Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?



Авторы онлайн:
Александр Кобзев



благословляю

Игорь Горев

Форма: Рассказ
Жанр: Размышления
Объём: 35010 знаков с пробелами
Раздел: "Все произведения"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


Благословляю

«Куда? Никуда ты не убежишь, это всё обман. Эх, соскочить бы сейчас, да по траве, по холмам, наискосок… – он придвинулся к окну и лбом вжался в стекло. Там, за тонкой прозрачной преградой уносилась прочь склеенная из ровных полосок хрупкая мозаика цветущих долин и аквамариновых рощ. Стыки, где склеивались фрагменты цветущей жизни, были рядом, у самого носа, и от этого приобретали неясные, размытые очертания. Вдоль дороги алели яркие маковые полянки. – Не соскочить…»
Поезд, покачиваясь на рессорах, тяжко громыхал на стыках. Получалась беспрерывная надсадная дробь: тудух-тудух, тудух-тудух, тудух-тудух! Он пытался отгородиться подушкой, но и сюда, в ватную немоту проникала дорожная надсадная дробь. Когда же закончится эта дорога? Быстрей бы, - он отбрасывал подушку, спрыгивал вниз. В перестук колёс вплетались новые звуки, и они что-то бубнили, своё – житейское, каждый на свой лад, то счастливо заливаясь смехом, то что-то монотонно-сопричастное, жалостливое…
Не глядя по сторонам, он шёл вдоль прохода, вдоль спящих. Останавливался у расписания. Глаза пробегали по строчкам, замирали, и он следовал дальше в узкий задымлённый тамбур. Здесь он задерживался, курил, опираясь спиной о стену, прикрывая сигарету огрубевшими, в ссадинах пальцами. Затягивался как-то нервно, создавалось впечатление, будто его кто-то постоянно одергивает и торопит. Убедившись в отсутствии тревоги, наш курильщик отрешённо выдыхал сизые клубы в серую замызганную стену напротив, или в проносившийся пейзаж за окном.
На остановках, соскочив, покупал пиво. Быстрыми глотками осушал, иногда проглатывая между глотками какой-нибудь пирожок, и снова возвращался на своё «сорок девятое место», чтобы, уткнувшись в окно, подолгу провожать зелёные холмы, делая безуспешные попытки зацепиться за гладкие вершины. Они, легковесно покачавшись за окном, быстро уносились прочь, исчезая где-то за узкой кромкой окна. Тудух-тудух, тудух-тудух! Наконец, утомлённые бесконечным бегством его веки смежились.
Рука без промедления ухватилась за серебристую ручку. Резкий рывок, дверь тамбура распахнулась. Ураган, лязгая металлической ухмылкой, упруго ударил в лицо. Не раздумывая, буквально втискиваясь в железный грохочущий поток, он прыгнул с подножки навстречу несущимся холмам. И в тот же миг всё смолкло. Будто за спиной разверзлась пропасть, в чёрное жерло которой провалились и тяжело громыхающие вагоны, и свистящие, ревущие вихри – всё: « что было» и «куда». Ветер подхватил, приподнял и понёс его, легко и непринуждённо. Как и мечталось – наискосок. Лихо это у меня получилось – соскочить, - промелькнуло в голове…
- Лихая, - его мягко толкнули в плечо, - боец, просыпайся, твоя остановка через сорок минут, - ворвался в его странный сон хриплый баритон проводника.
Спящий солдат вздрогнул, нехотя распрямляя подогнутые к животу ноги и возвращаясь в зыбкую, покачивающуюся реальность
- Угу, встаю.
Вот и ладушки, - проводник проследовал дальше, – на дембеля вроде не похож, весь какой-то помятый, чмырной. Вот я помню: аксельбант, под погонами белые вставочки – шик! Что за времена, и солдаты нынче не те. Нет, не те!
Стук под ногами стал реже и тише – поезд медленно втягивался на станцию «Лихая».
Эк, тебя потаскало, - соседка с нижней полки подвинулась, приглашая застывшего в проходе солдата присесть. – Не глаза – пепел. Иногда набежит ветерок, поднимет серую пыль, она закружится в лучах солнца и снова уляжется на своё место, – поёжилась соседка, осторожно поглядывая в сторону сгорбленных плеч, с которых свисали измятые погончики. - Неужто оттуда? Бедненький, что за напасть такая? Жили-жили и вот на тебе – мальчишки сгорают.
- Домой?
- А?
- Домой, спрашиваю?
- А, да… домой.
И тут сквозь пепельную пелену прорвался яркий золотой отблеск. Женщина невольно взглянула в ту же сторону, куда неотрывно смотрел молодой солдат. Там над шиферными крышами возвышались башенки небольшого храма, выкрашенного в небесно-голубой цвет. Солнце радостно играло на гранях позолоченных маковок.
- Вон на той улице, возле храма мой дом.
- И где?
- А вон, из белого кирпича.
- Вот и слава богу! Вот ты и дома. На побывку?
Плечи под погончиками как-то неуверенно зашевелились:
- Отслужил, вроде.
- А, и то слава богу!
