Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Черновик

Илона Муравскене

Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры)
Объём: 28874 знаков с пробелами
Раздел: "недавнее"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


Посвящается А. Г.


Я привезла тебя в Дом ночью ....

И мы долго стояли у нового каменного забора, заглядывая в новый двор, в новый сад, в новые окна. Только в дверь не стучали и не звонили. Она скрипнула сама, распахиваясь перед нами, и я больше не бегала, суетясь, на кухне, не звякала тарелками, накрывая на стол, а на плите не пыхтел чайник.
- Просто ты выросла,- скажет дом будто случайно.
- Или постарела,- добавлю тихо.

И курила , давясь дымом, и ты не говорил, что много, не держал за руку, не видел искривленных губ.
- Дочь лет через десять замуж отдашь,- проговорит зачем- то.
И я поверю.
Хотя не пойму, почему обязательно через десять, и пожму плечами, выйду в сени, накинув старый платок.
- Потому что наступает осень,- выговоришь через плечо. – Понимаешь, осень?

***

И я не любила осени.
Любила цвета: желтый и красный, даже багровый, иссиня- черный, как у листьев в парке, лиловый у самого озера, серый, туманный, по утрам только, сизоватый, как дымка, звенящая голосами улетающих журавлей.
Осень всегда напоминала о маме.
О собранных чемоданах, о выглаженных платьях, о флакончике « Красной Москвы» на подоконнике, о книге на смятой постели.
- Я познакомлю тебя с дядей Геной,- мама прошепчет мне на ухо.
- А кто это? Крокодил?
- Не-ет,- смеется. – Я его люблю.
- А меня?
- И тебя люблю, зайка.
- А кого больше?
- Конечно, тебя.
- Любишь больше, а едешь к нему. Так нельзя.
- Он скучает и ждет.
- И я тебя жду весь год.
- Я только на чуть- чуть уеду, привезу его сюда. Он же дороги не знает.
- Ну-у, если на чуть- чуть... , тогда поезжай.

Хотя всегда знала, что не на чуть- чуть, а на долго- долго, пока снег не засыплет дорожку к дому, пока мороз не нарисует причудливые узоры на окнах, пока озеро не застынет белым ковром и Олька не позовет кататься на коньках.
Это будет надолго....
И я училась ждать.

***

И сразу приезжал отец.
Отец привозил яблоки.
Много красных яблок. И высыпал их из большого мешка на стол, и они рассыпались по скатерти, как маленькие мячи у фокусника
- Jec! Ешь! Тебе нужны витамины!
- Я не хочу!

Он никогда не просил, он вообще не умел просить, он только говорил, показывал пальцем, кривил рот и говорил:
- Убери!
- Унеси!
- Вымой, наконец!
- Безрукая!
- Hultajka!

- А я, действительно, была лентяйкой,- опомнюсь лет через двадцать, сидя на своей стерильной кухне.
Просто он очень хотел, чтобы я была другой. Всегда хотел, чтоб непохожей на мать, а на кого- то другого. Может быть, даже чужую дочь?
Или я выдумала только, увидела во сне, как мы идем куда- то только вдвоем, и он крепко сжимает мою руку, так крепко, что мне даже больно, но я не вытягиваю ее из его ладони, не дую на онемевшие пальцы, я иду с ним, делаю большие шаги, чтобы успеть и все равно не успеваю..
Я так и не успела приехать к тебе, не успела позвонить, написать, будто жил за тридевять земель, а поезда не ходили.
Я так и не успела, а должна была, должна была сказать ему что- то самое важное, особенное, которое не говорила никогда.
- Я так любила тебя, папа!
И когда шла искать тебя во всех привокзальных кафе и забегаловках, и когда вела домой, грязного, небритого, и на нас оглядывались и качали головами. И когда тебя не было несколько дней, а мы обзвонили все больницы и морги, и когда ты пришел, наконец, босой, без куртки и шапки, и я обняла тебя в прихожей.
- Ты всегда был нужен мне!
А ты не знал....
И я никогда не была ни умницей, ни красавицей, как ты хотел, но я всегда хотела, чтоб ты был.
Слишком поздно....
- У него же другая жена. Другая семья, детка! И тебя там никогда не ждали!- скажет кто- то, перевернув еще одну страницу. – Ты знала?
- Я знала..... И только спустя десять лет назвала его жену мамой.
И она испуганно повернулась, глядя прямо в мои глаза и , кажется, даже усмехнулась, а я так хотела, чтоб ты был рад, но ты даже не заметил.
Слишком рано...

***
Как дождь..
Потому что я не люблю дождь. Не люблю, когда мокро и когда слякоть, и когда грязные разводы по окнам. И когда роса, а я босиком выбегаю за самой первой клубникой.
Просто потому, что любила когда- то давно, в каком- то там веке, в совершенно другом городе N, где был цирк шапито, острые шпили готических соборов и слишком тесные улицы для нас двоих.
Ведь Ты любил Машу, манекенщицу Лину, красавицу Олю, хохотушку Милу и только не меня.
- Ты добрая!- объяснял.
И хотел скандалов на кухне, звона разбитых тарелок, истерики в спальне, раскрытых окон, заплаканных детей и объяснительной записки на обеденном столе.
- Ты добрая!
И оставлял у дверей пустеющей квартиры, один на один, с глазу на глаз.
Медитировать.
Ненавидеть.
Лгать.
Ждать, когда дождь опять застучит по крыше, когда вылупится из своей скорлупы, тихий, не шальной, осенний, застучит по ржавой дранке крыши, выключит свет в прихожей, уляжется на коврике у дверей, как верный друг- пес.
- А ты всегда добрая!
Поэтому утром делаю зарядку под включенное радио, варю кофе в серебристой турке и .. умираю.
Растворяюсь в пространстве, забываю про газ, не возвращаюсь, чтобы выключить утюг, не тороплюсь за молоком на « Детскую кухню», разбиваю второпях зеркало.
- Ведь добрая же!
- И у нас ничего не выйдет, Дмитрий!
Потому что я уже чужая и другая. Не я.. Особенная на вкус.
- А ты гурман, Дмитрий?
Но ты не рисуешь невинность в старенький блокнотик, не ставишь порядковый номер, не выдумываешь код, не ставишь жирную галочку.
- Просто больше не надо, понимаешь?
- Ведь ты не запомнишь меня.
- Запомню.
- А какой?
- Завтрашней.
Потому что вчерашняя уже была где- то там, в осени, в парке, на скамейке- не смахнула листья- чужая, как все и хотели, еще, кажется, умеющая танцевать вальс без музыки.
И не умела плакать, биться в истерике, оглушительно рыдать и пить водку, давясь и кашляя.
Ночью только- через перила- наклонясь, долго- долго смотреть в черную воду холодной реки.

***

Потому что вначале были крылья, не хаос.
Огромные белые крылья за моей спиной, чтобы летать наравне с птицами( или следом за ними), касаться неба , будто невзначай, отломить себе кусочек синевы на память, расписаться небесной кистью где- то под звездами, чтобы увидел лишь ты.
Пока спит твоя жена и ты никуда не уходишь, не бросаешь, не нарушаешь привычный уклад жизни, не врешь и не увиливаешь от ответа.
Пока не спишь, а смотришь футбол, листаешь газеты, долго- долго пьешь чай на кухне и куришь в открытую форточку.
Пока не утро, пока солнце не вынырнуло из- за крыш многоэтажек, не высветило башни и купола, не ударило в глаза, не сразило наповал, победоносно подняв меч, пока ты не спишь и читаешь мои надписи- белое на черном- и , может быть, улыбаешься.
Пока я не отвезла тебя в Дом.
- А что там в доме?- спросишь.
- Воспоминания.
- Твои?
- Всех.
- Он такой старый?
- Пока старый.
- А потом?
- Новый хозяин сделает его другим.
А пока ничего этого нет, и краска не куплена, и балки не поставлены, пока.., пока ты не спишь и читаешь небо, узнавая мой почерк, даже смеешься и крутишь пальцем у виска.
Только пока, потому что скоро наступит утро...

***

Только утро в обнимку с подушкой.
С подушкой, которая должна пахнуть твоим шампунем, твоим одеколоном, тобой. Чтобы все было, как в кино или как в книге.
И я собираю солнечный свет по капельке, по крупинке, по чуть- чуть, как по соринке, по фразам, по обрывкам из чужих разговоров.
Чтобы было тепло и уютно.
Без тебя.
Как без близости. Как без взгляда, без прикосновений- расстояние в длину телефонного провода- чтобы услышать сквозь шум и хрипы телефонной трубки:
- Ну, привет, это я!
А это каждый толчок внутри меня- не плакать только, не кричать, не звать на помощь- сильный и резкий, разрывающий меня наполовину. Это просто не шелохнуться, а сжать лишь край простыни, чужой тоже, уткнуться носом в утреннюю подушку, разглядеть на наволочке какой- то там незамысловатый узор, вышитый рукой заботливой хозяйки.
- Не надоело? – спросишь где- то рядом.
- Что?
- Таскаться по съемным квартирам?
- Банально.
- А как надо?
- Чтоб больно. Ведь любят для того, чтоб болело.
И я выйду проводить тебя на порог, едва запахнув халатик на груди, босиком, выдохну даже, устало или томно, прямо в губы:
- Спасибо.
- С ума сошла.
И сбежишь по ступенькам вниз, и не обернешься. Ведь где- то там, в другом районе, пожалуй, тебя ждет вкусный ужин, верная жена, дочь на лавочке у подъезда, сын с непроверенной задачкой по алгебре.
И небо с моей надписью.

Не прочитаешь....

***
- И зачем ты привезла меня сюда? – остановишься у старых фотографий на стенах.
- Жалеть.
- Себя?
- Дом.
- А зачем?
- Скоро он станет новым и перестанет хранить тайны.
- А тебе бы хотелось, чтоб он превратился в руины, ведь ты тут не живешь.
- Жила. Давным- давно вместе с фотографиями.
- И с секретами?
- Конечно. Я расскажу...,- заторопилась.
Но ты не слышал...

***
Потому что всегда успевала вернуться домой до рассвета.
Рано- рано утром, пока солнце лениво не выплыло из- за горизонта, не коснулась земли, не расползлось по сонной еще траве, не заглянуло в распахнутое окно.
Потому что рассвет задержался, испуганно сжался, застыл на ресницах лежащего на ковре, на кровавом пятне седого виска, в щелях, где- то между штор в голубой горошек.
- Совершенно не модно, - прошептала зачем- то.
Но над лежащим не склонилась, только одернула рубашку на его загорелом животе, оглянулась на большие настенные часы, закинула за плечи свой огромный рюкзак и на цыпочках подошла к входной двери, будто боялась разбудить кого- то.
- Хорошо, что не я,- пробормотала уже на лестнице.- Уходить легче.
Солнце, забившее где- то в мусорных контейнерах, мокрая трава у обочины дороги: все как всегда, только рассвет не начался, и первые грибники не показались из поселка.
Темно- красный « Жигуль» , весело взвизгнув, остановился у самых ног.
- В город, красавица? – поинтересовался шофер в зеленой бейсболке.- Садись!
И я, втащив свой огромный груз, захлопнула за собой дверцу.

Я боялась застать солнце в подъезде, боялась застать его на пороге квартиры, боялась увидеть в окно на кухне, боялась заметить солнечным зайчонком на подушке дочери.
Боялась света сквозь темные шторы на окнах, сквозь пальцы, ладони, когда теплые лучи коснутся запястья, вен. Совсем близко, точно разрезая их, обливая босые ноги кровавым фонтаном.

- Мама!
И я , вздрогнув, оглянусь на дочь в одной ночной сорочке, с красной ото сна щекой, с клетчатым пледом в кулачке.
- Мама, там Колдун умирает. Там все – все, только тебя нет. А он тебя звал. Еще вечером звал. А теперь почти утро.

Почти.. Это когда не все на своих местах, когда все вещи не собраны, не выглажены, не разложены по полочкам в шкафу. Это когда не написаны письма, самые важные, потерянные во времени или еще где- то, по дороге, может быть, выдуманы, прожиты лучшие годы один на один с самим собой, а значит, с болью.
Или одиночеством. Когда глотаешь на ночь таблетки от бессоницы, когда нет сил встать с инвалидного кресла, протянуть руку за книгой с этажерки.
Когда никого нет в душе и в сердце.
- Я ведь тебя ждал! Всегда ждал, а ты все не приходила, - Колдун даже засмеется как- то шепотом, почти неслышно, как всегда.
- Я пришла, - сяду где- то в изножье, слегка смыв простынь. – Я пришла, пан Ади!
- Меня колдуном прозывали, - зачем- то усмехнется. – Почему?
- Дети выдумывают,- поправлю одеяло, поглажу невидимые складки.
А над головой все также качнется зеленый абажур с самодельными чертиками на ниточке. И я вспомню, как мы втроем вырезали этих чертиков из картона, как разукрашивали акриловой краской, и как дочка шила им на черные мордочки желтые глаза- пуговицы.
- Дай мне руку, девочка! – прошепчет.
И с силой сожмет мою ладонь, сдавит, что пальцы побелеют, и я невольно приподнимусь, охнув, будто тело прожгло насквозь, словно тысячи иголок вонзились в грудь и в живот одновременно.
Как пытка.
Когда не переносишь боли, не выносишь лекарств и глупых вопросов.
Как пытка.
- Не убивай людей, детка,- скажет , привстав. – Они этого не стоят. Люди вообще ничего не стоят.
- Пан Ади?
- Я колдун, детка.,- он опять засмеется шепотом. – Колдун! А колдунам лучше умирать до рассвета.
Пока солнце не высунулось из- за крыш и не проскользнуло сквозь толстые шторы, пока сумерки, пока очертания размазаны по темным стеклам, пока ночь.

***
- А знаешь, он научил меня проживать несколько жизней. Постепенно, одну за другой, как в многосерийном фильме.
- И пианистки? – Ты отзовешься где- то в глубине дома.
- Конечно.
И подойду к фотографии совсем близко, точно собираюсь рассмотреть ее без очков, наощупь, чтобы сидящая за роялем дама встала, наконец, приподняв край длинного черного шуршащего платья, шагнула со своей сцены на тонких шпильках прямо в собравшуюся толпу.
- Это фройлян Марта - представит ее кто- то, склоняясь в поклоне.
- А я только внимательней посмотрю в ее глаза..., чтобы вспомнить.

Как набивала шкаф новыми платьями, платьями в огромные красные маки на подоле.
Маки блекли со временем, выходили из моды, но все равно сохранялись в моем платяном шкафу. Я только время от времени открывала шкаф и считала платья, двигая вешалки то влево, то вправо, ведь строгий в своем великолепии зал консерватории не терпит мишуры.. Для него и черно- белых клавиш рояля есть лишь черный шуршащий шелк- платье – колокол, платье- кокон, платье- саван.
- Не надо! – опомнюсь, когда краска зальет мне лицо.
Ведь кровь больше не льется тоненькими ручейками, не окрашивает белоснежную раковину и кафельный пол. Кровь не собирается в лужу у самой кровати, потому что все еще ночь- еще не время затягивать жгуты и искать отцовскую бритву.
Ведь мне не больно.
И я рассмотрю длинный разрез на запястье с легким удивлением, даже подожду те считанные секунды, пока не выступит кровь, не зальет края, пока не потемнеет в глазах.
- Психичка! – отец задохнется от злости.
И , брызгая слюной, потянется к бумажным пакетам на столе.
- Психичка! Как и мать! И сдохнешь в психушке!

А я через десять лет повезу его в Татры.
И мы будем смотреть, как ранним- ранним утром горы выступают из сизоватой дымки тумана, как солнце застынет на самой верхушке и как поплывут белесые облака по голубоватому небу.
А отцовская рука дрогнет в моей руке, потому что я не успею, как не успевала всегда, не успевала запомнить его хорошим.
- Она все время себя режет- объяснит он добродушному доктору с айболитовской бородкой. – Постоянно, как только я начинаю ее поучать.
Доктор смотрит на меня поверх очков- улыбаюсь, пожимаю плечами.
Отец останется здесь, среди пяти аккуратно застеленных коек, среди тумбочек, чисто вымытого пола, для полной убедительности пахнущего хлоркой. И добродушный доктор Айболит будет приходить к нему каждое утро, чтобы измерить температуру и сделать укол.
- Мы кодировали его три раза подряд. И каждый раз он срывался - я сяду перед Айболитом, расправив длинную клетчатую юбку. – Срывался страшно.Наверное,так выглядят сумашедшие, когда им перестают давать успокоительное.
- Здесь ему будет хорошо,- доктор будто уговаривает меня, а не отца. – Пусть пани не беспокоится. Это же горы. Это Татры, дрога пани!

И отец помашет мне рукой на прощание, а я оглянусь на него всего один раз, чтобы кивнуть ему, не обнять, а только кивнуть, слегка, точно чужому. Ведь он всегда хотел быть чужим. Всегда.
Ведь это Бетховен звучал так пронзительно, что наполнял все комнаты нарастающими сумерками и .. одиночеством. Звук за звуком, от первого до последнего аккорда- черно- белыми пятнами по крышке рояля, по сцене, по шуршащему шелку концертного платья.
И я выдохну в сгусток темноты хрипло и сдавленно:
- Прости меня!

***
А ты просто напросто вальяжно развалишься в кресле- нога за ногу- отложишь сигару.
- Не смей, слышишь? Не смей больше после Этого чистить зубы.. никогда!
Выгляну удивленно из дверей ванной, даже усмехнусь- растяну губы в концертной улыбке пианистки, непризнанного гения, виртуоза даже- пробормотав:
- Извини!
Ведь за столько лет я научилась делать себе не больно.
Не больно, когда именно до боли в висках надо, чтобы жгло и ныло где- то изнутри, откусывало лакомый кусочек, забивало пробоины солью, стонало, подвывая, как побитая собака, клеймило по живому и пахло паленым мясом.
Всегда.
А я буду рассматривать теперь рану на плече, свежую, зияющую дыру сквозь платье, чтобы оглянулись прохожие, чтобы ты все же заметил мое новое летнее платье с огромными красными маками на подоле.
Впервые.
И крикнул:
- Сука! Бездушная сука!
Но рванешь платье, и пуговицы разлетятся в разные стороны, как ненужные стекляшки, покатятся под стулья и столы.
А ты опрокинешь на белоснежную скатерть, рядом с роялем, с черным монстром музыки, рядом с вазами и цветами.
- Ты не умеешь быть грубым- кажется даже толкну, упираясь в грудь, рассмотрю маленький полумесяц на цепочке.
- Не умеешь быть грубым!
Потому что не больно.
А надо, чтоб звенело в ушах, чтобы боль прошла насквозь, врезалась в память, в грудь, в сердце.
Чтобы точно забивали гвозди куда- то в ладони, пробивая сухожилия, чтобы сунули губку с тошнотворным запахом аммиака, приводя в чувство.
- Чтобы было больно!
И даже подставлю щеку для удара, гляну по- собачьи преданно, чтобы было хуже.
Но ты только усмехнешься:
- Съехала с катушек , да? Спятила?
- Наверное, ты настоящий гураль- засмеюсь. – Ты даже не бьешь женщин!
Даже наклонюсь, собирая пуговицы в потную ладонь, пока не упаду на пол, закрывая руками лицо и голову, чувствуя, как из разбитой губы сочится кровь.
Будто ударили под дых, и я жадно хватаю ртом воздух, как рыба на песке, проваливаясь в пустоту и темень, как во сне рассматривая подол нового платья в огромные красные маки.
Не больно...

***

И по чуть- чуть краду чьи- то воспоминания, аккуратно складывая в коробку из- под торта, не высыпав даже старых крошек, точно собираюсь сделать чужую память слаще и лучше, как итальянский кофе с густой пеной взбитых сливок.
Ведь тогда меня звали Софочкой. И я вечно болела, поэтому дома всегда пахло лекарствами и врачами.
Отец приезжал на часа два, три и привозил бабушку, свою мать, настоящую польскую пани, которая жалела меня, приговаривая:
- Biedna dziewczyna! Бедная девочка, какая бедная.. Taka chora.
Почему- то мне всегда казалось, что она не настоящая, а всего лишь кукла, которой искусно накрутили волосы, одели нитку жемчуга на шею, напомадили губы и покрыли ярким лаком длинные ногти.
Я тянулась к ней, чтобы ощупать, попробовать на зуб, почувствовать ее не настоящесть, но она обрывала меня одним движением.
- Зови меня пани Зофья,- говорила она. – Не бабушка.
И не бабушка шла пить кофе с горьким цикорием, смешно оттопыривала пальчик, поднося к губам крошечную, игрушечную чашку, курила что- то длинное, пахучее, и в доме впервые переставало пахнуть лекарствами и врачами.
Она так и осталась для меня не бабушкой, а только пани Зофьей, даже тогда, когда учила меня экономить туалетную бумагу, высыпав содержимое мусорного ведра на пол в туалете и заставляя меня отделять грязное от чистого.
И я ползала у нее под ногами, давясь тошнотой и страхом, но не плакала.
Я никогда не плакала, я не умела, только шмыгала носом, а слез не было.

- Ты должна быть благодарна за то, что мы взяли тебя в свой дом – произносила она высоким голосом.- Мне хотелось вырастить из тебя человека, а не распутницу, как твоя мать.
А я стояла перед ней в прихожей, щедро пахнущая « Космосом», в рваных джинсах и небрежно завязанной бандане.
- Не получилось, да? – усмехалась . – Курву вырастили, моя пани!
Она вздрагивала, как от удара, закусывала губы, и я видела, как дрожат ее руки, как потрескался и облупился лак на ногтях, как жемчужная нитка порвалась, а бережно уложенные локоны растрепались.
- Пшепрашам,- говорила и юркала за дверь.
И пряталась в упоительной весне, котрая упиралась гроздями душистой сирени прямо в высокий каменный забор, а ее белые и фиолетовые кисти мягко касались волос, лица и плеч.

Но я не плакала.
Я не плакала с тех самых пор, когда отец назвал меня « зверенышем».
- Она же совершенно дикая, точно ее в джунглях растили – моя очень красивая мачеха провожает меня встревоженным взглядом. – Она ничего не умеет, разве что читает запоем.
- Звереныш,- отец даже не обернулся.
- Поэтому я никогда и не хотела, чтобы ты ее забирал из той глуши. Чему она научит наших детей, подумай? И глаза у нее злые, она зарежет нас когда- нибудь. Вот увидишь.

А ведь люди , действительно, не стоят того, чтобы их убивали.
Колдун был прав. Он не ошибался.
Человек не стоит того, чтобы его убивали, и мы дружно побежим смотреть на танки, с грохотом и лязгом, плывущие по улице, точно сухопутные корабли- великаны.
- Война? – дед- ветеран выйдет на крыльцо вслед за нами в одних кальсонах.
- Армия уходит,- и пойду срезать пунцовые пионы в цветнике, собирая огромный букет- веник.
Брошу его под гусеницы, застенчиво и игриво взмахну рукой- никогда не видела их так близко- и пионы безжалостно раздавят, с тем же грохотом и лязгом, а дед зачем- то отдаст честь.

А потом смуглый и скуластый Джамиль поведет меня стрельбище.
- Никогда не учил стрелять польских паненок,- засмеется , разглядывая меня.
- А я не паненка, я звереныш- отвечу будто сквозь зубы. – Научишь стрелять?
- А научу! – и взглянул уже серьезней и внимательней, присматриваясь.

Всегда казалось, что Джамиль жил тут лет сто: домик в деревне, квартира в городе. Но он сам считал себя беженцем, после землятресения в Армении многие потянулись на Запад.
Джамиль тоже.
- Хотел Европу посмотреть,- улыбнется мне. – И женится хотел на блондинке.
- И чтоб ноги от ушей, да?- улыбаюсь.
- Зачем же? – отмахнется. – Можно и покороче.

И лежим потом на траве до утра, пока солнце не высунет голову из- за темно- зеленых сосен.
- Всегда важно, у какого человека в руках оружие,- говорит хрипло.- Добрый человек в кармане пушку не прячет. Как там русский князь говорил: « Иду на вы», да? Я гордый, горцы вообще народ гордый, можно победить, но вряд ли под свою дудку прыгать заставишь. Я не прощу, если мою семью обидят.
- Это страшно,- отзываюсь. - Убивать страшно.
- Убивать легко. Хуже знать, что убил.

А потом отец зовет меня где- то на том берегу озера:
- Сонька, бля, домой!

Джамиль будет часто находить меня в той самой упоительной весне, среди фиолетово- белых гроздей сирени, на скамейке, может быть, даже пепельно- бледную и совершенно безжизненную- бутылка виновато выскользнет из рук и предательски звякнет у самых ног.
- Пьешь дешевую водку? – даже не обнимет и не прижмет. – Сдохнешь?
- А получше варианты есть?
- Поедешь со мной?
- А куда? – щелкаю зажигалкой, пытаясь прикурить, но огонек все не вспыхивает.
- Ко мне,- он садится на корточки, чиркает спичкой, подносит прямо к сигарете.
- Потрахаться хочешь? – смотрю прямо в его черные жгучие глаза.
- Очень хочу!

И тащит в охапку куда- то задворками, на этажи и лифты, все выше и выше, пока ветер не начинает свистеть в ушах , вталкивает в темень и мрак пустой комнаты, спотыкаясь, ведет к кровати- мимо тяжелых гардин и старого резного зеркала- упирается шершавыми губами в губы, в щеку, дышит прямо в шею , горячо и больно.
- Ты худая до жути,- щекочет ресницами.- Ешь больше.

И никогда больше не будет ни горячо, ни больно от шепота и дыхания, от прикосновения шершавых губ, от голоса.
Никогда.

Девяностые только начинались.
И шли напролом, и двери ломались от этого мгновенного напора, от внеплановых событий, от газетных полос, от вызывающей смелости.
От оглушительной высоты трибун, утопающей в эхе голосов, от правильности реформ, от голода и холода, от экономической блокады, неожиданных виз в тридесятое царство, ненужное теперь никому, от пропусков и костров посреди дворов, где можно было выпить водки и съесть теплый домашний пирожок с капустой.
Девяностые начинались.

И Джамиль исчезал надолго.
Его почти не было уже нигде: ни в городе, ни в стране.
Он оставлял только ключ от квартиры и с улыбкой просил поливать цветы, хотя у него не было даже неприхотливого кактуса на подоконнике.
- Жди меня, хорошо? Иногда важно, чтоб ждали.

И я шила веселые занавески на кухню из своего старого платья в маки.
Ждала.
И переписывала конспекты , и клеила кожаные кошельки сумки на заказ из отрезков, и строчила на швейной машинке какие- то бесформенные платья на базар, и пришивала блестящие пуговицы к сарафанам в ателье.
Ждала.
И устроилась дворником: вставала в пять урта и шла мести черно- бурую листву в парке, а зимой - мокрый снег, колола лопатой скользкий въевшийся лед.
И ждала.
Покупала фарш и тыкву , чтобы успеть приготовить манты, если он появится когда- нибудь, замерзший и.. родной.
Ждала.
Но приходил отец.

Он стоял позади меня , смотрел, как я разбиваю лед на тротуаре и клянчил, клянчил по –детски, а поэтому казалось, страшно и чуждо:
- Да-ай червонец, а? Сонька, да-а-ай!

Моя очень красивая мачеха находила меня в шумных университетских коридорах и настойчиво требовала:
- Софья, не смей давать отцу деньги! Он пьет. Его выгнали с работы. Он пьет всякую дрянь!

И пьет страшно, безбожно, не приходя домой, пьет где- то в подвалах, на улицах, у магазинов.
А я ищу его.
Почти ночью еду , ругаясь, в пивные и бары, путешествую по вокзалам, и нахожу где- то на пустыре, у костра, полуобмерзшего и раздетого.
- Па, едем домой! – тяну его тяжелую большую руку. – Па!
- Явилась, сука,- он едва открывает застывшие губы. – Явилась, падла!
Но я уже тащу его к остановке, а он плачет.
Плачет противно и дико:
- Доченька-а, и-и-и! Сдохну, воды подашь! Эх, и-и!

А потом спит, я спотыкаясь, довожу его до кровати, и он падает на нее тяжело, грузно, как мешок.
Спит, раскинув руки, в грязных джинсах, и ноги совершенно синие.
Я тру их одеколоном, роюсь по шкафчикам на кухне в поисках спирта, и вдруг .. плачу.
Навзрыд. Как- то по- бабьи, причитая, всхлипывая, сгорбившись за столом.
А моя очень красивая мачеха смотрит по телевизору рождественский концерт.
И подпевает кому- то красивым , чистым голосом.

А утром вздрагиваю от его хриплого голоса, уворачиваясь от большой тяжелой руки.
- Ты у меня допрыгаешься, Сонька! Допрыгаешься, сука!

Но , стоя на коленях, целую его холодную безжизненную руку, все еще тяжелую, сжатую в кулак.
Целую скрученные пальцы, утыкаясь лбом в пол прихожей.
- Прости меня, па! ..........................

Я только на мгновение остановлюсь у зеркала, гляну исподлобья, по- волчьи затравленно, а потом наброшу на зеркальную гладь старое покрывало, как когда- то или все же недавно, почти несколько минут назад, в чьей- то там жизни, там, на вокзале, на скамейке, у стены с граффити.....

« Здравствуй!
А сегодня на мне самое гламурное черное белье, которое ты еще не видел.
И узкая юбка, и прозрачная блузка на три пуговицы, и шпилька. Самая высокая, какая только нашлась в магазине.
( А ведь я совершенно не умею ходить на каблуках) .
И я пью виски с « Ред Буллом» после трех дней голодовки( специально, чтоб прояснилось сознание и стало легче думать и дышать), пьянея прямо на глазах бармена, который не сводит с меня глаз с того самого момента, как я вошла сюда. Совершенно одна в центре Варшавы. Средь бела дня, когда другие работают, а я бью баклуши.
Но мне совершенно не хочется, чтобы лето уходило. Чтобы оно уступало осени место на подиуме, чтобы снимало перчатки, занимая свое место в последнем ряду этого года.
Мне не хочется..
Зато я хочу ехать с тобой в любом северном направлении под оперы Вивальди, останавливаясь в придорожных отельчиках выпить кофе и хоть чуть- чуть коснуться твоих рук.
Ведь я умею быть такой. И другой тоже. И третьей, и четвертой, только не самой собой.
Я могу ходить голой по комнате, зная, что ты вот- вот заглянешь.
Я могу долго молчать, зная, что больше всего тебе хочется выговориться, рассказать, вспомнить.
Я могу протянуть руку, когда ты ведешь машину, и потянуть твой ремень на брюках.
Я могу.
Ты знаешь.
И наверное, даже все- таки веришь, когда читаешь мои послание на ночном небе, пока все твои спят.
Ты читаешь и смотришь на часы, поджидая рассвет, солнце над крышами,солнце сквозь жалюзи вашей кухни. Поджидаешь.... Ночь всегда слишком коротка, когда надо, чтобы она не кончалась.
Я провожаю ее под невыносимый блюз, под который хочется плакать и танцевать, танцевать и плакать. Рыдать, как скрипки, разрываясь на части.
Потому что каждую ночь я хотела говорить с тобой.
Рассказывать, не короткими сообщениями по « Skype», а долго- долго, до бесконечности, пока не пересохнет во рту, а глаза не начнут слипаться.
Я расскажу тебе об отце.
Ведь ты не знаешь, какой он был.
Не догадываешься даже.
А он был самый лучший. Самый смелый, самый сильный, потому что мой. И мне не надо было делить его с кем- то. Мне не надо было искать и прятать какую- то часть его, он был мой, целиком, полностью.
Мой.

Я отвезу тебя в Дом. Хочешь?
Это будет как раз на север. И я купила уже целый блок чистых листов « Copy», чтобы переписать все заново.
На чистовик.
Веришь?
Совсем по- другому, иначе.
Ты поедешь? ....»

23.08.2008

© Илона Муравскене, 2009
Дата публикации: 06.02.2009 22:04:31
Просмотров: 2554

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 50 число 78:

    

Рецензии

Тамара Ростовская [2009-11-15 12:04:02]
Согласна с Маей.Вы очень талантлива,Илона.У Вас свой неповторимый стиль
и Ваша проза созвучна поэзии.Так я воспринимаю Ваши работы - поэзия в прозе.Спасибо за удовольствие читать Вас.

Ответить
Илона Муравскене [2009-11-19 23:45:53]
Спасибо Вам, Тамарочка!
Для меня большая честь получить отзыв от Вас!
часто я пишу просто взахлеб- наверное, именно поэтому все звучит так, как осенний дождь по старой дранке крыш. ))))
Виктор Борисов [2009-02-19 21:45:54]
Необычное изложение.
В общем - понравилось.
Но очень много эмоций, деталировки, это подавляет, мешает легко читать.
Процентов 50 нужно сократить, но это лично моё мнение.
Вам нужно перешагнуть через "женщину". ))

Ответить