Лента дневника автора Наталия Кравченко

Преданность и предательство (27.09.2010 19:33:09)

«Преданность» и «предательство» – а корень один. От одного до другого – один шаг (как от любви до ненависти). Может быть, это закономерность?
Например, в природе: как предана трава солнцу, листва – ветру, какое доверие друг другу, какая гармония в их слаженной музыке. Но приходит осень и – трава предана, оставлена солнцем, деревья преданы ветром, который ломает, обрывает то, что ещё недавно ласкал. Быть целиком преданным кому-то – не значит ли это в чём-то предавать себя, свою душу, своё высшее предназначение, то есть то, что не принадлежит никому – «только Богу одному»? «Как мы вероломны, то есть как сами себе верны», – писала Марина Цветаева. Иными словами, чтобы быть верным себе, себе нынешнему, в чём-то новому, надо неизбежно предать того, кто в прошлом, если ты из этой общности уже выросла, её переросла. «Остался в прошлом я одной ногою» (Есенин). Но второй от неё не оторваться, – «скольжу и падаю другою». Ибо, предавая другого во имя себя будущего – разве не предаёшь при этом и себя нынешнего, разменивая то, что должно оставаться неизменным и вечным?
Перефразируя Бродского: «Из предавших меня можно составить город».


Образ тоски (27.09.2010 19:27:48)


Есть одно место, которое я для себя называю «образом тоски». Оно выглядит так: если пройти по проспекту 50-лет Октября от нашего дома в сторону Воскресенского кладбища (минут 5-10) и упереться в автостоянку – непременно вечером, при свете фонарей, то это выглядит как некий метафизический тупик: пустынная автостоянка, рядом зияет чёрными провалами окон недостроенный дом, чуть поодаль – остов другого, только что начатого (и такое впечатление, что брошенного) строиться дома, между ними – несколько убогих домишек, как из стихов Блока о России («мне избы серые твои...») или что-то из Есенина – «нездоровое, хилое, низкое..». Два-три сухих одиноких, каких-то отрешённых тополя, а вдали – далёкий, мерцающий тусклыми огнями город (за низкими домишками его далеко видно). Слабый рассеянный свет фонаря. Тёмные пятна грязного снега (или луж). Вот так выглядит материализовавшаяся тоска, – почему-то думаю я всегда на этом месте. Здесь так всегда тоскливо-тоскливо, до жути. Это даже Линда чувствует – не любит сюда доходить, останавливается, не доходя, и переминается нетерпеливо, поглядывая на меня, – когда, мол, идти обратно.


Листья кружатся в медленном танце (27.09.2010 19:12:09)

Иду по осеннему скверу. Осторожно ступаю по шуршащему золоту листьев. С невольным сожалением замечаю, что его на аллее становится всё меньше — пожилые женщины в спецодежде сгребают всё это богатство в мешки и складывают под деревьями.
Мешки такие большие и пухлые, что действительно напоминают мне мешки с золотом — из каких-то старинных пиратских фильмов. Из глубин памяти всплывает: "Листья кружатся в медленном танце..." Первая строчка моего первого стихотворения. Мне шесть лет. Мы гуляем с отцом в осенних Липках. Или в каком-то другом сквере — уже не помню. Но помню, как отец ужасно обрадовался этой, возможно, случайно оброненной мной строчке. И всячески понукал меня к её продолжению. "Ну, а как же там дальше, ну, ну?" — теребил он меня. И я с азартом — хотя и не без труда — "родила" следующие: "Листья кружатся в медленном танце... падают тихо в забытом саду... И по аллее... осенью поздней..." Дальше никак не выходило. Но отец смотрел на меня с такой надеждой, с таким нетерпеливым ожиданием, что не оправдать их было нельзя. "Я прохожу по цветному ковру!" — выпалила я наконец. И испытала жуткий восторг от содеянного. Я впервые сотворила стих! Это было необыкновенное ощущение какого-то экстаза, эйфории. Я прыгала, кружилась, поднимала с земли разноцветные листья и осыпала себя ими, как золотом. Это было приобщение к чему-то новому, неведомому, прекрасному, которое пустило меня в свою волшебную дверцу, оказавшуюся за нарисованным очагом папы Карло. И отец радовался не меньше меня. Я уже не помню подробностей, мучительно пытаюсь вспомнить, как вспоминают сон. Так давно это было! Но то ощущение радости, своего могущества, сказочного преображения мира помню очень хорошо.
Прошло много лет. И однажды в каком-то толстом журнале я прочла ту свою первую строчку. Ею открывалась подборка Светланы Кековой: "Листья кружатся в медленном танце..." Мне стало смешно. Я потом стыдилась этих своих "незрелых" стихов, никогда их нигде не упоминала и не цитировала, мне они казались уже с высоты своего опыта детскими и несерьёзными, и вдруг — встретить одну из этих строк в стихах прославленной поэтессы чуть ли не мирового масштаба! Поневоле задумаешься: я ли была в те годы так "гениальна"? Или поэтесса мирового класса с годами "деградировала" до моего тогдашнего уровня?


Ответ (27.09.2010 18:53:35)


Иду рано утром по скверу и озираю дозором свои "владения" – деревья, которых не видела с прошлой осени. Многих с горечью не досчитываюсь. Нет ивы, о которой я писала: "Ива-плакса опростоволосилась, все свои гребёнки растеряла". И ещё одного деревца из моего стиха: "Есть место у конца вон той аллеи, где дерево растёт наискосок". Их погубила буря. След их жизни остался лишь в моих строчках. Очень много деревьев повырубили этим летом. Всюду глаз утыкается в пни, уродливые отпилы, обрубки. Мне кажется, любое, самое старое, сухое, согнутое в дугу дерево всё же лучше, чем это. Старость в любом случае лучше смерти, да ещё такой: хирургически безжалостной, насильственной, похожей на казнь. Я любила разглядывать графический рисунок голых деревьев, угадывая в них какие-то метафоры чужих судеб, разгадывая ребусы и шифры их застывших жестов: воздетых к небу иссохших рук, вытянутых искривлённых пальцев, вылезших из земли корневищ. А теперь вместо древесных драм были плахи, где закончились их земные существования. Взгляду пусто, душе грустно, мёртво.
Я дошла до своего любимого места: невдалеке от конца аллеи, упиравшейся в Торговый центр, было небольшое ответвление от основной дороги, ведущее вглубь сквера. Здесь в тени деревьев пряталась лавочка, где можно было посидеть не на виду у прохожих. Напротив этой скамьи возвышались три дерева, созерцание которых всякий раз наводило меня на философские размышления, а однажды даже – на такие стихотворные строчки:

А вот моя любимая скамейка.
Аллейки убегающая змейка.
Три дерева напротив, три осины.
И каждое по-своему красиво.

Одно – огромно, а второе – скромно,
с ещё не прорисованною кроной.
А третье – с чётким абрисом скелета,
застыв в витке смертельного балета.

Жизнь человека: юность, зрелость, старость.
Скажите, сколько мне ещё осталось?
Три дерева раскачивает ветер.
И каждое по-своему ответит.

Я присела на лавочку, привычно устремив взгляд напротив. Но вместо трёх древесных "богатырей" ему предстали лишь два: "молодость" и "зрелость".
Дерево-старость превратилось в плоский, ничего не говорящий ни уму, ни сердцу, пень. Свежий спил бессмысленно косил на меня своим пустым глазом. И вдруг осенило: это же ответ! Ответ на вопрос, который я столько раз здесь себе задавала. Прообраза страшного будущего больше нет, призрак скелетообразной старости уже не маячит перед глазами. Только юность и зрелость, которые раскачивались в такт ветру, словно стремясь донести до меня сквозь лиственный шум свой утешительный шёпот, свои успокаивающие, просветлённые небом, шелестящие слова: "Смерти не будет, будет вечная музыка..." Вспомнился давний сон об отце, запечатлённый мной в стихе: "Так смерти нет?" – спросила я отца./ Он улыбнулся: "Нет". И я проснулась." И вот теперь, вслед за отцом, эти два дерева говорили мне о том же.
Исчез с глаз монстр грядущего ("грядущее, попозже, не теперь!" – заклинала я его в стихах), грозное напоминание "memento mori", олицетворение мумии одинокой старости, вылезший из потаённых шкафов древесный портрет Дориана Грэя. С глаз долой – из сердца вон. И впервые я не пожалела о срубленном мёртвом дереве.