- Угу…
Солдат тяжело спрыгнул на перрон. Поставил сумку и огляделся. Неужто? Зародившийся в груди вздох радостно метнулся вверх и… поперхнулся, застряв где-то в горле. Он судорожно глотнул и досадно сплюнул себе под ноги. Вытащил из кармана пачку, помял в руках сигарету, сжал её зубами, прикурил и глубоко, с каким-то особенным чувством сделал первую затяжку.
- Егор, неужто ты? Кажись, только вчера провожали!
Раздался рядом писклявый старушечий голос. Егор вздрогнул, услышав своё имя, быстро прикрыл кулаком сигарету и, опуская руку по швам, обернулся.
- Не узнаёшь? Баба Клава. А отец-то извёлся тебя ожидаючи да и мать – Настасья – места себе не находит. От одной иконки к другой.
Егор, наконец, улыбнулся:
- Узнал, как же не узнать.
- Вот и хорошо. То-то дома тебе будут рады. А чего никто не встречает-то?
- А я не предупреждал. Сказал, буду, а когда… Я пойду.
- Беги, беги, то-то радости батюшке Серафиму – сын вернулся.
После встречи с бабой Клавой, уже много лет (сколько помнил Егор с детских лет) продававшей разную мелочь на вокзале, настроение улучшилось. Он неторопясь шагал по знакомым улицам, всматривался в дома, в лица. Навстречу ему такой же мерной походкой, над крышами благочинно вышагивал небесно-голубой храм. Ближе и ближе.
Обогнув облупленно-красный «петушок» (и тогда стоял) застывший наверное навсегда на углу дома, Егор свернул направо и остановился. Сердце заколотилось в груди. Картинка, которую он так часто рисовал укрывшись грубым солдатским одеялом, рисовал неясными размытыми линиями в пастельных полутонах – ожила, обрела объём и зашумела листвой над головой. Вот она, милая сердцу его маленькая родина! Тот самый переулок: канавка с запылёнными лопухами, разделяющая накатанную дорогу и тропинку вдоль ровного рядка домов с распахнутыми настежь ставнями, и в конце, в тупичке радостно поблескивал тот самый небесно-позолоченный храм у старого тополя. Кирпичный дом с тремя окнами на улицу, калитка…
И снова вздох споткнулся в горле, поклокотал слюной и сплюнутый слетел в серую придорожную пыль. Егор посмотрел на плевок, растёр его солдатским ботинком, рывком выудил из нагрудного кармана сигарету.
Затянулся и поперхнулся дымом, закашлялся, раздосадовано покрутил сигарету в руке, будто не зная что с ней делать и широким взмахом бросил на землю. Туда же полетел новый плевок.
- Тьфу ты, ё маё! Да что это такое в самом деле!
Что не так, Егор? Ты же мечтал об этом. Ты жил этим тогда, когда сама жизнь висела на волоске, готовая оборваться в любой миг. Что не так! Где твоя радость? Чего тебе не хватает? И дом рядом, и мать, наверное, дома ждёт, то-то обрадуется, то-то засуетится. И батя… батя, скорее всего сейчас на службе, - Егор взбежал глазами по широкой лестнице и застыл у распахнутых настежь дверей. Дальше царил золотисто-коричневый церковный полумрак. – Что тебе не так, - укорял он сам себя, – или ты ждал духовой оркестрик из дома культуры? Надутого важностью момента военкома? Весёлый, крикливо-разнузданный от паров алкоголя говор провожающе-встречающих? Если ты ждал этого, то зря. То были проводы в армию. Как всегда торжественные и пьяные. А теперь встреча.
Егор тряхнул головой:
- Эх ты, оркестра тебе не хватает! К чёрту.
И поправив сумку, быстро ускоряя шаг, направился к родному дому.
И была встреча, а как же без неё. И были мамины слёзы нескрываемой радости и тисканья в крепких отцовских объятьях. Был и накрытый вечером стол, запотевшие бутылочки, картошечка, огурчики, салатики и довольные гости.
За столом все шумели. Как бывает в таких случаях, когда собирается много людей, после небольших немногословных пауз между тостами, заполняемых звоном вилок и ложек, общее застолье распадается. Равномерность прибоя превращается в беспрерывный шум стихии. Егор сидел между матерью и отцом, слегка захмелевший, под строго-ласковым взглядом отца, прислушиваясь к мягкому голосу матери: «Сима, да ладно тебе не каждый день, чай, с армии возвращаются. Ты ешь, ешь, Егорушка», – внутри что-то отпустило, расслабился жесткий солдатский ремень? Он с аппетитом ел, пил – был частью общей шумихи.
Как хорошо вернуться домой, - Егор откинулся на спинку стула, обозревая знакомые лица, раскрасневшиеся и разные, - хорошо.
- А каково там, на войне-то, Егорка, - закусывая с вилки грибком только что опрокинутый штоф, наклонился к нему картофелеподобный нос дяди Васи – соседа по двору, – небось чечены эти – звери. Лютуют.
- Вася!
- А что ты, Настасья, Вася, Вася – интересно. Парень оттуда вернулся. Это лучше чем новости, в телевизоре всего не покажут.
- Интересно, - Егор прислушался к слову, увязывая его со словом «война». Сморщился и, отставляя опустошённую рюмку, поднёс к носу ломтик хлеба. Жгучая теплота потекла внутрь, обжигая пищевод, – уф.
- Заешь мясцом, - нежная мамина рука прикоснулась к спине сына, - кушай, кушай.
Закусывать? – Егору почему-то была приятна сейчас эта обжигающая горечь водки. Она туманила и примиряла: «то, что было до…» и «то, что после…».
- Интересно, - обветренные губы сжались, превращаясь в белые полоски, - интересно! Там головы режут, дядя Вася! Интересно! Вот так, - Егор схватил нож со стола и рубанул по сервелату на своей тарелке.
За столом все замолчали, и настороженно обратились в сторону Егора. Стало тихо.
- Егорушка! - мать, словно крыльями всплеснула руками и опустила их на спину сына.
- Ну-ну, Егор, - пробасил отец, - всё уже позади. Всё проходит…
- Хочешь успокоить, мол, и это пройдёт!
- Да, сынок, пройдёт. Обязательно пройдёт. Бог милостив.
- Не пройдёт, батя. Хотелось бы, да не пройдёт, - Егор опустил голову.
- Поверь, сын мой, и самые страшные раны Господь залечивает. На всё воля его.
- И крик из дома, который ты только что обвалил своим танком. Гусеницы скрипят, а из под обломков нечеловеческий вопль, в шлемофоне мат: «Вперёд, вперёд, сукин ты сын! Подобьют ведь!» - Танк вздрагивает, педали от себя, рычаги срослись с руками, гусеницы проскальзывают по кирпичам, по…, - Егор сжал кулаки, - взвывает турбина, будто хохочет, и вместе с ней орёт и орёт… из под обломков! Заглохло бы всё, что ли!.. Я потом весь вечер глотал водку, а руки дрожали… Теперь вот, - Егор поднял сжатые до бела кулаки, - уже не дрожат.
- Вот видишь, Егор, - отец прижал сына к себе, - видишь.
Егор было прижался к отцовской груди, вдруг, что-то с силой оттолкнуло его.
- Это руки, батя, руки, а тут, - он ударил себя кулаком в грудь, - тут попробуй выковырять. Там всё орёт!
- Да-а, беда, - вздохнула в дальнем углу стола соседка тётя Таня.
- Беда, но любую беду можно пережить сообща! Вместе, - пробасил Отец Серафим, строго глядя на соседку, - для того и есть на свете ближние люди. Сам не справишься – помогут.
- Так оно, так, - быстро пролепетала тётя Таня, смущенно поправляя на плечах цветастую кофту.
- Вот видишь, Егор, - отец, улыбаясь в широкую чёрную бороду, обернулся к сыну, - всем миром поможем. Залечим твои ноющие раны. Для того и дом и стены родные.
Больше за столом старались не вспоминать про войну. Пускай себе громыхает, и где те горы? Вновь зазвенели вилки, забулькала из горлышка прозрачная жидкость.
- Пора бы нам выпить за любовь, да и спеть пора!
- За любовь это хорошо, - пробасила согласие широкая грудь Серафима, - за любовь это по-нашенски – по-христиански.
- Вася, налей компоту, запить.
В стакане заплескалось, спустя минуту красивый высокий женский голос затянул: «Шумел камыш, деревья гнулись, а ночка тёмная была…» - тетя Таня – известная певунья – по-девчоночьи озорно стрельнула глазками в сторону захмелевшего Егора. Песню подхватили, сначала нестройно, затем распелись.
Расходились навеселе, довольные сытым угощением. Громко смеялись, и каждый пытался покрепче прижать, потискать Егора, шепнуть ему несколько тёплых слов, приободрить. Егор с удовольствием подставлял щёки под лобызанья. Сейчас ему было хорошо…

- Снова с друзьями пили? – спустя месяц после уже известной вечеринки, озабоченно спросил Серафим жену, усаживаясь за стол перед самоваром.
- Да Лёшка Пестряковых забегал. Вместе и убёгли, с утра ещё.
- Месяц прошёл, пора парню определяться с работой, а то так загуляет совсем. Хватит! Отдохнул, расслабился. Забыл форму и ладно – пора пристраиваться.
- Может рановато ещё?
- Рановато?! Смотри, мать, как бы поздно не было. Лёшка тот шебутной парень, чем занят не понятно, вечно где-то ошивается, а деньги имеются. Да и родители храм не жалуют.
- Лёшка рыбу ловит, коптит, потом на вокзале продаёт. Они вместе с отцом. Парень вроде добрый, отзывчивый. Придёт о здоровье справится, поговорит.
- Коптит, говоришь. А потом пиво хлещут! Мать как не увижу, зову в храм. Отмахивается: «…на Пасху, батюшка, на Пасху обязательно. Времени нет». Неправильно это – безбожно.
Мать ничего не ответила, соскочила со стула и начала хлопотать, накрывая на стол.
Егор лежал на кровати. В голове было хорошо и мутно. Они с Лёшкой Пестряковым и Ванькой Кудриным с утра лазали по заводи с бреднем. Потом отнесли улов в дом к Лёшке. У отца – Пестрякова – была своя коптильня, под горочкой, в тени старого раскидистого тополя. Там они помогали ему подготовить рыбу для копчения.
- Егор, чем заниматься-то думаешь после армии, - спросил лёшкин отец, закладывая жирного леща на просмолённую полочку.
- Не знаю, пока, дядя Андрей. Не определился ещё.
- А трактористом? Ты и в школе, по-моему, учился и в армии танкистом был. Как?
- Не думал, дядя Андрей, - неопределённо пожал плечами, Егор, - после танкиста… пока не хочется садиться за рычаги.
- Эх-ма, - дядя Андрей, смуглый, поджарый вытер свои жилистые пальцы о потрёпанное засаленное полотенце и подсел к Егору. – Тяжко, брат, знаю – тяжко. Поломало тебя.
- Откуда вы-то можете знать, - Егор недоверчиво покосился на дядю Андрея, - вы же… - юноша смутился и опустил голову.
- Хочешь сказать, мол, нигде не был и помалкивай?
- Ну что вы, дядя Андрей!..
- Хочешь, хочешь, я слышу, - улыбнулся дядя Андрей, потирая руки, - а мне и не надо там быть – ты рядом, я тебя вижу. Тебя словно разорвали пополам, а потом склеили наспех. А склеивается плохо. Одна половина здесь, - он развёл жилистые руки в сторону поймы реки.
Налетел слабый ветерок, камыш, обильно росший по берегу зашумел. Отец Лёшки помолчал, прислушиваясь, и продолжил:
- Хорошо у нас, верно, парни! – мужчина оглянулся на примолкшую молодёжь, - здесь твоё детство, Егор. – И снова отвернувшись, выдохнул, - а вторая половина твоя, Егор, там, - дядя Андрей кивнул подбородком на высокую насыпь дороги ведущей в город. - Отсюда и не видно и не слышно. Такие вот дела парень. И никак эти половинки не стыкуются. Верно?
Егор ничего не ответил, а только кивнул и, отвернувшись в сторону сплюнул, зло покосившись на высокую насыпь чернеющую тонкой полосой асфальта, чётко очертившей линию горизонта.
- Эх, Егор, Егор, не ты разрывал, знаю, а склеивать придётся тебе. И не пивом, что вы с Лёшкой хлещете, будто насосы. Тьфу-ты, и было бы пиво как пиво – так, пойло. Вот раньше, эх, возьмёшь баллон и, потихонечку так… А, впрочем, не слухайте меня: и тогда пивом плохо склеивалось, и сейчас, тем более…
Дядя Андрей подсыпал свежие опилки, предварительно понюхав:
- Вишнёвые. Хорошие у нас места, Егор, замечательные, просторные! И детство у нас у всех было таким – беспечным, шалопайским. Не держи обиды на жизнь, что было, то было. Побывал Там, испил горькую и вернись к первой половине. Вернись, чтобы больше никогда не покидать. Детства-то
- Папа, ты что, мы выросли! Взрослые уже. А ты нам: давайте в игрушки играйте? – Лёшка задорно засмеялся, - ж-ж-ж, машинки в песочке катайте.
- Ага, оно и видно – повзрослели! И Там – в столицах, и Там – в горах и здесь – тоже! Взрослые, жизнями распоряжаться, и желательно не своей! Свою на дальнюю полочку, повыше! – неожиданно вскипел дядя Андрей, бросая горсть опилок. – Ты сначала научись свою жизнь в чистоте сохранить, а потом чужими бросайся. А то нагадят вокруг, сморщат свой носик, фу – воняет, и вот таких вот мальчишек убирать заставляют. Мерзавцы! Да уж лучше бы, Лёха, в машинки, в песочнице всю жизнь игрались бы. Вернись, Егор, к мальчонке, к Егорке. Я же помню тебя, прибежишь, с рогаткой в кармане: « Лёха, айда на речку! И удочку захвати». Любо-дорого было на вас смотреть – дети. Если и подерётесь, ничего – назавтра, глядь, – опять вместе. Верю, Егор: больно по людям-то живым траками железными. Ох, как больно, если ты ещё человеческое не потерял до конца. Боль это хорошо – жив ещё, значит! А ты голову опустил, будто помирать собрался. Живи, радуйся как дитя. А память, память для того храни, чтобы те траки больше никогда не стронулись с места. Бог с ними – пускай ржавеют себе. Вот такой мой сказ, Егор. Я лёшкин отец и зла его друзьям не пожелаю.
Егор с Лёшкой переглянулись.
- Я постараюсь, дядя Андрей, да военкоматы не спрашивают.
- Да уж, небось, с горцами легче договориться было. И в горах человека можно встретить?
- «Чехи»? – да всякие бывали, дядя Андрей. И уроды и те, кто хлебом поделится. Бывало, пинали, когда у них в плену был, а Вахе отдали, он и жизнь сохранил. Саньку – мы вместе в плену были – убил. – Егор сглотнул слюну. – Когда узнал Ваха про сына, ворвался в наш сарай, губы белые, волосы всклочены. Схватил меня, посмотрел, страшно мне стало тогда – глаза горят безумно… отпустил. Посмотрел в глаза и отпустил. А Саньку уволокли. Меня через месяц обменяли. Никто пальцем не тронул за это время. Ваха утром вошёл, присел на корточки: «Живи, - говорит, - и не помни зла, ни Вахе, ни сыну моему». Санька, Санька, - Егор помотал головой, - он ненавидел всех «чехов», люто ненавидел: «Ублюдки, не должны жить».
- Егор, - Лёха положил руку на плечо друга.
- Вы сказали «две половинки». Это точно. Да только разобраться не могу, где какая. Всё мечтал о том, как вернусь. Уснуть подолгу не мог. Приказ ждал, не дни – часы в тягость были. А сошёл с поезда, и нет радости. Вернуться-то вернулся, только куда?
- А ты?
- Что, я?
- Ты ненавидишь этих… как их – «чехов»?
Егор пожал плечами:
- Не пойму, дядя Андрей, вроде и есть за что, звери – головы режут. А потом вспомню как мы танками… Вряд ли это ненависть, - Егор прижал ладони к лицу и провёл ими сверху вниз, будто смывал въевшуюся грязь, - злость?
- Злость?
Егор покачал головой:
- И не злость, кажись. Не знаю, дядя Андрей, не знаю. Только встретил бы, убивать не стал. А пить попросил бы, – думаю, напоил бы.
- Вот и спасибо.
- Чего спасибо?
- Вахе спасибо – чужой он, а разглядел. Бог не дал. Значит так, сегодня я сам схожу к поездам. А вы, отдыхайте, по-моему, у вас сегодня танцы намечаются. Верно?
- Верно!
- Но, Лёха, на пиво деньги не тратьте! И пиво дрянь теперь и дурь всё это. Вы меня поняли, сорванцы?
- Папа! Ну что ты как маленьким.
- Оттого и говорю, что сыновья вы мои. Не склеивается пивом прошлое и настоящее, а детьми вы и лимонаду радовались. Ясно!
- Папа!
- Алексей, я всё сказал. Дважды не повторяюсь.

Егор лежал, отвернувшись к стене, когда снизу раздался зычный голос отца:
- Егор, спускайся, вечерять будем! Мать блины состряпала!
Оторвав голову от подушки, он привстал. Есть не хотелось – в животе булькало пиво с лещом, оно же лениво и муторно плескалось в голове. Однако ослушаться отца? Вихрастый мальчуган тянул его за собой: «Пойдём, пойдём, батянька зовёт! Там блины мама приготовила. С вишнёвым вареньем! Объеденье». - А он, помятый, с трёхдневной щетиной на щеках отмахивался: «Отстань, сам ешь своё варенье с блинами. Не хочу». Жизнерадостный мальчуган был настойчивее, понятней и ближе.
Внизу, на веранде было и светло, и буднично, и празднично, и заманчиво пахло блинами. Поджаристые кругляши высокой румяной стопочкой возвышались в центре стола, под абажуром.
Мать молча посмотрела на сына. Во взгляде тучкой промелькнула тревога и тут же унеслась прочь, прогоняемая ветерком и тёплым солнцем.
- Садись, Егорушка, чай, такими блинчиками в армии не баловали?
- Не баловали, мама.
Отец в чёрной сутане сидел на своём, хозяйском месте. Правой рукой он подпирал щёку, и казалось что карие глаза, устремлённые на сына, глядели по-разному. Один прищуренно выглядывал над образовавшимися складками упитанной кожи, похожий на тёмную амбразуру дота, в другом угадывалась тревога и сострадание.
- Вот и садись, сынок, отведай материнских угощений, - пробасил отец, он убрал руку со щеки, - возблагодарим Господа нашего за пищу сию, посланную нам на сей день. Да послужат они во исцеление души и тела. Возблагодарим за дары его щедрые. Аминь!
- Аминь, - послышался сбоку тихий материнский вздох.
Егор кивнул, будто с чем-то соглашаясь и, дождавшись пока сядет отец, сел на поскрипывающую табуретку. Вначале кушали молча. Мягко светил абажур над столом, очерчивая правильным кругом всех участников ужина: дымящиеся чашки с чаем, пиалы с вареньем и сметаной, аппетитное блюдо в центре стола и трёх человек. Двое из них постоянно переглядывались друг с другом. Вопрос, пометавшись между ними, насторожено растворялся в янтарном озерце света. А глаза, потеребив чашки с чаем перед собой, устремлялись на третьего. Егор был увлечён процессом поедания блинчиков. Он наклонялся над столом, складывал кругляши конвертиком, обмакивал в варенье и быстро направлял в рот, стараясь не капнуть на стол, запивал чаем. Торопливо пережёвывал, и процесс повторялся, с той лишь разницей, что вместо варенья блин погружался в сметану.
- Блины, мама, чудо какие вкусные, - неожиданно выныривая из отрешения, поднял голову Егор. - Под такие блинчики и сто грамм не грех, да, отец? – И он, хитро улыбнувшись, взглянул на отца.
Мать, было встрепенулась, ожила, радуясь весёлому голосу сына, но заметив взгляд мужа, замялась, сложив ручки на столе и виновато улыбаясь в сторону сына.
- Па, ты чего, да я так, чисто символически. Одну рюмочку в кругу семьи. За ваше здоровье. Ты же сам учил меня: «Нет греха в добром вине, и если воля имеется супротив злоупотребления». – Верно?
- Говорил. И ещё раз повторюсь.
Мать снова встрепенулась. Отец Серафим остановил её мягкой ладонью:
- А ты считаешь, что не злоупотребляешь, Егор? Посмотри на себя, у тебя вид помятый. Да и дух из тебя тяжёлый, пивной. Опять с друзьями ошивался, пиво тренькали с горла. И откуда у вас деньги-то берутся? Ответь ты мне.
- Отец, я же ничего плохого не делаю. Выпьем пива, поболтаем, сходим в дом культуры на танцы. Да и пью я не на халяву, мы с Лёшкой его отцу, дяде Андрею, помогаем рыбу ловить. Потом коптим и несём продавать.
- Вот, мать, посмотри, - Серафим слегка хлопнул рукой по белой, вышитой красными петухами скатерти, и обращая её ладонью вверх в сторону потупившейся жены, - какой у нас сын вырос. На вокзале продаёт рыбу и покупает «на свои» пиво и при этом помогает кому-то ещё. Молодец!
- Папа, я ведь не ворую!
- Не воруешь? А ты когда в храме был последний раз, душа моя. Помнится ещё до армии, а как вернулся и носа не кажешь. А может ты, сын мой, у души-то и воруешь. Она очиститься, может, желает, причаститься, а ты её пивком заливаешь, тушишь. А?
Егор часто заморгал, мышцы лица самопроизвольно и как-то неуверенно дёрнулись, будто не зная какую мимику, им изображать: не то ехидную ухмылку, не то обиду, а то и злость. Так и не придя к общему мнению, они застыли в неуверенности, подёргиваясь в уголках рта. Юноша поднял голову и взглянул на отца:
- Может.
- Вот видишь! – обрадованно воскликнул отец, - вот видишь, душа к свету тянется, а ты её на дно, на дно, сынок! Пора уже угомониться. Месяц прошёл. Погулял и хватит. Воздал должное потехе, пора и за труды браться.
Мать согласно закивала головой, поправляя платок на плечах.
- Отец дело говорит, Егорушка.
- Дело, - опуская плечи, не то соглашаясь, не то сомневаясь в чём-то вздохнул Егор, - спасибо, мама, очень вкусно. – И вышел из-за стола.

За речкой догорал день.
Красные разводы, небрежно черкнув по округлым вершинам лиловых туч, смутно и тяжело пошатывались из стороны в сторону, то и дело пытаясь упасть и размазаться по земле.
- Его-ор, - донеслось до его уха чей-то знакомый голос, - вот блин развезло парня!
Голос звучал где-то рядом, у самого уха, однако ему казалось, что он сначала отлетал в сторону и потом с опозданием возвращался обратно.
- Егор, пойдём домой… Я тебя отведу…
Закат смешался, превращаясь в какие-то зигзагообразные узоры всех оттенков красного, от алого до фиолетового.
- Лё-ха, не трогай меня. Дай посидеть немного.
- Тебе полежать надо, поспать.
- Я давно сплю, Лёха.
- Спишь, спишь, чудило.
- Нет, я серьёзно. Сплю и вижу какой-то уродский сон… Кровь, Лёха, ты видишь кровь?..
- Вот ты набрался! Говорил, давай не будем мешать. Ох, и влетит мне от бати. Где ты видишь кровь, чудило?
- Там, - Егор махнул в сторону заката, - и тут, - он развёл руки, указывая себе под ноги.
- Сам ты кровь, ладно пойдём, и от твоих мне тоже влетит. Блин! Чего ты так размяк, Егор.
Улицы уже погрузились в сумерки, когда впереди, в тупичке зашатался тёмный остроконечный силуэт.
- Церковь! Давай зайдём, Лёха. А? Отец всё говорит, зайди, да зайди.
- Ты чего, поздно уже, в церковь. Она поди, закрыта.
- Церковь не магазин тебе – не может быть закрыта! Она, Лёха… Эх, - Егор почувствовал как к горлу подкатил кислый комок, - я любил в детстве бывать в ней. Не знаю почему. Тихо, мирно, свечки таинственно подрагивают. – Егор судорожно глотнул, стараясь сдержать рвотные позывы. – И люди другие. Я часто заглядывал в них, снизу вверх, вроде такие же: чего-то хотят, просят и одновременно, нет – иные. Смиренные, склоняются и мне почему-то тогда они представлялись какими-то близкими, по-детски понятными.
- Может, домой сразу, а? – неуверенно спросил Лёшка. Ему хотелось побыстрее выслушать от всех укоры, причитания и завалится спать.
- Прости, брат, если хочешь иди домой, я сам.
- Ага, сам, - Лёша с сожалением покосился на кирпичный дом с тремя окнами на улицу, в одном ярко горел свет, - я тебя до крыльца доведу и отцу с матерью сдам. Тебя нельзя сейчас оставлять.
- Спасибо, братишка.
Две тени, выйдя на середину улицы, пошатываясь и часто останавливаясь, побрели дальше. Пока бледная дорога не упёрлась в широкие ступени.
- Ну что я тебе говорил? Убедился, вот ты шебутной: «не магазин, не магазин». Я же знаю, что на ночь твой батя закрывает церковь. Знаешь, всякое бывает. Вон слышал, по телеку передавали: иконы крадут.
- Крадут то, что можно украсть. А я в церковь пришёл, мне надо, Лёха, во как надо! – Егор прикоснулся к горлу и тут же испуганно отдёрнул руку, будто прикосновение принесло ему сильное физическое мучение. Его лицо скривилось от боли. – Я хочу всё забыть, слышишь всё! Всё, кроме детства, а… а не могу найти, где оно во мне. Дядя Андрей прав: я разрезан на две половины.
- Егор, да он так сказал…
- Не скажи, Лёха, - Егор мотнул головой, - он верно сказал! Сказал, пошёл ты не туда, парень, вернись и начни сначала. А я не могу забыть, а главное не могу понять, почему меня забросило туда, чьей злобной волей я раздавил траками свою жизнь и лёг под кровавые ножи.
Егор поднял голову и, покачиваясь, посмотрел вверх.
- Застыл! А раньше мне, Лёха, представлялось, что кресты похожи на птиц улетающих вместе с облаками. Прозрачные и лёгкие… - кадык нервно дёрнулся, делая глотательное движение, - торчат! Уткнулись в небо, застряли и торчат.
Егор схватил Лешу за воротник и прижал к себе:
- Лёха! Лёха, кто! кто забрал моих птиц?! Кто заставил их умереть и воткнуться в землю до срока! Были птицы, а теперь кресты! Кресты!.. а у них, Лёха тоже были птицы, а теперь полумесяц и тоже торчит, похожий на кривой нож.
Всё тело Егора содрогнулось. Схватив себя за отвороты рубашки, он стремглав сбежал со ступенек в направлении к тополю.
- Егор! Ты куда?
- Сейчас… не трогай… я сей…
Опёршись руками на гладкий ствол, он изрыгал из себя горько-кислые остатки буйной вечеринки. Вместе с остатками с губ срывались ругательства.
- Тьфу ты, дрянь какая, на фига мешали!
- Полегчало?
- Немного, - Егор обернул зеленовато-бледное лицо к другу.
- Ну и вид у тебя – расхлёстанный мертвец. Пойдём к колонке, умоешься, нельзя таким домой показываться.
Две тени снова вынырнули из темноты на серую укатанную дорогу.
- Нехорошо вышло, возле храма.
- Не сдержался, к горлу как подкатило… Ты не жди, иди, зачем тебе выслушивать.
- Да, я пойду, - прикрывая за спиной Егора калитку, тихо шепнул Лёша. – До завтра.
- Где оно это завтра?..
Мать открыла двери и, прижав руки к груди, молча последовала за сыном, иногда испуганно отдёргивая руку от кофточки, когда Егор делал неуверенное движение.
- Та-ак, дошёл до ручки, - встретил его на кухне разгневанный бас отца.
- Отец!
- Что отец, Настасья! Не защищай!
- Пусть проспится!
- Чтобы с утра опять за стакан, с дружками. Всё хватит!
- Отец, друзей не тронь – они тут не при чём.
- Глянь-ка, он ещё разговаривает. Оперился, водку пить и с отцом огрызаться. Егор, разве я тебя этому учил? Разве для этого мы с тобой в храм ходили и священное писание читали? Егор, Егор, - отец покачал бородой, голос его подобрел и обрёл жалостливые нотки, - Скажи мне, сынок, где те добрые семена, заброшенные в твою детскую душу? Где?! Ты всё погубишь огненным зельем. Сожжёшь.
- Уже сгорело.
- Нет! нет, не говори так! Никогда не теряй надежду! Давай завтра мы с тобой с утра сходим в храм, помолимся, ты поведаешь мне, как перед Богом, боль и муку свою душевную. Раскроешься, и полегчает. Вот увидишь – полегчает. Отхлынет всё злое, Бог милостив. Да? Егорушка!
- Был я.
- Что был?
- Говорю, был я в храме. Только что был. Закрыт он.
- Так кто же ночью… Ночью все храмы закрыты.
- Так ночью и надо было, отец. Вот тут, вдруг, так зажгло, так сдавило… И я пошёл… фиг там – замок.
- Так, сынок… указание… и так было, всегда… И ты… сейчас, ходил? – Отец Серафим подошёл к сыну и прижал взлохмаченную голову к груди. – Эк от тебя прёт! Плохо было?
- Вырвало. Чуть ли не на ступенях храма, еле-еле успел до тополя добежать.
- Как храма?! – руки, облачённые в чёрную сутану, отстранили от себя сына, – ты рыгал возле храма? Как ты мог!? Видишь, сын мой, до чего доводит чертовка! Жизни от неё нет на земле, и что за напасть такая на голову нашу, - отец Серафим строго и одновременно сострадающе взглянул на сына. – Не ходят пьяным в храм, - наставительно закончил он, нервно оглаживая бороду
- А больным?
- Ты не больной, ты пьяный!
- Оттого и пьяный, что больной. Разрезали меня пополам, а соединить не хотят. Один Егор маленький, и верит, любит, и маковки у него как птицы волшебные – крылья золотые, изогнутые – вот-вот взлетят. Другой Егор – мёртвый…
- Егор! ну что ты такое говоришь, - горестно воскликнула мать, - какой же ты… мёртвый. Жив, жив ты, слава Богу!
Егор обернулся:
- Жив, мама, жив, это я так сказал… о состоянии души. А ты знаешь и матери и отцы везде похожи. Везде своему богу молятся за своих сыновей и… и… - Егор замер с открытым ртом, глаза остекленели, похожие на два окна. Окна, поблёскивая, отрешённо уставились куда-то в пустоту, а за стеклом угадывался некто, невидимый. Он скрывался за окном, за серой шторкой. – Ты говоришь, дух тяжёлый, - за стеклом вспыхнули недобрые злорадные огоньки, - а ты знаешь, у меня было огромное желание, чтобы вся эта кислотно-зловонная масса вырвалась из меня именно на ступенях. Да-да, на ступенях! И после этого гром и дождь! И войти внутрь очищенным. Из тьмы ночи к свечам. Пусть шатким, гаснущим, но свечам в церкви. Войти по-детски, не замечая что грязный – грязь снаружи, внутри ты чист. И тебя не гонят, качают головами, улыбаются и не гонят – дитя, чего уж. Войти внутрь, физически ощущая очищение внутри себя. И гадкие остатки на зубах, и привкус дождя…
- Как ты можешь так говорить, - отец, слушавший внимательно и нахмуренно, прервал сына, - Храм – святое место и рыгать на его ступенях… мерзко, мерзко! Проспись и потом приди.
- Как у тебя всё сладковато-прибрано. Каждому случаю своё одеяние. Белое, зелёное, чёрное – театр получается. А я отец, больной, пьяный, разрезанный, не в театр шёл, я в церковь шёл! Мне хотелось вступить ночью в белый освещённый лучами круг, как есть, не причёсанный, зловонный и крикнуть, да так, чтоб все слышали: «Господи! Вот он я – каков есть! Каким был и каким стал! И был я дитя неразумное, свято верующее, каким ты меня создал! И стал я уродом, убийцей, солдатом, и дитя мертво во мне, и дети детей моих мертвы. Моя ли в том вина? Да, Господи – я по-детски, наивно, верил тебе, и жизнь и смерть не отделял, всё было в одном дне, и не было страха! И именем твоим благословили меня и я, поверивши – пошёл».
- Ты пьян, не богохульствуй!
- Я пьян? Да, я мертвецки пьян. Так пьют за упокой…
- Егор, иди спать.
- Благословляешь? – в окнах снова заметались злые огоньки, уголки рта поползли вверх. – Благослови – пойду.
- Егор, не богохульствуй.
- Ты выругался или мне показалось? Показалось нечто непристойное: «богохульствуй», - Егор, скорчив ехидную рожицу, качнулся, - ой, шатает, - и опёрся на кухонный стол. Его пальцы случайно легли на широкое лезвие кухонного ножа. – А вот и нож. Это им режут хлеб, им же режут горло всем неверным, Там, далеко, далеко.
Егор смотрелся в лезвие как в зеркальце.
- Сынок, положи нож.
- Благословляешь? Знаешь, и там благословляют. Там как баранов – на коленях; у нас как стадо – кучей, под звуки оркестра. Помнишь, отец, твои слова перед строем: «Благословляю вас, сыны мои, на ратные подвиги…» Твои? Вот и разрезали меня, - Егор опустил голову, пальцы с силой сжались на клинке, между пальцев выступила кровь.
- Отец, останови его, он же калечит себя. Егорушка!
Отец неуверенно шагнул вперёд:
- Егор, с ножом не шутят, положи его на стол. Пожалей мать.
- Благословляешь?
- Серафим!
- Да!
- Как это оказывается легко! – Глаза на мгновение потухли, и в следующее мгновение вспыхнули с новой ещё более яростной силой. – Раз и разрезал. Нате вам дитя, а вам пуповину. – Егор резко взмахнул рукой, разрубая невидимую пуповину. Блеснула окровавленная сталь…
- Егор!!!
Нож как-то обыденно, с металлическим звоном брякнулся на деревянные доски. В его звоне не было ни обиды, ни злости – сталь – поднимут не поднимут, да так ли это важно… - Поднимут! Рядом с ножом скомканно сползла на пол безжизненная чёрная сутана. Воротник был мокрый от крови. Лезвие на излёте случайно вспороло сонную артерию…
…«Куда? Никуда ты не убежишь, это всё обман. Эх, соскочить бы сейчас, да по траве, по холмам, наискосок… – он придвинулся к окну и лбом вжался в стекло. Там, за тонкой прозрачной преградой, уносилась прочь склеенная из ровных полосок хрупкая мозаика цветущих долин и аквамариновых рощ, над которыми парил клин золотых птиц. Стыки, где склеивались фрагменты цветущей жизни, были рядом, у самого носа, от этого приобретая неясные, размытые очертания. Он сфокусировал зрение, размытые очертания превратились в желёзную решётку. Вдоль дороги алели яркие маковые полянки. На утреннем лазоревом небе застыли золотые перья облаков. А его, жестко покачивая на рессорах, увозил милицейский «уазик», – не соскочить…»


© Игорь Горев, 2010
Дата публикации: 18.05.2010 12:34:09
Просмотров: 1840

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 25 число 19: