Лазарем сподвижником протопопа Аввакума. — Никофорушка, ты, часом, не прихворнул? — спросила Таисия и жалостливо посмотрела на монаха. — Я то, слава Господу, здоров, милая! — вышел из смирения Ершов. — А вот княжич твой, когда мы с ним последний раз видались, — Лазарем себя мнил! И Фокий, как-то охая да жалуясь на несправедливость от архимандрита, мне говорил: «Игнатий-еретик, когда его расковали, себя Лазарем нарек. Но не тем Лазарем, что по воле Иисуса Христа воскрес, а тем, что вместе с протопопом Аввакумом на костре в Пустозерске сгорел. Огнепалым старцем! Видно после триегодного сидения в погребе монастырском, Игнашка Странник разумом-то слегка помутился». — Стало быть, это он в киргиз-кайсацких степях? — Сие не знаю, Таисия. Надо бы тебе в Пресновскую крепость, с Софьей Корнеевной встретиться. Она тебе в подробностях все бы и обсказала. — Так и возьми меня с собой, Никофорушка. Обратно ведь мимо следовать будите. — Месяц ели и пели, а все на Пасхальной неделе! — Так не до Далматова же монастыря… — Ладно. На гостином дворе сейчас находиться мой дальний сродственник. Тобольского Подгорного дистрикта [6] Агорадского станца деревни Соколовой староста Налобин Осип Кузьмич. Приехал на неделю в Омскую крепость по торговому делу. — Никофорушка, мне к Тобольску-то, не надобно… — Верно. И Осип Кузьмичу не к чему. Староста то он староста, да только, ни его, ни мужиков, ни самой деревни Соколовой, в Агорадском станце уже с весны нет. Ушли от притеснений митрополита Сибирского и Тобольского Павла и обосновались деревней, от крепости Святой Петр вниз по реке Ишим. Пока тайное поселение сие, от Пресновской крепости в сотни верстах. Может и немного более. — А ты, Никофорушка, почто в никонианскую церковь то ходишь? Парсуны [7] на заказ пишешь. Ой, видно, ошиблась я в тебе. Правду говорят: баба — дура. А коль умной себя возомнила — то, дура вдвойне будет. — Завтра мы отъедем до монастыря, — тихо ответил иконописец, подавляя ее восторженное восклицание взглядом с легкой укоризной, — а ты к Гостиному двору приходи на другой день. Послезавтра, стало быть. Осипу Кузьмичу я о тебя сегодня скажу — ждать будет. С ним и пойдешь, коль понравишься ему, то и до места доставит. — Что, значит, — понравишься! — Не об том сейчас мыслишь, Таисия Филипповна. Осип Кузьмич человек степенный. Жену, Матрену, имеет. Двух взрослых сынов, невесток, внуков пяток. Староверы они. Поповцы. И любят, чтобы женщина собою прилежна, скромна и чинна была… — И взор пред мужиком долу держала… — Ну, как знаешь. Другого для тебя попутчика, у меня, Таисия, нет. Придется до лета обождать. — Ты обговорись с ним, Никофорушка, а за мной дело в лицедействе не станет. Ради любимого Княжича я поскромничаю. Авось со смеху не лопну … Рыжеволосая бестия запахнула на груди душегрею, кокетливо поправила платок и, рывком потянувшись, поцеловала Ершова в щеку. Быстро засеменив в направлении примыкающих к гостиному двору низеньких изб, она обернулась и снова помахала рукавицей иконописцу, смущенному ее внезапной выходкой. Не успела Таисия свернуть в проулок, как чья-то рука крепко ухватила ее за запястье. — Постой, не спеши, красавица. Не поспеваю за тобой, — раздался за спиной сильно простуженный голос. Таисия занесла свободную руку для удара по наглому незнакомцу, что есть силы, но остановила ее в движении и удивленно выдохнула: — Ванька-Каин!.. Господи! Чуть не зашибла. Ты-то, как здесь оказался? — Оказался… За великие перед государыней провинности приговорен к смерти, но помилован. Поначалу сослан в Рогервик, после переведен, на демидовский медеплавильный завод в Бийске. Вот так-то, дива моя. — Ой ли! Не зануздал, а уж понукаешь. — Хворь меня одолела, красавица. В бегах я. Помоги схорониться. Студеницу [8] одолеть. Ни за старое, просто прошу. Не дай душе за медный пятак сгинуть. — Коль так, пойдем. Как звать-то тебя. А то все Каин да Каин. Не любо мне сие имя. — Села Иванова я крестьянин. Из-под Ростова. Крепостной купца Филатьева Иван Осипов. — От хозяина-то, тоже бежал? — Бежал… Да с того времени, на мне, милая, грехов, что на тебе красоты. Так что при случае или в разговорах, ты мне крестьянской родословной гисторию не порть. Помоги лучше идти. А то пока тебя дожидался, совсем в жар бросило. Ноги, словно не мои вовсе. — Это что же, мы с тобой как полюбовники, в обнимку по дворам пойдем?! Меня ведь тут знают. — С монахом под ручку, стало быть, можно, а со мной нельзя. Я ведь от самой церкви за вами плетусь. — Ну, Иван, это не твое дело! Мог бы и не плестись. Таисия потрогала его сухой лоб. — Горишь совсем. Так уж и быть, облокачивайся! Да только шибко не ластись. Почую, что за мягкое лапаешь, брошу прямо посередь улицы. И тогда хоть умоляй, хоть помирай — не подниму. Морозно. Через чуток, мальцы на тебе кататься, словно на санях станут. Теряя последние силы, Осипов буквально упал на плечи Таисии Филипповны, но она под мужиком в пять пудов весом не надломилась. Только с виду хрупкая и стройная молодка, словно кобылка, освоилась под свалившимся на нее грузом, вышла на огороды и направилась к дому, где с прошлой весны проживала вместе со своей наперсницей. Топившаяся по-черному бывшая баня, на задворках купеческого подворья у схода к левому берегу реки Оми, и была домом для двух молодых женщин зарабатывающих себе на жизнь стиркой солдатского белья и нательных рубах офицеров крепости. Увидев подругу с ношей в маленькое оконце, Нилица побежала открыть дверь. На мороз вырвался клуб сырого пара от наполненных горячей водой лоханей. Войдя, Таисия усадила полуживого Ивана на лавку и, скидывая с головы платок, произнесла: — Узнаешь ли, свет мой, кому обещала постель греть? — Узнаю, — тихо ответила Нилица. — Постель не постель, а согреть его надобно. Вынимай белье, сейчас Ванюшу замачивать будем. Таисия стала гостя раздевать. Обнажив его полностью, она попросила подругу помочь ей опустить мужика в чан. — Так, он горит весь, — взяв бесчувственного Ивана подмышками и приподнимая, произнесла девушка. — Как бы худо с ним не случилось. — Ничего. Ванюша крепкий. Выдюжит! Малины, или трав каких, у нас не имеется, а чем еще его согреешь. — Постой! — остановила ее Нилица. — Коль обещала, от слова не откажусь. Ставь лавку промеж лоханей… Одним движением, Таисия задвинула лавку в узкий проем между двух чанов с бурлящей водой. Вместе с подругой они уложили на нее полумертвого Ивана. Нилица распоясалась, сняла из-под грудей вязанный опоясок [9] и скинула рубаху. Продев пояс между лавкой и спи-ной Осипова, она легла, укрывая его обнаженным телом. — Сплоти нас, Таисия, — проговорила она, закидывая концы пояса себе лапотки. — Не боишься, навечно мужика привязать? — спросила та, соединяя опоясок не ее спине. — О том не думаю… Любовь не призываю… До самого вечера Таисия следила, чтобы вода в лоханях не остывала. Изба наполнилась паром вперемешку с дымом очага. Зеленоглазая красавица уже давно сбросила с себя промокшее и отяжелевшее одеяние. Ее огненные волосы красной влагой спадали на обнаженные плечи и вздымающуюся грудь. Опрокидывая в лохани ведро за ведром кипятка, она спрашивала: «Как Ваня?» и получала краткий ответ: «Горит». Только когда Нилица привстала и произнесла заветное: «Испарина!.. Испарина пошла!», она рухнула на лавку. — Слава тебе, Господи! — протянув к подруге усталые руки и развязывая пояс, проговорила Таисия. — Оботри его, Нилица, да накинь на него мою шубу. А завтра поутру наденешь на воскресшего раба Божьего Ивана мной сотканную радельную рубаху. — Радельную?.. — сгоняя с грудей обильный пот и подвязываясь поясом на голое тело, спросила Нилица. — Ты не ослышалась, милая. Завтра мне нужен будет Огнь мужчины, чтобы задобрить Девицу-Водицу перед дальней дорогой. — Огнь!.. — Почему померкла глазками? Не потому ли, что Огнь я возьму сама? — Не это меня опечалило, Таисия. Ты же знаешь, что есть у меня радельщик и он сейчас недалече. Печалюсь я о том, что не могу уехать с тобой. — И не надо, Нилица. Оставайся. Пока присмотришь за Иваном. А там, и Кузьма объявиться. — Думаешь, придет он? Второй месяц, как в крепости, а веточки какой все еще от него нет. — Придет, Нилица. — Таисия взяла ее руку, поманив, посадила рядом на лавку и обняла. — Сейчас у него работы, видно, много. К Рождеству же освободиться, и придет, да с гостинцем. Таисия снова ее обняла. — Ху!.. Какая ты мокрая! — А ты!.. — А он!.. Подруги заливисто засмеялись. Сняв напряжение шуткой, на счет того, сколько потребно сил вогнать мужика в пот, Таисия проговорила: — Ну, обтирай радельщика, а то все наши усилия по его воскрешению даром пропадут… На утро пришедший в сознание Иван был Нилицей напоен парным молоком и обряжен в радельную рубаху, в которой мирно проспал до самого вечера. С восходом первой звезды к нему подошли две красавицы с распущенными волосами. В таких же, как на нем широких рубахах до пят с прорезью на правом боку. — Целуй же, Дева, своего радельщика! — торжественно произнесла Нилица и запела: «Живительный Огнь К Небу твердо взвейся На ласкову ладонь Излейся, излейся…». Рыжеволосая Таисия, сверкая зелеными очами, наклонилась к лицу Ивана и трижды облобызала в уста. — То, лапать не позволяла. Говорила: на дороге брошу, — пробурчал Осипов, когда их губы разомкнулись. — А теперь сама ластишься. Вот и пойми баб. — Молчи, глупый! — ласково и завораживающе прошептала Таисия, медленно запуская руку в прорезь его рубахи. — То не похоть, а желание великое! Во имя Рагиты Сурьи Красна Солнышка и Матери Сырой Земли Богородицы дай мне свой Огнь, Ванюша. Щедро обдай им колыбель Лады, ладонь мою. Не скупись… Таисия сделала лишь несколько плавных движений, и Иван блажено застонал. Дар мужчины она вынесла из рубахи воздвигнутой ладьей ладони, бережно передала поющей славу Рагите Сурьи и Богородице Нилицы, и снова просунула руку в прорезь. Еще дважды тело Ивана содрогалась в сладких муках, только после этого, усыпляя, рыжеволосая бестия снова поцеловала его в уста. Из ладьи в ладью, взяв у Нилицы собранный с радельщика Огнь, она оставила Осипова с наперсницей и вышла во двор. Таисия проследовала к реке. Стояла морозная звездная ночь, и на Оми было тихо. В одной радельной рубахе, босая и простоволосая, она трижды обошла прорубь посолонь — с востока на запад. Обронив мужской Огнь в темную студеную воду с руки, Таисия произнесла заклинание: «На море на окияне есть бел горюч камень Алатырь, никому неведомый. Под тем камнем сокрыта Сила могуча, и нет той Силы конца, выпускаю я Силу могучу, Огнь мужской, на холодну водицу красну девицу. Пускаю я Силу могучу во все составы, полусоставы, во все кости и полукости, во все жилы и полужилы Девы-Водицы. В ее очи ясны, в ее щеки красны, на ее грудь белую, шею лебединую. Будь ты, Сила могуча, Огнь мужской, в холодной водице красной девице неисходно. Жги ты, Сила могуча, Огнь мужской, Девы-Водицы кровь горючую, струю кипучую на любовь мою к молодцу Игнатию. А была я, красна девица Таисия, во всем бы ему послушна по всю его жизнь, да утеряла к нему нить. Возьми Огнь мужской с рук моих, Дева-Водица, и помоги сыскать Игнатия Княжича. И не может, ни заговором, ни приговором, меня Таисию, от такого желания моего отговорить, ни стар человек, ни млад. Слово мое крепко, как бел горюч камень Алатырь. Кто из глубокого моря всю воду выпьет, кто с широкой степи всю траву выщиплет, и тому заговор мой не превозмочь, в том я тебе Дева-Водица Лебедь Белая всем естеством своим повинуюсь». После этого она сняла рубаху и как стояла, прыгнула в прорубь. Три раза окунулась, омыла руками лицо и подплыла к краю, чтобы выбраться. Но с первого раза ей это не удалось. Не удалось выкарабкаться и со второго. От мороза лед на Оми был гладкий, без зазубрин, и она соскальзывала, срывалась обратно в студеную воду. Поднимая голову и набирая воздуху, Таисия увидела над собой темно-синие небо, крупные, словно драгунского кафтана пуговицы звезды, и снова окунулась. Под водой было немного теплее, задержав дыхание, она стала рассчитывать движения на поверхности. Понимая, что времени мало, а наверху его еще меньше, зеленоглазая красавица собралась в комок и ринулась к звездам. Темная вода вздыбилась, огненная струя длинных локонов взметнулась к ночному небу и распласталась на ледяном крае проруби. Вскочив на ноги, Таисия помчалась к форштадту. Прыжком длинных ног, минуя плетень купеческого подворья, она налету почувствовала, как волосы и тело покрывает зловещая слюда, постепенно сковывая ее быстрый бег. Как бы Таисии не было холодно перед дверьми бани, она все же остановилась и, удержав дыхание, вошла. — Господи! Рубаха-то где? — встретила ее Нилица восклицанием и всплеском рук. — Там у проруби… Пойди забери… Поутру бабы за водой соберутся… Разговоры нам не к чему… — отрывисто ответила она. — Да ты никак бежала? От кого же это? — От себя, Нилица, от себя. Знаешь, на чуток мне показалось, что Княжич мой в ледяной проруби сгинул. Я Деву-Водицу попросила мне помочь его найти, вот она меня на дно и потянула, но отпустила. Стало быть, и милому не смерть от водицы. — К огню-то сядешь? — Сяду… Ванюша, радельщик мой, спит ли? — Ты так убаюкала, что и до утра не проснется. Я его шторкой от нас отделила. Хватит, насмотрелся. Нилица пододвинула лавку к очагу. — Ну садись, а я сейчас быстрехонько обернусь. Вернувшись от проруби, подруга высушила рубаху Таисии на огне и, встряхнув, проговорила: — Оденешь? — Не хочется… Намерзлась. — Тогда и я сниму… Нилица обнажилась, завесила обеими рубахами дыры в шторе, за которой спал Иван, и села рядом. Взяв руку Таисии, она спросила: — Ты о чем думаешь? — О Княжиче… А ты?.. — О том, что завтра уедешь. Свидимся ли? — Свидимся. Нилица понюхала ладонь подруги. — Мужским Огнем пахнет. — Это после проруби-то! — улыбнулась Таисия — Все равно пахнет, — ответила Нилица и опустила ее руку к своим бедрам. — Дай мне насладиться тобой, Таисия! И насладись сама страстью моей. А там, что будит, то и будит. — А коль Ванюша проснется? — Пусть… Последняя ноченька наша. Обжимая бедрами руку Таисии, Нилица зарделась и, содрогаясь, припала к ее обнаженной груди… Глава пятая. На следующее утро Таисия в шугае на сарафан, короткой душегреи и рогатой кике, покрытой голубым платком, стаяла возле Гостиного двора. В руках она держала маленький узелок, в котором была лишь новая радельная рубаха и прощальный подарок Нилицы, белый в красный горошек платок. Ворота отворились, и с подворья выехало двое крестьянских саней. Натягивая вожжи, приземистый мужик в овчинном тулупе остановил лошадь, низкорослую савраску, и крикнул молодому парню, сидевшего на первых дровнях. — Лаврентий, ты погоняй, погоняй. Мы догоним. Мужик сошел с саней, внимательно осмотрел упряжь. Потоптался. И только после этого, оглаживая окладистую, закрывающую ворот самотканой рубахи бороду, посмотрел в ее сторону и спросил: — Не Таисия будешь? — Она… — Чего ж стоишь, дуреха! Солнышко на колокольню Радонежского храма вбирается. Да и сын, вон уже где… — Вы стоите… Я стою. Може и не торопитесь. — Полезай на дровни… Таисия вспорхнула в сани. — Вам помочь, Осип Кузьмич? — Еще чего! Налобин грузно взгромоздился на дровни и, понукая лошадь, тронулся с места. Ильинский форштадт проехали молча, лишь на его окраине староста проговорил: — А ты шустрая… И на язык и телом. Словно Матрена моя в молодости. Вот что, зеленоглазая, сейчас Подгорную слободу объедем, на мосту заставу проезжать станем. Коль местная сама знаешь, мост летний, наплывной, чтобы правобережью сообщение с крепостью иметь. С ледоставом теперь нет его, и до весны не будет, но застава осталась. Проверяют: кто, куда, да с каких мест путь держит. Знай там, помалкивай. А если спросят, стало быть, слушай сюда и запоминай: дорогой на Тару-городок следуем. Впереди вон, Лаврушка, сын старший. А ты, значиться, женка его. Невестка моя. С побывки у родственников домой едем, до Тобольского Подгорного дистрикту Агорадского станца деревни Соколовой. Понятно ли? — Я понятливая, тятушко. — Ишь ты, — тятушко! В Пресновскую крепость-то тебе зачем, зеленоглазая? — Сродственница у меня там проживает. На Рождество повидать хочу. — Это кто же? Там вроде и баб малость… — Больно любопытен ты, тятушко! — Ладно, застава виднеется. Опосля переговорим. От наплывного моста, брошенного с крутого левобережья на пологий правый, для летнего соединения через Омь Губинской и Курганской слобод с Омской фортецией, как и сказал Налобин на зиму осталась лишь срубленная из бревен караульная. Обязательная возле нее остановка выезжающих на Тобольский тракт обозов, превзошла даже ожидания осторожного Осипа Кузьмича. Посадив молодку в свои дровни, крестьянин думал, что ему легче будет отбрехаться одному, и выслал сына вперед. Но солдаты сегодня были нервные и совсем недружелюбные. На Таисию особого внимания они не обратили. Им приглянулся сын Осипа Кузьмича Лаврентий, который оказался похож на словесный портрет беглого каторжанина. После краткого расспроса, старший форпоста велел двум другим: вытащить парня из саней и отвести в караулку. — Служивые, куда это вы сынка-то моего Лаврушку? — запричитал Налобин, спеша на помощь. — Имею подозрение, старик, — ответил старший караула, останавливая его на полпути, — что он и есть государев вор и беглый каторжник именем Ванька-Каин. По указу бригадира Фрауендорфа с приложением словесного описания, которого мы уже месяц в поисках стережем. — Какой Каин? Господи, прости! — чертыхнулся Осип Кузьмич. — Лаврушка это! Сынок мой старшенький! Не тати мы, служивый. Деревни Соколовой крестьяне. С измальства пахотой промышляем, а не разбоем. — Вот господин поручик с крепости будет, он и решит: Каин или может Авель это. Ты, старик, пойми: не со зла мы. Бригадир Фрауендорф указ на поиски оного Ваньки-Каина, будь он неладен, собственноручно подписал. А к нему приложил следующее: «Коль выяснится, что допущено послабление в исполнении сего моего указа, за нерадивое смотрение, провинившегося прогонять через роту шпицрутенов [10] пять раз, а по учинению наказания по-прежнему определить в солдаты навечно». Так что извиняй, но пока поручик Мартенес не приедет, сидеть твоему сыну в караулке. — А когда же он приедет? — Мартенес-то? Да кто его знает. Сия персона больно ветрена. Может сегодня заглянет, а может завтра. Иногда и по три дня, его при должности не бывает. Пока Налобин разговаривал со старшим караула, двое других солдат ведущих сникшего Лаврентия под замок в караулку, неожиданно натолкнулись на Таисию. — А ну не имай моего мужа! — бойко выдергивая Лаврентия из их рук, прокричала она. — А то сейчас слюной очи ошпарю. Волдырями по всему телу пойдете. На ядреных баб охота спадет! Только сторонкой на них коситься, да утирать губы будете! Словно по команде, караульные отпустили мужика и переглянулись. Один даже перекрестился. — Глазищи-то зеленые, змеиные. И слюна, поди, ядовита, — оправдываясь, пробурчал другой. — Ядовита, ох ядовита! В том не сомневайтесь, служивые, — беря за шиворот совсем потерявшегося новоявленного мужа и толкая его к старшему, бросила с шипением Таисия. — Вот, милостивый государь, — обратилась она к нижнему чину, чем сразу завоевала расположение того и радушие, — посмотрите на моего хлебного мякиша! Для которого, как с алтаря сошла, коркой завсегда я была. Какой же это Ванька-Каин! Слух средь Ильинских баб идет, что ухарь он. Девки от одного взора татя тяжелеют. И что ранее, сей Ванька-катаржник, в московском Сыском приказе чин великий имел. Так?.. — Вроде так… — А если так! То, как же это мой увалень, кой не токмо писать, говорить толком не умеет. Мычит больше. И на него словесно вдруг похож оказался? Аль чего я просмотрела? Живя с ним второй десяток лет. Рожая от мужика-крестьянина — не жди из ворот боярина. — Почему же за такого вышла, красавица? — спросил старший караульный, подкручивая усы. — Сосватали, да обхватали. В девках спала, а проснулась, на голого мужа наткнулась. Еще какие подробности для проезда требуются, милостивый государь. — Может это не он, а ты Ванька Каин? Больно бойка. — Тебе сиську казать, или чего пониже?.. — Не надо… Езжай… Старший караула махнул рукой и пошел в тепло. — Господи, словно вкопанные! — толкнула Таисия оторопевших отца с сыном. — Ну, чего встали-то? Быстро в сани, пока на нашу голову поручик не приехал. Губинскую и Курганскую, ветхие и малолюдные слободы правобережья Оми крестьянские дровни пролетели вихрем. Свернув с Тобольского тракта в пяти верстах ниже Омской крепости, низкорослые савраски выбежали на покрытый льдом Иртыш и преодолели, словно арабские скакуны. Вырвавшись на просторы лесостепи, промеж Ишимской и Ново-Ишимской оборонительными линиями, Осип Кузьмич почувствовал раздолье, свободу. Окруженное российскими крепостями и форпостами со всех сторон, Приишимское пространство от дистанции до дистанции относительно пустовало, и было очень удобно для основания новых сибирских деревень. Первый день и половина следующего, савраскам пришлось трудно, дровни шли по непаханой целине в отдалении от каких-либо людей. Но, приблизившись к Ишиму, в верстах пятидесяти от Коркиной слободы [11] тайно проторенная дорога пошла легче. Вверх по реке они быстро добрались до урочища Шакшах, где у одной из его стариц и расположилось селение старообрядцев-поповцев, ушедших в глушь от притеснений митрополита Тобольского и Сибирского. На место прибыли за полночь. В спящей деревне стоял запах свежесрубленного леса, дома были желтые, еще необветренные. Построенные по-сибирски с крытым подворьем, огородами они уходили к реке. Охраняемый собаками артельный амбар находился посередине строений, а общая баня, во избежание пожара, была отнесена поодаль. К ней подходила искусственная заводь с небольшим мостиком для стирки. — Эка вы тут обстроились! — восхитилась Таисия, сходя с дровней у высокой ограды богатого крестьянского дома — И все возведено за одно лето? — А чего медлить? Люд у нас работящий, — открывая с Лаврентием ворота, ответил Осип Кузьмич. — Место я еще в прошлом годе присмотрел. Строевой лес с мужиками тайком заготовили, да в урочище спрятали. По весне же баб ребятишек сюда перевезли. Землицу вспахали. Жирная здесь, добрая землица. Бабы от зари до зари в поле, ну, а мужики строиться начали. В общем, так и обосновались, зеленоглазая. Что-то моя Матрена не спешит хозяина встречать. Помоги-ка, подопри воротину. Таисия повернула кованую уключину, скидывая в снег железный прут, который, видимо, одновременно служил воротам и запором и ограничителем. — Заводи, сын. Сперва мои, а опосля и свои сани. Лаврентий кивнул, добавив что-то нечленораздельное. — И вправду мычит только, — Осип Кузьмич огладил бороду. — Зеленоглазая, ты, когда служивого отваживала, случаям, Лаврушку мне не попортила? Ранее я за ним такого как-то не примечал. Говорил он мало, верно! Была у него сия добродетель, но ведь говорил! — Не беспокойся, тятушко, это у оного от испуга. В первый раз, поди, Лаврентий в город-то ездил? — Твоя правда. Помню в первую поездку с отцом в Тобольск, и я дорогой мычал. Так меня сие напужало… — А тут сынок ваш старшенький еще и в колодники чуть не определился. Так что, свекор дорогой, помычит Лаврентий маленько, да снова говорить станет. — Господи, упаси от такой невестки! — Вот тебе поклон сударушка, а после поклона слово! Благодарствую, тятушко! Прибыл бы к мосту поручик Мартенес. Да дознались в крепостной канцелярии, что вы деревни Соколовой крестьяне, а самого того старообрядческого поселения в Подгорном дистрикте уже с весны как не имеется… Вот тогда, свет мой свекор названый, и вспоминал бы Господа! — Верно, зеленоглазая, верно. За спасение, большое тебе наше уважение… Да, где ж Матрена-то моя?!! Осип Кузьмич, как-то рывками, с прискоком, засуетился по своему обширному подворью. Увидев у конюшни пять разномастных степных коней, заботливо привязанных к коновязи, он перекрестился. — Откуда лошади, Господи? Матрена!.. Иван!.. Анюта!.. Дунька!.. Куда же вы запропастились? — закричал он, в гневе сотрясая ночное небо кулаками. — Я тут, батюшка, — вынырнул из конюшни юркий низенький молодец. — Чего кричишь — Бога гневишь. Гости в доме… Да вижу, и ты не один возвернулся! — Сын это мой Иван. Младшой, — пояснил Таисии Осип Кузьмич. — Гости говоришь. А чего сам здесь? — На лошадок вышел поглядеть, больно хороши. А гостей матушка с невестками пирогами потчуют. — Как так?.. Не почину бабам гостя-то принимать. — Так и гость баба, батюшка. Точнее девка киргиз-кайсацкая. С ней еще молодец был, ну того, я накормил напоил и на сеновале спать уложил. А сам к Митрию Лыжину побег, он в позапрошлом годе вверх по Ишиму летовал, и там с казахами знался. Так Митрий говорит: девка Зарыт Байчигулова, — так она сама назвалась, не иначе, как близкая родня старшине Курсары будет. А сей старшина при Приишимском правителе правая рука. — Час от часу не легче! Чего ей от нас-то надобно? — Говорит: хочу с вами жить. Просит окрестить ее и молодца, что с ней прибыл. Дать им русское имя и не выдавать, если кто из Степи за ними приедет. — Ладно, ступай к Лаврушке. Заводите сани во двор да распрягайте. Пойдем, зеленоглазая, в хоромы. Даже и не знаю: в избавление от напастей ты мне послана, аль сама их столь искусно сотворяешь. Иван совершенно не был похож на долговязого Лаврентия, ни внешне, ни внутренне. В нем кипела булькая через край жизнь, постоянно не давая его рукам и ногам покоя. Сорвавшись с места, словно застоялый жеребец, он пролетел мило Таисии, слегка задев ее руку своей. При этом, успев улыбнуться и подмигнуть. — Ты вот что, Таисия, на Ивана моего похотью-то не глазей, — приметил Налобин. — Обоих сынов я еще в малолетстве оженил на вогулках. Мне в крестьянском хозяйстве руки нужны, а у вогулов девки работящие, да неприхотливые. Как только лошади отдохнут, дам тебе сани. Лаврентия в провожатые… И отправляйся-ка ты в Пресновскую крепость к сродственнице. — Что, тятушко? Испужался, как бы не увела со двора работну силу? Так ты не бойся: твое, при тебе и останется. Осип Кузьмич и гостья вошли в дом. С мороза лицо Таисию обдало тепло, в нос ударил стойкий запах малиновой на меду с хмелем настойки. На лавках у стола, среди пустых чашек с блюдцами, стылого самовара и половины пирога с лесной ягодой, сидела четверка женщин, о чем-то весело меж собой переговариваясь. В комнате горела лишь огарочек сальной дешевой свечи, погружая во тьму углы крестьянских хором, но любопытная гостья рассмотрела запоздалые бабские посиделки в подробностях. В окружении молодок и юной девы, восседала бабенка в летах, тучная и краснощекая, видимо, она и была жена старосты Матрена. Две чернявых женщины, со смазливыми любопытствующими личиками, несомненного являлись его невестками, поскольку, имели обряжение вогуло-русское, домашние. Больше всего Таисию заинтересовала четвертая. Она сидела за столом, но немного от хозяев в стороне, на ней было необъятное по ширине собранное на тонкой талии шелковое платье красного цвета. Девушка его умело разложила на лавке, спрятав под ним по себя поджатые ноги. Бархатный жакет того же цвета обтягивал ее прямой стан, подчеркивая маленькие груди на которые из-под остроконечной, отороченной лисой шапки ручьями стекали многие косички. Черты ее лица были мягкие, глаза округлые, губы чуть припухшие. Совсем еще юная красавица сидела ровно, словно степная царица. — Чего свечи-то жжете? За полночь уже, — проворчал Осип Кузьмич, прикрывая за собой двери. — Ой, Господи! — всплеснула пухлыми руками хмельная хозяйка. — Свет мой батюшка приехал! А мы и не слышим ничего! Заговорились с гостьей дорогой. — Она по нашему-то понимает? — бурчал Налобин позволяя всполошившимся невесткам снять с себя тулуп. — Понимает, батюшка. А где не поймет, там Анютка с Дунькой подсобят. У вогулов слова с ихними схожи бывают. А это, кто ж с тобой?! — спросила Матрена, наконец-то разглядев во тьме угла новую гостью. — Это Таисия. Ее Никофор просил до Пресновской крепости доставить. — Это который, батюшка? — Ну, Никофор Ершов, иконописец. — Чего же он сам-то. Мужики с заимки, что выше крепости, вертались вчерась. Говорили два дня, как Никофор мимо них с монахами Далматовой обители был. — А он, матушка, хотел, было, меня с собой взять, да испугался за бельцов безусых, — ответила за Налобина Таисия. — Подумал: не устоят отроки пред красотой моей, вот и отдал на попечение Осип Кузьмичу: человеку смиренному и богобоязненному. Матрена осмотрела Таисию с прищуром, обернулась к мужу и неожиданно произнесла: — Свет мой батюшка, любовь-то какая! Слушала я и слезой умывалась. — Говори толком, Матрена, — пробурчал Осип Кузьмич, первоначальный запал в нем как-то быстро иссяк и он устало сел на лавку. — Вот она, девица Зарыт Байчигулова — Матрена указала на девушку, — полюбила молодца Шагура, а батюшка, оной разнесчастной Зарыт, брачных уз меж ними не хочет. Поскольку Шугур, — молодец, стало быть, в крепости у отца девицы и полностью ему при-надлежит. Зарыт желает креститься, Шагур тоже желает креститься. Они бежали из Степи и собираются жить с нами, свет мой батюшка. — С дороги я. Голова, Матрена, пухнет. Анютка!.. Дунька!.. Скидайте с ног моих валенки, да заново самовар ставьте. Пока дойдет, сахару наломайте, а мне подушку под спину несите, к печи прислонюсь… Через полчаса снова все: хозяин с хозяйкой, его сыновья с невестками, девица с разбуженным по велению Осипа Кузьмича молодцем и Таисия, седели за общим большим столом у ведерного самовара, и пили горячий чай с полотенцем. Возлюбленный юной Зарыт был ее ненамного старше, это были еще совсем дети, с надеждой смотрящие на бородатого, похожего на попа мужика сидевшего во главе стола. Назвавшийся Шагуром молодец чем-то напомнил Таисии Игнатия. Черты его лица, выпирающие скулы, узковатый разрез глаз, иссиня-черная густая копна взъерошенных волос. Но даже не это смутило душу рыжеволосой бестии и кольнуло в самое сердце. Возраст Шагура был таким же, как и ее Княжича, когда она впервые подала ему холодное молоко из монастырских погребов. Младой работный, помощник матера дел каменных Оскомина, пил его жадно, большими глотками и студеное молоко лилось ему за ворот. Если Терентий не взял бы тогда их с собой, не вырвал из обители зародившуюся в них любовь и не объединил ее с Игнатием, может, и не было бы никогда у Таисии тех самых счастливых лет жизни. — Стало быть, увозом ты ее взял? — спросил староста Шагура, дуя на чай в блюдце и отвлекая Таисию от приятно волнующих воспоминаний. — Она мне не жена, — невеста! — с вызовом ответил высокий стройный юноша. — Теперь, пойди, разберись. Сколь вы наедине? — Шестой день. — Опозорена девка. — Чем же она опозорена, если не тронута! — воспряла Таисия. — Ты, милая Зарыт, старого-то не слушай. У них своя жизнь у тебя своя. Вольной птице, вольный полет, а курице и из воздуха клетка. И ты, Шагур! Чего приуныл, батыр! На любовь красну девку сманить духу, стало быть, хватило! А теперича не знаешь, что и делать? До Пресновской крепости дорогу ведаешь? Шагур кивнул. — Как солнышко к небу карабкаться взначнет, со мной поедете! Я уж найду вам гнездышко. — Саней не дам, — ответил ей Осип Кузьмич. — Я и верхом управлюсь, тятушко. — Это что еще за тятушко!? — было успокоившись на счет гостьи, снова затеребила мужа Матрена. — Вы тут разбирайтесь, можете и подраться для веселья. А мы, пожалуй, утра дожидаться не станем. Ну, юны светы мои, пойдем коней седлать. Упряжь на степных лошадок Шагур накинул быстро. У гостей из Сары-Арка было всего два седла, поэтому мужское с высокой лукой юноша набросил на белую, как снег кобылицу и с поклоном подвел к Таисии. — Моя невеста, прекрасная Зарыт, сказала: прими, и седло, и лошадь, о зеленоокая ханум, в дар от двух несчастных влюбленных. И не обижай нас отказом. — Но, милый Шагур, — ответила Таисия, поклонившись улыбающейся девушке, — столь благородное животное надо кормить, где-то содержать. Должна признаться: этого я, как раз делать и не умею. Поскольку всегда хожу пешком. И прошу оставить столь великолепный подарок у меня только до крепости, и то, под вашим присмотром. Шагур переговорил с Зарыт, но та совсем по-детски возмутилась. Отправляя суженного обратно, хлопая руками и кокетливо морщась, она бросила несколько гневных фраз, которые в исполнении ее мягкого, мелодичного голоса прозвучали совсем неубедительно. — Моя прекрасная невеста Зарыт, говорит: подарок не может быть временным. Дарят от души и навсегда. В крепости ханум продаст лошадь, а деньги возьмет себе. — Хорошо…— согласившись, выдохнула она. Шагур помог женщине сесть в седло. Шугай и короткополая душегрея оказались как нельзя кстати. Единственно, ширина сарафана не позволяла ей сидеть на лошади так же свободно, как Зарыт. Отвернув от себя батыра и пытаясь как-то приловчиться, Таисия по достоинству оценила киргиз-кайсацкий наряд, позволяющий девушкам скакать верхом, не оголяя прелести не перед взорами мужчин не перед жгучими пробирающими ветрами морозной степной зимы. Осип Кузьмич все же вышел из по-хозяйски крепко поставленных хором на подворье, открыть отъезжающим тяжелые ворота. Ласково огладив белую гриву кобылы Таисии, он проговорил: — Ты на меня не серчай, зеленоглазая. Сама знаешь, старообрядцы мы. Поповцы. Не в одиночку, общим сходом все в деревне решаем. Да и если приняли бы их в общину мужики наши, разве объяснишь солдатам, коль придут по души старообрядческие, что сии дети не по ослушанию никониан, а по незнанию сего раскола к нам приблудились. А веры они юной, что не наесть, самой высокой веры, первой любви. И дай, Бог, им оную по жизни не утерять. Зачерствел ныне народишко-то. Не поверят, коль так обскажешь. Митрополит к любви глух, жжет всех без разбору. А ты, зеленоглазая, возьми их. Пристрой, где люди менее страхом живут. Глядишь, и детишками обзаведутся. Тебя в крестные матушки позовут. Одна ведь кукуешь, а годками, однако, ты уже не молода. — Да и не старуха, — Таисия поправила груди под душегреей и положила мягкую ладонь на его изработанную крестьянским трудом жилистую руку. — Никак, и ты свою первую красоту вспомнил, Осип Кузьмич? — Не уберег я ее, зеленоглазая. Воинская команда с выжигой пришла в селение что под Тобольском. Митрополит Арсений тогда над Сибирью был поставлен, он и послал… В срубе храмном, любовь моя сгорела. — А я вот, даже и не ведаю — уберегла, аль потеряла. Может, Осип Кузьмич, и мне свою печь да угол теплый на свете белом отыскать еще не заказано? Вот тогда за все стылые года и отогреюсь. — Дай тебе, Бог!.. — Ну, тятушко, прощевай и прости, коль, где не по злобе обожгла. Я баба рыжая, с огнем! Что не по мне, так в небо искры! Не всегда человека разглядеть успеваю. А за детей оных, ты не беспокойся. Так определю, что до старости доживут, ни печали, ни горя не ведая. Только не знаю хорошо то, аль плохо: без заботушки жить-поживать… Уже за деревней, стороной обходя крепость святого Петра, Таисия подъехала к Зарыт и поинтересовалась: — Ты по-русски говорить можешь? Девушка улыбнулась и кивнула. — Хочу спросить тебя? — Спрашивай. — Не слыхала ли ты, девонька, где среди родичей, о Огнепалом старце? Шамане? Баксы по-вашему. Девушка обернулась к Шагуру. Они быстро о чем-то переговорили, и Зарыт, ответила Таисии. — Мой любимый, тоже баксы. Агаеке, — то есть дядя Кулсары думает, что я им околдована и поэтому ищет Шагура, чтобы через его смерть, снять с меня чары и вернуть родителям дочь прежней. Но и Шагур не знает баксы по имени Огнепалый. Огонь — могучее имя. Так может называться только очень сильный шаман, и он должен быть известен Степи. — Он недавно появился на Приишимье. — Хабар… Весть у нас по аулам быстро расходиться, ханум Таисия. Если только… — Что, «если только»? Девушка снова переговорила с возлюбленным, жарко о чем-то поспорила и ответила: — Люди говорят, что при становище султана Даира объявился старец с посохом, — в рост два человека, на котором сверху сидит голова медведя. Старец тот босой и почти голый. Ему предлагают одежду, но он отказывается. Ходит по селению, поет Голубому Небу христианские псалмы и не боится ни холода, ни огня. — Где… где это становище? — У озера Кушмурун, но туда зеленоокой ханум нельзя. Там сейчас кочуют, не как Шагур, добрый калмык. Там боевых коней пасут злые джунгары. Воины зайсана Эрденэ из рода Хойт, служат султану Даиру и, словно голодные волки, рыскают по степной округе. Эрденэ очень плохой человек, он схватит Таисию, она красивая. Увезет в Кашгарию и продаст в гарем. — Почему же вы его терпите? — Сейчас он ближний слуга Даира, — сына султана Барака и внука хана Турсына [12]. — А что верным слугам у вас все позволяется? — Чтобы наказать виновного в пропаже скота или девушки, надо еще доказать Степи его к этому причастность. Украсть легче. Зайсан Эрденэ хитер, и следов не оставляет, но за ним давно дурная слава… Глава шестая. С теткой Евдокия рассталась версты через две после выезда из Введенской обители. Попрощавшись с девушкой возле малого санного возка, та поклонилась казачьему десятнику, закутала лицо в узкий выцветший холст, запахнула потуже овчину с вывернутым по швам облезлым мехом, и пошла от дороги к Исети. Ни Евдокия, ни Пахом, не смогли уговорить Ульяну: ехать вместе с ними дальше. Преодолевая сильный встречный ветер, она побрела к заимке на реке Крутихи, коротать дни и ночи в землянке, и ждать возвращения своего знакомца. — До чего же вы, бабы, народ упрямый!.. — ругнулся Пахом Андрианов. — Что ж ей, в Троицке место бы не нашлось? Так нет же! Подалась… И зима нипочем! Евдокия перекрестила тетку вслед, и ответила: — Ульяне не место, Пахом, ей счастье надобно! За ним и пошла… Ну, поехали, что ли? Неча стоять! Коней на ветру заморозим. — Стоять и вправду нечего, Евдокия… Корнеевна, чай не красно лето, — удивился казак, резкой перемене в девушке, и даже неожиданно для себя добавил к имени отчество. — Думал, молитву, какую учинишь, аль просто слезу обронишь, по своему обыкновению. Но, коль так, садись в возок, поехали… Повелел казакам следовать к Троицку, Андрианов отпустил лошадь на вольный бег рядом с санями, а сам вместе с Евдокией залез в возок. Укрыв ей ноги тулупом, он сел рядом. Послышалось лихое казачье гиканье, и, отрываясь стылыми полозьями, сани тронулись с места. — Расскажи мне о Серафиме… — буркнул он, когда, немного согревшись, Евдокия медленно клонилась ко сну. Она приоткрыла глаза. Большим, обряженным в лохматую волчью шубу телом, Пахом толкался об стены маленького возка, делая вид, что ищет несуществующую потерю. Смотреть на него стало забавно. Теряя навеянный зимней дорогой сон, девушка немного потянула паузу и только потом тихо спросила: — О матушке-игуменье?.. — Нет. Ты мне о Серафиме расскажи, — не поднимая взора, снова пробурчал Пахом. — Откуда родом, по какому случаю в монахини пошла? Как ранее звали? А то, что она игуменья, я и сам ведаю. — Зачем тебе? — Очи у нее, да выдох, дюже печальные. — Я о ней мало знаю… — А чего ведаешь, то и скажи. — Сестра Дорофея мне как-то говаривала: в обители она с измальства. Родом матушка из пермских тептеярей, что ныне на Оренбуржье рядом с башкирами проживают. Как в девицах звали, хоть времени немного прошло, а теперь уже никто и не вспомнит. Сначала Серафима послушницей у бывшей игуменьи была, потом келейницей, а как в Далматовом монастыре палаты женской обители погорели, старая-то матушка-игуменья горя сердцем не сдюжила, померла. Ну, а в новых стенах Введенского подворья у деревеньки Верх-Течинской, игуменьей Серафима стала. И было ей тогда всего двадцать пять лет. — Ласки мужской, значиться, не знала. О-хо-хо!.. Бабы, вы бабы! Оттого и глаза грустные, выдох печальный. — Почему же, оттого? — спросила Евдокия, наклонившись и заглядывая в его опущенные глаза. — Может и не оттого вовсе! — Оттого, Евдокия Корнеевна! — ответил он, выпрямляясь — Смотри, что Серафима мне подарила. Андрианов вынул из-за пазухи льняную холстину и бережно развернул. На чистой тряпице лежала большая восковая свеча, хоть и рублевая, но все же ничего от других свечей особенного в ней не было. — Растает у сердца-то, дар женский… Казак с великой лаской огладил подарок игуменьи тяжелой мужицкой рукой и ответил: — Не растает… Вот помру, велю сотоварищам ее в храме Божьем за мой упокой поставить. — Не рано ли панихиду по себе правишь, Пахом? — Наше дело ратное, Евдокия. Брат мой Елизар, моложе меня был, а уж сколь лет в земле лежит. — Ульяна мне сказала, что дочка у него осталась? — Есть девочка. Да только мать обратно в Степь ушла, и ее забрала. Отпустил, поскольку такова предсмертная воля Елизара была: не перечить женке его Ефимии, коль она, куда уйти с куреня захочет. Прасковьей дочь крестили, но мать ее Алтынай, Златой луной звала. Поди теперь уже в девках, заневестилась. У киргиз-кайсаков сие обстоятельство быстро. От девки до бабы — дни малы, да коротки. Андрианов спешно завернул свечу, сунул обратно запазуху и нервно засобирался наружу. — Куда ж подался, Пахом Кириллович?.. — спросила девушка. — Покидаешь меня на полуслове… — Здесь недалече Симовая линия [13] проходит. Поскачу, гляну, Евдокия Корнеевна. Коль мимо ехать случай подвернулся, казачьи хитрости проверю, а через малый чуток, снова буду у тебя в собеседниках, но не надолго. Конь без седока тоже скучат, немного порезвить его надобно, а так же добрым словом в дороге согреть. Пахом Андрианов покинул возок и вернулся к вечеру, но прежнего разговора не получалось. Казак замкнулся и на расспросы Евдокии о дочери Елизара, больше отвечал отговорками, чем по существу. На ночь он учтиво оставил девушку, предварительно утеплив ее стан еще одним тулупом. На утро Пахом посетил возок лишь однажды, наскоро оповестил, что уже подъезжаем к Троицку, и ускакал вперед. Коротая ночь под тулупами, слушая казачье гиканье, время от времени, звучавшее за стенами возка, Евдокия не спала. Сон к ней больше не приходил, его вытеснили различные мысли. Упоминание Пахомом дочери покойного брата Елизара, обратно привело девушку к летописи инокини Проклы. Оставив тетрадь в кельи Введенской обители, девушка не смогла оставить там и ее содержание. В памяти Евдокии, словно небесные всполохи, огненными буквицами мелькали отрывки: «Лето 1756-е. Уже много лет одна. Живу только воспоминаниями. Волосы стали седыми… Без Таисии ни о чем писать больше не хочется. Достала летопись лишь по причине того, что, случаем, узнала про Игнатия Странника. Вернули его в монастырь в оковах. А ученица моя пропала. И нет от Таисии какого-либо следа. Горе давит на меня, прижимает к постели. Писать тяжело… …И последнее: по славам игуменьи Серафимы, тот самый Игнатий, что сидит в монастырском подвале является отпрыском одного из древних казацких родов Меньшой орды. На седле лошади, которая в малых годах принесла к обители Странника, стоит знак его рода. Седло то, купил купец Ахмет из Казани. Если будет случай, то ему скажи: Ямангул говорил мне, что Ахмет жив, и часто бывает в Троицке...». Старшину казанских купцов Ахмета Утеньясова, младшая дочь Полуянова очень хорошо знала и называла дядей Ахме. Так она нарекла доброго улыбчивого друга отца еще в раннем детстве, по случаю съедания последней твердой буквы. Так звала и поныне. После возведения по распоряжению Оренбургского губернатора Неплюева на слиянии рек Увельки в Ую Троицкой крепости, стали обустраивать там и меновой двор. Промышленник и купец Корней Данилович, обосновался на сатовке Троицка один из первых. Торговые палаты поставил каменные. По окончанию строительства лавок, он привез в крепость приказчика Чурмата, бабку Евдоху, и осиротевших без матери Софью с Евдокиею. В Троицке она и жила до последнего времени, под присмотром старой Евдохи, как только недавно пояснила тетка Ульяна, самой старшей ее сестры Евшаны. Лавки Утеньясова и Полуянова в Троицке стояли рядом. Каждое начало осени в крепость приезжал Ахмет из Казани и по разрешению Евшаны, Евдокия часто навещала дядю Ахме. Тот принимал ее радостно, всегда угощал чак-чаком и называл дочкой. Иногда, из Екатеринбурга в Троицк заезжал грозный, седовласый отец, и тогда ей было настрого запрещено ходить в гости без спроса. Но дядя Ахме, так настойчиво сокрушался, что давно не видел в своем доме маленькую красавицу, что Корней Данилович посылал за дочерью, и к ее услугам была гора сладостей. «Если седло купил не какой-то Ахмет из Казани, а ее милый дядя Ахме, он должен помнить начертанный на нем киргиз-кайсацкий родовой знак Тамгу» — размышляла она, удивляясь, как глубоко запали в душу, совсем ей незнакомые люди: Игнатий Странник и Таисия. Еще не осознавая того, Евдокия вставала на путь их поиска. Прочитав тетрадь Проклы, она захотела изведать продолжения летописи, и незаметно перешла из чужого овеянного тайнами бытия в собственную жизнь. Перенесла в нее боль и переживание незнакомых, но ставших близкими людей. Еще девушке вдруг захотелось увидеть сестру, поручицу Софью Корнеевну Румянцеву. Захотелось, словно в жажду великую глоток воды. Единственно, чего Евдокии почему-то совсем не хотела, это возврата под опеку игуменьи Серафимы. Возврата во Введенскую обитель, ежедневных молитв и послушаний. Летопись инокини Проклы перевернула ее жизнь. Ранее пресная и безликая, она засверкала радужными красками, наполняя девичью грудь неведомым доселе волнением. К Троицку подъехали ближе к вечеру. Не сходя с коня, Пахом гулко постучал нагайкой по обитым красной медью воротам каменных хором Полуянова, дождался, когда они заскрипят, и проговорил: — Прощевайте покудова, Евдокия Корнеевна. Коль понадоблюсь, скажите Чурмату. Он меня мигом на курене отыщет. Старой Евдохе, земной поклон. — Так у ворот уж! Сам бы и поклонился, — ответила девушка, пытаясь задержать его в доме и с помощью няни все же разговорить. — Не досуг ныне, Евдокия. Как-нибудь опосля. Андрианов развернул коня и поскакал догонять казаков, спешивших в сторону родного куреня. Ворота отворил Чурмат. Пропуская возок во двор и принимая дочь Корнея Даниловича, прибывшую из женской обители кроткую послушницу, приказчик поклонился. Но, разогнув спину, он увидел Евдокию совсем не застенчивой девицей. Из возка вышла хозяйка и не будущая, а что не наесть нынешняя и неизменная. — Скажи-ка мне, Чурмат, — произнесла она, направляясь к дому, — в Троицке ли мой батюшка? — Корней Данилович отъехали, Евдокия Корнеевна, — ответил удивленный приказчик и снова поклонился. — И куда же?.. Позволь узнать. — На Качкарскую золотую жилу [14] поехали. После, Корней Данилович собирались в Екатеринбург. — Старшина купцов казанских, тоже отъехал? — Мурза Ахмет покудова тут, хозяйка. В Казань только закуп кож на юфть отбыл. Мена с киргиз-кайсаками нынешнего года. А сам Утеньясов собирается посетить крепость Святого Петра. По указу государыни нашей Елизаветы Петровны в середине начавшегося месяца там со Степью мена состоится. На первый случай, он один поедет, без купцов-сотоварищей. Пять верблюдов поведет с товаром разным. — Ладно ступай… Позову, коль нужен станешь. В комнатах Евдокию встретила бабка Евдоха. — А я смотрю, кто это хозяйничает во дворе!? Гласом грозным указует, да Чурмата строго спрошает! — обнимая и целуя розовощекую от мороза девушку, радостно проговорила она. — Ты ли это, Дуняша!? Свет-отроковица наша… На какую другую, не подменили в обители?. — Я это, няня! И не я! Как-то не пойму: или сама изменилась, или в одночасье мир вокруг поменялся. — Вот и я говорю: улетела с терема голубкой белой, а обернулась — Хозяйка Медной горы. Ну, снимай шубу-то, грейся, Дуняша. Поди, намерзлась в дороге? Взяв с ее плеча шубку из горностая, крытую шелком сиреневого отлива и островерхую с ушками меховую шапку, бабка Евдоха поспешила посадить девушку на обшитую красным бархатом лавку, и пошла к дверям. — Куда же ты, няня? Мне столько тебе надо сказать! Еще больше спросить! А ты уходишь. — Сейчас, милая, приду. Девкам накажу постель тебе пуховую готовить. Вижу, намаялась. А истопнику велю, чтобы дровишек в печи подкинул. Кушать-то будешь? — Не хочется…И в правду устала. — Ну и ладно. Бабка Евдоха вернулась быстро, с чашкой крепкого горячего чая и тульским пряником. Лишь только надкусив, Евдокия стала рассказывать о событиях во Введенской обители. Начала она с того, что нежданно-негаданно встретила там тетку Ульяну, но не удержалась и поведала няне о летописи Проклы. Слова сами лились из уст. Девушка рассказала все, включая и те места, от которых еще недавно краснела и не решалась прочитать вслух. Няня слушала внимательно, не перебивая. На удивление, она не крестилась и не фыркала, как это обычно делают старые люди, при подобном повествовании. И только когда Евдокия закончила свой сказ, произнесла: — Ой, девонька! Не проста та тетрадь… Совсем не проста. Не инокиня Прокла ее писала, а Хозяйка Медной горы. Дочь Золотого полоза Ящерка. Написала и под малахит-камень в келье положила. А ты и нашла. — Хозяйка?.. — Над всем Урал-Камнем, она владычица! По разному люди сказы о старых временах говорят, но в одном завсегда сходятся: зачала ее Золотая баба Калтась, Мать Сыра Земля от Полоза, лихого казака Якушки Горыныча, слюбившись с ним в тайне от мужа Нуми Торума. Зачала, да в Медной горе и родила Ящерку. Там и оставила. Только когда Ящерка в возраст цветения взошла, то и обернулась Девой красоты неописуемой. Где на Урале золотая, серебрена или медна жила схоронена. Самоцветы аль малахит-камень, все знает Дева! Но горных дел мастерам, сокровища она лишь за любовь открывает. — Если Хозяйка красива! Зачем ей ласки покупать? — Красива, да холодна. Кровь в ней Золотого Полоза течет, сверкает изумрудами да не греет. Самой ей тепло потребно, оттого и зазывает к себе горячих молодцев. А еще сказывают: любит Ящерка в юных девушек на время вселяться. Способы разные для того есть. Дает она девице непомерную силу духа, красоту, грозность и ум великий, но холодит кровь ее и плоть. Оттого молодцы и боятся к такой девице свататься, и коротает она жизнь в одиночестве. Как бы, Дуняша, оная Ящерка через ту тетрадь заветную в тебя не вселилась. — Вроде как, инокиня Прокла в своей летописи о Богородице сказывала… — Люди в разных краях живут. Сказы всякие говорят. По-разному и Хозяйку кличут. А суть одна. Вечная Дева Ящерка. Как про нее в летописи той сказано? «Богородица в пречистой своей плоти подвиг земной свершила. А в других плотях избранных, она еще свершает, А к иным плотям избранных дев, она еще взывает…». Проговорила Евдокия врезавшиеся ей в память строки и медленно добавила: — А дальше, няня, сказано так: «…Бог тогда новое тело для Богородицы рождает, Когда Дева от ласк дыханьем Богородицы умирает, но вновь рождается». — Вот видишь, Дуняша: «Дева вновь рождается». Конечно, Хозяйка Медной горы тебе в пользу станет. Но долго ее в себе держать нельзя. Застудит она тебе кровь, застынешь бесплодной. Сила и ум что? Ни девке, ни бабе, не шибко они и надобны. А красота девичья, кому нужна, коль с нее не мужику вдосталь напиться, не красавице детками похвалиться. — Как же быть-то теперь, няня! — всхлипнула Евдокия, и, представив себя снежной бабой, почти заплакала. — Не тебе, Дуняша, и не о тебе, та заветная летопись писана! — поспешила ее успокоить Евшана. — Надобно отыскать Таисию и отдать тетрадь, а Хозяйка сама тебя покинет. Не пойдет она супротив твоей воли. То ей Калтасью Матерью Сырой землей заказано. Думаю, для поисков указанной Проклой зеленоокой Таисии, Ящерка в тебя и вселилась. Чтобы помогла ты ей. — Где же мне сыскать Таисию? — Об том не печалься, Дуняша. Хозяйка сама тебя на нее в скором времени выведет. Или ее на тебя. Сила в ней непомерная. Ведь она дочь Калтась, а Матерь Сыра Земля судьбы веретено держит и нашей жизнью ведает. И твою и мою нить тянет, и когда оборвать знает. — Какая ты мудрая, Евшана! — Улька про имя проболталась? Дверью б ей длинный язык-то прищемить! — Прости ее, Евшана… — Евдокия обняла няню и поцеловала в щеку. — А в тебя Хозяйка не вселялась? — Может и так…— ответила няня. Кратким всполохом в ее лице проявилась былая красота, но сразу померкла и затуманилась морщинами. — Только давно уж Дева Урала покинула меня, Дуняша. Навсегда оставив бесплодной… Ступай-ка ты под перины пуховые! Спать-почивать, бока округлые наживать, а то совсем исхудала в обители, на молитвах да послушаниях… Евдокия проспала до полудня. Пробудившись от заглянувшего в окна яркого зимнего солнышка, она вспомнила Ульяну, как славно та нежилась в постели до вечера. Потешно было смотреть на еле проснувшуюся и капризную девочку, годами старше себя. Евдокия не любила, чтобы ее одевали сенные девушки. Одеяния послушницы, которые она носила последние годы, как вошла в цвет, позволяли делать это самой, без посторонних, но сейчас ей не хотелось объятий из суровой, сотканной в монастыре ткани. Длиннополое платье-халат нежно-розовой обьяри, с золотой нитью витиеватого узора, и пояс из золотых пластин, подарил ей дядя Ахме. Только из уважения к мурзе Ахмету, она всегда возила этот наряд с собой, но из-за прикрытой тончайшим шелком груди никогда его не надевала. Во Введенской обители, после прочтения летописи Проклы, Евдокия отыскала платье в походном сундуке и впервые облачилась, испытав необъяснимое. При ходьбе шелк приятно нежил юное тело, девушка и не ведала раньше, что платье может быть столь ласково. Наряд из обьяри роднило с рясой лишь то, что был прост в одевании. Окунув еще не проснувшуюся плоть в прохладный шелк, Евдокия испытала счастье пробуждения. Она сладостно потянулась и с ужасом поняла, что в комнате нет ничего, куда можно было бы посмотреться. — Няня!.. Вели внесть зеркало! — громко повелела она, зная, что та в соседней комнате, и ожидает ее зова. Двери в светлицу отворились, и вошла Евшана. — Проснулась, Дуняша… айне ёк?..[15] Господи Всевышний, да сейчас, милая! Девки, несите сюда зеркало! Да только сначала оботрите! — отрывисто проговорила она в коридор, и подошла. — Запылилось оно шибко, Дуняша. Ты же давеча, велела его вынести! — А теперь велю внесть… Покрасовавшись у внесенного во весь рост, в серебряной оправе зеркала, Евдокия украсила ворот платья капторгой из калканской красной яшмы, лишь немного тем прикрыв грудь, и накрыла волоса парчовой лентой обшитой жемчугами. — Няня, я пригожа? — справилась она, ловко вплетая в косу длинные концы ленты с позументом из золота. — Куда там… — Евшана махнула рукой. — Как тобой крутит Хозяйка-то. Но может сегодня, оно как раз и к добру будет… Молодец тебя тут один поджидает. — Молодец? — Ну, не добрый молодец, ясный сокол… Но жених!.. Аглицкое платье в подарок тебе привез… — Это кто ж такой? — Вот спустишься в гостиную сама и узнаешь. А по мне, Дуняша, все они на одно лицо. На деньги батюшки твоего, яко вороны слетаются. Гостиная не была похожа на другие комнаты по меркам Троицка огромного двухэтажного дома уральского промышленника Полуянова. Вместо Старины, тянувшихся вдоль стен под окнами лавок, обшитых алым бархатом, и икон в красном углу, там стоял стол для игры в карты. На нем трехпалый жирандоль, рядом несколько ажурных стульев и диван, который с двух сторон обрамляли высокие, с обвивающим стан цветочным орнаментом, фарфоровые вазы из Поднебесной. Стены были обшиты зеленой тканью под свет матерчатой поверхности стола и дивана. Печь украшал барельеф богини Венеры, которая белоснежными и справными формами немного осветляла комнату, делая изумрудной. Зала для гостей была оформлена по всем современным канонам дворянского светского общества. Корней Данилович выделил для нее самую большую комнату и выписал мебель из Санкт-Петербурга, но посещать не любил, предпочитая жилые клети верхнего этажа. Не любила гостиную и Евдокия, то ли, распластавшаяся по печи толстыми ляжками, Венера выглядела слишком вульгарно, и смущала юную послушницу, то ли, посещавшие именно покои европейского образца, гости были далеки от девичьих грез уральской красавицы. Что же касалось посетителей, в последнее время ставших частыми, они вполне гармонировали с обстановкой комнаты, и спускаясь вниз, Евдокия ожидала лицезреть, нечто кружевное и аморфное, но, то, что вальяжно сидело на подушках зеленого дивана, рядом с большой овальной коробкой, превзошло даже ее предположение. Ожидая хозяйку, в гостиной находился офицер лет сорока, в мундире поручика и до неприличия напудренном парике. При движениях пудра с головы гостя осыпалась, обильно покрывая снежным налетом зелень подушек дивана. Его одутловатые щеки были утыканы французскими мушками, на губах лоснилась розовая помада. Увидев на ведущих вверх ступенях лестницы нисходящую к нему очаровательную девушку, в летящем шелке платья-халата, офицер несколько тяжеловато поднялся с мягкого пристанища и произнес: — Разрешите вам представиться, Евдокия Корнеевна, поручик Пензенского пехотного полка князь Василий Егорович Ураков. По разрешению вашей няни, ожидаю вашего пробуждения. — Ураков… — услышав фамилию гостя, Евдокия лишь на секунду замерла. Ее глаза сменили равнодушие на огонь. — По какому случаю ожидаете, князь?.. — По случаю приглашения. Узнав, что вы, Евдокия Корнеевна, вчера прибыли в Троицк из Введенской обители, комендант крепости полковник Петр Андреевич Роден, говорил со мной сегодня утром и прислал милостиво пригласить вас на светский куртаг. Который сегодня вечером состоится в его доме, по поводу последнего дня нахождения моей персоны в оной фортеции. Поскольку завтра, по секретному распоряжению оренбургского губернатора, отбываю в некое опасное предприятие, еду в Степь к Приишимскому владельцу с «Инструкциями» от оного тайного советника и кавалера Давыдова, то и я хотел бы вас видеть в пенатах Петра Андреевича. Бедовать с вами и танцевать. — Не столь, ваше путешествие и опасно, князь! — холодно ответила девушка. — Думаю, вы вернетесь. Я хоть и молода, но уже наслышана о ваших достоинствах. — Великолепно! — не поняв истинный смысл вышесказанного, воскликнул Василий Егорович. — Тем более, Евдокия Корнеевна, не пренебрегайте нашим приглашением и не оставляйте бравых офицеров крепости без вечернего присутствия. Зная вашу скромность в туалете, через меня, Петр Андреевич прислал вам подарок. Платье. Оно английское. В отличие от французского или венгерского, не имеет декольте и цвет однотонный и совсем неброский. Господин полковник приобрел его для подарка вам ранней осенью у агента Ревельской торговой компании. Я уверяю вас: Джилберт Элленборо очень почтенный торговец, джентльмен. И показаться в проданном им наряде, вам будет нестыдно, даже в обществе государыни. — Смотря по вашему камзолу, князь, — улыбнувшись и обдав гостя холодом, проговорила Евдокия, — несомненно, вы разбираетесь в любых нарядах. Но, к сожалению, увы! Вечернее развлечение, по случаю вашего отбытия, коменданту и другим воинским чинам крепости, придется провести без меня. Я не могу принять, ни подарок, ни приглашение, потому, что, согласившись на первое, я должна условиться и на второе. Но сие невозможно, поскольку отъезжаю. И не завтра, а прямо сейчас. Так и не сойдя со ступеней лестницы в гостиную, Евдокия снова пошла наверх. Сделав несколько шагов, она повернулась к дверям коридора в помещения торговой лавки и властно приказала: — Чурмат, вели заложить сани!.. — Будет сделано, хозяйка, — послышался оттуда голос приказчика. — Когда подавать? — Через полчаса к парадному… А вы князь, если есть охота, можете еще посидеть, до вечера время довольно. Я к вам няню для беседы пришлю, чтобы не скучали. Ошарашенный столь неожиданным отказом, Василий Егорович, было, плюхнулся обратно на подушки, но, услышав последние слова Евдокии, выскочил из гостиной, чуть не сбив с ног Евшану, с чаем для гостя на подносе. — Господи, чем же ты его так ошпарила, Дуняша? — Я его, няня, стужей лютой встретила!— девушка слетела по лестнице и, подхватив бабку Евдоху под локти, закружила: — У-уу-у!.. Вот он и убег… — Постой, вертеться! Чай обронишь!.. Евдокия отпустила няню и, подбоченясь, засмеялась. Та крикнула сенную девку, сунула ей поднос с чайным прибором, и, обойдя сторонкой барельеф Венеры, села на стул, подзывая девушку. — Столь лет на печи богиня возлегает, а ты няня так и ходишь от нее боком? — спросила Евдокия, присев на корточки, и беря в ладони старческие руки, устало лежавшие в складках расшитого яркими нитями передника. — Мертвая она! — резко изрекла няня. — Истопник и тот глаз от нее воротит. А уж подглядывать за бабами, шибко горазд. Предбанник-то захолодит, а как девки мыться пойдут, он уже тамо… — Печь топит… — Глядит, как моются!.. — Раньше, няня, ты об этом мне не говаривала. — Раньше ты девицей была, а сейчас Хозяйка тобой верховодит. Она еще и не такое скажет…Ты меня, Дуняша, от мыслей то не отводи! Не про бабу ойную спрашивай! — Евшана глянула в сторону печи. — Пусть себе покойница лежит, где положили. Давай-ка лучше сказывай, милая: куда собралась? Зачем тебе, вдруг сани снадобились? — Поеду… — Это куда же?.. — Минуту назад еще не ведала! А теперь точно знаю. К Софье в Пресновскую крепость поеду. Приготовь что нужно. Подарки сестре, мужу ейному. А я к дяде Ахмету пока схожу. Он вроде, как в ту сторону собирался. Евдокия поднялась и полетела в светлицу. — Да куда ж наверх-то? — попыталась остановить ее няня. — Шубка горностаевая, шапка, сапожки тут, внизу! — Лакомки [16] к поясу нацеплю. — В доме, что ли сладостей мало? — Дядя Ахме любит, когда я с лакомками прихожу… Глава седьмая. Старшина казанских купцов мурза Ахмет сидел в своей лавке в окружении конской упряжи и высоких седел, и указательным пальцем кидал на счетах костяшки. Евдокия вошла тихо, стараясь подкрасться неожиданно, но в нос ей ударил смачный дух выделанных кож и войлока. Защекотал, и она чихнула. — Ай, дочка! Чихни еще, милая, во имя Аллаха, и будь счастлива, — встретил ее купец восклицанием. — Не хочется, дядя Ахме. — А чего хочется? Скажи, дочка! — Увидеть тебя. — Ай, ай… Слезу из старика выжимаешь. Значит, точно, понадобился Ахметка. Знаю, еще вчера приехала. Почему, утром не пришла? Я ждал, красавицу. Сладкий-присладкий чак-чак ждал. Самовар ждал. Теперь только я остался… в дорогу собираюсь… — Проспала я, дядя Ахме, — чтобы задобрить старика, Евдокия перешла на татарский язык, которым с детства с ним общалась. — Как проснулась, князь Ураков с визитом был. Избавилась от него, и сразу и пришла. — Молодой сон, пожалуй, сладчея чак-чака, — прищурился купец, размышляя. — Прощаю. Евдокия подошла к Ахмету взяла его правую руку в левую ладонь и прижалась к ней лбом, потом губами. Улыбаясь, она поцеловала кончики пальцев своей правой руки и приложила их к сердцу друга отца. Мягкая и легкая горностаевая шубка на ней распахнулась, обнажая подаренный купцом наряд с полуовальными лакомками на поясе из золотых пластин. — Ай, якши!.. Прощаю, все тебе прощаю! — снова воскликнул Ахмет. — Красавица! Почему, дочка, раньше не носила? Глаз своего старого отца не веселила! Мой глаз не радовала! — Берегла, дядя Ахме. — Ой, хитришь, дочка! Слушаю: чего хочешь? — Скажи мне, дядя Ахме: покупал ли ты богатое киргиз-кайсацкое седло в Далматовской обители? — Покупал якши-седло, дочка. Только давно то было. — И знак родовой на нем помнишь? — Как не помнить. Из-за него и купил. Чтобы отдать Средней орды старшине найман Амантаю то, что от его единственного внука осталось. В годы Великого бедствия это случилось. Джунгары, дочка, тогда многие казахские аулы дотла спали. Женщины и дети разбрелись по разным соседним ханствам. Монахи сказали, что конь пришел в обитель пустой, только сапожок детский меж седлом и потником застрял. Так я и старине Амантаю поведал, передавая печальную ношу. Не осталась у найманского старшины, ни сына, ни невестки, ни внука… — Дядя Ахме, — Евдокия огладила опечалившегося воспоминаниями старика по руке, — лошадь не одна, с трехлетним мальчиком к монастырю пришла. — Как, с мальчиком? — всполошился Ахмет. — Ой, яман! Какой яман! Как же я теперь в глаза старику смотреть буду. Столько лет без надежды. — Послушай, чего скажу. И не перебивай, дядя Ахме, а то собьюсь и пропущу важное. Евдокия собралась с мыслями и будто прочитала: «…И последнее: по славам игуменьи Серафимы, тот самый Игнатий, что сидит в монастырском подвале является отпрыском одного из древних казацких родов Меньшой орды. На седле лошади, которая в малых годах принесла к обители Странника, стоит знак его рода. Седло то, купил купец Ахмет из Казани. Если будет случай, то ему скажи: Ямангул говорил мне, что Ахмет жив, и часто бывает в Троицке...». — Значит, внук Амантая в обители, дочка? — Эти слова три года назад писаны, дядя. Сейчас его там нет. Он бежал от монахов и где-то в Степи. — Рядом с родным юртом! И того не ведает. Не хорошо… Надо послать Амантаю радостную весть. Нет!.. Как приеду из крепости Петра, сам к нему отправлюсь. — Возьми меня с собой. — Зачем тебе к Амантаю ехать. Его аул зимой кочует на юге, у Тарбагатайских гор. Там опасно, дочка. — В Пресновскую крепость… Софью хочу повидать. Ахмет с облегчением омыл руками лицо. — За то, что якши хабар принесла, да глаз старика нарядом ублажила, возьму. Хоть Корней Данилович и ругаться станет. Только обещай мне, дочка. Шагу из крепости! Нет… — из дома Софьи! За его порог не сделаешь, А как буду обратно ехать, заберу тебя в Троицк. — Спасибо, дядя Ахме. — Ай… — купец приподнял счеты. Взяв из-под них маленькую золотую заколку для девичьих волос с изумрудом, сунул ее в один из кармашков-лакомок Евдокии и забухтел по-русски. — Когда маленькая была, сладостей просила. Ахмет долго не думал: рахат-лукум, чак-чак. Пожалуйста, кушай. Теперь просит: вези в Пресновскую крепость. Зачем вези? Почему вези?.. Большая… — А ты и сейчас долго не думай, дядя Ахме, — ответила она и, благодаря за подарок, мимолетно приложилась губами к его щеке. Купец вздохнул и снова омыл лицо руками. — О, Всемилостивый Аллах! Если ты не позволяешь мне говорить с лучезарным цветком своего сада отказом, то не позволь и людям обидеть его… Собирайся, дочка. Евдокия снова обмакнула кончики длинных девичьих пальцев в свои уста и приложила их к сердцу Ахмета. — Всевышний милосерден, дядя. — Да услышит Он, слова твои, дочка! — Только мне сегодня ехать надобно. — Зачем спешишь? — Князь Ураков в дом коменданта вечером на веселье меня приглашает. Отказала, по случаю отъезда. — Не желаешь?.. Евдокия сморщила носик и покачала головой. — Якши… Сегодня, так сегодня… Сборы были недолгими. Караван казанского купца Ахмета, пять лохматых одногорбых верблюдов, груженные огромными полосатыми тюками, трое саней с поклажей и помощниками, а также возок Евдокии с ямщиком, вышел из Троицка через час и направился в сторону Звериноголовской крепости. От нее, по Ново-Ишимской оборонительной линии, к полудню восьмого дня он подошел к Пресновской крепости. До фортеции Святого Петра оставалось каких-то сто верст, и Ахмет не стал задерживаться попусту. Передав Евдокию в объятья сестры, купец пообещал вернуться за ней через пару недель, ближе к Рождеству. Стоявшая у пресного озера, в нескольких верстах от стройной березовой рощи, Пресновская крепость была совсем махонькая. Поставленная по чертежам французского маршала де Вобана, четырехугольная фортеция оберегалась тремя бастионами, бревенчатыми платформами под навесом на которых стояло по одной тяжелой пушки, и башней со смотровой площадкой над въездными воротами. За заплотом из частокола, в полтораста саженей в окружности, укрывались казармы пехотного нерегулярного полка и сибирских казаков, пороховой склад, магазин, конюшня с амбаром. Своими незначительными размерами, она наверняка бы затерялась на просторах Приишимья, если бы не являлась малым звеном в общей оборонительной линии степного порубежья Российской империи. Добротная и округлая Софья, богатая на мягкости тридцатилетняя поручица Румянцева, занимала одну из трех офицерских светлиц оной крепостицы. В двух других, поочередно валялся комендант, ее вечно пьяный муж поручик Федор Тимофеевич Румянцев, и ютились остальные воинские чины рангом пониже. Впрочем, их было ни так уж и много, вахмистр, капрал, два канцеляриста и цирюльник, который, по своей первоначальной лекарской должности, больше подходил к нижним чинам, чем к унтер-офицерству. Еще к крепости было приписано три десятка солдат Ишимского нерегулярного полка и полусотня казаков Сибирского корпуса, под началом подъесаула Потанина. Но только двадцать казаков квартировали в казармах Пресновской фортеции, остальные жили рядом, на курене за озером. Из-за непробудного пьянства коменданта обязанности по подержанию, как крепости, так и ее гарнизона в должном порядке, фактически, были негласно возложены на Елизара Куприяновича Потанина. Надвигалось Рождество. От предвкушения великого христианского праздника комендант совсем перестал просыхать, и неизменно жил во хмелю, словно в благодати. Но вокруг крепости было тихо, умиротворенно. Если что и беспокоило около десятка ее обывателей женского пола, так это буйные песни из разивших перегаром уст поручика вечером, на закате, и при звездах. Или его же тоскливый, похмельный вой на заре, поутру… Младшую сестру Софья Корнеевна встретила ласково, но привезенные подарки, даже не стала смотреть. Открыла сундук и скинула туда все без разбора. Евдокия наблюдала за ней и удивлялась. Так сестра, которую знала, была непохожа на ту, что сейчас видела. Софья Корнеевна всегда любила подарки и сразу же в них обряжалась. Порой, совершенно не стесняясь мужского общества, она надевала даренные кем-нибудь ажурные чулки и спешила к зеркалу. Софья не была толстой с обвисшими боками матроной, она была сдобной, пышногрудой, и представление округлых, сильных ног, обещающе уходящих под платье к бедрам, вызывали у лицезревших показ кавалеров бурю восторгов, заставляя ее краснеть от удовольствия. — Там я шаль пуховую, Сонюшка, серьги золотые с сердоликом, шугай голубого шелка привезла, — проговорила Евдокия. — Почему ж, не рада гостинцу? — Куда мне их одевать, Дуняша! — ответила Софья и с силой захлопнула крышку сундука. — Я и мужу твоему, Федору Тимофеевичу, мундир новый справила. Дядю Ахмета, тайком от батюшки просила, чтобы из Казани привез. — Спит Федор Тимофеевич, недосуг ему ныне. — Так, как проснется… — Дай Бог, если к весне очи протрет. С Покрова дня во хмелю живет, — ответила Софья, и присела рядом с сестрой, обнимая и целуя ее в щеку. — Да ты не печалься, Дуняша. Рада я твоим гостинцам, и тебе рада. — Почему ж, не обряжаешься? — Постыло все! Ни мужу, ни кому другому уборы мои не надобны. Я, было, думала, что Федор пьет из-за того, что европейских нарядов не ношу. Упросила в письме батюшку. Говорю: если внука аль внучку хочешь, шли пеньюаров разных, да чтобы постыднее были. — Прислал? — Целый воз… Платья пышные, французских материй, юбки гарнитуровые, кафтаны тафтяные, туфлей дюжина, и амурных соблазнов, поволоки в кружевах, превелико. Не токмо баб, всех наших солдат с казаками обрядить можно. А ко всему этому великолепию лепетунью немку в придачу. Одевать, стало быть. И как она мне сказала: «посвящать либен. То есть европейским любовям». Эльза баба ничего, бойкая, да только не своим «любовям» меня учит, а сама сибирский да казачий норов постигает. Как увидала десятника Миньку Пыжова… Кулаки у него, словно ее головушка глазастая. Ногами и ослабела. Подалась в замужество на курень за озеро. Казаки ее Лизкой теперича кличут. Нам тут с месяц как подполковник Тюменев с крепости Святой Петр трех каторжных девиц на жительство прислал. Так оная Лизка с одной из них подралась! — И кто верх взял? — Обе от Миньки тумака и получили. В крепости баб, раз два и обчелся, а они мужика делить удумали. Вот такой у нас, Дуняша, либен. — А Федор Тимофеевич как? — Да никак!.. Обрядилась в заморское. Упаковала тело пышное в усилиях. Я его туда, оно оттуда, кое-как уместила, а он даже и не глянул. Батюшка еще птицу прислал. Попугая. Так на него Федор Тимофеевич глазел дольше. Потом, велел на волю выпустить. Замерзла птица, собаки съели. — Соня, о тебе в Троицке другое говорят, — смахнув жалостливую слезу, то ли по пришедшему не ко двору попугаю, то ли по сестре, всхлипнула Евдокия. — Будто ты беспутница стала. Офицеров крепости в греховный соблазн вводишь. — С того и грех. Обозлилась я, Дуняша, в кровь лицо вогнала, смотря на муженька-то, и на другой день вышла к обеду в амурном. Поволока, кружева по груди да понизу, а все равно, что в бане гола. Паром обволокло, да все видно. Обедали у нас в тот раз: подъесаул Потанин Николай Куприянович. Казак он крепкий и человек грамотный, да только женке своей верен, она у него в Коркиной слободе проживает. Ну, и пожилой служивый, что долгим путем из солдат вышел, вахмистр Одинцов. Да юнец с капралов Жиркин. Потанин сослался на необходимость и вышел, а эти глазели. — И Федор Тимофеевич позволил? — Пьяный спал, суженный-ряженый — весь, как есть обгаженный. После того случая, мне худо стало! Взвыла я Дуняша, самая пора к проруби. Если бы не Таисия… — Таисия! — почти крикнула Евдокия, ее сердечко екнуло и забилось быстро, быстро. — Она!.. Приблудилась на прошлой неделе в крепость молодка с киргиз-кайсацкой девицей из Степи и молоденьким калмыком, я их и приветила. Не гнать же на мороз в чисто поле. А ты, чего всполошилась-то? — И вовсе я не всполошилась, — ответила Евдокия, подумав: «Мало ли, по свету молодок Таисией кличут». — Так, это она тебя искала! — припоминая, проговорила Софья. — Как в крепость Таисия прибыла, Потанину-то объявила, что в гости к дочери Полуянова приехала. А сюда привели, ни на пригожий лик, ни именем, мною и неведома. Думала: обозналась, зеленоглазая. — Зеленоглазая! — еще сильней вскликнула Евдокия и, умоляюще смотря на Софью, спросила: — Таисия в крепости? Скажи: в крепости! — Еще утром была. Вроде никуда не собиралась. Одну из казарм колодницам отдали, так они уже заневестились, по солдатам разошлись. Там сейчас Таисия с девицей и живут, а Шагура Потанин к себе пока взял… Евдокия сестру недослушала, схватив платок, шубку, она поспешила к выходу. — Казарма прямо от колодца! — крикнула ей Софья вдогонку, и пожала плечами. По плацу Евдокия не бежала, а летела. В голове крутились мудрые слова старой Евшаны: «Надобно отыскать Таисию и отдать тетрадь… Хозяйка сама тебя на нее в скором времени выведет. Или ее на тебя…». Отворив двери в казарму, девушка окинула ее беглым взглядом. Там было много топчанов, какие-то старые вещи, неприхотливая посуда, а возле печи сидела юная степнячка в красном бархате с ног до головы. И рядом, над горячим пирогом колдовала женщина в рогатой кики, на ее нежно-голубой сарафан косой лился огненный волос. Услышав шумное дыхание Евдокии, она обернулась, удивленно округлив очи с зелеными кошачьими зрачками. Несомненно, это была Таисия. Именно так, описана она в тетради Проклы. Стараясь ни о чем больше не думать, Евдокия мысленно сосредоточилась и проговорила: «…Эту летопись, я Прокла инокиня Верх-Течинского Введенского женского монастыря, что на Урал-Камне, в миру Прасковья Григорьевна княгиня Юсупова-Княжево, отваживаясь на вероятное лишение языка и правой руки, начала писать в пятый год правления государыни российской, бывшей герцогини Курляндской Анны Иоанновны. По одному листу пергаментному, тайно приносила в келью, данная мне в услужение девочка восьми лет Таисия…». Женщина поменялась в лице. Зеленые зрачки ее глаз стали шире, и она проговорила: — Зарыт, милая, накрой каравай льняной тряпицей, пусть потомиться. А я выйду на время. Пройдусь с гостей по морозцу, чего-то распарилась у печи стоя. Не бойся, сии не ведомые тебе слова, есть речи добрые. Успокоив взволновавшуюся девушку, молодка накинула душегрею, взяла под руку не менее взбудораженную Евдокию и настойчиво вывела на улицу. — Как зовут тебя, девица? — спросила Таисия, отойдя в укромное место, поодаль от возможных глаз. — Евдокия… — Тебя Прокла прислала? — Инокиня померла… — Откуда же тебе сии слова ведомы? — То я скажу Таисии… — Господи, млада-девица! Перед тобой мужик что ли! Коль не я б Таисия была, то узнала бы летопись Проклы! — Скажи, что дальше там было… Таисия улыбнулась, вспоминая. «…По одному листу пергаментному, тайно приносила в келью, данная мне в услужение девочка восьми лет Таисия. На коих были начертаны росписи прошедшего столетия, различных денежных дач монастырю. Чтобы избежать подозрений в изготовлении соленого раствора для разъедания старых чернил и не просить у инокинь соли, более чем надобно в кушаньях, еще девственной и непорочной внутренней влагой Таисии, я смывала с пергамента буквицы и сушила под собой…». — Достаточно, — остановила ее Евдокия, приложив к ее устам кончики пальцев. Таисия замолчала, губы женщины были теплые и упругие. — Персты у тебя, девица, сладковатые, — прошептала она, — жасмином пахнут. Отними. Спросить хочу. Евдокия спрятала руку за спину и опустила глаза. — Спрашивай… — Откуда, ведомы тебе сии строки? — Тетрадь инокини в келье Введенской обители нашла, через нее и тебя познала. Многое познала. — Погляди-ка на меня, милая. Не уходи взором. Евдокия подняла очи, их глаза встретились. — В Богородицу, дева, веришь ли? — спросила Таисия, проникая зеленью зрачков в ее душу. — Радельные обряды творишь? Говори! Коль сестра ты мне. — Творю… — выдохнула Евдокия. Чувствуя, как горечи стали щеки от признания, она снова опустила взор. — Вспыхнула-то, словно маков цвет! — ласково беря Евдокию за подбородок и приподнимая, шепнула Таисия и добавила: — В том греха нет. В том девица, тебя Богоро-дица пробуждает. Одна или с подругами творишь? — Одиночное радение… Не желая того, творю. Оно сильнее меня, Таисия. В Богородицу же, в Христа верую по канонам православным. — Почему же тетрадь Серафиме не отдала? — Прокла не позволила… Словом ярким. Правотою. — Не кори себя Евдокия, не ешь поедом. Коль желание Лады в тебе проснулось, не вгоняй его обратно в сон. Все равно не получиться. Таисия огладила ее алую щеку. — Только душу себе остудишь. А тетрадь Проклы отдашь мне. Если правду сказывала, она тебе ни к чему. — Затем, тебя и искала. Но, она в обители. — Мне туда дороги нет, Евдокия. — Я привезу, куда скажешь, Таисия. — Хо-ро-шо-о-о… — растянуто проговорила молодка, огладила ей плечо, руку. Взяла в ладонь кончики пальцев, и отпустила. — В Омской крепости на Ильинском форштадте проживает Дева корабля Кормщицы Акулины, именем Нилица. Ей и передашь. — Я отдам тетрадь только тебе, Таисия, и никому более! — первый раз за весь разговор Евдокия ответила твердо, в глазах загорелся огонь. — Почему? — молодка прищурилась. — Того хочет Хозяйка Медной горы. И она не покинет меня, пока я этого не сделаю. И еще: в летописи есть строки, которых ты, Таисия не ведаешь. — И какие же? Окончание тетради давно уже вертелось на языке Евдокии, почти весь разговор, и она сразу их произнесла: И последнее: по славам игуменьи Серафимы, тот самый Игнатий, что сидит в монастырском подвале является отпрыском одного из древних казацких родов Меньшой орды. На седле лошади, которая в малых годах принесла к обители Странника, стоит знак его рода. Седло то, купил купец Ахмет из Казани. Если будет случай, то ему скажи: Ямангул говорил мне, что Ахмет жив, и часто бывает в Троицке... Лицо Таисии изменилась гораздо сильнее, чем при первом отрывке, побелело. Она не произнесла ни слова. — Я знаю, Таисия, он твой любый. Старшина купцов казанских мурза Ахмет, о котором говорит Прокла, через две недели будет здесь в крепости. Поехали с нами в Троицк. Вместе мы его быстрее найдем. — Не одна я, Евдокия, — выдохнула Таисия. — Со мной выбежавшие из Степи девица с молодцем, почти дети. Зарыт и Шагур любят друг друга и надобно им помочь обрести счастье. Без меня они пропадут. — Мурза Ахмет очень добрый. Я его попрошу, и он возьмет их в Казань. Там их никто не отыщет… У меня никогда не было подруги, Таисия. Подруги, с которой я могла бы делиться самым сокровенным. И пока Хозяйка меня не покинула, хочу испытать радение в Схватку. Правда, правда! Просто, до сегодняшнего дня я боялась такое себе сказать. Но где-то в душе заветным помыслом держала. А тебя увидела, уста твои обласкала, и загадала, коль поедешь: быть мне твоей радельщицей. Лукаво просияв зелеными очами, Таисия приложила кончики своих пальчиков к губам Евдокии. Она не успела ответить, ей помешала Софья. — Вот, вы где! — проговорила сестра, подойдя к ним со стороны казарм. — Обыскалась я вас. Зарыт сказала: вышла Таисия, а куда не знает. Чего спрятались-то? — Знаешь, кого ты приютила, Сонюшка? — воскликнула Евдокия, пряча персты Таисии в колыбель Лады теплую ладонь, и обрывая, возможные, сомнения рыжеволосой и зеленоглазой красавицы. — Подругу задушевную. Наперсницу мою! Как ты замуж вышла, да в оную крепость уехала, она мне сестрой стала. Да только утерялась от меня, тому как, двумя годами, а теперь нашлась. — Господи! Так ты, милая моя, стало быть, давеча меня с Дуняшей попутала! — Похоже, что так, — ответила Таисия. — Ну, девоньки, светы мои ясноглазые, пошли подарки смотреть. От сердца таска-кручинушка отстала. Отлегла проклятая. Теперича, нарядиться охота появилась… Примечания. [1] Дольник — одно из названий женского сарафана. Слово «сарафан» восточного происхождения, оно означало «одетый с головы до ног», и в документах XIV в. относилось к обозначению мужской одежды или одежды вообще. Женская разновидность сарафана, существовала в крестьянской среде с XIV в., и имела различные названия, связанные с ее покроем или материалом: костыч, сукман, косталан, дольник, клинник, штофник, кумачник, китайник и другие. Самым древним является косоклинный; его шили из сложенного пополам полотнища ткани, а по бокам вставляли клинья. Перед сарафана косоклинного распашного, кроился из двух полотнищ ткани и застегивался на медные, оловянные или серебряные пуговицы. Иногда оба полотнища сшивались и имели чисто декоративную застежку. Более известный нам из фильмов или книг сарафан на лямках, прямой или круглый, упрощенный вариант одежды крестьянок средней полосы России, он создан на рубеже XVIII — XIX вв. по образцу промышленного дизайна спецодежды, и является продуктом крепостничества, а не ярким, разнообразным народным творчеством. [2] Шугай (типа жакета) — распашной или на пуговицах, рукава простегивались на вате, отделывались металлической бахромой или недорогим мехом. [3] Епанча женская (душегрея) — делались из парчи, бархата или алой камки. Самые нарядные душегреи считались из малинового бархата, густо расшитые позументом или золотой нитью. [4] Рогатая кика — в древнерусском языке одним из значений слова «кика» было «волосы на голове», похожий смысл и поныне сохранился за ним в некоторых славянских языках, тогда как у нас оно стало обозначать скорее «то, что волосы прикрывает». Отличительной приметой рогатой кики от кики остроконечной (саукеле), были матерчатые, на берестяной или стеганой холщовой основе рога, торчавшие вверх надо лбом. Рогатая кика, атрибут женского головного убора связанный с древним культом плодородия, продолжения рода и объединенный с обожествлением коровы (возможно, отголоски ведизма). Еще в конце XIX столетия в некоторых деревнях женщины, достигшие старости, меняли рогатую кику на безрогую или вовсе переставали ее носить, ограничиваясь платком. Православные священники стремились не допустить прихожанок в рогатых киках к причастию и вообще в церковь, вполне справедливо усматривая в этом следы языческой веры. [5] Потанины — в 1755 г., по указу Елизаветы «о казачьих поселениях у границы с Казахской степью», на Ново-Ишимской линии поселились и три брата Потаниных. Внук одного из них, хорунжий Н. И Потанин в 1829 г, принимая участие в сопровождении «Кокандского посольства», из Петербурга в Коканд, составил точную карту маршрута (опубликовано в «Военном журнале» от 1830 г.). Его сын – Григорий Николаевич Потанин (1835—1920 гг.), известный Российский ученый, географ, крупнейший исследователь Внутренней Азии, однокашник и друг Ч.Ч. Валиханова. [6] Дистрикт (от лат. distringere — сжимать) — административная или судебная единица, округ, уезд, околоток. [7] Парсуны — картины светской жизни или портреты. [8] Студеница — простуда с жаром, высокой температурой. [9] Пояс женский — подгрудный опоясок, как и мужской, считался предметом сакральным, так как давался каждому при рождении. Ходить без пояса считалось неприличным. Нельзя было и спать без него. Распоясать человека — значило обесчестить его. На свадьбе поясом связывали молодых на совместную жизнь. Красный пояс, (мужской) подаренный супругой, подвязывался под животом, охранял его от лихого ока, наговора, чужих жен. Опоясок (женский) подвязывался под грудью, на тело, на рубаху или на сарафан. [10] Шпицрутены — длинные гибкие прутья, были заимствованы Россией в Европе в качестве специально военного наказания, отличавшегося от других тем, что исполнялось оно многими лицами, обыкновенно товарищами осужденного по службе. Само наказание шпицрутенами состояло в том, что исполнители (рота, батальон, полк) выстраивались в две шеренги, образуя шереножную улицу по которой проводили осужденного столько раз, сколько было назначено в приговоре. [11] Коркина слобода — вольное поселение, деревня Коркино, возникло на левом берегу реки Ишим в 1670 г., через пятьдесят лет слобода. В 1782 г. Коркина слобода получила статус города, который по названию протекающей мимо реки переименован в Ишим. [12] Турсын (ум. 1717 г.) — отец хана Барака и султана Кушыка. Родословная Барака (ум. 1750 г.), от казахского хана Турсуна (ум. 1627—1628 гг.), правившего в Ташкенте в начале XVII в., еще до конца невыяснена. По сведеньям А. И. Лёвшина в 1613 — 1614 гг., изгнанием Ишим-хана, ханская власть в Ташкенте была узурпирована Турсун-ханом. В 1627 — 1628 гг. Ишим-хан убил Турсуна и снова овладел Ташкентом. Был ли это дед султана Даира (ум. 1786 г.), отец Барака? Скорее, он является дедом султана Турсына (ум. 1717 г.), исходя из чего, ханство которого под сомнением. По сведеньям И. Г. Андреева, отец Турсына, тоже звался Бараком, возможно, он и был сыном Турсун-хана. Так же источники называют Турсун-хана братом Ишим-хана, сыном Джалим-султана (тоже с неизвестным происхождением). [13] Симовая линия — ряд снабженных острыми короткими лезвиями хворостин воткнутых в землю обоими концами, что-то вроде современной растяжки, проволоки с гранатой. Их казаки ставили вокруг стана от внезапного налета или на пограничье. 14 Качкарская золотая жила (жильное золото) — на Южном Урале, в 50-ти км. к западу от Троицка, в так называемой Качкарской системе. Золото в виде золотоносных песков на Урале стало предметом энергичной разработки только в начале XIX в. но коренные месторождения драгоценного металла, найдены там намного раньше. В XVIII столетии в окрестностях реки Миасс артели уральских промышленников занимались поисками золотых самородков, на которые уральская земля тогда была очень богата. [15] «…айне ёк» (татар.) — нет зеркала. [16] «Лакомки» — маленькие кармашки, обычно, вышитые жемчугом перламутром или бисером. Их девушки носили на поясе, для сладостей. © Сергей Вершинин, 2010 Дата публикации: 02.03.2010 21:02:20 Просмотров: 2879 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |