СКИЖ
Юрий Копылов
Форма: Повесть
Жанр: Просто о жизни Объём: 333772 знаков с пробелами Раздел: "" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
СКИЖ Часть первая, Лиха беда начало Глава I. Игра словами – Что такое Скиж? – спросил Андрей меня. – Ски ж? Это лыжи ж, – ему ответил я. Андрей – это мой младший единоутробный брат. У нас с ним есть ещё сестричка Люська, тоже единоутробная, в третий раз, но она совсем кроха и не научилась задавать такие сложные вопросы. У нас троих мать одна, а отцы разные, так иногда бывает, если у женщины чересчур независимый характер. Когда у мамы день рождения, все её бывшие мужья, наши отцы, приходят с букетами роз или хризантем. Мы называем этот день «День цветов». Может быть, это кому-то покажется странным, но наши отцы дружат между собой. Наверное, потому, что все они хорошие люди, без комплексов и без занудства. Когда все собираются в «День цветов», чтобы поздравить маму, её новый муж (мы его называем «дядя Косточка»), угощает наших отцов молдавским коньяком «Белый аист» и дорогими сигаретами «Marlboro». Андрей крайне серьёзен и не любит, когда попусту играют словами. Я над ним частенько насмехаюсь, чтобы его позлить, потому что это доставляет мне странное удовольствие. Он этого тоже не любит и презрительно называет мои неумные насмешки «смехуёчками». – А если серьёзно, без дураков? – Андрей делает смешной глупый вид, что нисколько на меня не обижается, так как считает меня неучем. – Так бы сразу и спросил, – говорю я умиротворяюще. – Если без дураков, СКИЖ – это аббревиатура на иностранный манер. Пишется сплошь прописными буквами. По-английски расшифровывается так: Ски Клаб Интернейшл Журналистен, а по-французски: Ски Клуб Интернациональ де Журналистес. В переводе на русский язык означает: Международный лыжный клуб журналистов. Это, надеюсь, тебе понятно? – Это как раз мне понятно. Непонятно другое: какое ты имеешь к этому отношение? Ты ведь не журналист и тем более не «интернейшл». Не дожидаясь ответа, Андрей с независимым видом, различимым даже со стороны его сутулой спины, уходит в свою комнату готовиться к вступительным экзаменам в престижный институт международных отношений. По-моему, эта его дурацкая затея напрасный труд. В этот блатной МГИМО попадают либо «сынки» и «дочки», либо крупные взяткодатели, либо уж действительно гении. Поскольку Андрей ни то, ни другое, ни третье, его шансы стремятся к нулю. Но уж если моему брату что-нибудь втемяшится в башку, то оттуда это самое, как говорится, не вырубишь топором. Пока Андрей за стеной громко повторяет английские слова, произнося их с кошмарным московским акцентом, я сижу на кухне, попиваю крепкий сладкий чай с молоком и одновременно размышляю. В самом деле, какое я имею отношение к СКИЖу? В двух словах не ответишь. А много слов это уже не ответ, а рассказ и даже, возможно, повесть. Ну что ж, рассказ так рассказ, мне не впервой. Только вряд ли он найдёт себе «широкого» читателя, теперь и «узкого» днём с огнём не сыскать. Но сможет, мне кажется, вызвать некоторый интерес у тех, кто тщится понять, кто такой был советский человек. Пока я ещё не успел «дойти до самой сути», хочу предупредить заранее, что, на мой взгляд, это довольно примитивное, грубое и вместе с тем противоречивое создание… Хотел сказать «животное», но воздержусь, чтобы не навлечь на себя праведный гнев патриотов и гуманистов. Сдаётся мне, что Андрею, помимо изложенных выше причин, не хватает элементарного чувства юмора, чтобы поступать и учиться (если получится вдруг поступить) в МГИМО. Он мне часто завидует, хотя старается этого не показывать, и злится, что мне удаётся многое без особого труда и глубоких знаний. Например, съездить бесплатно за границу через этот самый СКИЖ. Нет, правда, я нисколько не придуриваюсь. Мне самому непонятно, как это у меня само собой всё получается. Везёт, наверное, не иначе. Я вспоминаю, когда я кое-как, что называется, через пень-колоду, учился в строительном институте Моссовета, Сашка Клебанов, мой чересчур серьёзный однокурсник, занимавшийся помимо учёбы штангой, чтобы накачать стальные мускулы и уметь постоять за себя в тёмном переулке, старательно зубривший всё подряд, вплоть до основ марксизма-ленинизма, однажды меня спросил как бы между прочим: – Я что-то не совсем понимаю, ты уж меня, пожалуйста, прости ради бога: кем ты собираешься вообще стать? – Я собираюсь стать хорошим человеком, – ответил я не задумываясь. Сашка Клебанов взглянул на меня внимательно, с выразительным прищуром глаз, чуть-чуть улыбнулся, чтобы показать, что по достоинству оценил мой при¬митивный тонкий юмор и сказал: – Ты как всегда в своём репертуаре. Но я тебе скажу на всякий случай наперёд, только ты не обижайся на меня, пожалуйста: нет такой профессии «хороший человек». – А по-моему, есть, – решительно возразил я. – Хороший специалист может совершить подлость, а хороший человек – никогда. Кто из нас оказался прав, не знаю. Но может быть, здесь и зарыта та самая со¬бака, которая знает ответ, как вы считаете? Однако всё по порядку. Как говорится, на колу мочало, начинаю всё с начала. Глава II. Жиль де ля Рокк Действительно есть такая забавная международная организация на общественных началах под странным, на первый взгляд, названием СКИЖ. Её создали и взлелеяли вполне серьёзные иностранные люди, в частности некто Жиль де ля Рокк, будто бы известный французский музыковед, влюблённый в свободную жизнь, в горы и горные лыжи. Он был, несомненно, хорошим человеком и, вероятно, именно по этой причине стал почётным президентом созданного им лыжного клуба. Кстати, по нечётным тоже им же. Кроме того, он занимал несколько странно звучащий для русского уха пост директора высокогорной «станции» Куршевель во французских Альпах, где любят с некоторых пор бывать так называемые «новые русские», поскольку горные лыжи неожиданно для всех приверженцев роскошной жизни стали признаком гламура. И где опозорился однажды молодой трудолюбивый магнат Прохоров, не будучи тогда ещё политическим деятелем, ненадолго возглавившим в России «Правое дело». Как всегда бяки-журналисты, падкие на клубничные скандальчики, раздули некрасивыми и грубыми словами из мухи слона и отправили его гулять в посудные лавки «средств массовой информации». Их можно понять, им за это платят деньги. Что же касается меня, не обременённого этой заразой, то я не склонен порицать Прохорова. За то что он, свободный от тесных супружеских оков, высоченный симпатяга-парниша, решил по молодому делу погулять на широкую ногу, на заработанные честным и тяжким трудом в поте лица деньги, с молодыми русскими красотками в чудесном горном курорте, где можно попробовать спаржу, артишоки, устриц, изумительные сыры, тонкое французское вино, а также получить шоколадный загар на нежную шелковистую кожу прекрасных дам даже зимой. Покажи мне такого, кто отказался бы от подобного «отдыха», и я скажу тебе, кто ты есть на самом деле. Вот когда построят у нас Красную Поляну и Роза Хутор, вот тогда да – можно и претензии предъявлять, поскольку мы это дело очень любим издавна. Нас хлебом с маслом не корми, а дай кого-нибудь потянуть злорадно за цугундер. Жиль, помимо всего прочего, сын ещё одного известного француза, а именно основателя и отчасти идеолога фашисткой партии Франции полковника де ля Рокка. Жиль – отличный мужик. Он жилист, как, вероятно, все на свете «жили», благородно худощав, как в меру образованный иностранный аскет, улыбчив, необычайно дружелюбен и невероятно деятелен. Его постоянно обветренно-загорелое от альпийского горного солнца лицо покрыто густой сеткой мелких морщинок, некоторые из них расходятся обаятельными, похожими на следы цыплячьих лапок, лучиками от уголков всегда чуть прищуренных, смеющихся серых глаз к рано седеющим вискам. Жиль, как любой критически настроенный человек, лелеет свою сверхзадачу в жизни. Он хочет всем своим добрым сердцем, всей распахнутой и светлой душой, всей своей непрестанной кипучей деятельностью искупить вину отца, хотя, как мне порой казалось, не вполне эту вину отчётливо сознаёт. И не удивительно: хорошо и всем давно известно, сын за отца не отвечает, сын вину отца всегда зело преуменьшает. По оценке Жиля, его отец не был фашистом в том смысле, какой вкладывается в это ставшее с некоторых пор ужасным и даже преступным слово, когда имеется в виду фашизм Гитлера или отчасти даже Муссолини. Полковник де ля Рокк был, если так можно выразиться, хорошим фашистом и с Гитлером не имел ничего общего, более того – находился с этим исчадием ада в контрах. Поэтому Гитлер относился к полковнику, если не сказать враждебно, то и не сказать, чтобы дружески. Да, полковник де ля Рокк являлся ярым националистом, примером истинного, высокого, патриотизма. Для него Франция была превыше всего. Он хотел видеть свою обожаемую им родину великой, свободной, счастливой. Скажите, что здесь плохого? У нас в России таких «фашистов» у самих полным-полно. Они, правда, называют себя националистами, но это не меняет сути дела. Полковник был искренне убеждён, что Франция предназначена богом только для французов, а всех этих евреев, алжирцев, цыган и прочую нечисть, которые понаехали тут отовсюду, следовало вымести поганой метлой с благословенной райской земли. Не уничтожать евреев и им подобных недочеловеков в газовых камерах и «душегубках»; не сжигать их потом сотнями тысяч в специально построенных для этого мрачных крематориях, как это приказывал делать Гитлер вместе со своими подручными, а всего-навсего изгонять их, чтобы духу-запаху их не оставалось на родной французской земле. И не призывал полковник поступать так, как поступал во времена оно храбрый Иисус Навин. Когда он, по наущению Моисея, захватывал у коренных жителей за Иорданом многочисленные города их. И истреблял остриём меча своего всех до единого жителей их, и волов их, и овец их, и коз их. Отец Жиля признавал лишь священное право изгонять понаехавших тут и не «пущать» их больше обратно. Каждый сверчок знай свой шесток. Вот она, разница: одно дело убивать, другое – изгонять. Не все улавливали эту существенную разницу, и полковник де ля Рокк не пользовался со стороны свободомыслящих людей интернационального толка ни признанием, ни уважением, ни гражданской любовью, что не могло не аукаться в среде ближних его. И тогда сын его, первенец его, решил, во искупление грехов отца своего, создать на общественных началах клуб, этакую своеобразную скинию собрания, где витал бы дух терпимости, или, как принято стало теперь говорить, толерантности. Некоторые шибко грамотные россияне, желая свою образованность показать, приплетают к этому красивому термину Талейрана, но поверьте мне на слово, этот известный французский дипломат не имеет к нему никакого отношения, разве лишь только по словесному созвучию. В этом кочующем по горнолыжным курортам клубе, по замыслу Жиля, должны были раз в году встречаться журналисты разных стран. Дружить изо всех возможных сил; временно влюбляться и «говорить друг другу комплименты»; париться в жаркой сауне; плавать в бассейне с изумительным видом сквозь хрустальные стёкла на белоснежные вершины красивых гор на фоне ярко-голубого неба; обмениваться важными мнениями по широкому кругу странных явлений международной жизни в дискуссионных залах – на сухую а в ресторациях – за бутылкой бургундского вина, шотландского виски, американского бурбона, русской водки или грузинской хванчкары; обсуждать проблемы современности в поисках выхода из возникающих то и дело тупиков; упиваться удавшейся жизнью, веселиться и… кататься радостно на горных лыжах. Такая вот забавная смесь народной дипломатии и мини-мини Зимних Олимпийских Игр. Глава III. Официоз с журналистской уточкой СКИЖ имел, разумеется, официальное представительство – штаб, который располагался в Женеве, как всякая уважающая себя международная организация. Штаб состоял, насколько мне известно, из вице-президента и ответственного (или технического?) секретаря. Чем эти официальные лица занимались во время многомесячных перерывов между клубными раз в году встречами, мне непонятно, как и многое другое в заманчивой и тогда запретной для нас заграничной жизни. Ну, отчёт написать для Истории, составить финансовый отчёт для Правления и аудиторской фирмы, подвести итоги, наметить место проведения будущей встречи, провести переговоры, но всего этого, казалось мне, недостаточно, чтобы заполнить этими привычными заботами все оставшиеся рабочие дни. Одним словом, штаб, по моему мнению, особенно не надрывался в поте лица своего и не валился от усталости, придя домой, как мы у себя в Советском Союзе к тому привыкли. У клуба имелись официальные юридические документы, зарегистрированные, если я не путаю, в муниципалитете Женевского кантона: Устав и Учредительный договор. Само собой, естественно, имелась круглая печать и финансовый счёт в надёжном швейцарском банке. На печати был изображён символ клуба, являвшийся одновременно клубным значком. Это была симпатичная, в одну линию, уточка в шапочке и на лыжах, с развевающимся вокруг тонкой шейки шарфиком. Она, эта журналистская уточка, присутствовала на всех официальных бумагах клуба: бланках писем, плакатах, протоколах соревнований, пригласительных билетах, визитных карточках и даже банкетных меню. Кроме того – на наградных медалях за призовые места. И, что, пожалуй, самое главное – белоснежный образ уточки на небесно-голубом шелковистом знамени всегда волновался под дуновениями свежего, ласкающего душу и тело горного ветерка, когда поднималось по высокому, устремлённому ввысь флагштоку знамя очередной клубной встречи. Меня всегда поражало, на каком высоком полиграфическом, эстетическом и профессионально-техническом уровне всё это было изготовлено. Как будто то был не журналистский самодеятельный междусобойчик, а действительно чуть ли ни сами Олимпийские Игры. Я лелеял призрачную мечту заполучить со временем этот клубный значок, изготовленный изящно в тонкую латунную ниточку. Он вручался в торжественной обстановке членам клуба, которыми становились те, кто принимал участие не менее чем в пяти клубных встречах. Членство в клубе носило персональный характер и относилось не к деле¬гациям, как мы в Советском Союзе к тому привыкли (и на что я наивно рассчитывал), а к конкретным физическим лицам, независимо от их гражданства, причастным к разудалому журналистскому цеху и делающим соответствующие (и немалые!) личные денежные взносы. Мне посчастливилось, благодаря дружеским связям, что обычно характерно у нас для хорошего человека, принять участие как раз в пяти встречах СКИЖа, но членом клуба я так и не стал и не получил вожделенный значок. Ни одного иностранного языка я не знал, а к журналистике имел лишь косвенное отношение, когда, находясь в Терсколе, на чердаке у Юма, листал в дремотном состоянии, сидя после жарких лыжных «баталий» в продавленном многими задами кресле, красочные глянцевые австрийские журналы «Ski». Или иногда читал за обедом советские газеты, вопреки советам профессора Преображенского, который по воле Михаила Булгакова насобачился делать уникальные операции на сердце лучшего друга человека, чтобы добраться до самой сути. Что же касается денежных взносов, то о них тогда я не имел ни малейшего представления, поскольку всё за нас, членов советской делега-ции, оплачивал, как я догадываюсь, Союз журналистов СССР. За кого меня принимали члены СКИЖа из других стран, не знаю. Но если судить по их настороженным и отчасти презрительным взглядам, изредка бросаемым в мою сторону, полагаю, за обычного советского соглядатая. Это было привычное дело во времена холодной войны, когда Советский Союз воспринимался как империя зла. Правда, соглядатаи, как правило, безукоризненно владели одним, а то и несколькими европейскими языками, я же, подозреваю, являлся для многих либо исключением, либо недоразумением. А может быть, думали они, умело притворяется, этот хитрый сукин кот. Впрочем, я не исключаю того, что если бы я мог более или менее внятно изъясняться хотя бы на одном из распространённых европейских языков (кроме русского), получил бы неожиданно наследство от обнаружившегося вдруг где-нибудь в Париже или на Брайтон-бич богатого дядюшки и сумел бы ловко заморочить голову официальным лицам клуба в Женеве по поводу своей профессиональной журналистской деятельности, как это не раз с помощью друзей мне удавалось делать в Москве, то смог бы, наверное, поучаствовать во многих других встречах СКИЖа и даже получить вожделенный значок, поскольку находился в приятельских отношениях с самим почётным президентом, его Skiятельсвом Жилем де ля Рокком. Нередко, встречаясь в кулуарах коридоров, мы с ним вели оживлённые, мимолётные и чрезвычайно содержательные беседы о жизни. Завидев меня ещё издалека, он всегда первым подходил ко мне, жал руку с особым, международным, чувством и приветливо улыбаясь, словно мы не виделись целую вечность, говорил многозначительно, с искорками смеха в серых глазах: – Сава? – что означало, если я не заблуждаюсь, «ну как?». А я, тоже широко улыбаясь и тоже крепко жмя, ему отвечал впопад: – Сава бьен! – что означало, если я не ошибаюсь и на этот раз, «нор-мально, старик, всё путём!». Между прочим, я познакомился с Жилем де ля Рокком ещё задолго до того, как возник и потом стал бурно развиваться мой странный, неправдоподобный, почти приключенческий, роман со СКИЖем. Глава IV. Французская миссия на Северный Кавказ В 1972 году Жиль де ля Рокк приезжал к нам на Северный Кавказ в составе французской делегации (он же её возглавлял), которую сами французы именовали загадочным словом «миссия» – Mission francaise au Caucase. В задачу этой внезапной миссии входило пока только ещё беглое изучение возможностей инвестирования западных банковских капиталов в создание и раз¬витие горнолыжных курортов на Кавказе. А то своих денег девать им было некуда, да и горные лыжные станции старушки-матушки Европы начинали к тому времени помаленьку надоедать, требовалось что-нибудь новенькое, желательно экзотическое, свежее и даже немножко дикое. Пришла пора осваивать новые места. Наивные эти французы, не знали, с кем им придётся иметь дело. Французские ребята, скажу по совести, все как на подбор были сплошь хорошие парни, ничего не скажешь. Только довестись им как следует выпить за хорошим кавказским столом, против нашего – они слабаки. Ну, так это дело давно известное: где немцу с ручками, там русскому море по колено. Правда, тут хвастаться особо нечем, невелика заслуга, но и другого чего тоже не больно видать. Нет, конечно, и спутники, и большой балет, и Юра Гагарин, и автомат Калашникова – это всё есть, тут спору нет, от этого никуда не уйти и не отвертеться, но ведь это всё по большому счёту. А мне ведь по-маленькому желательно. Чтобы лыжи были лыжи, а не «мукачи»; чтобы подъёмники всюду в горах стояли, а не пёхом с пыхом наверх; чтобы сыр был сыр, а не мыло; чтобы в подъездах несознательные граждане не мочились почём зря, а то всё же пахнет нехорошо. Вот и всё, не так уж и чересчур, если разобраться. Иные скажут: какая мелкая душонка, обыватель, мещанин, капризуля! Согласен, стыдно это. Только не подумайте чего, я вовсе не против. Просто по-маленькому очень хочется. Так вот. В состав французской миссии на Кавказ входили: уже немного известный читателю хороший человек Жиль де ля Рокк – это раз; затем – чемпион мира какого-то затёртого года по скоростному спуску на лыжах, стройный, как телеграфный столб, обаятельный красавчик Леон Лякруа – это два; к ним вдобавок – один из крупнейших специалистов по выбору лыжных трасс и оценке горных районов по превращению их из диких мест в первоклассные горнолыжные курорты Жан Каттлен, постоянно проживающий в том самом Куршевеле, – это три. Кроме этих троих – технический советник банка Суэца и Горного союза Константин Фельдзер, бывший лётчик легендарной эскадрильи «Нормандия-Неман». И ещё – какой-то подозрительный тип из Мерибеля по имени, кажется, Пьер (фамилию не помню) в кожаных рыжих гольфах и толстых шерстяных носках, в австрийской шляпе с пёстрым пёрышком за лентой и с неизменной курительной трубкой в зубах. Он никогда не вынимал этой трубки изо рта, разве что во время сна и жевания пищи, поэтому, видно, за всё время пребывания миссии на Кавказе не проронил ни слова. Во всяком случае, я от него никаких слов не слышал. Об истинных целях этих опасных капиталистических засланцев в нашу социалистическую страну я старался не догадываться, чтобы не наводить тень на плетень и не отбивать трудный хлеб у скрытых представителей тогдашнего могущественного Комитета Государственной Безопасности, простодушно и наивно веря всему, что говорили французы. И честно отвечал на все их «каверзные», с глубоким антисоветским подтекстом, вопросы. С советской стороны французскую миссию сопровождала в поездке по Северному Кавказу группа тщательно отобранных и проверенных «специалистов» под эгидой ВЦСПС. Возглавил эту группу недавно вступивший в должность заместителя председателя Центрального Совета по туризму некто Латышев Николай Филиппович. Он был тоже хороший человек, хотя и не все разделяли эту сомнительную точку зрения. В отличие от двух других членов нашей группы сопровождения он отличался крайней осторожностью, боялся любого куста пуще пуганой вороны, и умел непостижимым образом виртуозно не отвечать на самые элементарные вопросы. Ох, и намучились мы тогда с этим «дядей Колей», беспрестанно посылая ему рогатых чертей! Он подозревал французов во всех смертных грехах, самым невинным из которых был, разумеется, шпионаж в пользу всех без исключения западных держав. Особенно, я думаю, его смущала подозрительная фамилия Фельдзер, от которой попахивало чем-то привычно сионистским (хотя Костя, надо здесь прямо заметить, не имел ни к сионизму, ни к носителям этого вредоносного националистического движения абсолютно никакого отношения). Кроме Николая Латышева, в группу сопровождения французской миссии входили ещё трое: известный московский литератор и до некоторой степени поэт, восторженный, бурлящий, порхающий, жестикулирующий, говорливый Василий Дмитриевич Захарченко, он же главный редактор популярнейшего в те времена журнала «Техника – молодёжи» и, одновременно, председатель Федерации горнолыжного спорта СССР; я – хороший человек и ваш покорный слуга, работавший всего несколько последних месяцев заместителем начальника УКСа в Комитете по печати при Совете Министров СССР и занимавший в горнолыжной федерации общественный пост председателя комиссии по канатным дорогам и другому техническому оснащению горнолыжных трасс; а также молодой канатчик-проектировщик из «Союзпроммеханизации» молчаливый и робеющий Слава Ермаков. Фу! Так много слов, что самому становится противно, как будто выпил, не дыша, стакан тёплого касторового масла без закуски. При рассмотрении в верхах Центрального Совета по туризму, за закрытыми дверями, моей ничтожной кандидатуры возникла распространённая в Советском Союзе подковерная борьба, в которой приняли участие закалённые борцы тяжёлого веса: Василий Захарченко, Николай Латышев и сам председатель Центрального Совета надутый и важный Абуков Алексей Хуршудович. Вам интересно и здесь узнать, где зарыта собака? Извольте, у меня секретов нет. Дело в том, что сравнительно недавно я покинул этот самый ЦС не без активной помощи Латышева, питавшего предубеждение к потенциальным соперникам и любовь к скрытному вероломству. Возможно, были и другие веские причины, но мне о них неизвестно. Теперь, по прошествии многих лет, я думаю, Абуков испытывал тогда некоторую толику неловкости передо мной за то, что Латышеву, только что пришедшему в Центральный Совет из ВЦСПС, удалось легко, без видимых причин, вытолкнуть меня за пределы борцовского ковра. Весовая категория Абукова, этого грузного черкеса, отличалась особой тяжестью как по занимаемой им должности, так и благодаря большому круглому пузцу, похожему на спрятанный под одеждой крупный спелый астраханский арбуз. Абуков сказал грозно: «Быть по сему!», и я был включён в группу сопровождения французской миссии. Конечно, помог и авторитет Василия Дмитриевича Захарченко, широкая известность и узнаваемое характерное лицо которого на всех производили поистине магнетическое действие. А может быть, я всё это себе просто напридумывал, и меня выперли из Центрального Совета по туризму совсем по другой причине. Либо из-за профнепригодности, что, мне кажется, вряд ли, либо по причине необузданного волокитства за замужними красивыми женщинами, которое можно было трактовать как использование служебного положения, что никоим образом недопустимо в уважаемом профсоюзном учреждении. Глава V. Тяжба, похожая на борьбу двух нанайцев Итак, Василий Захарченко дружил с Константином Фельдзером. Нельзя сказать, что я с Костей тоже дружил, это было бы с моей стороны явным преувеличением и желанием примазаться к славе известных людей, выставить себя значительнее, чем я есть на самом деле. Но я с Костей был знаком. И даже бывал у него не раз в гостях, когда он приезжал из Франции в Москву и останавливался всегда у известной актрисы «Театра на Таганке», имя которой я умышленно забыл, так как не люблю пустых сплетен с грязным подтекстом. Костя дружил с Жилем, потому что оба были из Парижа. А там все друг друга знают как облупленных, город-то маленький, не то что наша матушка Москва, хочешь не хочешь, а примелькаешься. Костя свёл Васю с Жилем, оба друг другу понравились, и заработал славный механизм преданной дружбы на долгие годы. Не знаю, кому из них троих пришла в голову эта идея, подозреваю, что Васе Захарченко, потому что без фантастических идей его деятельная натура, как рыба без воды, не могла существовать, но она пришла. И из Франции полетело письмо в ВЦСПС, так как почти все подходящие для горнолыжного спорта места на Кавказе находились в ведении Центрального Совета по туризму. А это если ещё и не сам ВЦСПС, то его важная подведомственная структура. В письме излагалось, что французская спортивно-деловая миссия хотела бы посетить в удобное для всех время Советский Союз с целью ознакомления с природными возможностями Кавказа для развития горных курортов, имея в виду в дальнейшем организацию крупнейших международных соревнований вплоть до проведения в будущем Зимних Олимпийских Игр. В случае получения положительных результатов и достижения соответствующих международных договоренностей, миссия заранее выражала готовность предложить деловым кругам Франции принять участие в инвестировании в указанное развитие крупных французских капиталов. В конце письма стояла неосторожная приписка, что «этот вопрос» предварительно обсуждался с Суэцбанком и Федерацией горнолыжного спорта СССР (г-ном Захарченко). Эта приписка была сделана по горячему настоянию Васи, чтобы ему самому не получилось пролететь мимо хорошей поездки в хорошей компании. Но она, эта приписка, чуть было не похерила всё дело, так как Секретарь ВЦСПС Николай Николаевич Романов, к которому поступило письмо, был человеком чрезвычайно крутого нрава и не терпел, когда что-то, входящее в сферу его профсоюзных интересов, обсуждалось предварительно без его высочайшего повеления. Тем более с участием этого, как он выразился, известного на всю страну болтуна и краснобая. Однако время настоятельно требовало дружить со всеми странами и неустанно бороться, не оставляя камня на камне, за мир во всём мире. Поэтому Николай Николаевич препятствовать поездке не стал, но интереса к ней тоже особого не проявил, поручив организационную сторону дела Абукову Алексею Хуршудовичу. Но оскомина от приписки в конце письма всё же, видно, осталась. Аукнется она позже, а пока он сказал через губу, показывая этим, как ему надоели бестолковые подчинённые: – Ладно, пусть едут, чёрт с ними. Посмотрим, может быть, что-нибудь умное скажут. Хотя надежды на это мало, так как их интерес выглядит, скорее всего, шкурным. Такова, увы, классовая природа капитализма. Меня с моей новой работы в Комитете по печати при Совете Министров СССР отпустили в эту поездку тоже нельзя сказать, чтобы с большой охотой, но и не так, чтобы уж совсем ни в какую. Однако всё же пришлось спешно «организовать» письмо из Спорткомитета СССР на имя нашего председателя Стукалина Бориса Ивановича, недавно сменившего на этой чрезвычайно ответственной государственной должности Николая Александровича Михайлова, больше известного в советской истории как пламенный вождь молодёжи, занимавший под мудрым руководством великого Сталина пост первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Я здесь вскользь о нём упоминаю, поскольку это имя в моём сумбурном рассказе однажды всплывёт из тёмных глубин советской истории в своеобразном, я бы даже рискнул здесь сказать, смертельно-юмористическом контексте. Мне же самому и пришлось писать это письмо. То была обычная тривиальная практика бюрократического бумагооборота, призванного имитировать бурную творческую деятельность чиновничьего аппарата. Существовало негласное правило: тебе нужна характеристика? – пиши её сам, а мы (кто должен её подписывать) посмотрим, и если будет нужно, поправим. Всякий раз вспоминаю мудрые слова Николая Николаевича Романова: «Любая инициатива должна быть организована сверху». Заместитель нашего председателя Емельян Евдокимович Хомутов, к которому попало письмо, добрая душа, большой любитель красивых бутылочных изделий ликероводочной промышленности и тоже хороший человек, подумал совсем немного, чтобы оценить государственную целесообразность своего ответственного решения, и сказал: – Чёрт с тобой, поезжай, но только в счёт твоего очередного отпуска. Чтобы тебе вперёд неповадно было манкировать (он любил непонятные слова) и пользоваться моей слабохарактерностью. Я и этому был несказанно рад, потому что вскоре меня ждали долгожданные встречи с моими надёжными хорошими друзьями и несколько деньков восхитительного катания на горных лыжах. Там, где я провёл пять незабываемых лет, когда самоотверженно и даже, можно сказать, влюблённо работал в Терсколе, Домбае, Архызе и строил в этих чудесных заповедных местах канатные дороги, гостиницы и жилые дома. Там я скоропалительно женился на бурно очаровавшей меня прелестнице-москвичке, там родились похожие на меня образом и подобием мои сыновья, ставшие давно уже горячо любимыми мною взрослыми лоботрясами. Там я испытал радость и горечь первых лет вожделенной супружеской жизни; там я старательно пытался научиться любить, а научился ненавидеть. Глава VI. Приезд в солнечную республику Так было заведено, что приезжавших из далёкой Москвы по важным делам важных чиновников встречали не только те «сошки», кому это было положено по субординации, но и обязательно местное начальство: кто-либо из партийных, советских или профсоюзных руководителей территориальных органов управления, а то нередко и все вместе. А так как важных дел везде, всюду и всегда бывало предостаточно, особенно в южных республиках великой страны Советов, где тепло и солнечно, где много фруктов и вина, где национальная кухня отличается необычным, восхитительно заманчивым вкусом, где жители издревле особенно гостеприимны, то бывали дни и недели, когда местным руководителям ничем другим не оставалось заниматься, как встречать и провожать опостылевших дорогих столичных гостей. Нашу смешанную советско-французскую делегацию в аэропорту Минеральных Вод встречала с небольшой свитой председатель республиканского Совета профессиональных союзов красавица-кабардинка, жгучая брюнетка с ослепительно чёрными блестящими волосами, бровями, глазами, взгляд которых иначе как приветливо-тяжёлым не назовёшь, и ярко накрашенными сочными губами. Когда она улыбалась, обнажая ровные влажные зубы, любому становилось не по себе. Фамилии её я не называю, потому что не помню, да и, признаться, не знал никогда. Все называли её Розой Кочемасовной, иногда, крайне редко, Розой, и я, работавший одно время в Кабардино-Балкарии, не слышал, чтобы кто-то произнёс её фамилию. Думаю, что это не случайно. И вот ещё одна занятная версия на опытный читательский зуб. Местная власть в те времена держалась на трёх основных китах: секретаре обкома, председателе исполкома и председателе облсовпрофа. Секретарь обкома являлся самым главным начальником, обитавшим где-то в заоблачных высях, в эмпиреях, и язык не поворачивался называть его иначе, как по фамилии. Трудно представить себе, например, чтобы Сталина кто-нибудь решился назвать по имени и отчеству – только товарищ Сталин. В Кабардино-Балкарии секретарём обкома был товарищ Мальбахов. Председатель исполком был шишкой значительно меньшей, находился сразу же под облаками, иногда даже спускался на грешную землю, и его уже можно было знать и называть как по фамилии, так и по имени-отчеству. А председатель облсовпрофа – вот он рядом, почти на земле, вместе с народом; и если к тому же это красивая женщина, то, спрашивается, причём здесь фамилия? Только – Роза Кочемасовна. Хрущёв и Брежнев пытались стать ближе к народу, Леонид Ильич даже ввёл в повседневную партийную практику крепкие мужские поцелуи взасос, но ничего, кроме смеха и анекдотов, это не вызвало. А в национальных республиках, особенно южных, та, старая, традиция встреч и проводов ещё долго сохранялась. Из Минеральных Вод наша делегация на 3-х чёрных, лоснящихся, как цирковые морские львы, казённых «Волгах» (плюс «рафик», в котором ехали лыжи французов), сопровождаемых спереди и сзади милицейскими машинами с синей мигалкой, направилась сначала в Нальчик, где непривычным французам пришлось выдержать испытание пока ещё только первым, «на скорую руку», кавказским банкетом по случаю прибытия в солнечную Кабарду. Затем одуревших французов усадили в автобус, мы, четверо сопровождавших, тоже уселись вместе с ними, и наша повеселевшая компания, на этот раз уже без Розы Кочемасовны, покатила в Терскол. Переводчиками в пути выступали поочерёдно то Вася Захарченко, знавший немного по-французски, (французы понимали его французский с трудом), то Костя Фельдзер, говоривший по-русски без малейшего акцента, так как родился и вырос он в Киеве, а во Францию попал в отроческом возрасте вместе с родителями, эмигрировавшими туда сразу же после Великой Октябрьской революции. В Терсколе нас ждал ещё один банкет, теперь уже по случаю приезда в солнечную Балкарию. Стол был накрыт в гостевом домике обкома партии, и там ждал гостей сияющий всеми тремя десятками золотых зубов Хусейн Залиханов, известный в республике знаток кавказского застолья и сладострастный любитель молоденьких туристок, которых он с обольстительной улыбкой называл «тушканчиками молочно-восковой свежести». Самое для меня поразительное заключалось всегда в том, с какой необыкновенной лёгкостью эти «тушканчики» попадались в расставляемые Хусейном блудливые словесные сети с довольно крупной ячейкой, позволявшей милым рыбкам выскользнуть из сексуального плена без особого труда. Но почти никогда этой возможностью не пользовались и заглатывали примитивную наживку с первой же закидки, как самая глупая речная рыба. Скажу вам откровенно, после знакомства с Хусейном Залихановым (когда я ещё работал на Северном Кавказе) я стал относиться к молоденьким девушкам с предубеждением и лёгким презрением, которые сохранились во мне, пожалуй, на всю оставшуюся жизнь. Всякий раз, когда я встречаю прелестную молодую особу с наивными красивыми глазками и порхающими ресничками, я вспоминаю Хусейна, и мой очарованный взгляд туманится изморозью сомнения, а особа, наверное, думает про себя, что я сражён наповал. По случаю приезда из Москвы и Франции высоких гостей, которых в аэропорту встречала сама Роза Кочемасовна, свирепого вида балкарцем с повязкой на глазу был забит молодой барашек с милой мордашкой беспорочного агнца и подвешен варварски на крюке головою вниз. И по истечении срока, достаточного для истечения тёплой внутренней крови, был тут же освежёван, разделан на куски и сварен на костре в простом жестяном ведре с крутым булькающим и плюющимся кипятком. А ливер мелко порублен большим острым ножом на разделочной доске, сдобрен солью, перцем и чесноком, зашит в тщательно промытый желудок и тоже просто сварен в том же кипятке – это блюдо называется сохта, и это что-то умопомрачительное. Послушайте, честное слово, я всегда считал, что баранина – мясо низкого третьего сорта, оно стоит по своим вкусовым и гастрономическим качествам много ниже свинины, говядины, телятины. Как же я ошибался! Если вам когда-нибудь доведётся побывать на Кавказе, обязательно постарайтесь найти местного, но не молодого, жителя, который сварил бы вам в чуть подсоленном кипятке только что зарезанного и освежёванного молодого барашка. Не скупитесь и не торгуйтесь – вы не пожалеете. Берите кусочки нежнейшего, дымящегося, изумительно пахнущего мяса, смело макайте его в плошку с тузлуком (айран с чесноком, перцем и солью) и ешьте на здоровье. Уверен, вы обязательно скажете, что ничего более вкусного не ели за всю вашу счастливую, ранее зря прожитую жизнь. Французы ещё не успели оправиться от недавнего застолья в солнечном Нальчике, как им вновь пришлось усаживаться за банкетный стол, уставленный бутылками с сомнительным «коньяком» местного производства. Они сидели с обречённым и немного испуганным видом, безуспешно пытаясь украсить свои померкшие лица вымученными улыбками. К столу, по просьбе Васи Захарченко, были приглашены жившие в Терсколе Алексей Малеинов, знаменитый альпинист, заслуженный мастер спорта СССР, в недавнем прошлом директор строительства туристско-спортивного комплекса в Приэльбрусье, и Юрий Михайлович Анисимов, которого все звали просто Юм, в прошлом государственный тренер по горным лыжам. Оба, само собой, хорошие люди и мои славные давние друзья. За ними был послан «рафик», но он вскоре привёз одного лишь сонного Малеинова. Юм категорически отказался от приглашения, потому что терпеть не мог ни кавказских застолий, ни Хусейна Залиханова, ни Лёшу Малеинова. Глава VII. Явление французам Хусейна Залиханова Хусейн привычно взял управление застольем в свои многоопытные мозолистые руки. Для начала он, с сияющей золотой щедростью улыбкой, подарил каждому из приехавших по войлочной сванской шапочке. Французам шапочки очень понравились, они тут же напялили их на свои заграничные головы и долго радовались, что выглядят нелепо и смешно. От шапочек нестерпимо пахло свалявшейся овечьей шерстью, однако, это не помешало, например, Леону Лякруа постоянно щеголять в доставшемся ему подарке во всё время пребывания на Кавказе, даже когда спускался по крутому склону, демонстрируя нам чемпионскую технику владения лыжами. У меня таких шапочек, похожих на ермолки, дома валялось в шкафу две или три от предыдущих дарений. Я испытал неожиданный прилив щедрости и решил, что эту шапочку, доставшуюся мне заодно с французами, подарю при случае своему единоутробному брату. Однако вспомнил я об этом намерении много лет спустя. К тому времени Борис давно отказался от навязчивого желания поступить в МГИМО, видно, разочаровавшись в международных отношениях, окончил Лесной институт и работал лесничим в одном из глухих уголков Владимирской области, неподалёку от знаменитого озера Светлояр, в которое погрузился когда-то град Китеж, чтобы не достаться косоглазым супостатам. Я ездил к брату в гости и подарил ему ту самую сванскую шапочку. Она ему очень пригодилась, хотя не очень понравилась. После того, как закончилась процедура дарения сванских шапочек, Хусейн Залиханов взялся за истомившегося в ожидании своего поедания барашка. Основная часть дымящегося мяса, порванная могучими пальцами Хусейна на небольшие, примерно равные куски, лежала в стоявшем в центре стола чугунном казане, заботливо укрытом вафельным полотенцем, чтобы не позволить нежному мясу остывать, исходя влажным паром, напоминающим фимиам древнего жертвоприношения. А перед Хусейном было выставлено большое блюдо с открытой горкой заранее заготовленных с неясным пока значением отдельных частей сваренного барашка. Французы оживились и с интересом наблюдали за священнодействиями этого забавного балкарца. Хусейн как всегда был в ударе, он сразу же ко всем стал обращаться на ты, говорил с милым, наигранным кавказским акцентом и не переставал озарять весь стол сиянием своих золотых зубов. Он много шутил, рассказывал о забавных местных обычаях, Вася едва успевал его переводить, иногда ему по¬могал в этом обаятельный и чертовски умный Костя Фельдзер. – Ты, Николай Филиппович, всему голова, – говорил Хусейн, беря из стоявшего перед ним блюда и протягивая Латышеву бараний череп, на котором кое-где сохранились жалкие остатки мяса, – тебе голова. Все немножко похлопали в ладоши и сдержанно посмеялись, не представляя себе, как месье Латышев станет с этим черепом управляться. Николай Филиппович растерянно и криво улыбался. – Тебе, Василий, переводить заграничную французскую речь. И болтать без передыху. Чтобы нашим хорошим французским гостям не скучно было здесь, у нас на Кавказе. Тебе – язык. Он сочный и сладкий, как хурьма. Захарченко затруднился с переводом слов «болтать» и «хурма», ему подсказал Костя, и все французы дружно засмеялись. – Ты, Жиль, – продолжал между тем Хусейн, беря руками из блюда сердце барашка, – наш главный гость! Вдохновитель и организатор наших и ваших побед! На тебя вся надежда. Тебе – сердце. Вновь раздались аплодисменты и оживлённые реплики французов, ко¬торые Вася переводил одним единственным словом: «Превосходно!». Либо иногда «шарман». – Вам, ребята, – говорил Хусейн, обращаясь к остальным французам, – по горам ходить. Чтобы ваши ноги не знали усталости, вам каждому – по голяшке. Будете бегать и скакать, как молодые туры-козлы. Оживление росло, застолье расцветало международными улыбками. – Тебе, – небрежно показывал на меня пальцем Хусейн, подчёркивая этим, что мы давно и хорошо знакомы, – барашкин хвостик с курдючным жиром. Чтобы ты всюду поспевал и ни от кого не отставал. – Тебе, Слава Ермаков, – глаза. Чтобы ты за всеми наблюдал и учился. На блюде, испачканном светлым прозрачным жиром, оставались два жалких кожисто-шариковых образования, очень похожие на семенники недавно забитого и сваренного в кипятке юного домашнего животного. – Ты, Малейнов Лёша, сильно ослаб по женской части, ты мне сам об этом не раз говорил (Лёша действительно многим с восторгом признавался, что стал импотентом и теперь чувствует себя совершенно свободным, как птица). Тебе – бараньи яйца. Это самый кусный и полезный. То ли Вася неточно перевёл сказанное Залихановым, то ли ещё по чему-либо другому, но только французы смеяться не стали, а деликатно промолчали, сделав вид, что ничего не поняли. А Лёша, по свойственной ему болезненной привычке, сладко задремал с едва заметной доброй улыбкой, уронив отяжелевшую голову на грудь. – А теперь, дорогие друзья и гости Кавказа, – поднял в руке тамада стакан с «коньяком», похожим на слабо заваренный чай, – выпьем за громкий успех вашего абсолютно безнадёжного дела! Виват! Салют! Хусейн говорил неторопливо, размеренно, заметно акцентируя слова, поэтому Васе не составляло труда переводить их почти синхронно, и последний тост Хусейна потонул в громком хохоте всех сидящих за столом. Особенно радостно хихикал Николай Филиппович, а у Лёши Малеинова беззвучно отвисла надувшаяся челюсть, что бывало всякий раз, когда ему становилось нестерпимо смешно. Затем тамада великодушно разрешил тосты всем, кому было невтерпёж держать в себе важные и красивые слова. Первым выступил с официальным приветствием Латышев. Он говорил медленно, долго, нудно, замусоривал свою речь словами-паразитами, то и дело повторяя «ну, это самое значит» или «вроде того», и я так и не понял, что он хотел сказать на самом деле. Если бы не литературное мастерство Василия Захарченко, успевавшего во время перевода редактировать речь руководителя делегации, то французы тоже, наверное, ничего не поняли бы. А так они даже вежливо похлопали. Костя Фельдзер, с которым я сидел за столом рядом, склонился к моему уху и прошептал едва слышно: – Что это у вас за дурак такой? Где вы его откопали? Я вздохнул, выпустил воздух, надув щёки, и незаметно развёл руками, дескать, сам видишь, с кем нам придётся иметь дело. С ответным словом выступил Жиль де ля Рокк, на этот раз его переводил Костя. Жиль поблагодарил всех за тёплый приём и выразил надежду, что сказанное «месье Залиханов» не более как весёлая шутка. Кроме того, он уверен, как и все его коллеги, что их миссия завершится успехом и принесёт ощутимые результаты, которые послужат началу укрепления и развития… Тут он окончательно запутался и сказал, что ему никогда ещё не приходилось так много пить и есть и что он так больше не может. Потом несколько заключительных тостов вдохновенно произнёс Василий Захарченко, известный балагур и тостмейстер, но его уже никто не слушал. В конце концов, французов оставили в покое и предложили остаться ночевать в уютном гостевом домике обкома партии. Хусейн Залиханов уехал к своему легендарному 100-летнему отцу Чоке в село Тегенекли, тут совсем недалеко, за ближним лесом. Латышева отвезли в гостиницу «Иткол», где для него был приготовлен отдельный номер «люкс». А я, Лёша Малеинов, Вася Захарченко и Славка Ермаков отправились на автобусе в Терскол: Лёша – к себе домой, в одинокую неприбранную квартиру, остро пахнущую кошкой Каташкой, а мы с Васей и Славкой – к Юму на чердак. Глава VIII. Бегство на Эльбрус После приёма на обкомовской даче, где члены миссии ещё раз столкнулись с навязчивым кавказским гостеприимством, мы с Васей и Славкой проболтали у Юма до полуночи, обсуждая детали предстоящих переговоров с французами, и мечтали о том, как всё будет здорово, если удача, наконец, повернётся к нам передом, а ко всяким «дудакам» задом. Наутро все, кроме Хусейна Залиханова, вновь сошлись в гостевом домике обкома партии, чтобы позавтракать перед тем, как заняться делами. Улыбчивый балкарец с хищным носом и чёрной повязкой на глазу, похожий на пирата, – тот самый, который вчера резал барашка, сообщил на ломанном русском языке, путая роды и падежи речи: – Хусейна велела мине делайт завтрак шурпа и давай вам свежая айран. Шурпа совсем готов, айран тоже привёз. На столе вновь стояли бутылки с местным «коньяком», но французы сразу же взбунтовались, выразив решительный протест. Жиль бил себя костяшками пальцев по вискам и говорил неожиданно по-русски: – Так больше не можно! – Видно, этой единственной фразе успел научить его за долгую бессонную ночь Костя Фельдзер. Поскольку Залиханова на этот раз с нами не было, французам удалось, правда, не без труда, выскользнуть из цепких рук Василия Захарченко, который постарался было заменить собой вчерашнего тамаду, но ему не хватало обаятельной дикости Хусейна. Во время завтрака я пытался начать хоть какие-то переговоры, но все мои попытки умело блокировались Николаем Филипповичем Латышевым. Он, перебивая меня, говорил, что торопиться не надо, следует осмотреться, всё как следует изучить, взвесить, а потом уж поговорить. Против этого трудно было что-либо возражать, и тогда мы, те кто «стоял» на лыжах, поняв что Филиппыч не даст нам возможности поговорить открыто и откровенно, договорились отправиться на «Приют Одиннадцати» (мы были уверены, что Латышев не рискнёт туда подниматься) и там всё обсудить спокойно, без дураков. Так и сделали. Латышев остался в «Итколе» проверять «своё» хозяйство – база отдыха, туризма и спорта принадлежала Центральному Совету по туризму. Остался внизу и Костя Фельдзер, на лыжах он не стоял, да и лет ему насчитывалось уже не мало. А мы, остальные, под предводительством Алексея Александровича Малеинова, отправились на поляну Азау, а оттуда – на Эльбрус. К нам хотел было присоединиться Юм, но, узнав что опять будет этот несносный дремучий Малеинов, решил не портить себе настроения и с нами не пошёл. Зато увязалась миниатюрная Светка Шевченко, хозяйка кафе «Ай» (застеклённый круглый домик на Чегете), влюблённая в горы и горные лыжи, которые, по-моему, вполне заменяли ей мужчин. Хотя, как мне показалось тогда, присутствие в группе французов такого обольстительного красавца как Леон Лякруа заставило её независимое сердечко дрогнуть и долго трепетать в её тщедушной трогательной грудной клетке. Порой мне чудится, словно это происходит наяву, как Светка в обольстительных грёзах представляет себе лежащего рядом с ней Леона Лякруа в её тесной тёмной коморке на чердаке второго дома (пример Юма оказался заразительным). Ах, эти французы! Какие они все сплошь заграничные, желанные и пахнет от них восхитительным иностранным дезодорантом от парижского «парфюма», от которого сладко кружится голова. Не помню, был ли тогда с нами Юра Любимцев, кажется, был, потому что я слышу его восторженный смех и вижу сияющие от счастья глаза. Стоял июнь, ещё не началось бурное таяние снегов высоко в горах, поэтому Баксан был пока ещё изумрудно прозрачен. Он обтекал широкими гладкими струями журчащей ледяной воды окатанные валуны, кое-где закручиваясь белой пузырчатой пеной, и только готовился исподтишка превратиться вскоре в бурлящий, грозный мутный поток, ворочающий с глухим стуком неподъёмные камни. Погода в тот день выдалась солнечная, безветренная, и на нижней станции «Азау» маятниковой канатной дороги скопилось множество нарядных лыжников. Они терпеливо, послушно, почти обречённо, как стадо баранов, дожидались своей очереди на посадку в подвесной, слегка качающийся, уже изрядно побитый и поцарапанный вагон, который должен был вознести их наверх, откуда можно было в который раз рвануться на лыжах с кручи вниз с неизъяснимым восторгом и щекочущим страхом. Очередь, похожая на неизвестную науке шершавую, ощетинившуюся яркими разноцветными лыжами змею, растянувшуюся на добрые десятки метров крутыми извивами внутри ограждающего лабиринта из толстых серых труб, двигалась медленно, прерывисто, порциями. К тому же очередь эта набухала за счёт проникновения в неё многочисленных друзей и знакомых. Прибывавший сверху вагон, всегда почти полупустой, как бы нехотя освобождался от немногочисленных пассажиров, покачиваясь в глубоком перронном гнезде. В это время другой вагон, заполненный до отказа, с грохотом неуклюжих, негнущихся ботинок и костяным стуком лыж о железный пол, достигал гнезда верх¬ней станции и торопился выпустить на волю нетерпеливых лыжников, спешащих в очередной раз вернуться обратно, теперь уже на лыжах по крутому склону, чтобы снова встать в длинную очередь. Нередко блатные шустрики, «косящие» под спасателей или работников канатной дороги, просачивались на посадочную площадку по отдельной щербатой служебной лестнице, создавая дополнительные пробки, удлинявшие и без того бесконечную очередь. Вид у этих «блатняков» был либо нарочито дело¬вой, либо откровенно наглый, сознающий своё якобы оправданное право проходить свободно, мимо очереди. А она, эта тупая очередь, вместо того чтобы возмутиться и потребовать от начальника канатки наведения должного порядка, провожала «счастливцев» тоскливыми взглядами и отпускала отдельные осуждающие и завистливые реплики. Нашу делегацию, вооружённую до зубов вызывающими злую зависть самыми что ни на есть заграничными лыжами, креплениями, ботинками, палками и очками, подвезли на автобусе прямо к подножию станции (обычно автобусы останавливаются и высаживают пассажиров внизу, на поляне) и провели на посадку через служебный задний проход. Завидев возвышающегося над всеми нами Василия Захарченко, большое «лошадиное» лицо которого было большинству стоявших в очереди лыжников знакомо по теле¬визионной передаче «Это вы можете», многие отнеслись к обходному маневру на¬шей живописной группы с пониманием того, что для такого большого и важного босса нет ничего невозможного. И даже стали весело и доброжелательно шушукаться. Отнеслись с пониманием многие, если не сказать все, кроме французов. У тех глаза расширились от большого иностранного удивления, но они как люди благовоспитанные безропотно подчинились странному для них советскому порядку, согласно которому живая очередь существует для всех, за исключением тех, кому можно сделать исключение в виде льготы, или преференции, по причинам, недоступным для западного понимания. Кости Фельдзера, который смог бы успокоить некстати разволновавшихся «миссионеров», с нами не было, а Вася Захарченко недостаточно хорошо владел французским языком, чтобы объяснить им доходчиво и не предвзято, что такой странный для них порядок в порядке вещей. Глава IX. Подъём на «Приют Одиннадцати» На станции «Старый кругозор» мы, выйдя из вагона, сделали небольшую остановку, чтобы дать возможность французам полюбоваться роскошной панорамой бескрайней, словно наполненной тугим морозным воздухом, бело-голубой чаши, именуемой цирком Азау. Там, вдали, берёт своё начало Баксанское ущелье, а из ледника Большой Азау вытекает бьющей тугой широкой струёй знаменитый, воспетый в песнях Баксан. Помню, как я, когда ещё работал в Терсколе, ходил смотреть, как начинается эта река. Я долго тогда двигался вверх по ущелью, легкомысленно подгоняемый азартом опасности, перепрыгивая с одного большого камня на другой, рискуя сломать ногу, пока, наконец, не достиг устья голубого ледника и остановился, заворожённый необычайным видом. Надо мной, из ледяной пещеры, напоминающей зев унылой маски древнегреческого театра, вытекала напорным потоком, или низвергающимся водопадом, полностью готовая река. Это пока ещё не был Баксан, к основному потоку предстояло чуть ниже добавиться ручьям от ледников Малый Азау и Гарабаши. Я долго стоял тогда, не смея торопиться, и отрешённо думал: как величественны эти горы, и какой долгий путь предстоит проделать этому потоку, пока он доберётся до Каспийского моря и встретится там с нашей великой матушкой Волгой. Жан Каттлен много фотографировал, а Лёша Малеинов в это время рассказывал, как в дни войны через перевал Хотю-Тау на Эльбрус пришли немцы. Как они, весело зубоскаля, прогнали пинками зимовщика и небольшой отряд красноармейцев, отобрав у них трёхлинейные винтовки Мосина, вызвавшие у немецких стрелков дивизии «Эдельвейс» жеребячий смех. По таким винтовкам нас в школе, на уроках военного дела, учили разбирать и собирать затворы. Помните: «стебель, гребень, рукоятка»? Затем мы погрузились в другой подвесной вагон, и он стал подниматься по канату к станции «Мир». И на этом длинном перегоне-пролёте было хорошо видно, как внизу, под нами, проносятся дугами, взметая фонтанирующие хвосты влажного фирнового снега, игрушечные фигурки лыжников. На станции «Мир» вышли, грохоча ботинками по качающемуся вместе с вагоном рифлёному железному полу, и, миновав промежуточную заснеженную площадку, пересели на кресельную канатную дорогу чехословацкого производства. Эту дорогу я втихомолку считал «своей», так как приложил немало усилий для того, чтобы приобрести её за счёт средств Центрального Совета по туризму без соответствующего лимита Госплана и, что самое поразительное, без соответствующей предварительной топографической съёмки трассы и геологических изысканий в местах установки стальных опор. Но это совсем другая история, о ней надо рассказывать отдельно. Может быть, я это когда-нибудь сделаю. После кресельной канатки мы пошли пешком. Я тогда был полон сил и считал себя завзятым горовосходителем, для которого подъём на Эльбрус привычное дело, нечто вроде лёгкой прогулки, и даже немного бравировал этим, нелепо стараясь суетливо забегать вперёд. Однако моё хвастовство без слов вскоре было наказано, когда я, часто дыша, заметил, с какой лёгкостью идут по крутой снежной тропе французы. Особенно меня поразил Жиль де ля Рокк, которого уже тогда нельзя было назвать молодым человеком. Он шёл ровно, не останавливаясь и не сбивая шага, ставя ногу всей подошвой ботинка на крутой склон, что называется, в лоб, и время от времени обменивался со своими коллегами по миссии короткими репликами. Правда, французы двигались налегке, кроме своих лыж, они несли полупустые лёгкие рюкзачки, а мы, сопровождавшие их «аборигены», пёрли бывавшие в переделках пухлые альпинистские рюкзаки, набитые продуктами и термосами с горячими напитками, но это служило слабым оправданием моей одышке. Перед последним, особенно крутым «взлётом» на подходе к «Приюту Одиннадцати», чтобы доказать себе, что я ещё полон сил и «ого-го», я забрал рюкзак у Лёши Малеинова, который начинал на ходу засыпать, и пошёл с двумя рюкзаками – один на спине, другой на груди, – дыша, как загнанная лошадь. Светка Шевченко пыталась мне помочь, но я упрямо карабкался вверх, убегая от неё. Когда я достиг цели, то понял, что сил у меня больше не осталось и все мои усилия сосредоточились только на одном: не упасть и продолжать, стиснув зубы, стоять на дрожащих ногах. Вскоре пришли гурьбой французы, оживлённо переговариваясь и показывая большим пальцем, что всё «о,кей». За ними подтянулись Лёша Малеинов, Вася Захарченко и Славка Ермаков. Разгорячённые долгим подъёмом в гору, мы не сразу заметили, что внутри похожего на тупорылый дирижабль здания «Приюта» стоял жестокий затаившийся ледяной холод и царил глубокий могильный сумрак, из-за которого было почти не видно, как наше дыхание превращается в клубы тугого морозного пара. Оказалось, что протянутая на деревянных опорах по заснеженному льду линия электропередачи от «Ледовой базы» где-то порвана движением ледника, и её пошли чинить альпинисты, не имеющие в этом деле никакого опыта, а электрика вызвали по рации, и когда он придёт – неизвестно. Смогут ли завести запасной дизель-генератор, тоже неизвестно, так как вряд ли удастся откопать в глубоком снегу бочки с соляркой. Все, конечно, очень обрадовались, так как это напоминало настоящее приключение с неизвестным и рискованным концом, и стали срочно, чтобы напрочь не замёрзнуть, одеваться, вытаскивая из рюкзаков всё, что имело отношение к тёплой одежде. Однако в это время вернулся начальник «Приюта Одиннадцати» (не помню, возможно, то был Володя Кудинов), ходивший по каким-то своим делам на «Ледовую базу». Он живо принёс из кладовки несколько керосиновых ламп с раздутыми в боках стёклами и провёл нас на второй этаж в столовую, где имелась голландская печь. Вскоре в ней загудели, постреливая искрами, горящие поленья, а на столах засветились лампы, с аппетитом пожиравшие жирный керосин из прикрученных или раскрученных фитилей внутри сильно закопченного лампового стекла. На стенах и потолке заметались фантастические тени, напоминавшие странные призраки. Все сгрудились возле печи, задышавшей живительным теплом, подставляя ей озябшие руки. Светка Шевченко проворно извлекла из наших рюкзаков термосы с горячим сладким кофе со сгущенным молоком, пакеты с заготовленными ещё внизу, в Терсколе, бутербродами с пахучей ветчинно-рубленой колбасой и пикантным сыром, все разобрали наполненные кружки, и важные международные переговоры в полутьме начались. Глава X. Важные переговоры на высоком уровне Вася Захарченко предоставил слово мне как техническому специалисту, представлявшему интересы Федерации горнолыжного спорта СССР. Говорить складно, не теряя содержательной нити, для меня всегда было большой проблемой. Признаюсь, я не умею выступать, когда на меня смотрят десятки глаз, и всё время теряюсь в поисках наиболее подходящего слова, которое следует произнести вслед за только что произнесённым. Поэтому часто мекаю, бекаю и произвожу, судя по всему, впечатление умственно неполноценного человека, потому что «аудитория» никогда не замирает в тишине, слушая мою сбивчивую речь, но всегда неуважительно гудит, о чём-то переговариваясь. Я часто думаю, что это обо мне, и ещё больше теряюсь. На этот раз меня выручает темнота, и я не вижу устремлённых на меня глаз, к тому же их совсем немного. Я стараюсь говорить медленно, короткими фразами, с использованием простых и понятных слов, после каждого предложения делаю умышленную паузу, чтобы дать возможность Васе Захарченко перевести мою речь на французский язык, хотя бы частично понятный этим хорошим, но бестолковым французам. Если коротко, я предлагал французской миссии рассмотреть вопрос о строительстве на Кавказе за счёт своих средств высокогорных гостиниц и канатных дорог с таким расчётом, чтобы самим же эти объекты эксплуатировать на протяжении ряда лет, дабы окупить с лихвой собственные затраты и получить соответствующую прибыль. А по истечении оговоренного срока передать объекты для дальнейшей эксплуатации советской стороне на безвозмездной основе, продемонстрировав этим на деле дружбу народов. Я не знал, как такая форма коммерческого взаимодействия называется, но на всякий случай назвал её концессией, наивно полагая, что это красивое иностранное слово придаст моему предложению необходимую убедительность и основательность. Французы слушали внимательно, время от времени потягивая из кружек горячий кофе со сгущённым молоком, который им подливала из термосов Светка Шевченко. Говорили мы долго, среди знакомых слов часто выскакивали слова, которые для нас были тогда непривычными, такие, например, как «совместное предприятие», «протокол о намерениях», «инвестиции» и тому подобные, но мы делали вид, что всё это нам понятно, и с умным видом кивали головой. От потрескивающей горящими дровами печки, от проникавших в желудки глотков горячего кофе и от жара непривычных переговоров на непривычной высоте в полутёмном зале озябшие тела «заговорщиков» стали согреваться; некоторые из участников даже начали потихоньку раздеваться. Когда я иссяк умными и не совсем понятными мне самому терминами из области международных экономических отношений, ответное слово взял Жиль де ля Рокк. И вот тогда-то я впервые услышал это странное слово «СКИЖ». Жиль сказал, что зимой следующего года состоится очередная встреча клуба в Куршевеле, куда он приглашает меня и Васю Захарченко. «И всех остальных», – добавил он после некоторой паузы, которая сразу дала понять, что добавление носит светский характер. И где он сможет, что называется, на практике ознакомить нас с достижениями французской стороны в горном курортном строительстве и в первую очередь с новейшими подъёмниками известной фирмы «Помогальского», успешно конкурирующей с не менее известным австрийским «Доппельмайером». В тот момент я не придал этому приглашению особого значения, приняв его за обычную формулу иностранной любезности без особенных последствий. В этом меня убедила, конечно, и красноречивая пауза. Я не мог тогда предположить, чем это приглашение может для меня обернуться. Ближе к полуночи, когда все захватывающие дух заманчивые перспективы обрели прозаическую словесную форму и многие из участников переговоров стали откровенно зевать, рискуя вывихнуть скулы, Володя Кудинов провёл всех нас на верхний третий (элитный) этаж, выдав каждому по холодному вонючему ватному спальному мешку, не раз побывавшему в употреблении (у нас это называется БэУ), и по два тонких байковых одеяла, пахнувших лежалостью и плесенью. Там, в маленьких тёмных комнатках-кубриках, с деревянными нарами, на нас снова дохнуло морозным разреженным воздухом. Казалось, холод пронизывал тело насквозь, как говорят в таких случаях, до мозга костей. Я забрался в спальный мешок, накрылся поверх одеялами, застегнул изнутри длинную застёжку-молнию, с трудом повернулся на бок, закрыл глаза, но так и не смог заснуть до утра, прислушиваясь с раздражением и безнадежностью к могучему храпу лежавшего рядом со мной Василия Захарченко. Утро встретило нас ослепительным солнцем. Без темных защитных очков невозможно было смотреть на открывшийся перед «Приютом Одиннадцати» фантастический вид. Поднявшийся накануне вечером сильный ветер, грозно гудевший всю ночь напролёт в дребезжавших растяжках, недовольный тем, что ему никак не удаётся снести обтекаемое здание «Приюта», улетел куда-то прочь, уступив место ласковому безветрию. Напротив «Приюта», через невидимое отсюда глубокое Баксанское ущелье, свободно раскинулась роскошная панорама Главного Кавказского хребта. Лёша Малеинов показывал пальцем на казавшиеся вдали легкодоступными заснеженные скальные зубцы, тающие в лёгкой голубой дымке, и перечислял заманчивые названия грозных вершин. Вылизанные ночным ветром необозримые снежные поля Эльбруса, ниспадавшие мягкими увалами в сторону лежавшего внизу Баксанского ущелья, сверкали мириадами лучистых звёздочек и манили жадный взгляд лыжника, обещая поистине райское наслаждение. Не хотелось уходить от этого великолепия, и казалось, что можно стоять и смотреть, стоять и смотреть, стоять и смотреть до бесконечия. А Жан Каттлен всё фотографировал и фотографировал, не чувствуя, как коченеют его побелевшие скрюченные пальцы. Кто-то всех посчитал пальцем, оказалось, что вместе с Володей Кудиновым нас у входа набралось одиннадцать душ. Это вызвало большое оживление, и было воспринято как знак судьбы и хорошее предзнаменование. Наскоро позавтракав, мы покинули холодный «Приют Одиннадцати», пристегнули лыжи и выстроились нетерпеливой шеренгой на узкой полке перед входом, готовясь к стремительному спуску по пологим, как нам сверху казалось, фирновым склонам. Малеинов показал палкой направление и предупредил, чтобы мы не уклонялись в сторону, дабы не попасть к крутым «Бараньим лбам» и не угодить в трещину. Глава XI. «Долина химер» и прощание с Кабардино-Балкарией Я вспомнил, как я в первый раз поднимался от «Ледовой базы» на «Приют Одиннадцати», когда только что приехал на работу в Терскол, и мне перед этим знающие люди сказали, чтобы я не отходил от тропы, обозначенной вешками, дабы не провалиться в трещину. А я легкомысленно кивал, улыбаясь, как бы говоря: «Да-да, конечно, я понимаю, что надо быть предельно осторожным». Но я тогда не мог себе представить, что такое на самом деле трещины в леднике, они мне казались похожими на трещины в старой штукатурке. И лишь потом, уже долгое время живя в Терсколе, я узнал, что такая трещина может измеряться в ширину многими метрами и уходить в глубину на всю толщину ледника, достигая порой километра. А сверху такая трещина прикрыта снежным мостом, который может с грохотом обрушиться в любую минуту, иногда даже от громкого крика. И если на таком мосту оказался человек, особенно хороший, то я этому человеку не завидую, но, напротив, искренне ему сочувствую и представляю себе с содроганием, как он, объятый смертельным ужасом, летит в пропасть. Лёша начал спуск первым в своей привычной для него высокой стойке, используя приём, называемый лыжниками полуплугом, и все долго смотрели ему вслед, опершись подмышками на лыжные палки, как бы повиснув на них. Со стороны можно было подумать, что стоявшие «на старте» лыжники оценивают его старомодную технику спуска. Но на самом деле они нетерпеливо ждали, когда этот знаменитый альпинист спустится на достаточное расстояние, чтобы можно было стремительно ринуться ему вдогонку по наклонному гладкому фирновому полю, взметая снежные хвосты задниками послушных лыж в красиво сопряжённых дугах попеременных поворотов. За ним медленно, неуверенно, широко раскинув руки с крепко зажатыми в них палками, словно собираясь обнять весь Главный Кавказский хребет, тронулся громоздкий Вася Захарченко. Он демонстрировал классическую технику «чайника», готовый немедленно свалиться на бок, как только возникнет малейшая угроза, что лыжи поведут себя непослушно и неконтролируемо, как своенравные скакуны, утратившие вдруг строгие поводья опытного наездника. А Жан Каттлен всё щёлкал и щёлкал своей камерой. Когда Лёша достиг «горизонта», вслед ему устремились французы, а мы, оставшиеся на старте «аборигены», с восхищением смотрели, как они красиво выписывают дуги на снегу, и, конечно, больше всех остальных нас интересовал чемпион мира Леон Лякруа. Мы по достоинству оценили его превосходную лыжную технику, его почти идеальную змейку, и нам даже показалось нахально, что мы тоже так «могём». Это придало нам духу, и я, Славка Ермаков, Юра Любимцев и Светка Шевченко с гиканьем бросились вниз, шипя лыжами по фирну, стараясь не налетать друг на друга в порыве неукротимого восторга, сожалея лишь о том, что нам мешали пока ещё достаточно пухлые рюкзаки с остатками провизии. Мне приходилось останавливаться, чтобы перевести дух: не хватало кислорода мышцам ног, сбивалось дыхание, давали о себе знать разреженный воздух высоты и долгая бессонная ночь. Но всё равно было очень здорово и радостно, как в детстве. После того, как мы нагнали всех остальных, Лёша Малеинов показал лыжной палкой далеко вниз и влево, куда следует ехать дальше и объяснил, что предстоящий отрезок спуска носит название «Долина химер». Никакой долины, мы, конечно, не увидели, это был довольно крутой и извилистый путь между торчавшими из снега чёрными скалами, напоминавшими при болезненном воображении некие фантастические изваяния. Но спуск был действительно восхитительный. Часто он мне снится, и во сне моя лыжная техника больше похожа на лихой полёт, когда тело становится невесомым, дыхание не сбивается, и ноги не наливаются свинцом. Но самым радостным впечатлением, сохранившимся в моей памяти о том спуске, остаётся совершенно неизъяснимый восторг, вызванный неожиданным падением Леона Лякруа, забившего в «Долине химер», выражаясь языком счастливых лыжников-любителей, великолепного «гвоздя». О, как мы тогда хохотали, а знаменитый чемпион мира, в своей неизменной, подаренной ему накануне сванской шапочке, снисходительно и немного растерянно улыбался, сам радуясь тому, что доставил своим непредвиденным падением такое ребяческое удовольствие наивным советским друзьям. По мере того, как мы спускались всё ниже и ниже, солнце пригревало всё сильнее, снег становился всё более рыхлым, всё чаще стали попадаться каменистые проплешины, лыжи начинали уставать и становиться непослушными. Наконец мы достигли с применением приёма, называемого боковым соскальзыванием, совсем раскисшую чашу «Нового кругозора», в центре которого, в самом низу, рядом с «домиками сумасшедших», нас ждал тягач на гусеничном ходу. Через час мы уже были в Терсколе, сожалея лишь о том, что всё так быстро кончилось. Забегая вперёд, скажу, что Эльбрус произвёл на наших французов неизгладимое впечатление, во-первых, своими грандиозными масштабами (по сути дела, это не просто большая гора, а целая горная страна), а во-вторых, возможностью круглогодичного лыжного катания, что, по их мнению, создавало для этого района особый коммерческий интерес. Лёша Малеинов подогрел этот интерес дополнительно живыми рассказами о том, какие необозримые просторы открываются на северных склонах Эльбруса, и я видел по отдельным приметам (горящие глаза, выразительная мимика), что французы, ещё не видя других мест, которые мы им собирались показать, уже заранее поставили в своих оценках Эльбрус на первое место. Дальнейший вояж по Кавказу представляет собою не менее забавное приключение, чем поездка в Приэльбрусье и подъём на «Приют Одиннадцати», но к СКИЖу он, по сути дела, не имеет прямого отношения, поэтому я упомяну о нём лишь вскользь. Из Кабардино-Балкарии нашу смешанную советско-французскую делегацию переправили на чёрных лоснящихся «Волгах» и неизменном «Рафике», сопровождаемых милицейскими машинами с мигалками, к административной границе Ставропольского края, где нас уже ждали с нетерпением очень похожие и так же приветливо и строго лоснящиеся автомобили с радостно улыбающимися представителями солнечной Карачаево-Черкесии. Мы пересели из одних машин в другие, обе автомобильные группы синхронно и лихо развернулись, словно в каком-нибудь советском фильме, где показывался молчаливый обмен наших умных и храбрых разведчиков на «ихних» трусливых и глупых шпионов. Посигналив друг другу на прощание квакающими клаксонами, группы машин разъехались, набирая скорость, в разные стороны: одни в направлении Нальчика, другие – Пятигорска. Глава XII. Приглашение во Францию и своеобразный юмор вождя Бегло рассказывать о таких поистине райских местах, как Домбайская поляна и Архыз я не могу. Мне становится не по себе, словно я совершаю предательство, но, увы, этого требуют законы неопределённого жанра сумбурных воспоминаний, поэтому я всего-навсего лишь скажу, что мы показали французам и Домбай и Архыз и вскоре перелетели на надёжных крыльях Аэрофлота из Минеральных Вод в Адлер. Откуда на вертолёте совершили обзорный облёт Красной Поляны с посадкой в районе озера Кардывач. К этому времени французы уже притерпелись (точнее смирились) к практически повседневным коньячно-шашлычным возлияниям, у многих из них, как мне казалось тогда, появились нехорошие мешки под глазами, а их приятные заграничные лица налились подозрительной одутловатостью. Но они, надо отдать им должное, не утратили свойственной им профессиональной зоркости, вместе с национальным чувством юмора, и смогли по достоинству оценить природные возможности кавказских заповедных мест и в первую очередь, конечно, лесистые склоны хребта Аибга с возможным выкатом будущих лыжных трасс на безымянное плато. Как мне стало известно в дальнейшем, второе место по их оценочной шкале заняла Красная Поляна. Много лет спустя, туда приедут уже другие французы, тоже хорошие ребята, которые будут без устали лазать по горам, летать на вертолёте, спускаться на лыжах и найдут много замечательных мест, в том числе то самое плато, которое называлось «Роза-хутор». Эти новые французы полностью подтвердят выводы своих предшественников-земляков об исключительной привлекательности Красной Поляны, этого удивительного, спрятанного в горах, роскошного заповедного уголка. А ещё через ряд лет Международный Олимпийский Комитет неожиданно изберет Красную поляну местом проведения XXII Зимних Олимпийских игр. В этом решении, показавшимся многим критически настроенным людям несколько странным и даже подозрительным (зимние соревнования в субтропиках!), не последнюю роль, на мой взгляд, сыграла особая щедрость российской делегации, возглавляемой самим президентом страны. Никто не скупился на обещания, дорогие подарки, традиционные угощения и то, что хотелось бы кое-кому назвать модным словом «коррупция», если бы не милая, немного дикарская, особенность государственного устройства огромной европейско-азиатской страны. И, конечно же, без всяких сомнений и преувеличений, великой, как никакая другая. Советский Союз (а теперь и Россия) всегда отставал в развитии горнолыжного спорта от большинства стран, за исключением, может быть, тех, где зимой не бывает снега в принципе. И я всегда говорил, что мода на горные лыжи у нас возникнет лишь тогда, когда ими заразятся сынки членов Политбюро. Я не мог предположить тогда, что развитие многих видов спорта в нашей непредсказуемой и, снова разумеется, великой стране будет напрямую зависеть от спортивных пристрастий первых лиц государства, владеющих, как у нас издревле повелось, неограниченным административно-финансовым ресурсом. Это лишний раз доказывает, что первое лицо в современной России не только просто лицо, но ещё и голова. Однако на этом можно закончить не вполне обоснованные и рискованные измышления и вернуться ненадолго к французской миссии на Кавказ в 1972-ом году. После посещения Красной Поляны французы вернулись к себе во Францию, а мы, их сопровождавшие в поездке по Кавказу: Николай Латышев, Василий Захарченко, Вячеслав Ермаков и я – в Москву. Не помню уж точно, через неделю или через две, а может быть, даже через месяц пришло на кремовой тиснёной бумаге верже заграничное письмо от французов на имя Латышева. В этом письме, подписанном Жилем де ля Рокком и Константином Фельдзером, высказывались слова искренней благодарности за незабываемую (волшебную!) поездку в Приэльбрусье, Домбай, Архыз и Красную Поляну и выражалась надежда на дальнейшее плодотворное сотрудничество, основные направления которого были предварительно оговорены на совещании в высокогорном отеле «Приют Одиннадцати». Я не могу достоверно утверждать, что, получив это письмо, Николай Филиппович наложил полные штаны, но в том, что он был потрясён, я не сомневаюсь. Из этого письма он впервые узнал, о каких коварных замыслах говорилось на склонах Эльбруса, чем это могло грозить стране и ему лично. Он тут же поспешил к председателю Центрального Совета по туризму Абукову, а тот сразу же отправился к Николаю Николаевичу Романову. Как и всякий большой начальник, Николай Николаевич был личностью незаурядной. Это сразу бросалось в глаза любому, кто попадал к нему в кабинет. Романов имел высокий лоб, большую, блестящую, как начищенный толчёным кирпичом самовар, лысину, густую седину на тех местах, где упрямо продолжали расти волосы по обводу затылка, тонкий хищный нос с напряжёнными ноздрями, пронзительный, почти не моргающий взгляд сквозь дорогие очки и тонкие губы «в ниточку», что придавало его облику особую административную строгость. Я не раз по делам службы бывал у него в кабинете, но ни разу не видел, чтобы он улыбался. Как и всякому большому начальнику, ему суждено было пройти через горнило, и это горнило было знаменательным и даже отчасти почётным. И хотя к СКИЖу оно прямого отношения не имеет, меня всё же так и подмывает о нём рассказать. Самым заметным испытанием в этом горниле стали XV Олимпийские игры, которые проводились в Хельсинки в 1952 году. Это были первые Олимпийские игры, в которых принял участие Советский Союз – великий победитель в войне с фашизмом. Советскую спортивную делегацию в финскую столицу возглавил председатель Спорткомитета СССР Николай Николаевич Романов. То были годы, когда холодная война между двумя мировыми политическими системами всё более разгоралась, и она обрела свои наиболее зримые и болезненные формы в соревновании между советскими и американскими спортсменами. Сталин внимательно и ревниво, практически ежедневно, следил за тем, как количество золотых, серебряных и медных медалей, завоёванных спортсменами США, всё весомее и ниже опускало чашу весов проклятого «запада», а чаша главной страны социалистического лагеря в это время легковесно ползла и ползла вверх. Когда советская спортивная делегация возвратилась на родину, уныло привезя с собой «позорное» 2-ое место в неофициальном командном зачёте, руководитель делегации Романов Николай Николаевич и первый секретарь ЦК ВЛКСМ Михайлов Николай Александрович были срочно вызваны на ближнюю дачу Сталина в Кунцеве. В скромном вестибюле (она же в данном случае приёмная) их встретил неизменный личный секретарь Генерального секретаря ЦК КПСС Александр Николаевич Поскрёбышев, маленький лысый человечек с умным лицом и утомлённым взглядом глаз неопределённого меняющегося цвета. Он молча указал прибывшим на мягкий кожаный диван и неслышными шагами удалился в одну из таинственных комнат. Романов и Михайлов присели на краешек дивана, не рискуя занять на нём более удобное положение для своих напряжённых тел и не решаясь переговариваться между собой. Сидели они так, молча, достаточно долго, каждый про себя перебирая в уме ужасные кары, которые неизбежно должны были на них обрушиться. Всё это я слышал из уст самого Николая Николаевича, когда однажды мне довелось присутствовать вместе с Абуковым на одном из рабочих совещаний. Ближе к ночи (хорошо известно, что Иосиф Виссарионович имел милую привычку работать по ночам) одна из массивных дубовых дверей тихо отворилась, и в приёмную вышел Сталин в своих обычных мягких сапогах. Романов и Михайлов тотчас торопливо встали по стойке «смирно», опустив головы, не решаясь взглянуть на грозного вождя, всем своим видом показывая, как им безмерно стыдно за позорный провал советских спортсменов и как они глубоко сознают свою огромную персональную вину. Как известно, наряду с другими выдающимися качествами, вождь обладал особым чувством юмора, от которого у многих по спине бегали мурашки, вызывая смертельный озноб. Сталин постоял, постоял, молча разглядывая провинившихся, сравнительно молодых функционеров, потом с ярко выраженным, характерным для гения, кавказским акцентом тихо произнёс: – Ну что ж. Как видно, придётся вас расстрелять. – Повернулся и скрылся за дверью, из-за которой несколько минут тому назад вышел. Романов и Михайлов продолжали стоять столбом. В эти минуты каждый из них на свой лад прощался с показавшейся им такой короткой жизнью. – Как долго мы так стояли, – рассказывал Николай Николаевич Абукову, – я, конечно, не могу вспомнить. Возможно, час или два. Помню только, как у меня начали подкашиваться ноги. В это время вышел Поскрёбышев и спросил: «Что же вы стоите, товарищи? Садитесь, прошу вас». Подождал, пока мы присядем на диван, и ушёл. И вот, – продолжал Николай Николаевич, – мы с Михайловым просидели молчаливо на этом диване всю ночь напролёт. И ждали, когда кончится эта нестерпимо долгая ночь, и за нами придут. Именно тогда я и стал таким, как сейчас, – он ухватил щепотью остатки своих истончённых белоснежно-седых волос и отодвинул их от висков. – Утром пришёл Поскрёбышев и отпустил нас домой. Много лет спустя (к тому времени мои странные игры со СКИЖем уже задвинулись вглубь годин) я встретил на улице Воровского дряхлого старика с палочкой, на которую он опирался, с трудом передвигая ноги. Это был Романов Николай Николаевич. Я подошёл к нему и поздоровался. Если бы видели, какой радостью засветились вдруг его бесцветные, потухшие, провалившиеся в глазницы под седыми насупленными бровями глаза. В них читалось удивление и радость, что кто-то его помнит и даже узнаёт на улице. Он расспросил меня, кто я такой и откуда его знаю. Я пытался ему напомнить о ВЦСПС, Центральном Совете по туризму, о миссии французов на Кавказ, но он ничего не помнил. Мне стало нестерпимо жаль его. Мы расстались, я шёл и думал: как быстротечна жизнь и как глубоко были правы древние римляне, которые напоминали полководцам-триумфаторам – memento mori, то есть не заносись сильно, помни, что придётся умирать. Глава XIII. Обед в Домжуре и знакомство с Володей Ломейко Вот к этому самому секретарю ВЦСПС и пришёл с докладом о предложениях французской миссии председатель Центрального Совета по туризму Абуков Алексей Хуршудович. Романов бегло взглянул на письмо (он умел читать всю страницу текста целиком, что характерно для административных гениев) и сказал, как всегда, немногословно и веско: – Сами всё сделаем. Чай не лыком шиты. – И вернул письмо Абукову. – А что им ответить, Николай Николаевич? – Письмо адресовано Латышеву, вот пусть он и отвечает. – Понятно, Николай Николаевич. Вот такой финал получила миссия французов на Кавказ. Мы с Васей Захарченко, конечно были расстроены, зато вскоре от Жиля пришло письмо, в котором он официально приглашал меня и Васю принять участие в очередной встрече СКИЖа, которая должна была состояться в Куршевеле. Сначала я воспринял это скептически и принял за обычную формулу заграничной вежливости. Какой к чёрту СКИЖ, думал я! К журналистике я не имею никакого отношения, не знаю ни одного иностранного языка, и вообще не стоит забивать себе голову всякой чепухой. Однако, как всегда бывает в таких случаях, где-то в таинственных глубинах головного мозга, в так называемом подсознании, возник зародыш страстного желания поехать во Францию. И покататься на лыжах в горах, в заветных Альпах, где полно подъёмников, где снег не изрыт буграми, как у нас на Чегете, потому что за состоянием склонов там неустанно следят похожие на жуков-скарабеев трудолюбивые ратраки. И попробовать чудного французского вина. И насладиться знаменитой французской кухней, узнать, что такое спаржа, артишоки и устрицы. И накупить заграничных шмоток. И вообще посмотреть на эту загадочную заграницу, куда все хотят попасть. И этот коварный зародыш соблазна стал расти и раскачивать сознание, как килевую лодку во время ветреной погоды, всё настойчивей стучась в кору головного мозга, будто созревший цыплёнок в яйце клюёт скорлупу, стремясь выбраться на волю. Мы ошибаемся, когда думаем, что нашими поступками руководит сознание. Ничего подобного, подсознание – вот наш истинный кормчий. Там, там, в непроглядной глубине, под коркой, рождаются фантазии, бродят безумные желания, кипят страсти, а кора нужна только для того, чтобы найти приличное оправдание поступкам, утихомирить совесть и придумать мирную технологию для сомнительных деяний. Я долго сдерживался, но потом всё же позвонил Васе Захарченко и задал ему убийственный вопрос, чтобы сразу припереть его к стенке: – Василий Дмитриевич, пламенный привет! Давненько вас не видел и не слышал. Как поживаете? – Спасибо, ничего. Приезжай в Домжур, вместе пообедаем. Я тебя познакомлю с одним хорошим человеком, его зовут Володя Ломейко. Меня всегда занимала довольно примитивная мысль: есть ли такие внешние признаки человеческого лица, по которым можно безошибочно определить характер человека, его умственные способности и вообще душевные качества ещё до того, как он начнёт произносить слова? То есть можно ли сделать заключение о человеке по его внешнему виду? Не раз мне приходилось слышать от знающих людей и читать в умных книгах, что если у человека выдающийся и крутой подбородок, то этот человек наверняка волевой. Если у человека большие и «правильные» уши с висячими мочками, то их обладатель почти наверняка отличается незаурядным музыкальным слухом. Если у мужчины длинный и крупный нос, то это может привлекать специфическое внимание страстных женщин, падких на эротические мечты и желающих воплотить их в жизнь. Если у человека большой и чистый лоб (так называемый «сократовский»), то можно не сомневаться в его остром уме. Ну и так далее. Но часто эти приметы не подтверждались при относительно близком знакомстве с незнакомцем. Но всё же что-то же есть такое, а что именно, я до сих пор не понимаю. При первом же взгляде на Володю Ломейко я понял, что это человек незаурядный. «И почти наверняка хороший!» – решил почему-то я. Он ещё только мельком взглянул на меня, а я уже уловил его внимательный оценивающий взгляд. Как я понял из дальнейшего разговора, он являлся претендентом на роль руководителя советской делегации, которую комплектовал Союз журналистов СССР для поездки в Куршевель. Я не знал тогда, что Володя окончил МГИМО, но как это ни смешно звучит, по его внешнему виду ему, из советского набора штампов, можно было присвоить только одну профессию – дипломат. И я тогда не ошибся: со временем он станет советским послом по особым поручениям. А пока, сидя за столиком в ресторане «Домжура», уплетая «цыпленка табака», запивая его холодным «Жигулёвским» пивом, одновременно непринуждённо болтая о том о сём, мы придумывали, под каким благовидным предлогом можно было бы предложить Секретариату Союза журналистов мою скромную персону для включения её в состав делегации, направляемой в Куршевель. Принимая во внимание при этом, что желающих прокатиться на халяву за границу среди настоящих журналистов, умеющих хотя бы немного кататься на горных лыжах, было хоть отбавляй, или, что называется, пруд пруди. Но в задачу Володи входил не просто подбор журналистов-лыжников, для него важно было подобрать хороших людей. Вася Захарченко считал меня таковым и настойчиво рекомендовал ему мою кандидатуру. Я обратил внимание, с какой явно не дипломатической жадностью, чуть ли не рыча от удовольствия, как дикий прожорливый зверь, ел Володя Ломейко. Значительно позже я узнал, что он, оказывается, был малолетним узником жестокой блокады Ленинграда во время Великой Отечественной войны и по счастливой случайности, вместе с другими детьми, которым повезло больше многих остальных, оставшихся в блокадном Ленинграде, был вывезен из голодного осаждённого города по льду Ладожского озера, единственной тогда дороге жизни. С тех пор и до конца жизни Володя не мог избавиться от этой «звериной» жадности при виде самой обычной еды, не говоря уж о знаменитом ресторанном «цыплёнке табака». – Значит так, – говорил Володя Ломейко, проглатывая почти не жуя, кусок цыплёнка, которого он рвал испачканными в жёлтом жире руками, –ты, Вася, пишешь письмо от имени Федерации спорта, что председателю комиссии по канатным дорогам необходимо ознакомиться с французским опытом строительства в горах, а также продолжить начатые переговоры во время пребывания французской миссии на Кавказе. Это первое. Второе – надо написать правильную характеристику. Ты когда-нибудь где-нибудь печатался? Признавайся, – обратился Володя ко мне. – Когда работал в Домбае, пару раз печатались мои заметки о строительстве базы отдыха и горнолыжного спорта в ставропольской газете, за что тогдашний первый секретарь обкома Карачаево-Черкесии Лыжин Николай Михайлович обозвал меня болтуном. И один раз Светлана Жильцова пригласила меня на телевидение для интервью, – добавил я неуверенно. – Студия размещалась на Шаболовке, там, где стоит Шуховская башня. И я тогда что-то лепетал маловразумительное. – Так это прекрасно! – воскликнул Володя. – А ты говоришь, что не имеешь никакого отношения к журналистике. Да ты просто ас журналистского цеха. Таких ещё поискать надо. В характеристике напишешь: «Неоднократно выступал в печати и по центральному телевидению». Организацию письма от Союза журналистов на имя твоего шефа Бориса Ивановича Стукалина, я немного с ним знаком, я беру на себя. Только учти, что по закону советской инициативы все первоначальные тексты ты должен писать сам. Существовало тогда такое негласное правило: тебе нужна хорошая характеристика, пиши её сам, а мы, кто должен её подписывать (или визировать), посмотрим, если нужно, подправим – и дело в шляпе, и нос в табаке. Глава XIV. Владимир Ломейко Как выяснилось позже, сам Володя Ломейко на горных лыжах не умел кататься, как говорится, в принципе, зато был умница, голова, настоящий журналист-международник и в совершенстве владел немецким языком. И, кажется, ещё шведским. В МГИМО ведь изучали два языка. Зато моё умение кататься на лыжах, как мне нахально казалось тогда, плюс персональное приглашение от почётного президента клуба Жиля де ля Рокка, до некоторой степени уравнивало наши шансы попасть в Куршевель. В дальнейшем мы с Володей, если и не подружились в полном понимании этого хорошего слова, хотя, не скрою, мне бы этого очень хотелось, но познакомились достаточно близко. Я бывал у него дома в высотке на Котельнической набережной; навещал его в Первой градской больнице, когда ему сделали там аортокоронарное шунтирование; вместе с ним и его милой женой Ольгой мы отдыхали и лечились как-то весной в роскошном крымском санатории «Ай-Даниль» и даже сидели за одним столиком в столовой; посещали в «кремлёвке» одного и того же доктора кардиолога Виктора Фёдоровича Ликова, который обещал нас излечить от хронического бронхита и в этом, надо отдать ему должное, довольно преуспел. В особенности в отношении меня. Помимо чисто научного интереса мы представляли для него интерес в некотором роде меркантильный, в то время всё было дефицитом: я доставал ему книги, а Володя через свою жену-искусствоведа – билеты на закрытые просмотры иностранных фильмов в Доме кино. А однажды, перед поездкой в Англию на очередную встречу СКИЖа, целую неделю мы жили вдвоём с Володей в пропахшей кошкой, захламлённой квартире Лёши Малеинова в Терсколе, временно пустовавшей – Лёша на это время ездил в гости к своему старому другу Францу Дёберлю в Австрию. Володя тогда предпринял, увы, безуспешную попытку овладеть азами слаломной техники и нанял даже для этого инструктора из турбазы Министерства обороны, чтобы не обременять своих друзей тренерской работой и не мешать им свободно кататься в своё удовольствие во время короткого отпуска. По утрам я варил на электрической плитке овсяную кашу с тёртой морковкой, по паре яиц всмятку каждому и наливал густой айран, который сваливался в стаканы дрожащими кусками этаким белым студнем. Володе этот напиток очень нравился, и он никогда не забывал мне напомнить: – Ты сходил за айраном, старик? И если я видел, что большая трёхлитровая банка уже почти пуста, я сливал в кастрюльку остатки, тщательно мыл банку и семенил по морозцу в соседний дом к знакомым местным жителям. Это был Ахмет, вернувшийся на свою малую родину из Казахстана, куда по приказу Сталина был вывезен в своё время вместе со всем остальным «народом-предателем», и его жена Наширипхан – тихие добрые балкарцы, которые хорошо знали меня по тем годам, когда я работал в Терсколе. Моя бывшая жена покупала у них шелковистую шерсть «серебрянку», чтобы вязать из неё шапки на продажу. А я частенько привозил тогда из Москвы для их сопливых детишек игрушки и кое-какую одежонку. И они всегда щедро накладывали мне из укрытой овечьими шкурами бочки, стоявшей на балконе, полную банку холодного острокислого айрана, наотрез отказываясь от какой-либо оплаты. А когда мы, таща лыжи на плече, едва передвигая налившиеся свинцовой тяжестью ноги, возвращались с Чегета, «уставшие, но довольные», домой, я готовил напиток «здоровье»: тщательно растирал чайной ложечкой в стаканах несколько толстых кружков лимона с мёдом и заливал то, что получилось, крутым кипятком. Никогда не забуду блаженного выражения Володиного лица, когда он, зажмурив глаза и вытянув губы трубочкой, шумно втягивал в себя этот обжигающий витаминный напиток. Он то и дело приговаривал, причмокивая аппетитно языком: – Ах, как хорошо, старик! Прямо в кровь. Прямо в кровь! После этого мы, сидя за столом на кухне, обедали чем придётся, часто это была банальная яичница-глазунья с жареным луком и чёрствым хлебом. Иногда, чтобы не молчать, как в заводской столовой, я, пережёвывая тщательно пищу, задавал ему какие-нибудь злободневные «политические» вопросы. Один из них я помню, потому что мне до сих пор за этот вопрос стыдно. А тогда я многого не понимал. Я спросил его: – Володь, а чего мы, в самом деле, мучаемся с этой заграницей? Надо, мне кажется, восстановить «железный занавес», и пошли они все к чёрту! Что мы не можем сами себя обеспечить? У нас такая страна – всё есть. – Мне нравится, старик, что ты задаёшь этот вопрос, после того как пару раз участвовал в заграничных поездках по приглашению СКИЖа. Это говорит в твою пользу, но не делает тебе чести. Я стушевался и покраснел оттопыренными ушами, поняв, что сморозил очередную глупость. А Володя, вместо того чтобы назвать меня откровенно и честно круглым дураком, поспешил меня тактично утешить: – Да ты не расстраивайся, старик! Такая точка зрения бытует и на самых верхах. Она очень распространена, ибо соответствует менталитету советского человека, для которого, как говаривал один мой приятель – да ты его знаешь – Эдик Розенталь, наиболее характерными признаками идиотизма являются такие явления, как «кое-какство» и «как-нибудьство». После обеда Володя укладывался на Лёшину скрипучую кровать «вкусить» послеобеденного сладкого сна. Сбоку к нему пристраивалась, громко мурлыча, блохастая кошка Каташка. Володя успевал её несколько раз погладить, перед тем как провалиться в сон. А я отправлялся в бассейн на турбазу Министерства обороны, где проплывал брассом свой положенный километр, чтобы с тупым упорством выполнять программу физического совершенствования. Я был наивен и полагал, что это очень важно, для того чтобы на меня обращали внимание красивые девушки, а я бы мог этим бессовестно пользоваться для своего удовольствия. Это было незабываемое счастливое время, когда казалось, что жизнь будет длиться вечно и что всё ещё впереди. А потом, когда почти приключенческая история со СКИЖем, которую я тщетно пытаюсь рассказать интересно и складно, для нас окончательно завершилась, Володя Ломейко вместе с женой Ольгой уехал работать в Париж каким-то важным деятелем в ЮНЕСКО, и мы с ним уже больше никогда, увы, не виделись. Но из моей памяти он не потерялся. Один раз я обратился к нему с письмом, в котором просил помочь достать редкое и, по-видимому, дорогое лекарство для моего друга, болевшего какой-то невероятно сволочной болезнью, которая называлась, точно в насмешку над здравым смыслом «солнечной аллергией». Мне казалось, что для человека, работавшего за границей, купить лекарство пара пустяков. Володя Ломейко долго не отвечал, а потом я получил от него уклончивый ответ. Когда мне самому пришлось немного поработать за границей, где приходилось экономить даже на еде, чтобы примитивно накопить деньжат на автомобиль «Лада», я понял, что был глубоко неправ. А недавно я узнал, что он умер. Умерли многие участники описываемых событий, но Володина смерть показалась мне особенно несправедливой – такой он был особенно хороший, живой и весёлый человек. Глава XV. В соответствии Писать канцелярские письма я давно уже научился в стенах Комитета по печати, не забывая при этом неукоснительно следовать «рецепту» хорошего архитектора Владимира Михайловича Маргулиса, да и человека хорошего, чего уж тут, одного из славных авторов знаменитого проекта «Базы отдыха, туризма, альпинизма, горнолыжного и конькобежного спорта в районе Приэльбрусья». Этот проект возник по инициативе секретаря обкома Кабардино-Балкарии Мальбахова, которая была поддержана Никитой Сергеевичем Хрущёвым, как шуба с барского плеча. Об остроумии Владимира Михайловича, по-моему, я уже упоминал. Он «на полном серьёзе» советовал в официальные тексты вставлять сакраментальное словосочетание «в соответствии». Например: «В соответствии с Постановлением ЦК КПСС и Совета Министров СССР…» Или: «В соответствии с решениями директивных органов…» Или: «В соответствии с ранее достигнутой договоренностью…» И тому подобное. Оно, это словосочетание, действовало на всех, практически без исключения (я убедился в этом), завораживающе. Мне кажется, отказать в какой-либо пустяшной просьбе с включением в неё такого оборота речи совершенно невозможно. Однако отказы всё же бывали не редкостью, ибо в советское счастливое время среди главенствующих руководящих принципов существовал и такой: если так захотят все, то что же такое получится? Полнейшая неразбериха – и всё тут. Получив письмо от Союза журналистов СССР с резолюцией председателя Комитета по печати Стукалина Б.И. «Прошу рассмотреть и принять решение», его заместитель Емельян Евдокимович Хомутов вызвал меня к себе. – Послушай, – сказал он, когда я вошёл к нему в кабинет, – что это ещё за фокусы? Что за фигня? То тебе на Кавказ приспичило, то теперь во Францию, с журналистами. Какой ты к чёрту журналист? Ты же зам. начальника УКСа. По сути дела, обычный прораб. Вот и занимайся своим делом. У Хомутова были длинные, заканчивающиеся на затылке завитками волнистые волосы «а ля перманент», и с них постоянно что-то сыпалось. Время от времени он причёсывался густой расчёской и сдувал со стола то, что на него высыпалось. Потом вкладывал расчёску в кожаный футлярчик и засовывал его в боковой карман пиджака. – Емельян Евдокимович, – попытался я ему робко возразить, – я вам уже докладывал, что являюсь членом Президиума федерации горнолыжного спорта. И председателем комиссии по канатным дорогам. Вы же меня сами отпускали на Кавказ, когда приезжали французы. Теперь меня пригласил СКИЖ на свою очередную встречу для обмена опытом. – Какой ещё на хрен «скиш»? Какой опыт? Придумают тоже! Писатели, понимаешь! Скиш – кукиш, понимаешь! Что ты член, я помню, у меня память, какая надо память – будь здоров, не чета иным молодым. Все у нас в последнее время члены. Вот так, один член захочет во Францию, другой член – в Испанию, третий член – в Италию. Что получится? Бардак чистой воды. А работать кто будет, я тебя спрашиваю? – И так кругом бардак, – сказал я, начиная раздражаться. – Да, ты прав. А почему, я тебя спрашиваю? Потому что никто работать не хочет. Всякий член норовит на халяву за границу прокатиться. – Хомутов помолчал, барабаня кончиками пальцев по крышке стола. Потом добавил: – А с Евгением Павловичем ты говорил, я тебя спрашиваю? Он ведь твой непосредственный начальник. Как-никак, чёрт бы его побрал. – Да что с ним говорить? Вы что, его не знаете? С ним вообще ни о чём нельзя договориться. У него на всё один ответ: не положено. Солдафон! – А со мной, выходит, можно? – Вы совсем другой человек. С вами, по-моему, можно. – Что значит другой, я тебя спрашиваю? – Вы человек хороший, – выпалил я, не моргнув глазом. Хомутов посмотрел на меня внимательно, я бы даже сказал, многозначительно, сильно поджал губы, отчего на его щеках образовались смешные, совсем не взрослые ямочки, постучал кончиком карандаша по крышке стола, будто передавал что-то азбукой «Морзе» тому, кто сидел под столом, и закончил наш разговор так: – Ладно, ступай! Письмо пусть пока полежит у меня. Любое важное письмо должно вылежаться. А мы посмотрим на твоё поведение. Я уже знал значение этой фразы. Хомутов был серьёзно болен, без шансов на выздоровление, но держался очень мужественно и не любил говорить о своей болезни. Ему оставалось жить недолго, он знал об этом и заливал свою одинокую тоску алкоголем, который служил ему наркотиком. По-моему, он постоянно находился под воздействием какого-нибудь крепкого спиртного напитка, но по нему этого никогда не было заметно. И он никогда не терял головы. От него всегда приятно пахло дорогим дезодорантом. Помню, однажды посещал его в больнице, предназначенной для высоких чинов и расположенной в самом центре столицы, напротив библиотеки имени Ленина. Ничем не приметный вход в эту больницу находился на улице Грановского, знаменитой тем, что там жили очень большие советские и партийные шишки. И на тот случай, если кому-то из тамошних небожителей срочно понадобилась бы медицинская помощь, больница всегда была рядом, что называется, под боком. Это был хороший пример заботы о людях. Я принёс тогда Хомутову бутылку виски «Белая лошадь». Он обрадовался, когда я в накинутом на плечи белом халате пришёл к нему в отдельную палату с высоченным потолком, и сразу же предложил мне выпить с ним вместе. Я решительно отказался, сославшись на то, что у меня через час назначено важное совещание с проектировщиками из института «Гипронииполиграф», директором которого, кстати, долгие годы, до назначения на пост заместителя председателя Комитета, был сам Хомутов. – Ты прав, ты прав, – сказал он торопливо. – А я, пожалуй, немножко выпью. Надо, понимаешь, надо. – Он налил из бутылки почти полный стакан, произнёс: «Ну, будь!» и выпил не поморщившись. Поглотал несколько раз насухо, протянул с сожалением: – Э-э, больше пока не буду. А то мне сейчас, – он взглянул на часы на руке, – к стоматологу. Хорошая баба, я тебе скажу. Людмила Степановна. Глаза – зелёные! И руки ласковые такие, прямо шёлковые. Сверлит – ни капельки не больно. Боюсь, пахнуть будет. Ну, ничего, сейчас мы это дело закамуфлируем. – Он достал со стеклянной полки над умывальником баллончик с дезодорантом и выпустил струю распылённой, якобы пахнущей лесными ландышами жидкости себе в рот. Побрызгал шею, грудь и подмышки прямо через рубашку. – Теперь полный порядок. А может, выпьешь? Чуть-чуть. – Я помотал головой отрицательно. – Ну, как знаешь. – Он отправился к стоматологу, и я ушёл. Я вспомнил этот эпизод, когда, выйдя из кабинета Хомутова и покинув стены Комитета, прямиком направился в Столешников переулок, где находился магазин «Вино». Там я купил бутылку дорогого армянского коньяка «Арарат», завернул её в газету «Правда» и, не теряя времени, вернулся обратно. Секретарша Хомутова, крупногабаритная женщина провинциального вида, которую Емельян Евдокимович очень ценил и, как говорится, «ни за какие коврижки» не променял бы её на современную смазливую «модель», взглянула на меня понимающе и показала рукой на дверь кабинета. – Тебе чего? – спросил Хомутов, нарочито выдвигая ящик письменного стола и готовя его к вожделенному презенту. – Да вот, шёл мимо, смотрю хороший коньяк. Решил сделать вам презент по случаю моего скорого отъезда в Куршевель, – нахально заявил я, протягивая ему завёрнутую в газету бутылку. Хомутов с готовностью забрал свёрток и, не разворачивая его, торопливо сунул в выдвинутый ящик. – Что тебе на письме-то начертать? – спросил он. – «Не возражаю» либо «согласен». – Так что лучше, я тебя спрашиваю: «не возражаю» или «согласен»? – Лучше «согласен». – Это ещё почему? – В резолюции «не возражаю» присутствует отрицательная частица «не». Это можно расценить как нежелательную аллюзию. Возьмёт Евгений Павлович и скажет: «Хомутов не возражает, а я возражаю». К примеру. – Ишь ты, какой прыткий! И впрямь журналист. Но если он так скажет, ты тогда мне скажи. Я ему скажу! Долго помнить будет. Ладно! Давай напишем так: «Разрешаю (говоря это, он писал наискосок в верхнем левом углу письма) в счёт отпуска. Согласно графика». – «Согласно графика» это вы зря написали, – поторопился заметить я. – Почему? – удивился Хомутов. – Потому что по графику у меня отпуск в августе, а мне надо ехать в феврале. Если можно, исправьте, пожалуйста. Хомутов зачеркнул последние два слова, размашисто расписался, проставил дату и протянул мне письмо. Я вышел из кабинета окрылённый. Теперь оставалось написать характеристику, собрать подписи, получить согласование райкома партии, и, как говорится, дело в шляпе. Ближе к концу рабочего дня позвонил Володя Ломейко: – Когда будешь писать характеристику, постарайся избегать слов: «УКС», «капитальное строительство», «проектирование» и тому подобных. Напиши просто: «Зам. начальника управления». А то секретарь нашего Союза может взбрыкнуть. Я его знаю. Понял? – Постараюсь, – пообещал я. – Спасибо за заботу. – Скажешь спасибо потом. При посадке в самолёт. Глава XVI. Партком, райком и кое-что из непонятного Когда я на следующий день пришёл в партком с написанной мною характеристикой на меня, секретарь парткома Вашлаев, человек хороший, но неподкупный, всё внимательно от корки до корки прочитал, водя пальцем вдоль строчек, и сказал сухо: – Всё правильно, за исключением одного: ты написал «зам. начальника управления», а какого не написал. Надо добавить: «проектирования и капитального строительства». Вот тогда всё встанет на свои места и будет в полном ажуре. Добавь – я подпишу. Я заранее предвидел этот исход и, когда отдавал печатать характеристику, осторожно попросил нашу излишне сообразительную машинистку Марьяну Киямовну после слов «зам. начальника управления» оставить пустое место, как будто закончился абзац, и не ставить точку, что она и исполнила в точности – комар носу не подточит. – Вы подписывайте, не беспокойтесь, – сказал я, стараясь придать своему голосу как можно больше искренности и правдивости, – а я велю нашей машинистке допечатать те слова, которых, как вы совершенно правильно заметили, недостаёт. Здесь как раз имеется свободное место. Вашлаев ещё раз внимательнейшим образом просмотрел текст характеристики, надолго задумался, но в итоге подписал, пробурчав: – Я тебе верю, потому что ты вроде как не врёшь. И это хорошо, потому что врать плохо. Я улыбался честной, обезоруживающей улыбкой хорошего человека, так как у меня было в запасе железное алиби: я знал, что Марьяна Киямовна как раз отпросилась на два дня отгула по неотложным семейным обстоятельствам, а мог этого не знать, поэтому можно сказать, что не врал. Что и требовалось в данном случае доказать. Хочу обратить ваше внимание на то, что, как я уже говорил прежде, Вашлаев был хороший человек, нормальный мужик, только должность у него была сволочная. И я никогда раньше не понимал, да и сейчас не понимаю, зачем эта должность вообще была нужна. И что могло такого уж особенного, тем более опасного для страны, произойти, если бы ни парткома, ни его несчастного секретаря не существовало вовсе. Думаю, ничего не случилось бы, разве что людей перестали бы мучить на собраниях, значительно снизилось бы число инфарктов и инсультов среди партийных и советских чиновников, освободились бы помещения, сократились бы зряшные затраты. Но разве такое возможно? Вероятно, этого нельзя было допустить по соображениям высшего порядка, которые мне, увы, были недоступны. Другие, менее значимые подписи уже не составляло большого труда получить, и на следующий день я отнёс эту злосчастную характеристику в Свердловский райком партии, который располагался рядом со знаменитой Петровкой, 38, тесно связанной юридическими узами с жуликами, ворами, убийцами и другими представителями преступного мира, не позволяющего законопослушным гражданам особенно расслабляться. Этот двухэтажный жёлтый дом райкома был мне хорошо знаком, так как не раз приходилось в нём бывать, когда наступало тревожное время сдавать важную бумажку отчётности о ходе выполнения плана капитальных вложений, в том числе строительно-монтажных работ, за соответствующий квартал и за год. Это была мука, потому что приходилось обязательно врать. Привыкнуть к этому было невозможно, а проявлять принципиальность – глупо. Годовой план капитальных вложений и особенно, конечно, строительно-монтажных работ по так называемым «культурным» отраслям народного хозяйства никогда и нигде не выполнялся ни разу, и все об этом знали, но делали надутый умный вид, что не знают. Дабы избежать множества нежелательных и болезненных колотушек в виде жестокой и справедливой критики, которая, как известно, являлась двигателем поступательного движения вперёд, мы, так называемые «капитальщики», занижали планы первых кварталов, так что иногда их «выполняли» и даже умудрялись получать за это премии. Зато полностью заваливали планы последних кварталов и соответственно годового плана в целом. Когда становилось окончательно ясно, что план года «горит», инструктор отдела строительства и промышленности вызывал «на ковёр» моего боевого начальника Постникова Евгения Павловича, а тот вместо себя всегда посылал туда меня. Инструктор райкома, молодой белобрысый парень спортивного телосложения вежливым тоном, в котором сквозила едва прикрытая угроза, всегда говорил примерно одно и то же: – Возьмём сразу быка за рога: знать ничего не знаю, но веско предупреждаю, чтобы план был выполнен любой ценой. – И бесстыдно врал мне, не моргнув глазом: – Ваш Комитет единственная организация в районе, не выполняющая план капитальных вложений. Не позорьте нас. Не забывайте, что район носит имя великого Ленина. Первое время я ерепенился, пробовал протестовать, горячо заверял, что время ушло, а я не имею права делать приписки, но ничего не помогало. Инструктор делал вид, что меня не понимает, и плёл откровенную чушь по поводу несомненных преимуществ советской плановой системы по сравнению с загнивающей капиталистической. Когда этот в общем и целом хороший малый достал меня окончательно, я плюнул и стал посылать отчётность (в нашем деле она называлась формой 2-КС) в ЦСУ – одну, истинную, в райком другую – липовую. Попервоначалу переживал, боялся и всё ждал, когда меня застукают и привлекут к строгой ответственности вплоть до тюрьмы. Но никто никогда не застукивал и не привлекал. Видно, никому это не было нужно. Я смирился с этим и стал спать спокойно. Пользуясь случаем, не могу не высказать теперь своих сомнений. Я прожил большую часть своей относительно долгой жизни в Советском Союзе, был членом партии, ибо разделял правильные, на мой взгляд, идеи социализма, но в то же время всегда видел в партийной жизни и правильных словах ложь и фальшь. И постоянно «комплексовал» по этому поводу, так как понимал, что подобная двойственная жизненная позиция прямым путём ведёт к раздвоению личности, что для хорошего человека не только недопустимо, но просто-напросто губительно. У меня не было достаточных оснований, чтобы разгромно критиковать власть, так как многого не знал и не понимал. Как, впрочем, и миллионы других советских людей, так называемых простых граждан страны Советов. Наверное, так надо, думали мы, не дураки же, в самом деле, сидят там, наверху. Разве можно не видеть то, что видно невооружённым глазом? Надо быть слепым, чтобы этого не видеть. Конечно, были, возможно, такие люди, которые могли бы мне всё объяснить и растолковать, но я никогда не сталкивался с такими людьми, а если бы даже и довелось столкнуться, вряд ли бы решился задать вопросы, которые казались мне по-детски наивными. Да и возникали они где-то там, на периферии сознания, и высказывать их вслух мне казалось нелепицей. Например, я не понимал и, честно скажу, до сих пор не понимаю, зачем нужна партия. Когда их две или несколько (много) и они борются за власть, тогда ещё куда ни шло, в них есть какой-то смысл (хотя вопрос и в этом случае остаётся). Но когда одна, да ещё правящая, для чего она? Есть советская власть, есть органы управления, в них работают депутаты, которым доверяют люди их выбравшие. Если депутаты плохо работают, ленятся, воруют, пьют или используют своё служебное положение не в интересах людей, их избравших, а в своих личных, то в следующий раз таких не выберут, а то и накажут. Спрашивается, причём здесь партия? Почему Советы народных депутатов, или их исполнительные комитеты, не могут заниматься тем же, чем занимаются райкомы, обкомы? Почему Верховный Совет не может заниматься тем же, чем занимается Центральный Комитет партии? Ещё для меня были непонятны профсоюзы. От кого-то я слышал, что известный в своё время остряк и тоже журналист Леонид Лиходеев, якобы говорил, что ему непонятны четыре вещи: что такое «ТЭЖЭ», где находится «Самтрест», каким образом копейка рубль бережёт и почему профсоюзы школа коммунизма. Мне тоже это было непонятно. На первые три я со временем нашёл ответы: «ТЭЖЭ» – это трест эфирно-жировых экстрактов, «Самтрест» находится в Грузии, в местечке Самтредиа, копейку не истратил – рубль цел. А вот последний, четвёртый, так и остался для меня загадкой. Если при капитализме профсоюзы должны защищать рабочих от капиталистов, высасывающих из рабочих жизненные соки ради получения максимальной прибыли, то что должны делать профсоюзы при советской власти? Кого от кого защищать? Если их роль сводится к тому, чтобы руководить здравницами, то почему этим же самым не могут заниматься соответствующие отраслевые министерства и ведомства? Непонятно. Хотелось бы, конечно, потолковать об этом с самим Лиходеевым, но встретиться с ним не довелось. Насколько меньше было бы в стране дармоедов, если бы не было ни партии, ни профсоюзов! Сколько могло бы высвободиться кипучей человечьей энергии для выплавки стали, добычи нефти и газа и множества других полезных дел. Наверное, я не дорос до понимания этих вопросов, а теперь и подавно не смогу: уже жизненного времени, увы, не остаётся. Конечно, такие мысли я вслух никогда и никому не высказывал, потому что нутром понимал, что это опасно. А теперь, слава богу, можно, потому что у нас – демократия, и никто не запрещает говорить, что вздумается. Глава XVII. Последние приготовления Через пару недель после того как я отнёс характеристику в райком, у меня зазвонил телефон, и милый мурлычущий голос барышни сообщил, что мне надлежит тогда-то и к таким-то часам явиться на заседание выездной комиссии. Когда я прибыл к назначенному сроку, возле двери, ведущей в комнату комиссии, толпилось с десяток страждущих молодых граждан, стремящихся попасть за границу в основном в составе туристических групп, выезжающих в социалистические страны. Вызывали по одному, громко выкрикивая фамилию очередного «подследственного». Было заметно, что входящие волновались. Выходящие счастливо улыбались, словно им повезло с первого захода сдать трудный экзамен. Когда вызвали меня, я тоже вдруг почувствовал приступ сильнейшего волнения, хотя до этого долго себя убеждал, что эта нелепая процедура очередная глупость, объяснить которую могут только очень умные и образованные люди, и не стоит так волноваться. За длинным столом сидели члены комиссии, все при галстуках и пиджаках, у многих на пиджаках были нацеплены ряды наградных планок. Сидевший в торце стола грузный усатый председатель комиссии монотонно зачитал мою характеристику, изредка акцентируя отдельные слова. По выражению задумчивых лиц членов комиссии можно было сделать вывод, что им всё это давно чертовски надоело и слушают они вполуха. – Какие будут вопросы? – привычно спросил председатель. Мне был задан один-единственный вопрос. Пожилой дядька, по всему видно, заслуженный отставник, не на шутку заинтересовался: – Назовите, пожалуйста, кто в настоящее время является генеральным секретарём Центрального Комитета коммунистической партии СССР? Я смешался, не потому что не знал, а потому, что меня потряс сам вопрос, и лихорадочно соображал, как ответить на него достаточно едко, но в то же время в шутливой форме и не впасть при этом в грубую сатиру. Но неожиданно для меня ответ выполз из моего рта как бы сам собой: – Товарищ Леонид Ильич Брежнев, – произнёс я патетически, и сердце моё заколотилось, как будто я сморозил какую-то несусветную глупость, и все сейчас захихикают от того, что им удалось меня подловить. – Ну, что же, товарищи, – сказал председатель, – по-моему, товарищ (он посмотрел в характеристику и назвал мою фамилию) сможет достойно представлять нашу страну за рубежом. Возражения есть? – Возражений не было. – Поздравляем вас, вы можете быть свободны. Следующий! – и он громко выкрикнул фамилию следующего. Я вышел в коридор, глупо улыбаясь, едва разминувшись в дверях со следующим, таким же «оболванцем», как я сам, и даже выставил неожиданно для себя большой палец правой руки кверху, показывая этим, что у меня всё в порядке, всё в порядке, всё в порядке. Через неделю Володя Ломейко, твёрдо назвавшийся теперь руководителем делегации, всех, прошедших через горнило испытаний и включённых в состав советской группы журналистов для поездки в Куршевель на очередную встречу СКИЖа, собрал на первое совещание в «Домжуре». Нас оказалось семь человек, все, кроме меня, якобы журналисты. Впрочем, собственно к бравой пишущей братии, насколько мне известно, относились без всяких «якобы» и без дураков, лишь пятеро из этой семёрки, которая сразу же в шутку получила в нашей среде название «семеро смелых». Во-первых, конечно, то был, без сомнения, сам Владимир Ломейко, истинный профессионал международник, работавший в то время какой-то большой шишкой в загадочном Агентстве печати «Новости» (АПН), связанном тайными пружинами с «директивными органами», в числе которых, несомненно, насколько можно догадаться, был вездесущий КГБ. Кроме того, Володя в разные годы успешно подвизался то в «Литературной газете», то в финской газете «Хельсингин Саномат», в которых выполнял крайне ответственную функцию международного обозревателя и политолога. Слово «политолог», кстати, особенно в последнее время, когда их развелось видимо-невидимо, вызывает во мне чувство непонятной брезгливости, похожей на ту, которая возникает при встрече с гадалками и шулерами. Хотя слушать и читать их порою бывает интересно. Во-вторых, разумеется, Василий Захарченко – маститый породистый писатель на темы оголтелого патриотизма и бурного единения взахлёб с властью, восторженный поэт и – я уже писал об этом – главный редактор популярнейшего журнала «Техника – Молодёжи». В-третьих, Эдуард Розенталь, постоянно печатавшийся в ряде периодических изданий политической направленности, называвшихся средствами массовой информации (СМИ), и писавший, как мне кажется, в основном о том, до чего лжива зарубежная пресса и как туго приходится простым людям, живущим на загнивающем Западе. Эдик был мал ростом, лыс и очень-очень умный. Он был такой умный, что мозги с трудом помещались в его голове. Он был не только журналист-международник, но ещё и социолог. Я тогда плохо представлял, что это такое, и думал, что это такой научный работник, специалист по социализму. Эдик всегда всё схватывал на лету и тут же делал глубокий анализ, и я всегда искренне удивлялся его сообразительности и умению строить из простых слов умные фразы. В-четвёртых, Владимир Преображенский, по образованию врач, но, как многие врачи в России, переквалифицировавшийся в литераторы и служивший постоянно в журнале «Физкультура и Спорт», где писал о здоровом образе жизни, пользе занятий спортом, вреде табакокурения и неумеренного употребления спиртных напитков. А также о том, как оказать самому себе первую помощь при получении спортивных травм и как закалять свой хилый организм ледяной водой и простыми физическими упражнениями, чем заслужил себе почётное звание «Доктор ФИС». И в-пятых, некто Катин (имя, к сожалению, забыл), работавший в АПН под началом Володи Ломейко. Он одевался в изысканные дорогие костюмы, дублёнки и пыжики и производил впечатление человека сибаритного толка, манерного, капризного и разочарованного, которому всё было известно и которому всё наскучило. Если бы не лишний вес, легко угадывавшийся даже под изысканной одеждой, его можно было бы сравнить с Евгением Онегиным или, на худой иностранный манер, с Чайльд-Гарольдом. Когда он говорил, маска пренебрежения неотвратимо наползала на его холёное лицо, он ронял слова, точно делал одолжение своему собеседнику. В состав делегации была включена протежированием Василия Захарченко одна-единственная женщина, её звали Марина Вискова. Она была умненькая, но, как большинство умненьких, мягко говоря, недостаточно красивая. Таких женщин избалованные мужчины называют обычно «своим парнем». Ей удалось окончить одно из престижных и сложнейших высших учебных заведений, а именно МИФИ (Московский инженерно-физический институт), что не каждому подкованному парню по силам, даже способному к наукам. Однако физика-теоретика типа Марии Складовской-Кюри из неё не вышло, зато полученные в институте фундаментальные знания позволили ей без труда устроиться на работу в издательство «Прогресс», где она тоскливо и тихо многие годы корпела над превращением нудных и сложных текстов в удобоваримые научно-популярные книги. Так что журналисткой назвать её можно было лишь с большой натяжкой. Зато она любила горные лыжи. А про меня и говорить, как говориться, нечего, читателю уже давно известно, какой я на самом деле выдающийся журналист. Зато я тоже любил горные лыжи и умел, как мне казалось, повелевать ими на снегу. Глава XVIII. Семеро смелых и подкованных Иностранные языки, так необходимые для весёлого и радостного общения в многонациональной среде СКИЖа, тоже, если сильно придираться, не были сильной стороной нашей советской делегации. Исключение составляли только настоящие журналисты, и то не все. К настоящим относился, и снова конечно, Володя Ломейко, в совершенстве владевший немецким языком. Но при этом говоривший по-немецки так литературно правильно, что выдавал своё отнюдь не германское происхождение и этим невольно настораживал западных свободных людей, привыкших видеть в каждом из советских – разведчика. За Ломейко следовал Эдик Розенталь, который, по-моему, мог легко изъясняться как минимум на английском, а может быть, и на других языках, но, скажу прямо, мне об этом неизвестно. Ну и, естественно, Катин – тот вообще был полиглот в медленной разговорной речи, где можно было нарочито смешивать слова из разных языков. Что же касается колоритного Васи Захарченко, то он буквально заходился восторгом, произнося французские слова, будто сыпал горохом, в наборе, смысл которого французы – я уже упоминал об этом – распознавали с трудом, о чём свидетельствовали их, порой растерянные, улыбки и одобрительные похлопывания по костлявому Васиному плечу. Он знал ещё немного по-немецки и пытался, как всегда непринуждённо, без тени смущения, произносить с грубым московским акцентом отдельные английские слова, не утруждая себя сочленением их в мало-мальски понятном предложении либо в широко распространённом устойчивом фразеологическом обороте. Володя Преображенский не знал ни одного иностранного языка, хотя немножко владел классической латынью, поскольку в своё время окончил медицинский ВУЗ. Современные европейские языки, которые были в ходу в СКИЖе, были для него, что называется, Terra Inkognita, или, если проще, ни в зуб ногой. Однако наш интеллигентный, сердечно ко всем расположенный, невероятно доброжелательный Володюшка нисколько по этому поводу не сокрушался. И повторял всякий раз с доброй улыбкой, чуть гортанно и в нос, как будто страдал хроническим гайморитом: – Я же не обижаюсь, что они не знают русского. Так что мы квиты. Марина Вискова тоже была неплохо образована и помнила отдельные слова и даже фразы по-французски, почерпнутые из школьной программы, которая, как известно, ни в чём не уступает хвалёному западному обучению подрастающего поколения и наверняка превосходит его. Хотя бы по тому же марксизму-ленинизму. О себе я рассказывать не стану, но всё же упомяну, что знал всё то же самое, только по-немецки. Подводя итог вышесказанному, рискну дать совет: изучайте иностранные языки, не ленитесь. Это может иногда выручить в самых неожиданных, порою трудных, обстоятельствах. А в спортивном плане наша группа «семеро смелых» была знакома с горными лыжами, выражаясь суконным журналистским языком, лишь в лице четырёх её представителей, то есть примерно так же, как некоторые из них с иностранными языками, о чём я уже успел отчитаться. Единственным, кто являлся настоящим мастером спорта (без дураков), был обаятельный, милый и добрый, что называется, душа-человек, Володя Преображенский. В молодости он был неоднократным чемпионом Советского Союза по слалому и умел даже делать поворот «телемарк». Это позволило ему без труда занимать первые места во всех предыдущих соревнованиях СКИЖа, в которых ему довелось принимать участие. Василий Захарченко всегда представлял Володю Преображенского как чемпиона мира по горным лыжам среди журналистов. Я – скажу без ложной скромности – научился неплохо кататься по самым сложным склонам, например, таким, как северный спуск Чегета, но не умел как следует проходить спортивную трассу, размеченную воткнутыми в снег вешками с разноцветными (как правило, красными и синими) флажками либо туго натянутыми, но всё равно дрожащими под ветром полотнищами. Вася Захарченко всегда уверенно и отважно «плужил» в высокой стойке, широко расставив ноги в огромных, похожих на инвалидную обувь ботинках и раскинув руки, в которых держал длиннющие палки, продев свои большие кисти рук в темляки снизу, а не сверху, как того требует лыжная техника и спортивный этикет. И нередко заваливался громоздким мешком в снег при малейшем «предательстве» горы. Зато любил без конца трепаться на тему горных лыж, обсуждая со знанием дела современную технику поворота на параллельных лыжах, именуемую «христиания», или опережающий прыжок, называемый «оп-тракен», при прохождении бугра. Кроме того, с присущим ему бурным темпераментом Вася любил восторгаться очаровательными представительницами прекрасного пола, изящно виляющими обтянутым эластиком задом, при прохождении ими слаломной трассы. Не зря же он стал председателем федерации горнолыжного спорта, а Марину Вискову называл ласково и сугубо по-отечески Маришей. Она каталась на лыжах весьма сносно, разве что всегда излишне осторожничала, никогда не рисковала и, возможно, поэтому редко падала. А завершив очередной спуск на склонах шуколовских или сходненских оврагов в Подмосковье, победно улыбалась крупнозубой улыбкой и радовалась, как дитя, что у неё опять, слава богу, всё получилось, всё получилось, всё получилось и на этот раз. Остальные же члены команды на горных лыжах, мягко выражаясь, «не стояли». Так что в нашей делегации «имело место быть» в известном смысле своеобразное разделении командного труда: если одни были хваткие журналисты-международники, то другие – лыжники. Один только вездесущий Вася Захарченко умудрялся совмещать в своём крупном лице и то и другое. Таким образом, наша боевая дружина, как бы это поточнее выразиться, беря за основу комплексность и системность подхода, находилась в состоянии полной боевой готовности и относительно устойчивого равновесия применительно к СКИЖу. Одни могли, разумеется, с оглядкой на незыблемые идейные устои, сколько угодно болтать на любые темы, другие умели сражаться на лыжных трассах и кататься в своё полное ненасытное удовольствие из последних возможных сил. И всем хватало разных забот под завязку. На первом, организационном, совещании, о котором я упоминал выше, Володя Ломейко был со всеми необычайно приветлив и радушен, словно старосветский помещик, принимающий впервые в своём поместье своих ближайших соседей, каждого вальяжно обнимал, целовал в щёку, много шутил, а когда все собрались, сказал весомо и покровительственно: – Ну вот, боевая советская команда, наконец-то, в полном составе. Вскоре нам предстоит увлекательное путешествие во французские Альпы одновременно с ответственной и почётной задачей защищать честь советского флага в Куршевеле. С чем я вас всех и поздравляю. Раздались сдержанные хлопки, не хлопал только Катин, занятый своими мыслями о себе. А Марина Вискова даже крикнула робко: «Ура!». Володя Ломейко познакомил всех нас друг с другом, представляя по очереди каждого остальным, называя его по имени и отчеству, и сообщал должность и место работы, хотя многие были знакомы между собой до этого. Когда очередь дошла до меня, Володя дипломатично умолчал о моём «строительстве», просто назвав меня заместителем начальника управления. Впервые я познакомился лишь с Эдиком Розенталем и Катиным. Первый из них мне понравился. Второй, признаться, не очень – не люблю напыщенных, манерных, самовлюблённых, слишком уверенных в себе людей. Мне больше по нраву сдержанность, скромность, открытость, деликатность, честность и надёжность. Эти качества, на мой взгляд, больше подходят для хороших людей. Глава XIX. Василий Захарченко – нешуточный поэт и шуточный лыжник С Васей Захарченко я был знаком давно и, кажется, уже говорил об этом. В скромности и деликатности «обвинить» его, пожалуй, трудно, зато надёжность и честность, как мне представлялось, были ему присущи. Он был националист и скрытый антисемит, что меня от него отталкивало. В то же время он был весёлым, остроумным, щедрым, энергичным, ироничным по отношению к самому себе, что меня в нём привлекало. Нельзя сказать, что мы были с ним закадычные друзья, но всё же можно признать, что внешне мы дружили. Он частенько мне звонил и приглашал то в «Домжур», то в ЦДРИ, то в Дом учёных, то в Дом литераторов, то к себе домой, а я почти никогда не смел отказываться от предложения, хотя, скажу откровенно, мне редко когда по-настоящему бывало с ним интересно и легко. Понимать с полуслова – было, а душевного контакта в молчании – не было. Чего зря врать? Его большая квартира, располагавшаяся в добротном «сталинском» доме недалеко от Фрунзенской набережной, всегда поражала меня неким нарочитым сумбуром и «художественным беспорядком». Это выражалось в эклектичности и безвкусности мебели; в лежащих повсюду хаотично сложенных стопках журналов; в разбросанных тут и там бумагах, что, по-видимому, было призвано олицетворять творческую сущность и увлечённость хозяина. Шкафы и поставленные друг на друга застеклённые полки были набиты книгами, по набору которых никак нельзя было сделать определённого вывода о вкусах и предпочтениях якобы поэта и библиофила – среди них многие были написаны им самим или подарены другими авторами. По всем высоченным белёным стенам без всякой системы были развешаны сотни самых разнообразных предметов. Среди них были фотографии, портреты известных людей с дарственными надписями; живописные картины, среди которых было немало подаренных известным художником и отъявленным патриотом Ильёй Глазуновым; греческие, африканские или южноамериканские маски из папье-маше либо эбенового дерева; головные уборы индейцев, мексиканцев, вьетнамцев и многих других народностей мира; сабли, ружья, кинжалы, самурайские мечи и дуэльные пистолеты; оленьи рога и чучела голов диких зверей, скалящих свои страшные зубы; японские фонарики и веера гейш; ковры и шкуры и много другой всякой всячины. Всё это при желании можно было назвать трофеями, сувенирами и подарками, привезёнными непоседливым хозяином из разных стран и советских республик, куда влекла его неуёмная жажда путешествий и профессиональный интерес по добыче экзотических материалов для своего журнала. Знавал я и жену Василия Дмитриевича (кажется, то была не первая его жена, а он не первый её муж), которую звали Зинаида Александровна. Они всегда производили впечатление горячо любящих и преданных друг другу супругов. Впрочем, чужая душа – потёмки, кто его знает, как оно было всё на самом деле? Меня часто немножко коробила некоторая показушность и излишняя, на мой взгляд, демонстративность их любовных отношений, поэтому в них не очень верилось. Он называл её прилюдно Зэашенька (от З. А. – Зинаида Александровна), а она его – Вэдешенька (тоже по первым буквам имени и отчества: Василий Дмитриевич). Видно, заразились от Юма – Юрия Михайловича Анисимова. Жена Юма, Наташа, была не только любительница танцевать перед «своей» публикой при слабом свете, в полутьме чердака, в неглиже (бюстгальтере и трусиках), исполняя под музыку некую эротическую композицию, составленную из смеси индийского танца и стриптиза, но обожала ещё зарубежные фильмы. Подозреваю, что ей нравились фильмы, в которых в изобилии присутствовала эротика. И как только открывался очередной московский кинофестиваль, она срочно летела в Москву, где ей Ольга, жена Володи Ломейко, доставала льготные абонементы, так как была каким-то образом связана с кинематографом. И Наташа иногда (когда ей предлагали) останавливалась по приезде в Москву у четы Захарченко. Так вот Наташа, в приступе откровенности, рассказывала мне (она относилась ко мне почему-то уважительно и приватно доверительно, как будто мы были с ней подругами): – Представляешь, – говорила она, – как-то утром мне кричит из спальни Василий Дмитриевич: «Натали, иди скорей сюда!». Я думала, они уже встали. Вхожу, а они лежат в постели. Василий Дмитриевич отвернул на треть атласное одеяло и показывает мне груди Зинаиды Александровны, подхватив одну из них своей клешнятой жменёю и как бы взвешивая её. Посмотри, говорит, какое у меня богатство! И тискает её дряблые, уже сильно изношенные груди. И чмокает её коричневые соски, то один, то другой, приговаривая: «Чудо-чудо-чудо! Прелесть-прелесть-прелесть!». А она ему: «Вэдеша, перестань! Как тебе не стыдно!». А он ей в ответ приводит слова Нюси из Терскола, обработав и дополнив их своим поэтическим даром: «Зэашенька, любовь моя ненаглядная, что прекрасно и естественно, то желанно и общественно». Скажу тебе откровенно, мне было противно на это смотреть, – завершила Наташа свой рассказ и фыркнула с усмешкой. Через Василия Дмитриевича Захарченко я познакомился с Алексеем Александровичем Малеиновым, заслуженным мастером спорта, известным альпинистом, который легко соблазнил меня, уже заранее готового к любым подвигам ради горных лыж, на работу в горах Северного Кавказа. Где в результате скоропалительного решения я провёл около пяти долгих и одновременно сжатых, как пружина, лет, пролетевших как чудный сон, оставивший в моей памяти неизгладимый след этакого своеобразного счастья. Глава XX. Владимир Преображенский – «Доктор ФИС» Володя Преображенский, как и я, был членом президиума федерации горнолыжного спорта СССР, и мы с ним всегда встречались на регулярных заседаниях, проходивших чаще всего в основном здании Олимпийского комитета на Лужнецкой набережной. На этих всегда оживлённых сборах председатели различных общественных комиссий или тренерского совета бодро докладывали об отлично проделанной работе (разумеется, с отдельными недостатками) за истекший период времени. Ещё мы выслушивали отчёты тогдашнего главного тренера сборной команды страны о ходе тренировочного процесса, об итогах всесоюзных соревнований по горным лыжам и о выдающихся достижениях советских мастеров в этом виде спорта на международных встречах по первенству Европы или Мира. При этом мы с воодушевлением терпели весьма разумные и обоснованные, может быть, подчас излишне пространные, объяснения тренера сборной команды Лёни Тягачёва, по какой именно причине советские горнолыжники всякий раз занимают на международных соревнованиях столь «позорные» места. В диапазоне между тридцатым и пятидесятым и крайне редко, когда выше тридцатого, но зато, правда, и крайне редко, когда ниже пятидесятого. Этот складно скроенный, точно по хорошему русскому лекалу, всегда моложаво выглядевший, спокойный, приветливый и дружелюбно настроенный на недосягаемый успех парень, которого мы так недальновидно осмеливались подвергать обидной критике, неожиданно станет со временем большой «шишкой» – председателем Олимпийского комитета России. Столь высокий, почётный и, надо полагать, «хлебный» пост достанется Леониду Васильевичу Тягачёву не столько за счёт его выдающихся деловых и нравственных качеств, сколько благодаря его странной (на первый взгляд) дружбе с самыми высокопоставленными людьми государства, начиная от президента России и кончая мэром Москвы. В промежутке между ними уместится ещё много других сановных лиц, подозрительно быстро переключившихся в своих спортивных пристрастиях от тенниса при Ельцине к горным лыжам при Путине. И Леонид Васильевич станет давать обещания по олимпийским медалям с возросшим воодушевлением и значительно большим основанием, чем в наши, советские, времена. А новые руководители страны станут в этом рвении горячо его поддерживать и хлопать дружно по плечу. Скажу по совести, мне не нравится, когда спортивные чиновники с умным выражением лица составляют планы по медалям, а люди, власть предержащие, таких чиновников за эту глупую затею одобряют, а если план не выполняется, то их за это шибко ругают и нередко снимают с должности как плохих исполнителей, не справившихся с поставленной задачей. Всё это похоже на войну. Не хватает только, чтобы за такие «промахи» расстреливали. Часто можно услышать такие «культурные» выражения: «это мне до лампочки», или: «это мне по барабану». Не понимаю, почему то же самое нельзя сказать понятнее и проще, например: «мне всё равно» или «мне безразлично» – так ведь будет грамотнее. Но не тут-то было. Кто-то когда-то первый сказал «до лампочки»; почему-то это кому-то понравилось, и стали это повторять. И вот уже готово дело – почти норма языка. Такое происходит потому, наверное, что людям нравится играть словами. Не всем, конечно, но многим. За исключением, может быть, моего младшего единоутробного брата Бориса. А в этой игре, между прочим, и скрывается, возможно, развитие языка. Вот ведь какое странное дело, понимаешь! Мне иногда тоже хочется «сказануть» что-нибудь этакое. Вот сейчас, например, меня так и подмывает брякнуть: «Мне по барабану», кто какой медали удостоился во время спортивных состязаний, мне важнее, чтобы это было красиво». Главное ведь не в победе именно российского флага, главное в том, чтобы благодаря спорту, точнее занятиям спортом, российские люди становились здоровее, крепче телом и духом. Чтобы нация была здоровой. Поэтому в качестве цели надо ставить не медали, а массовость. И вот тут-то как раз и зарыта собака. Объясняю почему. Массовость требует огромных денежных вливаний, несопоставимо больших, чем какие-то паршивые медали, будь они хоть и вправду золотыми. Чтобы добиться массовости, придётся строить множество стадионов, плавательных бассейнов, теннисных кортов, велотреков, спортивных залов, трамплинов, катков, гребных каналов, яхт-клубов, канатных дорог и пр. Следует выпускать или, на крайний случай, закупать за рубежом качественный инвентарь. Создавать условия для спорта в каждой деревне, в каждом посёлке, в каждом городе, в каждой республике. Добиться, чтобы спорт стал доступным для всех от мала до велика, то есть бесплатным. Пусть плата за него будет браться из общего нашего кошелька – из бюджета. Необходимо также воспитывать вкус и прививать высокую культуру. А тут – схватил побольше медалей, научил пускать якобы правдивую слезу при подъёме красного флага (теперь – триколора) с одновременным исполнением старого-нового государственного гимна, и можно велеречиво, со спокойной душой, беззастенчиво врать на весь мир, что у нас, в нашей великой стране, всё в порядке, всё в порядке, всё в порядке. Кстати, можно «сказануть» подобное ещё и о футболе. Вот уж поистине якобы самый массовый вид спорта. А что на деле? Из занятия спортом футбол превратился в зрелище. Притом самой низкой пробы. Появился даже отдельный бесноватый класс людей, который называется «футбольные фанаты». Словечко-то какое невкусное: не фанатики, а фанаты – близко к бандитам. Ну, и что же мы имеем с гуся, как говорят «у нас», в Одессе? Безумные страсти, истошные вопли, дикие нравы, жестокие драки, хулиганство, а иногда даже убийства. Я знавал одного из хороших людей (не знаю, жив ли он ещё), его звали Юра Давыдов, он был философ. Без дураков. Он считал футбол простейшим средством «омассовления населения» (так он это называл), то есть, иными словами, превращения его в послушную толпу. Таким населением легче управлять, а при необходимости – манипулировать. Этим людям не требуется ничего доказывать, не надо терпеливо объяснять «что такое хорошо и что такое плохо», им только покажи, куда идти, и они пойдут. Хоть в дождь, хоть в слякоть, хоть солнцем палимы. Скажу по совести, мне «до лампочки», какая команда выиграет, а какая проиграет. Иногда мне просто хочется посмотреть интересную игру ловкими ногами в круглый мяч. Где видна продуманная тактика тренера; где можно проследить осознанные и точные пасы игроков; красивую «обработку» мяча; восхититься почти цирковыми обманными движениями (финтами); порадоваться вместе с форвардом его точному, да ещё вдобавок с подкруткой, удару по воротам противника; удивиться ловкому броску вратаря. И мечтательно думать при этом впустую: ах, если бы и я так мог! Но не люблю, когда мне стараются привить нелепую привычку и даже чуть ли не патриотический долг «болеть за наших». Мне это «как железом по стеклу». Эта тухлая водица из того же мутного омута ложного патриотизма. Вот прилепили к спортивной игре словечко «болеть» – появились болельщики. И даже среди, казалось бы, интеллигентных людей. А того не возьмут в толк, что болеть – это плохо. Лучше быть здоровым, чем больным. Не так ли? Мне могут возразить, что это мол в переносном смысле. Я это понимаю, я тоже люблю играть словами. Болеть за команду означает, что ты – болельщик – сочувствуешь ей, сопереживаешь, соболезнуешь, мысленно участвуешь в игре, желаешь удачи, дополнительных сил, когда они на исходе, победы, в конце концов. И если команда слабая или проигрывает, то такая позиция болельщика оправдана, он несёт в себе зародыш помощи, и ты своими подбадривающими возгласами обозначаешь ей свою поддержку: мол, не робей, Вася, дуй до горы! И этим как бы уравниваются шансы. Но если команда сильная и всегда побеждает, то, спрашивается, какого чёрта лысого за такую команду болеть? Она и так победит. И в этом случае в «болезни» таится зародыш жестокости. Это мне напоминает большой палец руки, направленный вниз, означающий в древнем Риме смерть поверженного гладиатора, безропотно, в последней тоске, ожидающего приговора жестокой трибунной толпы. Так что мой совет вам: болейте за слабую команду или за ту, которая проигрывает, независимо от того, наша она или не наша. И у вас станет меньше льда в вашем сердце, и уменьшится фанаберии. Всё зависит от вектора – это такая воображаемая стрелка, она указывает на цель, какую желательно или необходимо достичь. Стрелка потянет за собой всё остальное. Если стрелка указывает на спортивные медали Олимпийских игр, получишь ложь, обман, допинги и диких фанатов. Если стрелка указывает на массовость спорта, получишь здоровую нацию, способную к расширенному воспроизводству себе подобных. А будут медали или их не будет – дело второстепенное. Если стрелка указывает на человека как главную ценность, и поэтому ему нужна свобода, равные права, защита от произвола, охрана здоровья – получишь процветающую страну. Если стрелка указывает на деньги как основную цель жизни, получишь жестокое расслоение общества, утрату совести, воровство, коррупцию, нищету духа, бандитизм, заказные убийства и брожение умов. И никакие «обещалки», никакие декоративные реформы, никакие переименования и «срока» не помогут. Вот, ребята, что значит вектор (vector)! Это слово переводится с латыни на русский как везущий, несущий. Я не знаю, какой строй лучше: социалистический или капиталистический, но твёрдо знаю, что оба хуже. И вообще надо выбирать не строй и не форму правления, надо выбирать вектор. И он, этот выбор, всегда должен быть нравственным. Например: оружие можно производить и надо его совершенствовать, чтобы суметь защититься, когда понадобится. Но торговать оружием нельзя ни при каких обстоятельствах, даже если это чрезвычайно выгодно. Ибо это безнравственно. Вот ведь какое интересное дело, понимаешь! Едри её в корень! Примерно такую же жизненную позицию занимал Володя Преображенский, и мы с ним за время поездок на встречи СКИЖа довольно близко сошлись и много времени проводили вместе. Глава XIX. Марина Вискова Ну, и остаётся ещё Марина Вискова, о которой я не могу умолчать. Тема эта болезненная, и как бы мне ни хотелось от неё увильнуть, совесть моя не позволяет мне этого сделать. Каждую зиму, как только ложился снег, и нарядный белый покров его на полях и оврагах переставал капризничать и становился устойчивым, в пятницу вечером я уезжал в Турист. И сойдя с электрички шёл пешком, с лыжами на плече и рюкзаком за спиной, то в гору, то вниз, то снова в гору к темневшей вдали, на пригорке, деревне Новлянки, где в самом её начале, в крайней избе, у радушных дяди Вани и тёти Насти, наша весёлая и шумная компания молодых оболтусов, которая почему-то называлась молодыми специалистами, останавливалась на ночлег. По заведённому обычаю, перед сном, все усаживались за длинным столом в большой горнице, служившей хозяевам спальней и столовой. Выпивали дрянной водки, смачно чокаясь гранёными стаканами и занюхивая со знанием дела «черняшкой». Закусывали привезёнными с собой харчами, хрумкая при этом хозяйскими огурцами особенно вкусного бочкового засола, и, «набравшись», орали под гитару Вовки Гридина дурацкие песни, казавшиеся нам тогда верхом бесшабашной удали и остроумия. А потом, далеко за полночь, сильно захмелевшие, полностью готовые к мертвецкому сну, отодвигали к стене стол, стулья, лавки, расчищая для ночёвки свободное место. Притаскивали из сеней охапки застывшего сена, пошатываясь, хохоча и роняя по пути пучки, раскладывали его на полу, чтобы получился более-менее ровный слой, и укладывались прямо в одежде кто где, подложив под голову опустошённые рюкзаки. Женатики ложились законными семейными парами, остальные как попало, иногда тоже парами, нередко случайными, имея за пьяненькой душой тайные намерения немножко пообниматься в ночной темноте. Рядом с Мариной Висковой всегда ложился Игорь Фурдецкий, здоровенный бугай, который относился к женщинам надменно, полупрезрительно и чисто потребительски, оттого, наверное, многие из них, заждавшиеся и не очень разборчивые, были в него втихомолку влюблены, что в моих глазах делало их жалкими. У меня не было тогда постоянной пары, и я пристраивался где придётся, чаще старался с кем-нибудь из парней, чтобы зря не заводиться и успеть выспаться как следует, перед тем как наутро, наскоро перекусив и выпив чаю из самовара, загодя поставленного хлопотливой тётей Настей, ринуться сломя голову на лыжах по укатанной колхозными санями заледенелой дороге к «Шуколовской горке» и там весь день до темноты, с тупым упорством и непонятным счастьем, раз за разом взбираться «лесенкой» наверх и слетать стремглав по буграм красивыми виражами вниз, следя краем ревнивого глаза, как за твоими ловкими поворотами наблюдают новички. Однажды по какой-то причине Игорь Фурдецкий не приехал, и я, когда все улеглись на душистом сене, случайно оказался рядом с Мариной Висковой. Она не возражала и, как мне показалось, была даже рада. Я пригрелся и задрёмывая обнял её без всякой заднем мысли, чисто по-дружески, как брат сестру, да и руки в тесноте лежавших вплотную друг к другу тел, честно признаться, девать было некуда. Она не возражала, напротив, теснее придвинулась ко мне спиной. Вскоре мои обеспокоенные и рыскающие ладони нащупали через одежду Марины её податливо-упругие мякоти, и тут уже встревожились половые гормоны, сердце моё, стучавшее и без того часто от выпитого спиртного, затукало ещё чаще, как у пойманной птицы. Я вдруг осмелел, раскрепощённый алкоголем и возбудившийся тестостероном, запыхтел часто носом и бесцеремонно забрался руками к ней под куртку, потом под свитер, ковбойку, расстегнул лифчик и схватил её за горячие груди. Она снова не возражала и не отстранилась от меня. С этой ночи всё и началось. В следующие разы мы с Мариной, не сговариваясь, ложились на сено на полу вместе рядом, и все молчаливо признали за нами это право. Даже Игорь Фурдецкий, когда однажды появился вновь в Новлянках, не стал протестовать и отстаивать свои прежние права, потому что, по-видимому, ему было всё равно, или до лампочки, или по барабану, или ещё до фени – это уж кому как больше нравится: на вкус и цвет товарищей нет. Я не берусь утверждать, что Марина мне сильно нравилась и я был влюблён, потому что это было бы преувеличением. Но она не была мне противна, а это, согласитесь, не так уж и мало для тесного общения. Со временем мы так сблизились, что в один из прекрасных московских вечеров, когда я пришёл к ней домой (она жила в одном из переулков рядом с Центральным рынком, что был когда-то возле цирка на Цветном бульваре), а её строгая и чрезвычайно властная мамаша ещё не вернулась с работы, мы с Мариной впопыхах стали любовниками. Ну, не так чтобы уж совсем, это самое, как петух с курицей, прости господи, а всё вроде бы по-настоящему, как и положено, по взаимному согласию, как шерочка с машерочкой. Дальше – больше. Стали встречаться, ходили в кино, в консерваторию, в музей имени Пушкина. Летом по выходным дням ездили в компании тех же друзей-горнолыжников, по той же Савёловской железной дороге на электричке до станции Долгопрудная, где на берегу небольшого затона, среди пустырей, затерялся яхт-клуб «Аврора», рядом с «Водником» и, если кто не понял, напротив «Спартака» – через водохранилище. А по этому водохранилищу то и дело снуют быстроходные «ракеты» и важно ходят медлительные теплоходы. Иногда гудок подают. Кстати, никак не возьму в толк, почему выходные дни называются выходными – ведь в эти дни на работу никто не выходит (за редким исключением). Или дома сидят, или тянутся массово за город отдыхать. Выходит, что выходные – это как раз не выходные. Получается – вроде как всё наоборот. Где здесь собака зарыта? Тоже ведь интересный вопрос. Ну, это, между нами, между прочим, так – к слову сказать. Не обращайте внимания. Так вот. В этой «Авроре», по протекции моих друзей, яхтенных капитанов, мне была выделена в пользование, когда захочу, прекрасная краснодеревная немецкая байдарка, доставшаяся России в счёт репараций одному из основных победителей во второй мировой войне, которую у нас называют Великой Отечественной. Война 1812 года с Наполеоном тоже была Отечественной, но почему-то не Великой. Видно, потому, что та война не была мировой. Как бы тут не заблудиться в двух соснах. Ну, да это снова между прочим. А что касается байдарки, то мы с Мариной каждые выходные (или невыходные?) шлёпали на ней по Клязьминскому водохранилищу аж до Бухты Радости и редко когда отставали от наших друзей-яхтсменов, которые шли туда же на швертботе частыми галсами, чтобы стараться не пересекать фарватер. Друзья бросали в бухте якорь, носовым концом вязались за прибрежные кусты и ночевали в тесной каюте. А мы с Мариной вытаскивали нашу байдарку на берег и рядом ставили палатку-серебрянку. Все знали, чем мы там будем заниматься часть ночи, но делали вид, что не знают. Или что это им до лампочки. Глава XX. Ещё немного о Марине Висковой А один как-то раз мы отправились большой такой компанией в Домбай и нашли место для пристанища только в альплагере «Алибек», куда пришлось топать по тропе над глубоким ущельем довольно далеко. На самом деле это было не так далеко, если бы нам не пришлось тащить лыжи и огромные рюкзаки. С противоположного борта, который служит основанием для «страшно» красивых вершин Белалакая, Аманауз, Эрцог, почему-то именно по ночам в это ущелье срывались с грохотом лавины, и эхо этого грохота напоминало артиллерийскую канонаду во время войны. Наш вояж пришёлся как раз на зимние студенческие каникулы, поэтому лагерь был переполнен, мест не хватало, и нас разместили всех вместе в одной большой комнате полуотапливаемого склада, из которого было срочно вынесено и свалено в снег рядом со стенами разное барахло. Моя железная кровать и похожая кровать Марины стояли рядом, но мы ничего «такого» не могли себе позволить, разве что трогали ночью под одеялом друг друга за разные «такие места». А по утрам, плохо выспавшиеся, едва успев наспех позавтракать в холодной лагерной столовой, карабкались, рискуя оступиться, по крутой узкой тропе высоко вверх, на южный склон Семёнов-Баши, где под беспощадно жарким горным солнцем, превращавшим наши лица в красные «морды лица», упорно учились делать лыжные повороты на снегу, падая, поднимаясь и снова падая. А когда закончился наш отпуск, мы вернулись в Москву, напевая с грустью и надеждой песни Юры Висбора. Так продолжалось довольно долго, и я, грешным делом, подумывал, уж не жениться ли мне на Марине Висковой. А что, в самом деле, чего искать? От добра – добра не ищут. А что касается лица, так известно: с лица воды не пить. Стерпится – слюбится. Хорошая девица не лицом красна, а душою. Но тут Вася Захарченко познакомил меня как на грех с Лёшей Малеиновым. Как сейчас помню, происходило это дело в Доме литераторов на улице Воровского. Вася был тогда в этом доме каким-то официальным лицом: то ли председателем чего-то, то ли секретарём. Кстати, никогда не понимал и сейчас не понимаю, почему в Верховном Совете – председатель, а Центральном Комитете партии – секретарь, пусть даже и генеральный. Хотя партия вроде как главнее. Ну, да бог с ними, без меня там разберутся. Они там сами с усами. Так вот. Я загорелся и легкомысленно поддался на уговоры Малеинова – ему как раз был нужен толковый инженер-строитель – поехать на работу в Терскол. Против «толкового» я, конечно, устоять не смог. К тому же меня влекли горы и новая заманчивая, неизведанная жизнь, полная, как мне казалось, настоящих приключений. В молодости такое бывает, потому что в этом возрасте человек ищет свою судьбу. Я легко убедил себя, что ничего не случится, если я на некоторое время отложу своё намерение жениться на Марине. Она, конечно, расстроилась, узнав, что я решил уехать на Кавказ, но старалась не показывать огорчённого вида, чтобы её некрасивое лицо не стало ещё некрасивее. Она бодрилась, иногда грустно улыбалась, помогла мне собраться в путь-дорогу и подарила мне первые в моей жизни спортивные брюки «эластик» густо-синего цвета. Тогда такие только-только входили в моду и были большой редкостью. Уж не знаю, чего стоило Марине их достать при тогдашнем всеобщем дефиците. Я был растроган, как говорится, до глубины души и стал сомневаться, правильно ли я поступаю, что уезжаю и оставляю Марину одну, наедине с неопределённостью наших отношений. Однако уже поздно было что-либо менять. С работы я уволился, всем друзьям растрезвонил, что круто меняю свою жизнь; обо всём договорился с Малеиновым, выклянчив себе зарплату аж сразу в двух местах: в дирекции строительства и в республиканском совете по туризму; дал Леше твёрдое обещание приехать как можно скорее, и он меня ждёт. А если меня кто-то ждёт, я уже сам не свой. Кроме того, меня охватила предотъездная лихорадка, справиться с которой я мог одним-единственным способом: сесть в поезд «Москва-Нальчик». И я сдался, решив, что всё как-нибудь уладится, образуется и рассосётся само собой, как не раз уже бывало в моей жизни. Провожали меня, с моими чемоданами, рюкзаками, лыжами, узлами, одеялами и подушками, на Курский вокзал большой весёлой гурьбой мои славные друзья-горнолыжники и яхтсмены, среди которых затерялась грустная подружка моей задержавшейся юности Марина Вискова. Она пустила из уголка глаза скупую слезу, не сдержавшись, будто предчувствовала наше расставание навсегда. И она не ошиблась. И бедное сердце её не обманулось, в то время как я, отводя в сторону «честные» глаза, торопливо и лживо что-то лепетал про наше радужное будущее. Мол, приеду на место, разберусь что к чему, устроюсь, освоюсь, напишу всё подробно обо всём, и тогда она ко мне приедет – ведь Лёша обещал выделить мне квартиру. А это не хухры-мухры. Ах, эти пустые советские обещания! Ну что стоит, например, пообещать квартиру, когда от тебя это не зависит? Все те годы вся наша жизнь была построена на обещаниях. Но самое поразительное заключалось в том, что мы им охотно верили. И даже когда они не сбывались, мы продолжали верить, что они сбудутся в следующий раз. Впрочем, я снова отвлёкся от главной нити повествования, всё забываю золотое правило: словам должно быть тесно, а мыслям просторно. Так вот, увы! Не прошло и пары недель, как окунувшись с головой в новую, каждый день меняющуюся, заполненную непривычными для меня ощущениями и яркими впечатлениями жизнь в горах, я про Марину забыл. Да ещё плюс ко всему этому, в одно из первых же стремительных восхождений почти бегом на Приют Одиннадцати, предпринятого мною в одиночку, я встретил на Ледовой базе, будто молнией по башке шарахнуло, свою будущую жену. Она, обутая в стоптанные кеды, из которых вылезали толстые шерстяные штопаные носки, поводила из стороны в сторону, вверх-вниз красивыми глазами и умело делала вид, что работает над диссертацией по ледникам и снежным лавинам. Я восхитился и поверил в знак судьбы. «А ну-ка песню нам пропой, весёлый ветер!» – вот тогда был мой земной компас. И песня была пропета на музыку Мендельсона. Я мало что понимал в жизни людей, верил в «блуждающие звёзды», был внезапно сражён наповал проказником Купидоном, очарован, околдован, утратил способность трезво мыслить. Вот она, моя блуждающая звезда, решил я. Теперь, многие годы спустя, я называю тогдашнее своё состояние «половым воспалением», единственным лекарством от которого было время. И я его неосознанно торопил. И уже через неделю, явно одурманенный сладким ядом влюблённости, сделал своей новой «знакомой» предложение, от которого она не стала отказываться, посчитав, видно, что лучшего ждать не стоит, а то прождёшь так всю жизнь и останешься на бобах. И я честно (как и обещал!) обо всём написал в Москву Марине: дескать, так и так, доехал хорошо. Здесь кругом горы. Встретил женщину, которую полюбил. Прошу покорно простить мне мою непреднамеренную жестокость и вызванное непредвиденными и непреодолимыми обстоятельствами предательство. Ах, как я жалею теперь о том своём письме! Оно было честным, но подлым, потому что то была жестокость счастливого человека. А такая жестокость, я только теперь понимаю это, особенно отвратительна. Вскоре я получил ответное письмо. Между строк читались сполохи, раскаты грома, слёзы несбывшихся надежд, невысказанные горькие упрёки. Но внешне, в аккуратных строчках, выписанных каллиграфически, всё выглядело благопристойно и сдержанно. Она так и знала, она всё понимает, она меня прощает, но просит срочно выслать ей обратно брюки «эластик», которые она мне подарила перед моим отъездом. Эти злополучные брюки в её письме так меня огорчили и даже разозлили, что позволили избежать угрызений совести, и я не стал больше отвечать. И она мне больше никогда о себе не напоминала. И на этом, казалось бы, всё закончилось. Однако судьба неожиданно свела нас в команде «семеро смелых», отправлявшейся в Куршевель на встречу СКИЖа, о чём ещё будет идти речь впереди, но я не могу здесь умолчать о дальнейшем, поскольку не будет для этого более подходящего повода. Через много-много лет, я к тому времени уже был разведён народным судом Гагаринского района согласно поданному мной заявлению, дети мои выросли и достигли возраста оболтусов; уже улетели прочь, «капнув» в Лету, сказочные годы моего общения со СКИЖем; моя настырная судьба вновь пересеклась с судьбой Марины Висковой. И причиной этому опять стал Василий Дмитриевич Захарченко. Невольно поверишь, что жизнь ходит кругами. У Васи появился друг, профессор Теснер Павел Александрович, не просто хороший, а прекрасный человек, тоже любитель горных лыж и завсегдатай «чердака у Юма». В Москве мы втроём: Вася, Паша и я, по четвергам ходили в баню, и это превратилось для нас в традицию. Павел Александрович написал какую-то «жутко» умную книгу про физику, технику и математику и сдал её в издательство «Прогресс». Редактором этой книги оказалась Вискова Марина. Замуж она не вышла и жила одна в однокомнатной квартире, выделенной ей издательством в одной из «хрущёвок» в районе Даниловского рынка за хорошую, многолетнюю и плодотворную работу на поприще книгоиздания. Так вышло, что после бани мы, трое весёлых ржущих мужиков, не чувствуя никакого подвоха, прихватив с собой бутылку «Столичной», закатывались, жизнерадостные и шумные и чистые, к Марине Висковой, где нас всегда уже ждал накрытый стол. Она неизменно была радушно и мила и веселилась вместе с нами. Вася и Паша звали её «наша Мариша», а я никак не мог произнести этого ласкательного имени и по старой привычке звал её сухо Мариной. В один из пасмурных осенних вечеров мне позвонил Павел Александрович и упавшим голосом сообщил, что Марина Вискова повесилась у себя дома, привязав бельевую верёвку к вешалке в коридоре, сунув голову в петлю и подогнув стоявшие на полу вдруг разом ослабевшие ноги. И хотя её лучшая подруга Лена уверяла меня, что я здесь не причём и моей вины вовсе нет, от чувства страшной, леденящей душу вины я избавиться не могу. Глава XXI. И снова Домжур. Последние установки. Москва-Париж Многое из того, что описано в предыдущих главах, случилось или случится много раньше или много лет спустя по отношению к встрече СКИЖа, во Франции. А пока сейчас самое время вернуться в «Домжур», к тому моменту, когда я начал перечислять и давать характеристики членам нашей команды, навострившей лыжи в Куршевель. Теперь, «кажись», никого не забыл, всех охватил, всех взял под своё крыло, как наседка цыпляток, теперь, благословясь, можно и дальше «иттить». Вот тут Володя Ломейко взял доверительно-шутливый тон и говорит нам, как будто ничего в нашей жизни никогда и нигде плохого не случится: – Слушай все сюда, и каждый слушай здесь! Вот вам первое моё почти партийное поручение, поскольку все здесь, насколько я понимаю, партийные. – Ой, я беспартийная! – смутилась отчего-то Марина Вискова. – Тебе простительно, ты как-никак женщина, – поспешил успокоить её Володя Ломейко и продолжил: – Для тех, кто не понял, повторяю: ответственное задание. Пусть каждый из вас купит за наличные в гастрономе и возьмёт с собой по четыре бутылки водки. Самой обыкновенной, какая будет: «Русской», «Московской», «Столичной» – всё равно. Если кому-то покажется мало, можете взять по пять. Лишней она не окажется. Возьмите каждый по три буханки бородинского хлеба, по две селёдки, да пожирней, икры чёрной и красной. Лучше в железных банках, чтобы удобней было везти. Если у кого есть из домашних запасов, прихватите две-три банки – трёхлитровых – нежинских огурчиков деревенского засола – с укропчиком, чёрносмородиновым листом и чесночком. Две-три банки на всех. Повторяю для бестолковых: не каждому, а на всех. Две-три больших банки хватит. Да, вот ещё что, чуть не забыл: пусть каждый возьмёт с собой по четыре гранёных стакана. – После некоторой паузы он добавил, чтобы слова его наполнились затейным смыслом: – Там таких днём с огнём не сыскать. Если не хватит, всегда помыть можно. С водой проблем, я думаю, не будет, в крайнем случае, из снега натопим. – После водки стаканы мыть не обязательно, – вставил своё быстрое и умное слово рассудительный Эдик Розенталь. – Тоже верно, – согласился Володя Ломейко. – Эдику можно доверять, у него в этом деле большой жизненный опыт. – И продолжил: – Я жду естественных вопросов: уж не собираюсь ли я устраивать там, в Куршевеле, дружеские попойки. Нет, друзья, всё гораздо проще: мы там устроим приём под названием «Русский вечер». Выставим бутылки с водкой, разложим на блюдах разрезанный на небольшие кусочки бородинский хлеб и сделаем канапе с икрой, селёдкой и солёными огурчиками. Здесь я больше всего надеюсь на Маришу Вискову. Василий Дмитриевич говорил мне, что она по кулинарной части большая мастерица. – Марина вспыхнула щеками и радостно улыбнулась. – Поставим стаканы, содвинем их разом… Пожалуй, всё же по четыре будет маловато, возьмите по пять, а то мыть – это волынка. Да ещё и не поймут эти чистоплюи. И пригласим всех к столу. Они там считают всех русских беспробудными пьяницами. Посмотрим, как они сами наберутся на халяву. Вот такая задумка. Возражения имеются? А то ведь у нас демократия. Все дружно рассмеялись, а Вася Захарченко широко раскинул свои длинные угловатые руки и воскликнул: – Прекрасная идея! Огурцы я беру на себя. Как раз недавно я прикупил на Центральном рынке маленькие огурчики с пупырышками, и моя Зинуля закатала как раз три больших банки. Вкуснятина необыкновенная! И хрустят, сволочи, как! Можно съесть по ошибке вместе с пальцами. А Марина Вискова, смущаясь и по-прежнему рдея, пролепетала: – Владимир Борисович, для канапе нужны шпажки. У меня такие есть. – Прекрасно, Маришенька, умница! Хоть и беспартийная. Значит, шпажки за тобой. Ну, что ж, самое главное мы, пожалуй, обсудили. На этом заседание завершается, всё остальное – в рабочем порядке. А ещё через неделю мы заняли классные места в салоне ТУ-104, выполнявшего международный рейс «Москва-Париж». Я, не раздумывая, уселся рядом с Володей Преображенским. И вообще в дальнейшем, будь то в самолёте, в автобусе, за ресторанным столиком, в залах, где проходили жаркие дискуссии на тему, как надо хорошо жить по справедливости, или жеребьёвка предстоящих соревнований, а также на лыжных трассах мы всегда и везде были с ним вместе. Потому что оба одинаково не понимали, о чём кругом шла речь, были давно и хорошо знакомы, да и симпатизировали друг другу как люди, несомненно, хорошие. Самолёт, которым мы летели в Париж, ничем особенным не отличался от тех, которыми мне часто приходилось летать в Минеральные Воды, чтобы оттуда попасть в Терскол. Разве что внутри салона было заметно чище; «подзатыльные» салфетки были тщательно выстираны и накрахмалены; пристяжные ремни на удивление легко, с вкусным щёлком, соединялись с ответной пряжкой без раздражения и чертыхания; а стюардессы были все, как на подбор. И отличались необычайной стройностью, чтобы в случае нештатных ситуаций пассажирам не так обидно и страшно было разбиваться вдрызг. Девушки очень мило улыбались и на глупые вопросы подвыпивших пассажиров отвечали терпеливо, но вежливо. Если бы не одинаковая тёмно-синяя форма, включавшая в себя кокетливые пилотки набекрень; кургузые приталенные пиджачки с белыми шёлковыми блузками, прикрывающими пенными надушенными жабо то место, которое называется в просторечии пазуха и куда неудержимо тянется мысленно мужская рука; а у пиджачков тех узкие рукавчики, из-под которых кокетливо выглядывают кружевные манжеты, – и всё это вместе завершается тугими юбками, обтягивающими аппетитные попки – то можно было бы подумать, что стюардессы движутся вихлявой походкой не в проходе между креслами самолёта, иногда проваливающегося в воздушные ямы и заставляющего пассажиров сжиматься от страха, а по подиуму, где манекенщицы демонстрируют последние достижения волнительной женской моды. Выражаясь официальным языком, полёт проходил в штатном режиме, воздушных ям было совсем немного, так что любоваться стюардессами ничто нам не мешало. За разговорами, разглядыванием в иллюминаторы лежащей далеко внизу пелены кучевых облаков, неторопливым поеданием положенного в полёте «закусона» (которого, как всегда, пассажиры ждали с большим нетерпением, словно не ели целую неделю), на этот раз с вином, поскольку рейс был международным, время пролетело незаметно. И вскоре наш самолёт, мягко коснувшись могучими колёсами шасси бетонной полосы, исчерченной чёрными следами торможений, совершил благополучную посадку в парижском аэропорту Орли. Пока тяжёлый воздушный корабль медленно катился к аэровокзалу, счастливые пассажиры, обрадованные тем, что невольные страхи остались позади, дружно хлопали в ладоши невидимому командиру корабля и видимым, улыбающимся стюардессам. Сейчас такие аплодисменты стали привычными и повсеместными, а тогда они только-только входили в моду. Верно, и самолёты в последнее время стали почему-то падать на землю всё чаще и чаще. Видно кто-то опять собаку закопал, а ты, мать-перемать, ёлки-палки, снова разгадывай, где она в этом сложном для понимания вопросе зарыта. Часть вторая. Труа-Валле Глава I. Нас встречает Жиль Мне всё было в новинку, и я изо всех сил растопыривал глаза, чтобы разглядеть как следует, чем заграничная жизнь отличается от нашей. Но на первых порах ничего особенного или хотя бы запоминающегося не увидел. Жизнь как жизнь. Правда, почище чем у нас будет. Не плюют и окурки наземь возле урны не бросают, что верно, то верно. А так, аэропорт как аэропорт, не скрою, побольше нашего, и говорят кругом сплошь не по-нашему. Или вот. Самолёты подруливают прямо к аэровокзалу, а не высаживают пассажиров по шаткому трапу где попало и не везут потом долго стоймя в автобусе. Из здания аэровокзала выдвигаются, словно щупальца осьминога, длинные, тоннельного вида коридорчики. Через эти щупальца, или они ещё похожи на хобот большого слона, скажем, мамонта, только прямоугольного в сечении, непосредственно из самолёта можно пройти в здание аэровокзала. Пол хобота наклонный и с резиновыми пупырями против скольжения ног. Когда идут толпой люди, хобот этот заметно ходит ходуном. Ага, думаю я со злорадством, как и положено настоящему советскому патриоту за границей, у этих проклятых капиталистов тоже не всё хорошо получается. И ко мне в сердце привычно стучится, словно пепел Клааса, только, правда, на пустом месте, гордость за нашу великую и загадочную страну. Мы прошли таможенный контроль, где нас никто не обыскивал, потом паспортный, где чиновник, почти не глядя на нас, проштемпелевал наши паспорта. И очутились в огромном светлом зале, где нас встречал сам Жиль де ля Рокк. В руках он держал табличку с надписью: Ski-Cklub International des Journalistes. Вася Захарченко и я обнялись с Жилем как старые друзья, похлопав привычно друг друга по плечам. С остальными же он сухо, но душевно поздоровался, крепко пожимая руку и представляясь официально, почти по-военному, кивком головы и щёлканьем модных каблуков: – Жиль де ля Рокк. А Марине Висковой, кроме того, галантно поцеловал запястье, там где вместо туго натянутой лайковой перчатки на её отнюдь не дамской ручке набухли голубые вены, чем вызвал у неё паническое смущение и бурный прилив краски к её загорелому лицу, сделавшемуся буквально свекольного цвета. Она изобразила шутливый, но неловкий книксен и едва слышно пролепетала чуть дрожавшими от смущения губами: – Оре вуар, бонжур, месье боку! – О, мадемуазель говорит по-французски? – живо заинтересовался Жиль, громко расхохотавшись. Марина пришла в полное замешательство, совсем расклеилась и только с помощью Васи Захарченко, поспешившего к ней на выручку, объяснила, что знает по-французски лишь «здравствуй» и «прощай» и ещё несколько слов, которые она запомнила со школы и которые широко известны во всём мире, например: «шерше ля фам». – Ну, это ничего, – ободрил её Жиль, сам немного смутившись, – я уверен, что мы найдём с вами общий язык. – И сразу забыл про неё. Хотя, скажу честно, я не раз замечал в дальнейшем, как Жиль, всегда бодро носившийся скорыми ногами среди гостей, завидев Марину, по какой-то причине неожиданно круто менял направление своего движения, как будто вспомнил что-то очень важное, требующее его неотложного вмешательства. Затем Жиль объяснил нам, что мы сейчас все вместе дружно проследуем в аэропорт Ле-Бурже, откуда полетим в Женеву, потому что так будет короче. Там нас будет ждать автобус, на котором от Женевы до Куршевеля рукой подать, примерно полтора часа езды. Остальные делегации будут добираться до места самостоятельно, некоторые даже на личном автотранспорте. А советских друзей он решил встретить лично, так как не может никак опомниться от посещения Кавказа. Все, кто понял, засмеялись. Я же ничего не понял из того, что сказал Жиль, кроме слова «Кавказ», поэтому попросил Васю перевести его слова. Тогда я понял причину внезапного веселья, но самому смеяться уже было поздно, так как время для этого ушло, поэтому я только невнятно хмыкнул. Ещё мне было непонятно, почему мы прилетели в Париж, к тому же не на тот аэродром, который нужен, а не сразу в Женеву. Но спрашивать не решился, чтобы не надоедать и не прослыть тупицей. Марина Вискова и Володя Преображенский тоже от вопросов воздержались, проявив, на мой взгляд, похвальную выдержку. Вместе с тем я даже обрадовался, что так получилось, потому что вовремя смекнул, что хотя бы из окна автобуса, пока мы будем ехать из Орли в Ле-Бурже, мы сможем увидеть ихний хвалёный Париж. Ну, например, как ехать из Внукова в Шереметьево, а МКАД ещё не готова, – поневоле через самый центр поедешь. Я вспомнил, как знающие люди говорили, будто, если ты побывал в Париже, можешь смело помирать с лёгкой душой, потому что всё самое интересное на свете ты уже увидел. Это сомнительное высказывание подзадорит любого, во всяком случае, меня оно заранее настроило на восторженный лад. Однако не тут-то было. Вскоре я убедился, что радовался зря. Нас повезли по каким-то мрачным окраинам, с длинными бетонными заборами, и по тёмным туннелям. Я внутренне чертыхался: вот, Париж совсем рядом, буквально за стеной, а мы его не видим, и наша радостная смерть откладывается на неопределённое время – неизвестно, придётся ли когда-нибудь попасть сюда ещё раз. Утешало только одно: у них, оказывается, тоже есть неприглядные окраины с заборами. Я, конечно, скис, что не увидел Парижа, зато, правда, почувствовал некоторое облегчение души, ибо понял, что помирать покуда можно ещё немного повременить. Французский самолёт был намного меньше нашего гиганта ТУ-104, зато не ревел так громко, как наш, поэтому не произвёл на меня никакого впечатления. Правда, разговаривать внутри салона можно было спокойно, без надсадного крика и без вежливых наклонов к уху сидящего рядом соседа. Ну, да это мелочи, не стоит о них даже говорить, не то чтобы ими восторгаться. Тем паче, что разговаривать мне с устроившимся рядом со мной Володей Преображенским было не о чем, да и некогда. Не успел ещё самолёт набрать нужную высоту, как нам уже везут на многоярусных тележках полётный завтрак. Пришлось снова раскладывать столики и приниматься за еду, хотя мы были сыты. Кто же откажется от халявы? Да и попробовать французскую кухню даже в таком примитивном самолётном исполнении мы тоже были не прочь. Не скажу, чтобы наш харч был хуже ихнего, но ихний тоже не сказать, чтобы лучше нашего. Так на так. Та же куриная ножка с рисом, только ихняя курица чуток помягче нашей будет, потому что, видно, моложе; и рис у них рассыпчатый, а не клёклый, как у нас. Ну, ещё французы не поскупились и три маслины в рис бросили. А так, то же на то же выходит. Зато, у нас в самолёте ТУ-104, вино бесплатно подавали, а у них – гони монету, если тебе выпить приспичило во время полёта. Вот он – звериный оскал капитализма! Французская страна производит, прямо скажем, качественный хмельной напиток из своего винограда в таких количествах, как у нас, к примеру, добывают нефть – залейся. По количеству потребляемого вина в расчёте на душу населения (в расчёт даже берётся непьющая душа) Франция занимает первое место в мире. А вот поди ж ты! Угостить хорошим вином пассажиров, летящих из Парижа в Женеву, у них совести не хватает и классовой чуткости по отношению к тем, у кого франков кот наплакал. Несознательность из этих французов так и прёт наружу и стремится себя показать в невыгодном свете. Ну, и конечно, ихние стюардессы против наших вообще никакие. Во-первых, форма у них, хоть и с выпендрёжем, но не синяя, как у наших, а серая, как у мышей, что само по себе не делает им чести и не лезет ни в какие ворота. Правда, у них там синий кант имеется по воротничку, лацканам и обшлагам, но это не меняет существа дела. И пилоточки у наших – набекрень, с чисто женским кокетством, и волосы хвостиком, как у цирковой лошадки. А эти напялили вроде тоже пилотки, но нахлобучили их себе на голову ровно, на уши, как у бравого солдата Швейка во время Первой империалистической. И волосы не волосы, а патлы по плечам болтаются. Во-вторых, наши куда фигуристей будут. А эти хвалёные француженки чисто палки: грудей не видно, даже намёка не предвидится, попок вообще нету, там у них пустое место, а ноги – смотреть неохота, до того тонкие и даже кривые, потому что худые очень. Будто эти стюардессы неделю как не евши, и глаза от этого выцвели, а в них тоска. Хотя все очи тушью обработаны и ресницы без комочков. Одним словом, не понравилось мне в ихнем самолёте. Но всё же посадка прошла – не придерешься. Из самолёта нас сразу посадили в автобус и снова повезли кругом. И снова мы не видели ни Женевы, ни ихнего знаменитого озера. Жиль всю дорогу что-то рассказывал Володе Ломейко, а Вася переводил, но мы с Володей Преображенским сидели далеко от них и ничего не слышали. И от нечего делать стали наблюдать, где у них тут снег. А его всё нет и нет. Вокруг пасмурность и тёмный пейзаж без выразительности. Володя Преображенский даже стал ёрзать от беспокойства и сильно расстраиваться. Я, как умел, его успокаивал, чтобы приободрить. А заодно и себя, говоря: – Не дрейфь, старина! Вспомни, как у нас в Приэльбрусье иной раз снег только в Терсколе появляется. Едешь, едешь, а его всё нет. И кажется, что никогда не будет. У них здесь то же самое. Этих Куршевелей аж три штуки – я по карте смотрел. Самый третий находится на высоте 1830 метров. Там наверняка будет снег, вот увидишь. Высота как раз для снега. – Ночью должен быть большой снег, – ободряюще сказал Жиль де ля Рокк громко, а Вася перевёл его слова, и мы все дружно обрадовались, как малые дети. И даже угрюмый Катин. Глава II. Удивительно, но лыжи не спёрли Я и Володя Преображенский поселились в небольшом двухместном номере. Хотели было взять с собою в номер лыжи и даже успели их занести и засунуть под кровать. Нам, правда, говорили, что за границей, особенно в капстранах, лыжи обычно не воруют. Но мы всё же решили подстраховаться. Мало ли что говорят, а как это всё оно бывает на самом деле, ещё неизвестно. А когда лыжи в номере, всё же спокойней. Однако строгая с виду кельнерща в накрахмаленном кокошнике и белом фартуке объяснила нам выразительными жестами, что лыжи брать в номер не положено и что для них имеется специальная кладовка внизу. На ночь дверь в кладовку запирается на засов, так что волноваться не надо, лыжи будут в целости и сохранности. Она вдруг улыбнулась, и улыбка её оказалась такой хорошей, совсем как у нас в России у какой-нибудь дежурной по этажу в задрипанной гостинице провинциального городка. Пришлось тащиться с лыжами вниз. Кладовка оказалась обычным сараем с большими щелями между досок. На мой взгляд, ничего не стоило с помощью обычной фомки отжать задвижку и отворить дверцу снаружи. Но не станешь же спорить, всё же мы представители великой страны и демонстрировать свою мелочность нам не пристало. Пришлось рискнуть, понадеявшись на авось, извечную выручалку недоверчивого русского человека. Володя Ломейко поселился вместе с Катиным, Вася Захарченко – с Эдуардом Розенталем, чтобы Вася мог на деле показать, как он хорошо относится к евреям, которых терпеть не мог. А Марине Висковой досталась всем недовольная пожилая немка, не имевшая к СКИЖу никакого отношения. Бедная Марина, ей всегда не везло. Кормить нас на ночь глядя не стали, Жиль объявил, что назавтра никаких официальных мероприятий не планируется, так как это день заезда, и можно посвятить его свободному катанию. И тут же выдал каждому именной «Ski-pass» – пропуск на все подъёмники. Первую ночь в Куршевеле мы спали крепким заграничным сном, что называется, без задних ног, но с набором всевозможных приятных сновидений. Утро нас встретило ослепительным солнцем и сугробами свежевыпавшего снега. Окно номера выходило на задний двор, и мы, кроме солнца и снега, ничего не смогли толком разглядеть. Вы ни за что не догадаетесь и даже, после того как я вам сам об этом скажу, не поверите, что я сделал первым делом, как только встал с постели. Разумеется, это не был обычный утренний туалет после сна, я не стал бы распространяться о столь банальных проявлениях организма, чтобы вы фыркали от возмущения – этого ещё не хватало. Не догадались? Я так и думал. Так вот. Первым делом я побежал по скрипучей лестнице вниз, скорее-скорей вниз, в холодную кладовку, проверить, не спёрли ли лыжи. Возможно, я не допустил бы столь психопатического поступка, не приснись мне ночью кошмарного сна: оскалившийся в нехорошей улыбке Катин открывает скрипнувшую дверцу кладовки и впускает в неё двух страшных лиц кавказской национальности с усами, как у Сталина. Я пытаюсь кричать: «Карау-ул!», но никто не обращает на меня никакого внимания, даже работающий ночным сторожем в Куршевеле Хрущёв, мерно прогуливающийся в огромной меховой шапке, овчинном тулупе, бурках и с ружьём, повешенном на плече дулами вниз, как на охоте в Завидовском лесничестве. Только слышен скрип снега под его ногами. Видно звук моего голоса застрял где-то в горле, занятого в это время тренировкой тихого храпа, который вскоре понадобится мне на заседаниях участников СКИЖа при обсуждении жгучих проблем современного мира. Лыжи, конечно, были на месте. Я внутренне посмеялся над своими нелепыми страхами, однако, моя недоверчивость и опасения по поводу пресловутой заграничной честности продолжали сохраняться ещё долгое время. Пожалуй, до Финляндии, где произойдёт очередная встреча СКИЖа ровно через два года после Куршевеля и ровно год после Шотландии. Завтрак, скажу прямо, меня разочаровал предельно. Я, конечно, догадывался, что эти французы жмоты, но не до такой же степени, чтобы святых выносить курам на смех. В столовой, куда мы поспешили с большой готовностью отведать, наконец, изысков французской кухни, всё вокруг было отменно чисто, и стулья хорошие, и скатерти крахмальные, и на стенах картинки разные с изображением окрестных гор зимой и летом. И всё такое прочее. А вот на столах – одно голое скупердяйство. Любят они пыль в глаза пускать. Корзиночки из соломки с выкрутасами – просто загляденье. А в них булочки свежие, румяные, с корочкой, чтобы в зубах хрустеть, и пахнут чуток корицей – сразу понятно, из местной пекарни недавний завоз. Но ведь махонькие, с кулачёк, и всего по две штуки на брата. Раз куснул, два куснул – и нет их, как и не было. На отдельном блюдечке, изукрашенном розочками, четыре кусочка сливочного масла в упаковке из фольги с надписью, что сделано в Новой Зеландии. Докатились! Кусочек – четверть спичечного коробка, сильно не разбежишься, хватит, чтобы облизнуться, и – финиш. Напротив каждого сидячего места стакан апельсинового сока, и тот не до верху. Вкусно, конечно, и, надо полагать, полезно. Но мы ведь к этому не привычные. Я лично привык молоком либо кефиром с хлебом обходиться. Но знаю немало и таких, для кого пиво с утра – первеющее дело. Называется похмел души. Я понимаю, у нас в стране с пивом проблемы: не вдруг и не везде достанешь, Но у них-то, когда кругом сплошная конкуренция, не должно быть с пивом напряга. А вот в хвалёном Куршевеле пиво на завтрак – фигушки. Может быть, за отдельную плату и можно, но я не пробовал, врать не стану. Другие наши члены делегации тоже не стали возмущаться. Нет и нет. Возможно, если бы предложено было, выпили бы по кружке. Или по две. А так – на нет и суда нет. Некоторые, которые думают, что они с юмором на короткой ноге, могут припомнить квас или огуречный рассол как показатель исконной русской идентичности, но нам такие инсинуации ни к чему. Раньше, когда народ в темноте жил, действительно бывало такое сплошь и рядом. И тут гордиться не стоит. Темнота она и есть темнота. А нынче новый советский человек старается себе такое не позволять. Разве что пока кое-где не перевелись ещё отдельные несознательные элементы, которых не успели перевоспитать, как положено по закону, чтобы не портили общую картину. Так вот, насчёт завтрака в ихнем занюханном Куршевеле. У них в стеклянных вазочках ещё стоял наложенный конфитюр, вроде нашего варенья, только не такой сладкий. Конфитюр абрикосовый и сливовый – на выбор. Ну, чай или кофе – тоже на выбор. И сливки в маленьком фарфоровом молочнике с носиком – для тех, кто любит кофе со сливками. А чай в пакетиках с ниточкой, а на конце бумажка с гулькин нос, чтобы за неё пальцами ухватиться и вытаскивать пакетик, когда чай из него в кипятке заварится. Сделано – в Англии. Словом, не завтрак, а сплошное недоразумение. Особенно сокрушался Володя Ломейко: для него как бывшего блокадника еда имела почти святое значение, я уже говорил об этом. Ну, позавтракали с грехом пополам и с усмешками. Подмели всё подчистую, стали интересоваться, когда обед. Нам назвали время и велели не опаздывать, потому что у них насчёт этого предельно строго. И все разбрелись, каждый по своим делам. Кто намылился на лыжах кататься, а кто просто так прогуляться, посмотреть вокруг. Интересно всё же. Володя Преображенский сбегал во двор и пожамкал рукой снег, чтобы определить на глазок его влажность и в зависимости от этого сообразить, какой мазью лыжи мазать для лучшего скольжения. Он в этом деле большой дока. Я тоже немного разбираюсь, но ему доверяю больше, чем себе. Оделись, обулись в негнущиеся высокие ботинки с блестящими клипсами вместо шнурков, подмазались – и скорей наружу. За нами увязалась Марина Вискова, а Вася Захарченко закопался и сказал, что выйдет немного погодя, потому что ему надо стихи дописать, которые на ум пришли за ночь. Глава III. Первый выход на склон Вышли и ахнули: красота неописуемая! Ни в сказке сказать, ни пером описать. Прямо перед нами – широченный необозримый склон, полный чистого снега. Не крутой и не пологий, а как бы в самый раз. И что особенно удивительно, без бугров и без ям. Совсем не такой, как мы у себя на Чегете к тому привыкли. Я даже восхитился и сказал вслух: – Ух, ты! Вот это да! Сбоку, с правого края – подъёмники на любой вкус: хочешь, в кресле можешь ехать, болтая ногами, хочешь, поднимайся стоя на лыжах, оседлав бугельную тарелку. Этой тарелкой заканчивается снизу длинный и тонкий, как водопроводная труба, шест-штанга, футерованная каким-то особым теплоизоляционным материалом (то ли пластиком, то ли пористой резиной). Чтобы, наверное, в крепкий мороз, когда вдруг схватишься без перчаток за голый металл, не обжечь кожу ладоней. Штанги эти свисают с каната, который тянется по стальным опорам через вращающиеся колёсики – роликовые батареи – далеко вверх по склону, насколько хватает глаз, и скрывается где-то там, за перегибом горы. Это и есть буксировочная канатная дорога французской системы Помогальского. В самом низу, где снежный склон выполаживается, полно нарядных ребятишек. Оттого что они беспрестанно снуют, создаётся впечатление, что их буквально сотни. Есть совсем карапузы: он ещё толком не умеет ходить, а уже на лыжах – с горки учится кататься. И старательно поворачивает то в одну, то в другую сторону, широко расставив косолапые ножки и поставив крохотные лыжи «плугом». Очень трогательные детишки. И всё-то на них кажется игрушечным, а приглядишься – всё настоящее, совсем как у взрослых: и высокие ботиночки с блестящими застёжками-клипсами, и лыжики с креплениями-автоматами, и палочки с кольцами, и затемнённые слаломные очки, и смешные шапочки, заломленные набок, как гребешок у петушка. Детвора делится по группам в зависимости от младенческого возраста. С каждой занимается свой инструктор – в основном это женщины, одетые в одинаковую форму ярко-жёлтого цвета. Они похожи на заботливых наседок, которые вывели своих цыпляток на травку поклевать жучков-червячков, зёрнышки и камешки. В детских группах есть свои подъёмники – канатные дорожки. Для самых маленьких лыжников подъёмник установлен по ровному месту, почти без уклона, и имеет небольшую протяжённость – метров 50 , не больше. Вместо прицепляемых и отцепляющихся бугелей к канату через равные промежутки наглухо прикреплены небольшие скобки, похожие на козьи рожки. Малыш хватается ручонками в пухлых перчатках за такую скобу, и она тянет его за собой по снегу. Наседка-инструктор показывает на собственном примере, как надо делать на лыжах поворот «из упора», и после зорко следит за тем, как цыплята-ученики повторяют её движения. А мамы и папы этих детишек катаются в своё удовольствие в это время где-то там наверху, будучи в полной уверенности, что за их любимыми чадами установлен надёжный и профессиональный контроль и они окружены правильной заботою. – Вот смотри, – говорю я Володе Преображенскому, пока мы стоим и поджидаем Марину Вискову, – как выращиваются будущие чемпионы и откуда берутся потом золотые медали. – Да уж, – с грустью отвечает он, – нам до этого так далеко, как, наверное, от Терскола до Луны. На самом верху, словно в перевёрнутый бинокль, видны ползающие «ратраки», завершающие свою ночную работу. Хотя уже совсем рассвело, но солнце ещё прячется за скалистыми вершинами гор, отбрасывающих причудливые длинные синие тени, и «ратраки» освещают путь перед собой жёлтым светом от включенных фар. Эти машины кажутся издалека игрушечными и ползают бесшумно вверх-вниз по склонам, срезая широкой, закруглённой, похожей на бульдозерный нож лопатой вчерашние бугры, и уминают, утаптывают широченными резиновыми гусеницами взрыхлённый и свежевыпавший за ночь снег, оставляя после себя мелко-ребристую широкую дорогу. Они напоминаю одновременно лёгкие боевые танки, с которых сняты пушки, и трудолюбивых жуков-скарабеев, катящих перед собой шар навоза, только здесь, вместо навоза, снег. Когда «ратраки» карабкаются вверх по крутому склону, сзади вырываются облачка выхлопных газов и до нас доносится приглушённый рёв двигателя. Появившаяся, наконец, и раскрасневшаяся от быстрой ходьбы Марина Вискова выбирает для себя кресельную канатную дорогу, а нам с Володей хочется опробовать бугельный подъёмник Помогальского, о котором мы много наслышаны. Я ещё не теряю надежды, что когда-нибудь можно будет прикупить через Госплан такие канатки для наших заждавшихся гор. Договариваемся с Мариной встретиться наверху. Она совсем не изящно, будто на толчок, садится в подъезжающее кресло, которое подхватывает её туго обтянутый эластичными брюками широкий зад и взмывает кверху, мягко, без тряски, толчков и стука проходя нижнюю прижимную роликовую батарею. Марина оборачивается и машет нам рукой, словно прощается навсегда. А мы, отталкиваясь палками, направляемся к нижней станции буксировочной канатной дороги, которая уходит вверх в такую даль, что конца ей отсюда не видно. «Станция» в данном случае звучит нелепо и смешно, потому что никакой нижней станции в обычном понимании этого слова нет. Просто под открытым небом, на железном столбе из толстой, крашеной в серый цвет трубы подвешен привод со шкивом, вместе с которым с утра до вечера вращается стальной канат. Рядом, в виде поднятого над головой рельса, находится накопитель для бугельных устройств, висящих этаким частоколом и ждущих своей очереди. Вот, собственно, и вся станция. Зато есть контролёр, одетый в синюю форму, который проверяет билеты, прокалывая их компостером, и подводит из накопителя к движущемуся канату очередной тарельчатый бугель. Тарельчатым я его называю потому, что на конце его футерованная тарелка, которую завтра Вася Захарченко очень удачно назовёт «поджопником». При соприкосновении с канатом срабатыват зажим, этакая крепко-накрепко хватающая железная рука, и бугель начинает движение кверху, увлекая за собой оседлавшего его лыжника. На конце штанги, перед тарелкой, имеется «фривольный» изгиб, рассчитанный на то, чтобы, огибая промежность, штанга не давила изо всех сил на особо чувствительные места и чтобы полусферический «поджопник» во время буксирования лыжника занимал адекватное (удобное) для его зада положение. Впрочем, я не исключаю и даже более того почти уверен в том, что есть и такие охотницы, которые испытывают особое удовольствие от давления бугеля на ту часть нежного женского тела, где находится предел длинноногости, так завороживший Васю Захарченко, когда он оказался с поэтическим визитом на солнечной, веселящейся Кубе. Для бесхлопотного преодоления неровностей склона внутри бугеля действует пружинное телескопическое устройство, поэтому штанга, как живая мужская штуковина, то, когда надо, удлиняется, то укорачивается. Там, наверху, где заканчивается трасса буксировочной канатной дороги, лыжник на ходу выводит из-под себя успевшую согреться от человеческого тепла тарелку, и с ней жаль расставаться, отпускает штангу и свободно отъезжает в сторону. Освободившаяся штанга под действием спрятанной внутри пружины сокращается до стандартной длины, делает стремительный оборот вокруг монотонно вращающегося в горизонтальной плоскости возвратного шкива, успокаивается, уже без лыжника, от колебаний и пускается в обратный путь вниз, где ждёт её, словно нетерпеливый любовник, станционный накопитель, откуда бугель начинал своё движение наверх. Обычно канатные дороги сооружаются по опорам, устанавливаемым вдоль склона горы строго по прямой линии – это объясняется необходимостью постоянной натяжки каната. А хитроумный поляк Помогальский, перебравшийся во Францию, где для его инженерного таланта двери сами раскрылись ему навстречу, сконструировал буксировочную канатку с изломами в плане, то есть располагавшуюся на горе зигзагами. Правда, зигзагов было немного: один-два, не больше, но всё же талантливому польскому конструктору пришлось изрядно попотеть над решением этой задачи, только кажущейся простой для тех, кто считает инженерное дело чепухой. Вот именно такую буксировочную канатную дорогу мы с Володей Преображенским и выбрали для первого подъёма. К тому же она оказалась самой длинной из всех в Куршевеле, что отвечает нашей задумке. «Ну, что ж! – мечтательно размышляю я, пока мы тащимся в гору, влекомые бугелями и непрерывно подталкиваемые тарелками-«поджопниками». – Нам такая канатка вполне подошла бы на Эльбрусе, например, в «Долине химер». И тут же хмыкаю: как будто что-то от меня зависит! Нам часто приходится хмыкать – такая жизнь: весёлая и грустная. Как будто ты можешь сделать всё, а на самом деле ничего не можешь. Остаётся только терпеть и ждать. Чего? Чёрт его знает! Наверное, того, когда, наконец, в нашей великой стране появится путёвый руководитель, который, наконец, поймёт, что горные лыжи и канатные дороги очень нужны людям и что они являются признаками хорошей жизни, хорошего настроения и прогресса. Хочу поделиться своими мыслями с Володей Преображенским, но он тащится далеко от меня, а кричать ему вдогонку не хочется. О сокровенном не кричат. О нём если и можно говорить, то только задушевно, тихо и мечтательно, по возможности удерживаясь от крепких матерных слов. Мы так увлеклись новыми для себя ощущениями, красивыми видами окружающего нас альпийского пейзажа, проплывающего мимо нас – чем ближе, тем быстрее, чем дальше, тем медленнее, порою вовсе незаметно, – критическими оценками слаломной техники проносящихся мимо-мимо лыжников, что забываем о Марине Висковой и о нашей с ней договорённости встретиться наверху. Да и где этот верх, чёрт его знает! Наша канатка успела совершить два поворота и уклонилась далеко в сторону, и мы давно потеряли из виду кресельный подъёмник, на котором уехала Марина. Ну, да ладно, мы же не нарочно. Потом разберёмся. Не велик грех, ей богу. Наши нетерпеливые мышцы и сиюминутные помыслы сосредоточились на одном всепоглощающем желании, близком к эротическому: как можно скорей добраться до самого верха; освободиться, наконец, от этого надоевшего бугеля, невыносимо давящего всё же на промежность несмотря на все ухищрения изобретательного Помогальского: набрать полную грудь живительного воздуха и ринуться очертя голову вниз, с кручи, навстречу упругому ветру в лицо, вытворяя натренированным телом то мягкие приседания, то выпрямления с открениванием в стороны, то закручивания в пояснице с вилянием зада, то наклоны вперёд, догоняя лыжи, то откидывания назад, отпуская их в свободное скольжение, то прыжки, то торможения, вздымающие облака снежной пыли. И при этом помогаешь себе палками, тыкая ими перед собой и сбоку. Тык-тык-тык-тык… Словом, стараться совершать на параллельных лыжах всё то, что умеют делать хорошие лыжники. То заставлять послушные твоей воле лыжи устремляться в длинные скоростные повороты, то вдруг переходить на частые и крутые змейки, надеясь оставлять после себя в утоптанном «ратраками» снегу красивые следы сопряжённых дуг. Чтобы внезапно остановившись, запыхавшись, часто-часто дыша, оглянуться назад и восхититься, мысленно сказав самому себе: ай, да я, ай, да какой молодец, сукин сын, мордоворот! И катиться дальше, дальше, дальше вниз. Скорей, скорей, чтобы снова подняться по канатной дороге и вновь лететь на лыжах, сломя голову, вниз. Трудно подобрать подходящее слово, но это, наверное, счастье. Катиться можно было в любом направлении, и в конце каждой трассы, чуть в сторонке, ненасытного лыжника ждали с нетерпением новые разнообразные подъёмники. И новые улыбчивые контролёры, готовые без промедления алчно пробить в билетике дырку щёлкающим компостером и ловко подсунуть под зад «поджопник» или удобное кресло с заботливо положенным на него суконным одеялом для укутывания ног, если они озябнут. Оглядев раскинувшуюся под нами панораму, мы выбрали направление на видневшуюся внизу, посредине необъятного снежного склона, горную хижину, возле которой толпились и сновали, будто муравьи, маленькие фигурки лыжников. Оттолкнулись палками, разогнались коньковым шагом, сели «в горшок», крепко прижав палки к бокам, и через пару минут восхитительного подобия скоростного спуска были уже на месте. Резко затормозили в конце привычным приёмом бокового соскальзывания. Когда умеешь, это довольно просто: резко выводишь ноги поперёк склона, а корпус продолжает занимать положение в прежнем направлении. Колени немного подгибаешь под себя, откидываешься чуть назад и упираешься кантами лыж в снег. И если ты хочешь произвести неизгладимый эффект своей хамской ловкостью где-нибудь в Куршевеле, забывая о том, что это может не всем понравиться, то поднимаешь при этом косой фонтан снежных брызг, обдающих спокойно стоящих возле хижины лыжников, глядящих на тебя с иностранным удивлением и немым вопросом в глазах. Глава IV. Учителя и спасатели – мониторы Потемневшая под влиянием времени, солнца и ветра бревенчатая хижина, с терракотовой черепичной кровлей и затейливым резным крылечком, оказалась пунктом проката лыжного инвентаря, одновременно магазинчиком, небольшим кафе и помещением для лыжных инструкторов, которые называются здесь мониторами. В отличие от наседок, занимавшихся с детишками внизу, здесь инструкторами были в основном молодые парни, с бронзовыми от загара лицами, стройные, подтянутые, гибкие. Озабоченные, бегающие глаза их выражали путаную смесь чувств: озорство, наигранную жизненную усталость, пресыщенность женским вниманием и сквозящее желание побольше подзаработать. Оно, это желание, было вызвано не нуждой и не семейным долгом, а скорее молодым азартом, который лишь со временем превратится в беспокойную привычку и неуёмную страсть к бизнесу – залогу богатства и якобы свободной жизни. А пока с деньгами, заработанными не особо тяжким трудом, так же легко расставались, как они доставались, без сожаления, легко, весело, вызывающе пуская их на ветер, тратя на увеселения, вино, женщин и всякую другую чепуху. Наверное, эти молодые мониторы ничем не отличались по сути от других таких же молодых людей во всём остальном так называемом развитом мире. За исключением, может быть, советской молодёжи, для которой труд всегда являлся делом чести, геройства и гордости за свою страну, но никак не заработка, потому что на него всё равно нечего было купить. И молодые люди великой страны, занимающей одну шестую часть всей суши на Земле, никогда не были сексуально озабочены и мечтали лишь о том, чтобы поскорее уступить место в метро инвалидам, пожилым гражданам, пассажирам с детьми и беременным женщинам, но так чтобы это не бросалось в глаза. Говорили даже, что в СССР секса нет. В каждой шутке есть доля шутки, не правда ли? Откуда ему взяться, если парню привести девчонку некуда? Домой – там родители, бабушки и дедушки. В гостиницу – не пускают. Разве что в кусты. Ну, это летом. А зимой? Помню, уговорил я одну девчонку угостить друг друга сексуальной близостью, предварительно получив у друга ключ от квартиры. Поднимаемся на этаж, сердце моё то бьётся, то замирает. Вставляю ключ в замочную скважину, пытаюсь дверь открыть, а она, собака, не открывается. Я и так и эдак, а она ни в какую. Что ты будешь делать? Так и ушли ни с чем. Вот вам и секс, чёрт бы его подрал! А надо было всего-то чуть нажать и повернуть ключ в другую сторону. У многих мониторов на голове, вместо фирменных шапочек расцветки французского флага, были надеты вязаные широкие полоски, едва прикрывающие кончики шоколадного оттенка ушей. А в остальном форма комбинезонного покроя была такой же ярко-жёлтой, какую мы видели на инструкторшах внизу. По общей повадке мониторов, чуть высокомерной, с небрежными, как бы снисходительными движениями явного преимущества, было заметно, что они чувствуют себя на лыжах так же свободно, как рыба в воде. На жратву в кафе нам тратиться не хотелось, мы были экономны до неприличия, можно сказать, сугубо принципиально, чтобы выкроить из скудных средств, выделенных нам Союзом журналистов СССР, хоть немного для сувениров-подарков своим близким, но остановились возле хижины, чтобы отдышаться и заодно понаблюдать за иностранными людьми. Желающих научиться катанию на горных лыжах хватало с избытком, и мониторы были нарасхват. Как нам стало известно позднее, всего мониторов в Куршевеле насчитывалось аж 400 человек. Я стал подозревать, что цифра 400 носит во Франции некий мистический характер. Например, 400 сортов винограда, 400 видов сыра. Я не знаю чего ещё, но почти уверен, есть ещё много такого, чего во Франции обязательно 400. Подозреваю, что количество женщин, которых настоящий француз стремиться «переспать», тоже 400. Шутка. Мы заметили, что мониторы делятся на тех, кто давал уроки горнолыжной техники группам, состоявшим из трёх, пяти (может, быть чуть больше) человек, где плата отличалась умеренностью, и тех, кто проводил занятия в индивидуальном порядке, где плата была значительно выше. Почему разница в цене, я думаю, объяснять не стоит: оно и так понятно. Но и по внешнему виду те, кто входили в группы обучающихся – назовём их «группниками» – разительно отличались от «индивидуалов». В отличие от первых, объединённых неким серым однообразием, вторые были одеты в дорогие спортивные костюмы и вместе с дорогущим спортивным инвентарём: лыжами, палками, ботинками, креплениями и очками от самых известных мировых производителей, носили на себе печать кричащей моды. Как будто это был не мир коварного спорта, где неизбежны падения, вывихи и даже переломы костей, а модный салон. Если оживлённые вспотевшие лица «группников» выражали некую детскую робость и неуверенность в своих способностях быстро научиться горнолыжным приёмам, то скучные лица «индивидуалов» выражали непоколебимую уверенность в том, что деньги решат всё. Если ты упал и, не дай бог, сломал ногу, то виноват монитор, и в этом не может быть сомнений: я плачу и значит я прав. Основной контингент «индивидуалов», довольно, кстати, малочисленный, составляют богатые женщины так называемого «бальзаковского возраста». Они оставляют своих лысеньких, давно уже не таящих в себе никаких загадок мужей продолжать зарабатывать деньги, деньги, деньги и увеличивать до бесконечности свой капитал, чтобы не отстать от других. А сами едут – кисоньки, лапушки, солнышки – на модный зимний курорт «отдохнуть» и получить на свою начинающую дрябнуть ухоженную кожу шоколадный загар под горным ласковым солнцем. Чтобы отдых не был похож один на другой и стал, как прежде, романтическим, такая «индивидуалка», этакая современная мадам Бовари, выбирает себе понравившегося ей монитора и нежной дамской ручкой щедро оплачивает его услуги. Нередко такие услуги заключаются в том, чтобы молодой, хорошо сложенный, пригожий лицом и мускулистым телом парень проводил со своей нанимательницей целый день, а порою и ночь. Днём он развлекает её, как уж может, носит за ней её дорогие лыжи (я видел однажды лыжи, украшенные леопардовым мехом), застёгивает крепления и ботинки, согнувшись в три погибели, и выводит под ручку свою даму на снежный склон. Затем деликатно пристраивается сзади, обнимает её за пухлую талию, обременённую жирными складками, избавиться от которых, увы, уже невозможно, и объясняет, как надо поворачивать на лыжах, спускаясь вниз по склону горы. А мадам игриво взвизгивает, хватаясь за шею своего учителя, и жеманно поглядывает на него, изображая подведенными ресницами нужный взмах, учиться которому надо долго и терпеливо. Нередко они вместе обедают в дорогом ресторане. Разумеется, за счёт мадам. И в обязанности монитора входит подносить ей время от времени маленькое голубое пламя зажигалки, от которого она прикуривает тонкую папироску, зажатую между холёными пальчиками с длинными, похожими на красные когти ногтями, и каждый раз делает натренированный взмах ресницами, иногда, правда, с комочками. А чем эта парочка занимается ночью, никому доподлинно неведомо, потому что ночью темно и ни шиша не видно. Хотя догадаться, впрочем, нетрудно, потому что этим занимаются все люди, в которых молодость или её остатки путает благопристойные мысли. Возможно, это моя буйная фантазия воспаляется под палящим горным солнцем, и всё это я себе придумываю, но если то, что я рассказываю, похоже на правду, то это и есть сама правда. И я готов над вымыслом облиться слезами умиления и глупого восторга. Глава V. Моя мечта – французские сыры И вдруг я вижу воочию, как, словно по волшебству, свежий, голубоватый, чуть морозный воздух в тесном промежутке между двумя живыми жёлтыми мониторами материализуется в скромную, как будто бы немножко застенчивую, фигурку Жиля де ля Рокка. Он ко мне приближается, как во сне, и с радушной улыбкой во весь рот произносит своё обычное: – Сава? – Сава бьен! – отвечаю я ему обрадовано и особенно дружелюбно как старому знакомому, с которым не виделись вечность. На этом наша оживлённая беседа прерывается, в морозном воздухе повисает тягостное молчание, озаряемое растерянными улыбками. И я туго соображаю, что бы мне такое ещё сказать не явно глупое. Я говорю, с трудом шевеля озябшими губами: – Формидабль! – и с трудом вспомнив несколько слов по-немецки, радостно представляю ему Володю Преображенского, совсем упуская из виду, что Жиль должен его хорошо знать по прежним встречам СКИЖа, где Володя неизменно занимал первые места по слалому: – Das ist mein Freud. Er ist Skimeister. Er ist Champion. – Ich weis, Ich weis, – отвечает Жиль, и глаза его смеются. – Wir sind langst Bekannte (Я знаю, я знаю. Мы давно знакомы). Из нескольких мучительных фраз, сопровождаемых выразительным меканьем-беканьем, которые мне удалось из себя выдавить, и ответов Жиля, тоже не очень-то складных, так как немецкий он знает плохо, может быть, чуть лучше, чем я, нам удаётся понять, что он появился здесь вовсе не для того, чтобы повидаться с нами, а совсем по другой причине. Дело оказалось в том, что он поднялся на хижину, чтобы договориться с мониторами, кто из них согласится открывать трассу во время горнолыжных соревнований СКИЖа, которые должны состояться в ближайшие дни, и станет боковыми судьями на воротах, чтобы следить за правильным прохождением трассы. Открытие трассы является обычным технологическим элементом горнолыжных спусков и происходит на всех официальных соревнованиях любого уровня. Для зрителей это создаёт дополнительный живой интерес. Если, к примеру, это чемпионат Мира, Европы или кубковые встречи такого же масштаба, то открывающими трассу нередко выступают выдающиеся в прошлом спортсмены, бывшие знаменитые чемпионы, ветераны спорта, любимцы болельщиков. И они получают свою, заслуженную долю аплодисментов, от которых давно отвыкли, но это не значит, что забыли. Если же это рядовые состязания или такие весёлые, как, например, соревнования СКИЖа, то на роль открывающего вполне подойдёт молодой монитор в ярко-жёлтом комбинезоне, с улыбкой на устах. Открывающему трассу, так же как и всем остальным участникам соревнований, даётся старт и на финише засекается время прохождения. Оно является неким ориентиром для любителей сравнивать и делать разные выводы. Для одних эти сравнения служат предметом гордости и чванства, для других – уныния и разочарования. А что это за соревнования, если в них отсутствуют страсти? После того, как открывающий пройдёт трассу, на ней остаётся хорошо заметный след от лыж, который помогает соревнующимся не сбиться с пути и не проскочить в запале азарта мимо ворот. Жиль попросил нас подождать его, пока он закончит деловые переговоры. Вскоре он уладил свои дела с мониторами и жестом предложил нам следовать за ним. И мы с радостью поехали, уже изрядно застоявшись, как остывшие на морозе вспотевшие скакуны. Мы скользили на лыжах долго вниз, повторяя за элегантным Жилем его свободные, лёгкие дуги на снегу, не заставлявшие каменеть мышцы ног. Дыхание наше не сбивалось и продолжало оставаться ровным, или почти ровным, разве что чуть учащённым, как бывает при беге трусцой. И этот раскованный спуск доставлял нам неизъяснимую радость, как в детстве, когда ты вдруг почувствовал, что научился плавать и плывёшь легко. Мы замечали, что Жиль постоянно забирает вправо, в сторону от склона, кишащего лыжниками, временами с оглядкой пересекая трассы подъёмников. Наконец он прикатывает к небольшой выположенной площадке в стороне от оживлённых трасс катания. Там нас ждал неожиданный сюрприз. Посредине площадки стоял на крепких ножках стол, накрытый белой скатертью. Это выглядело, как будто в сказке: вокруг сияющий под солнцем снег, синие, фиолетовые, сиреневые горы, то вдруг розовые и ослепительно белые, пустынно и тихо – и внезапно стол с крахмальной скатертью, на которой сохранились недавние складки. Мне так и хочется назвать её скатерть-самобранка, потому что на ней лежали разделочные доски с разнокалиберными, одуряюще остро пахнущими головками и кругами сыра. Рядом с сырами лежали широкие ножи, и стояла плетёная корзина с продолговатыми батонами свежайшего хлеба, видно, только что доставленного из местной пекарни и не успевшего даже ещё остыть. Возле стола деловито суетились, неловко хлопоча, Василий Захарченко и Марина Вискова. Неподалёку стояли воткнутыми в снег их лыжи и палки. Был ещё какой-то француз в переднике, призванный, видно, обслуживать необычный стол на природе. – Друзья мои! – патетически воскликнул Василий Захарченко, как только он один умел делать из мухи слона, высоко вскидывая свои большие руки с вихлявыми кистями. – Вы только взгляните, какое волшебство приготовил нам наш дорогой и любимый Жиль. Это, конечно, не все четыреста сортов сыра, которыми так беззастенчиво хвастается Франция, но, я уверен, лучшая часть из них. Это не серенада, это сказка солнечной долины, это настоящие сыры, которые пахнут потными ногами. Пробуйте, друзья мои, и наслаждайтесь. И воздадим хвалу Жилю де ля Рокку! – Фу! Василий Дмитриевич! – скроила гримасу брезгливости Марина Вискова. – Вы своими потными ногами испортили мне весь аппетит. – Пардон, Мариша, это вовсе не мои ноги. Это ноги солдата, который редко ходит в баню. Я как-то спросил у водителя нашей редакции, его зовут Генка, как ему нравится сыр «пикантный». Знаете, как он мне ответил? «Ничего, Василий Дмитриевич. Вроде как сущая дрянь, но здорово вкусно». А эти сыры здесь против «пикантного» просто блаженство. Володя Преображенский, обращаясь к Марине Висковой, повинился: – Мариша, ты, милая, не обижайся на нас, пожалуйста, что мы не сдержали нашей договорённости о встрече там, наверху. Нас этот чёртов бугель завёз так далеко в сторону, что мы потеряли ориентир. Мы виноваты, прости нас, пожалуйста. Обещаю, больше такого не повторится. Я тоже хотел добавить что-нибудь в оправдание нашей забывчивости, но говорить ласково и игриво мне мешала стоявшая между нами невидимая, но от этого ещё более неколебимая стена наших прежних близких отношений, разрушенных мною так бессовестно и хладнокровно, а трепаться попусту, как это умел делать Вася, у меня не поворачивался язык. Скажу откровенно, я опасался давать повод Марине думать, что наша старая любовь может возродиться. И я промолчал, обозначив кивком головы, что подтверждаю сказанное Володей. Марина взглянула на нас с молчаливым упрёком, хотя изо всех сил старалась казаться настроенной по дружески. – Ничего страшного не случилось, – сказала она. – Я всё понимаю и нисколько на вас не обижаюсь. К тому же вот повстречала Василия Дмитриевича. И мы чудесно покатались с огромным удовольствием. Но как она ни хорохорилась и ни старалась казаться беззаботной, по её тоскливому взгляду и кривящимся тонким губам можно было прочитать, как она на самом деле уязвлена. И как ей было обидно и одиноко ждать нас там, наверху, час или два, в окружении чужих людей, весёлых и счастливых, радующихся общению друг с другом. Француз в кожаном фартуке, по сигналу Жиля, извлёк из-под стола тёмную бутылку вина, припудренную благородной пылью веков – кажется, это был «Каберне-совиньон», который стал для меня с тех пор самым любимым красным вином, ибо других я не знал, – и пять хрустальных бокалов на тонкой ножке. Он очень ловко откупорил бутылку, с характерным «покающим» звуком вытягиваемой пробки, и, разлив вино по бокалам, незаметно отошёл в сторонку, как будто он здесь не причём и просто сбоку припёка. Жиль де ля Рокк торжественно поднял один из бокалов, предложил нам последовать его примеру и выслушать его короткий, но зато сердечный тост: – Официальное открытие юбилейной встречи СКИЖа состоится завтра. А сегодня я предлагаю советским друзьям моим небольшую репетицию. Приветствую вас на французской земле! Желаю приятно провести время в Куршевеле. Прозит, как говорят немцы! И – салют! Всё это нам перевёл Вася, но я совсем не уверен, что он проделал это правильно, потому что всегда относился к нему с некоторым недоверием, которое вызывают во мне все экзальтированные люди, даже когда говорят они самые простые слова. Причём здесь немцы, не понял я. Вася хотел было щегольнуть ответным тостом в русском стиле, но вина больше не было. И мы с нетерпением приступили к сыру. Признаюсь: я очень люблю сыр. Я полюбил его не сразу, меня к нему приучил мой студенческий друг Сашка Мирошников, про которого говорили: – «Он пишет стихи и ест сыр». В этом было больше насмешки, чем похвалы. Меня долго отвращал подозрительный запах сыра, но постепенно я к нему привык и перестал замечать его отвратность. Каждый раз, когда я приступаю к сыру, я произношу одну и ту же фразу из Козьмы Пруткова, как это делал Сашка Мирошников (пусть земля Донского монастыря, в которой покоится его прах, будет ему пухом): – «Вы любите ли сыр, спросили раз ханжу. Люблю, сказал ханжа, я вкус в нём нахожу». Я, смею вас заверить, не ханжа, и сыр действительно мне очень нравится. После отваренного в ведре с кипятком молодого барашка, которого я отведал впервые в Терсколе, сыр, по своим оригинальным вкусовым качествам, занимает, пожалуй, твёрдое второе место в моём неприхотливом пищевом предпочтении. Одной из причин моей тоски по утраченному советскому времени, если не самой главной, то весьма и весьма существенной, является как раз сыр, как ни смешно это звучит. Теперь не стало таких «вкусных» магазинов под названием «Сыр», которые были когда-то, помню, на улице Горького, в доме N6, и на Ломоносовском проспекте, недалеко от угла с Ленинским. Наверняка были такие же в других местах Москвы, но я запомнил именно эти два. Они исчезли, как говорится, с лица земли как-то уж больно стремительно, после развала Советского Союза и варварской приватизации имени двух ваучеров: Гайдара и Чубайса. Уж очень они торопились, и я так и не могу понять, правы они были или левы. Особенно я скучаю по магазинчику на улице Горького. Там жил мой друг Юлька Гусев, я часто бывал у него и каждый раз непременно захаживал в этот магазинчик. В нём продавался только сыр, и самым дешёвым был «рокфор», цена которого нынче взлетела так высоко, что этот деликатес стал доступен только, пожалуй, новым русским или бандитам, что в большинстве случаев подразумевает одно и то же. Ах, какой в этом магазинчике, с высоченным кессонным потолком, стоял изумительный запах! С ним ничто не может сравниться, ну разве что запах солдатских портянок. Мне кажется, я помню всех интеллигентного вида тихих старушек – пусть простят меня те пожилые дамы, которых я осмеливаюсь величать так грубо и низко, я и сам теперь уже старик, – которые, терпеливо отстояв очередь, робко просили сытых дебелых продавщиц «завесить» по 100-200 грамм любимого сыра, чтобы полакомиться им в одиночестве, в тишине своей аккуратно прибранной и тщательно выметенной комнатки, в обычной тогда коммунальной квартире. И каждый сорт сыра, как ни кажется это сегодня невероятным, имел свой неповторимый вкус и аромат. Нынешнему так называемому россиянину вряд ли что-нибудь скажут такие названия сыра, как "степной", "костромской", «ярославский», «советский», «пикантный». Теперь же, как бы сыр ни назывался, то, что по карману «нижнему» классу, или старым русским», – мыло мылом. Разве что «козий» пока ещё держится и не сдаётся. Я помню, как Лёша Малеинов, тоже большой любитель сыра, возвращаясь в Терскол из Москвы или Ростова, куда он часто ездил в командировку, обязательно приглашал меня на вечерний чай с привезенным «рокфором». Лёша мастерски заваривал крепкий чай, «краснодарский» или «грузинский», других тогда в помине не было, а если и были, то их можно было достать только по большому блату либо случайно, если крупно повезёт. Мы усаживались на кухне за пластмассовым голубым столом, обильно «сластили» горячий чай сахарным песком и, лакомясь чуть влажным «рокфором», мурлыкали, как коты, которым чешут за ухом. Это было истинное блаженство, сравнимое разве что только с катанием на горных лыжах по морозному фирну, не успевшему ещё разогреться и «раскиснуть» под ярким солнцем. Теперь, я надеюсь, читателю станет яснее, почему я уделяю столько, казалось бы, незаслуженного внимания столу на снегу в Куршевеле и почему я с такой жадностью набросился на французский сыр, особенно после бокала красного вина. Мы указывали пальцем «обслуживающему персоналу» на ту головку иди круг сыра, который нам хотелось попробовать, француз в фартуке понимающе улыбался и умело отрезал тонкий косой ломоть, и мы поглощали его, каждый свой кусок, с белым батоном, похрустывая румяной корочкой. Вкус сыра был бесподобен и делал честь французским сыроделам. Я просто мычал от удовольствия, а Вася не переставал восклицать: – Изумительно! Превосходно! Формидабль! Бесподобно было и это необычайное сочетание чудной природы, чудного морозного воздуха, чудной скатерти-самобранки на неожиданном столе посреди сверкающего под горным солнцем снега, чудного сыра, который тебе отрезали острым ножом от чудно пахнущей головки или круга, и ты мог есть его без ограничений, сколько душе угодно. И эти чудные русские, которые набросились на обычный французский сыр с такой жадность и урчанием, словно для них только что закончилась ленинградская блокада. В особенности мне запомнился сыр (не помню его французское название), вкусом и крупными дырками похожий на наш прежний «швейцарский» из того советского магазинчика. Хочу предупредить фыркающего читателя, что к швейцару он не имел никакого отношения. А этот, французский, был ещё вдобавок нашпигован, как жареный поросёнок чесноком, кусочками свежего грецкого ореха. Насытившись сырами, можно даже сказать, обожравшись ими, мы ещё долго катались по склонам Куршевеля, стараясь опробовать все трассы, хотя, конечно, из этой затеи мало что получилось, потому что трасс было бессчётно. Зато теперь мы с Володей Преображенским были сыты, как коты, свободны от угрызений совести и обязательств перед Мариной Висковой, потому что после сыра её взял под свою заботливую отеческую опеку щедрый джентльмен советского розлива Вася Захарченко. Из них вышла бы неплохая пара, будь Вася холостым, без своей обожаемой Зэашеньки. Съеденный на горе французский сыр камнем лежал в животе, зато выпитое там же классное французское вино позволяло эту сытую тяжесть легко преодолевать и сообщало возобновлённому лыжному катанию безудержную весёлость, бесшабашную лихость и некоторую азартную рискованность. Совершая лихие прыжки с выкрутасами, я едва не сшиб парочку французских «чайников», которые, с моей, немного выпившей точки зрения, мне назло катились слишком медленно и путались под ногами. А они кричали мне вдогонку возмущёнными иностранными голосами: – Месье! Атансьон! Атансьон! – Дескать, ты, псих ненормальный! Куда летишь как угорелый? Тебе мало места? Это может показаться неправдоподобной выдумкой, и даже смешным, но, даю честное слово, примерно часа через два непрерывного катания, после обжорства сыром, мы оба почувствовали внезапные муки дикого голода. Взглянув на часы, мы пришли в ужасное волнение: время обеда, обозначенное в распорядке дня, о котором нас всех неоднократно предупреждали, уже подходило к концу. Мы рисковали остаться без положенной нам еды и даже умереть от голода далеко от своей горячо любимой Родины. Переглянувшись, мы с Володей Преображенским стремглав бросились вниз, к гостинице, развив первую космическую скорость с риском для жизни. Глава VI. Опоздание к обеду чуть не вышло боком Когда мы, наскоро переодевшись и умывшись, оказались в крохотной столовой, где нас утром чуть не уморили скудным завтраком, наши все давно уже отобедали и, по-видимому, отдыхали в своих номерах. Официантка заканчивала убирать со столов и готовила их для ужина. Увидев нас, она вымученно улыбнулась, показывая зубами притворную иностранную любезность, но по выражению её подведенных тушью и, надо признаться, красивых глаз можно было догадаться, что она крайне недовольна. Она показала на часы на руке, постукав по ним пальчиком, и что-то сказала, сильно грассируя, и мы сразу сообразили, что это был выговор с китайским предупреждением. Я попытался её задобрить, приложил руки к своей груди, как это делают женщины, когда чужие мужчины застают их полуголыми без лифчика, и проговорил, запинаясь, с умоляющим видом все знакомые мне иностранные извинения вперемешку с русскими: – Pardon, Madam! Экскьюзми! Entschuldigen Sie, bitte! Простите нас ради бога! Мы больше так не будем. На первый раз прощается – так говорят у нас в России. Не мешало бы и вам тут перенять этот хороший опыт. Не знаю, что уж она там поняла из того, что я сказал, но на этот раз улыбка её сделалась более естественной, и официантка показалась нам премиленькой. Она молча повернулась к нам своей узкой спиной и грациозно, словно лошадка во время соревнований по выездке, пошла, пошла, пошла, как мы предположили, к раздаточному окну на кухню, стукая каблучками по полу и немножко вихляя задом. Я смотрел ей вслед, как завороженный, и отметил про себя, что у неё хорошая фигура и стройные мускулистые ноги с тонкими лодыжками. Её круглая попка изображала прелестную волну, колеблющую юбку. Через пару минут она вернулась, катя перед собой ресторанную тележку, уставленную тарелками, чашками, блюдцами с лежащими рядом, завёрнутыми в крахмальные салфетки, мельхиоровыми ложками, вилками и ножами. Мы с облегчением вздохнули, поняв, что наша голодная смерть откладывается. Я не собираюсь, разумеется, описывать в деталях весь обед и все игривые телодвижения привлекательной официантки, скажу только, что я впервые в тот раз познакомился со спаржей и артишоками. – Послушай-ка, – обратился я вежливо к Володе Преображенскому, – эта спаржа своим внешним видом напоминает мне макароны, черемшу и изгнанных из организма глистов. Скажи, какое из этих сравнений тебе кажется наиболее подходящим к данному историческому моменту? – Пошёл ты к чёрту! – буркнул Володя неодобрительно. – И не порти мне аппетит, пожалуйста, я тебя прошу. – Прости, не знал, что ты такой привереда. Что же касается меня, то мне ближе сравнение с черемшой, только спаржа несравненно вкусней и нежней. Будь я неладен, если стану кривить душой и скажу, что спаржа так себе и что эти французские глисты мне не по вкусу. По-моему, классная жратва. Как закуска к рюмке водки, тоже, наверное, сойдёт. И артишоки, я тебе скажу, тоже недурны. У них есть даже что-то общее со спаржей – некая вкусовая перекличка. Правда, артишоки грубее по вкусу, а внешне похожи на длиннохвостых головастиков, выловленных из болота. – Тьфу на тебя! – сказал Володя Преображенский. – Погоди, ты ещё не то скажешь, когда попробуешь устриц с лимончиком и лягушачьи лапки под майонезом. А спаржа действительно чудо как хороша! – Не представляю, как можно есть лягушек! – скривился я, показывая отвращение. – Ведь это же бесхвостое земноводное. Фу! – Попробуешь – представишь. Да ещё и пальчики оближешь. Потом нам был подан суп-пюре из креветок, лангет с жареным картофелем фри, кофе со сливками и миндальное пирожное. Вместе с тарелками на стол было выставлено несколько миниатюрных соусников с разными соусами. Среди них мне запомнился острый «томатный»; жидкий желтоватый майонез и какая-то зеленовато-горчичная гуща, похожая на грузинский ткемали. Поливая из соусника кусок жареного мяса и горку янтарной картофельной соломки французским майонезом, я продолжил нашу прерванную интеллигентную беседу, причмокивая и облизываясь: – Послушай, Володюшка, мил человек! Я читал где-то, что французы и немцы испокон века недолюбливают друг друга. Немцы называют французов презрительно «лягушатниками» и всячески подчёркивают своё превосходство в технике. А французы отзываются о немцах так: и что это за народ такой, у которого нет ни одного соуса! Примитивные колбасники! – Да уж, – глубокомысленно проговорил Володя, и сразу сделалось понятно, что ему не по душе пустые разговоры на интернациональную тематику. Он помолчал, однако, почувствовав, видно, некоторую неловкость, решил добавить: – Обед, конечно, намного сытней завтрака, который сегодня утром. Если бы не Жиль с его сыром, я бы подох с голодухи. Классный мужик этот Жиль! Не сочти меня за голубого, но я его люблю. – Не волнуйся, пожалуйста, я тоже не п***рас и тоже его люблю. – Вообще у нас подобралась хорошая компания. – Да, я согласен. Меня смущает только Катин. – Это ты зря. Володя Ломейко его очень ценит. Когда со сладким было покончено, и мы готовы были уже покинуть помещение столовой, начав отодвигать стулья, как смазливая официантка неожиданно привезла ещё одну тележку. На этот раз на ней одиноко лежала видавшая виды потемневшая разделочная доска с многочисленными белёсыми следами от ножевых порезов, а на ней – около десятка малого размера початых головок и кружков покрытого плесенью сыра. И сразу запахло, как в том магазинчике на улице Горького, про который я уже рассказывал. – Опять сыр! – обеспокоился Володя Преображенский. – Я больше уже не могу. – У меня от этого сыра изжога. А я, напротив, обрадовался, сообразив, что можно отведать ещё с десяток разных сыров и уразуметь, что такое французы. И только тут я понял, что не всякий сыр жратва, а многие из них – изысканное лакомство. Поэтому подаются они в самом конце обеда. Позднее, побывав многажды на различных ресторанных приёмах, организованных различными фирмами в честь журналистов СКИЖа, я узнал, что последней точкой в званом обеде или ужине является не сыр, а коньяк после сыра. До коньяка дело тогда в столовой не дошло, а сексуальная, как теперь принято выражаться, официантка предложила нам выбрать, от какого куска отрезать нам кусочек. Володя Преображенский отказался, а я, ничтоже сумняшеся, широко повёл рукой, чуть не смахнув сыр на пол, и высказался, чтобы ей было понятнее, по-немецки, наивно полагая, что так будет более убедительно и галантно: – Alles kaput, bitte sehr, Madam! Она нахмурилась, будто я допустил бестактность, и, криво улыбнувшись, погрозила мне пальчиком: дескать никак нельзя, ишь какой шалун, русский проказник! И тут же дала понять, что можно выбрать лишь один, в крайнем случае, два вида сыра. Да и то поскорее. – Жмотка ты, мамзеля, честное слово, хоть и не дурна собою! Я бы даже сходил с тобой в кино на последний сеанс в последнем ряду, – сказал я ей по-русски, будучи уверенным, что она ничего не поймёт, и ткнул наугад пальцем в две головки сыра, показавшиеся мне достойными моего внимания. Она подняла тонкую, старательно общипанную бровь, заподозрив в незнакомых ей словах, произнесённых мною на грубом для её слуха языке, недопустимую вольность, и нервно откромсала ножом два малюсеньких ломтика. Дождавшись, пока я возьму двумя пальцами эти ломтики и переложу их в свою тарелку, она тут же укатила свою тележку, возмущённо покачивая бёдрами и подрагивая ягодицами, что было очень заметно. Сняв пробу, причмокивая от удовольствия, я почувствовал вдруг, как меня неудержимо клонит ко сну. И веки наливаются свинцом, а за ними и ноги, стремящиеся занять горизонтальное положение. Добравшись до своего номера, мы, захмелевшие от сытости, повалились, не раздеваясь, на свои кровати и тут же уснули. Если бы не Марина Вискова, которая пришла нас тормошить и звать на ужин, мы бы так и проспали до самого утра. Глава VII. Торжественное открытие На следующий день состоялось открытие XX-ой встречи СКИЖа. Нетрудно сообразить, что это была юбилейная встреча, поэтому ей придавалось особое значение, и обставлена она была особенно торжественно. В этой юбилейной встрече число участников достигло рекордного уровня: приехало 195 журналистов из 32-х стран, если, конечно, меня тоже считать за журналиста. Было приглашено много важных гостей, из которых я запомнил французского министра по туризму и делам молодёжи; американского сенатора, выдвинувшего в тот год свою кандидатуру на пост президента Соединённых Штатов Америки и наивно предположившего, вероятно, что СКИЖ поможет ему в его предвыборной борьбе; генерального директора фирмы «Пома» (Помогальского) Гастона Катьяра, для которого, как я самонадеянно полагал, раздуваясь от фанаберии, присутствие такой важной персоны как председатель комиссии по канатным дорогам Федерации горнолыжного спорта СССР, каковым являлся я, имело серьёзный коммерческий интерес. Было много других, званных и избранных, официальных лиц и просто известных людей. Но я не знал, кто они такие, а если бы и знал, то уж, верно, забыл бы давно – столько времени утекло, не мудрено. Всюду сновали хищные фотокорреспонденты со своими настырными камерами и развязные репортёры из местных и центральных газет, а также суетливые и наглые представители телевидения и кинохроники. Вся эта бесцеремонная братия юных и зрелых, начинающих и съевших собаку гениев вела себя так, будто они были здесь истинными хозяевами. Было полно праздных зевак – тех кто просто так шатались без дела или тех, кто задержались на пути к подъёмникам, чтобы поглазеть на торжество перед тем, как отправиться кататься на лыжах. Несколько клокастых бездомных собак «дворянской» породы тоже интересовались странным скопищем галдящих людей без привычных лыж и лыжных палок, что придавало псам трусливой смелости – вдруг в этой суматохе что-нибудь перепадёт. У этих людей всякое бывает: то ничего-ничего, а то вдруг и большой кусок колбасы, который можно схватить на лету и проглотить не жуя из-за одуряющего, бьющего в чувствительный собачий нос запаха, от которого можно сойти с ума. На центральной площади Куршевеля, окружённой красивыми отелями и магазинами, ещё со вчерашнего вечера возвышалась наскоро воздвигнутая деревянная трибуна, задрапированная туго натянутыми полотнищами трёхцветного французского флага. Чуть в стороне от трибуны тянулся в небо, едва удерживаемый проволочными растяжками, тонкий флагшток, по которому постукивали колеблемые ветром тросики, предназначенные для поднятия знамени СКИЖа. Оживлённая, гудящая, разноязыкая толпа прибывших на очередную клубную встречу журналистов-лыжников сгрудилась перед трибуной в ожидании торжественного открытия. Все были одеты в яркие спортивные костюмы – уже только одно это создавало ощущение праздника. Улыбающиеся женские лица светились молодостью, красотой и, естественно, умом, пышели румяными щеками и вызывающе соперничали между собой косметическими хитростями, направленными на уловление доверчивых глупых мужчин. Почти все мужчины, даже откровенно лысые, стояли с непокрытыми головами, демонстрируя нелепое пренебрежение к холоду. Эта странность запомнилась мне особо, потому что и в других встречах СКИЖа, где мне довелось принять участие в дальнейшем, и некоторые из них проходили при жестокой морозной погоде, как например, за полярным кругом в Финляндии, многие журналисты-скижники мужского пола упорно пренебрегали головными уборами, что у меня вызывало недоумение. Ничем другим, как тупым следованием сомнительному правилу: «держи ноги в тепле, брюхо в голоде, а голову в холоде», объяснить такое неумное поведение заграничных мужчин я не могу. Неужели такая глупая мода, думал я. Первым выступил действующий президент клуба Марсель Паж. У него был такой важный вид, будто он не президент какого-то задрипанного клуба, а президент страны. Он говорил долго и, по-видимому, складно, потому что его речь, которую переводил на английский язык толстый член американской делегации, вызванный для этого на трибуну, часто прерывалась аплодисментами и дружным смехом весёлой толпы. Я, конечно, ничего не понял, но, как потом объяснил мне Вася Захарченко, после первых общепринятых приветствий Марсель остроумно нажимал на исторический путь развития клуба, изобилующий яркими моментами потешных лыжных соревнований, что и вызывало смех тех, кому эти моменты были хорошо знакомы. В основном эти моменты, как выяснилось, были связаны с весёлыми падениями на лыжной трассе и полётами вверх тормашками по снегу. Затем Марсель Паж предоставил слово для приветствия министру, удивившему меня своей молодостью и загаром, входившими, с моей укоренённой точки зрения, в явное противоречие с занимаемым им важным государственным постом. Министр был хорошо пострижен и выглядел красавчиком, похожим на юного Алена Делона, чем приковал к себе заинтересованные взгляды женской половины клуба, машинально приготовившейся к атакующим действиям. Министр был скуп на слова и ограничился расхожими приветствиями и пожеланиями удачи при прохождении лыжных трасс. После министра выступил американский сенатор, не упустивший случая высказать ряд важных соображений, касающихся его предвыборной борьбы, не имеющей, правда, никакого отношения ни к СКИЖу в частности, ни к горным лыжам вообще. Тотчас же поторопился взять слово какой-то невзрачного вида муниципальный чиновник, который попытался сгладить негативный эффект, вызванный выступлением американского сенатора, но сделал это так откровенно подобострастно, что не только этот эффект не сгладил, но, напротив, его усугубил, вызвав свист и захлопывание со стороны раскованной, критически настроенной журналистской публики. Здесь я должен заметить, что мне не раз пришлось столкнуться с плохим, полупрезрительным отношением со стороны большинства делегаций СКИЖа как к американцам, так, не скрою, и к русским, к которым причислялись все советские люди независимо от их этнического происхождения. Причина этой нескрываемой нелюбви крылась по сути дела в одном и том же – это было безудержное бахвальство и шапкозакидательство. Но если со стороны американцев кичливость произрастала на унавоженной почве реального финансового могущества («всё куплю, сказало злато»), то бахвальство русских, в тщетных попытках догнать и перегнать Америку хотя бы по числу олимпийских медалей, выглядело докучливым и смешным. Все эти возгласы: «Россия, вперёд!» смотрелись неуклюже и мало чем отличались от криков мальчишек, когда они играют в войну. У французов есть на этот счёт неписанное язвительное правило: ничто не выглядит более позорным, как попасть в смешное положение. Да и не только у французов. Однако Жиль де ля Рокк выделял русских и выказывал им всяческое расположение, ни в коей мере при этом не заискивая перед нами. Мне не всегда это было понятно. А простейшее объяснение: прошлогодняя поездка на Кавказ с ещё не успевшими остыть впечатлениями от необыкновенного человеческого тепла, которым французы были там окружены, меня не удовлетворяло. В конце концов, я нашёл объяснение, которое показалось мне оригинальным и забавным: мы, русские, или, если угодно, советские, своим бесконечным противостоянием Западу везде и во всём как бы оправдывали его, Жиля, усилия по примирению сторон и придавали его деятельности колеблющийся время от времени глубокий смысл. После неестественно молодого министра, надутого американского сенатора и ещё двух-трёх натасканных ораторов из муниципальной обоймы к микрофонам подошёл Жиль де ля Рокк. Публика взорвалась аплодисментами и одобрительными криками, сливавшимися в человеческий гул. Когда радостное возбуждение толпы улеглось, Жиль, дождавшись тишины, постукал пальцем по микрофону и пригласил к поднятию флага бывших победителей соревнований СКИЖа по горным лыжам. Среди названных оказался и неоднократный чемпион по слалому Владимир Преображенский, и он получил свою минуту славы в виде хлопанья ладонями. Володя смущённо улыбался, я завистливо потрепал его по плечу, подтолкнул в спину и произнёс: – Старик, дуй до горы! Ни пуха, ни хира! Если что, зови меня на помощь, я тут же прибегу подсобить. – Пошёл к чёрту! – искренне отозвался Володя и побрёл этаким увальнем, чуть вразвалку, вместе с другими чемпионами разных лет, прибывшими на юбилейную встречу, поднимать флаг. Толпясь и толкаясь, будто пингвины на льдине, они по очереди перебирали руками тяговый тросик, который тянул за собой перекинутый через блочок тот же самый тросик, называвшийся теперь несущим, на котором было закреплено небесно-голубое знамя клуба. Сначала оно выглядело сиротски и смешно, как скисший парус в безветрие. Но по мере подъёма, под доносившуюся из серебристых динамиков элегическую музыку из кинофильма Клода Лелуша «Мужчина и женщина», дующий порывами ветерок всё более разворачивал шелковистое полотнище. И, наконец, на самом верху флагштока знамя заходило мягкими волнами, колебля вытканный по голубому полю белый знак клуба, – очаровательную уточку в шапочке, с шарфиком на тонкой шейке и с лыжами на лапках. В отдельные моменты создавалось впечатление, что эта журналистская уточка скользит по склону горы, ухмыляясь и гордясь, что она такая важная и смешная. Площадь вновь взорвалась аплодисментами и разноязыкими возгласами. Я тоже хлопал замёрзшими руками, мой взгляд блуждал от трибуны к знамени, от знамени к многоликой толпе. И тут я впервые обратил внимание на смеющееся веснушчатое лицо молоденькой журналистки-лыжницы, которое ещё долго будет преследовать меня как наваждение и все дни в Куршевеле, и все дни в других клубных встречах, где мне ещё предстоит побывать. Я не знал, как её зовут и какую страну она представляет. Но это было неважно, напротив, эта скрытность создавала какой-то невидимый ореол таинственности и волшебства. Меня поразили тогда её глаза, точнее заключённое в них волнующее сердце мужчины выражение вечного зова. Такое откровенное выражение я увижу ещё раз много лет спустя в прекрасных глазах старшей экономистки терскольского строительного управления СУ-3 Маргариты, которую многие называли ещё Марго и к которой однажды мне довелось проникнуть без разрешения тёмной ночью под одеяло. С последними звуками музыки Жиль де ля Рокк торжественно провозгласил XX-ю, юбилейную, встречу СКИЖа открытой. И хотя публика уже утомилась выражать свои чувства аплодисментами, она всё же нашла в себе силы похлопать ещё раз, к тому же особенно продолжительно и громко. После того как все успокоились, Жиль объявил первые два дня днями свободного катания и предложил всем желающим ознакомиться со всеми лыжными трассами и подъёмниками всех трёх долин (trua valles), назвав общую протяжённость трасс (le piste) пока сравнительно небольшой, а именно 300 км, чем вызвал смех той части публики, которая могла одолеть едва ли километр спуска. Жиль предупредил, что назавтра вечером состоится жеребьёвка и распределение участников по группам, подробности будут объявлены особо, а днём на трассах Мерибеля, в хижине, отмеченной знаком СКИЖа, а именно журналистской уточкой, будет организован стол с закусками и напитками, так что все желающие покататься на лыжах подольше смогут вполне обойтись без обеда в своих отелях. Это вызвало непонятное оживление среди публики. Для тех, кто захочет совершить экскурсию по трём долинам без лыж, будут поданы автобусы, завершил своё сообщение Жиль де ля Рокк, и все стали неторопливо расходиться по своим гостиницам, негромко обсуждая на разных языках свои впечатления об открытии. На площади продолжало одиноко развеваться голубое знамя клуба и бродили собаки, которые на что-то ещё надеялись. Глава VIII. В гостях у Жана Каттлена Ближе к вечеру, когда снежные вершины гор стали розоветь от закатного солнца, Жиль появился в нашем отеле, как всегда оживлённый, энергичный, и пригласил Васю Захарченко и меня в гости к Жану Каттлену, дом которого располагался неподалёку. К моему удивлению Вася попросил у Жиля разрешения взять с собою Марину Вискову. Вася постоянно изображал из себя дамского угодника, вертелся вьюном возле женщин, закатывал от восхищения свои украшенные вислыми мешками глаза, целовал дамам ручки, обнимал нежно за плечики, говорил кучу заезженных комплиментов, но я ни от кого ни разу не слышал, чтобы он изменял своей жене. Поговаривали даже, что он «голубой», но это была явная напраслина, я в этом абсолютно уверен. Вряд ли и за Мариной Висковой он начал ухаживать всерьёз. Истинная причина открылась мне несколько позже. Оказалось, что примерно за час перед появлением Жиля в нашем отеле Вася застал Марину горько плачущей в своём номере, куда он бесцеремонно заглянул мимоходом, распираемый чувством необыкновенного восторга от пребывания в Куршевеле, собираясь о чём-то её спросить. Он даже ещё не знал, о чём ему надо спросить Марину, вряд ли о чём-нибудь важном и неотложном. А может быть и знал минуту тому назад, но уже успел забыть. Его деятельную натуру постоянно теребила потребность в сиюминутном общении, а с кем, для чего, о чём он станет говорить, не имело никакого значения. Самым расхожим его вопросом был такой: «Ну, как дела, человек?». Получив уклончивый ответ: «Ничего» или «Нормально», Вася вполне удовлетворялся таким глубоким его содержанием на непродолжительное время, заключая беседу бодрой фразой: «Вот и прекрасно, голубчик (или голубушка)»! И стремился дальше, рассекая воздух своим большим телом, на встречу с другим собеседником, таким же, расположенным к радости жизни. На этот раз он не успел задать свой коронный вопрос: крупные слёзы медленно выдавливались из круглых, как у птиц, карих глаз Марины, скатывались по щекам, оставляя на них влажные дорожки, а она утирала солёные капли скомканным платочком и шмыгала покрасневшим носиком. – Ой, ля-ля! Что случилось, Мариша? Почему ты так горько плачешь? – обеспокоился Вася, обнимая её за подрагивающие худенькие плечи. – У меня сердце разрывается при виде твоих слёз. – Ничего, всё в порядке, Василий Дмитриевич. Я не плачу… Простите меня ради бога за мою слабость! – проговорила она тихо, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться. – Всё в порядке, – повторяла она, всхлипывая. – Нет, признавайся! Я же вижу, что ты ревёшь, как крошка-бэби в детском саду. Ты ушиблась? Тебя кто-нибудь обидел? Говори. – Нет, нет, нет, Василий Дмитриевич! Всё в порядке, уверяю вас. Просто… вы понима… Просто я кажусь здесь себе иногда лишней, никому ненужной… Вроде камня преткновения… – Вот ещё глупости какие! Ой, ля-ля, чего выдумала! Что ты, что ты, голубушка! Перестань сейчас же! Даже думать такое не моги! Ты же у нас единственная. И наша надежда, – успокаивал он её, поглаживая своей огромной дланью её растрепавшиеся волосы, в которых кое-где предательски просвечивали серебром седые нити. – Всё! Решено! Я беру над тобою шефство, как над отстающим колхозом. При этом прошу учесть: не по велению райкома, а по зову сердца. – Она криво улыбнулась. – Вот и прекрасно, голубушка! Теперь, кажется, действительно всё в порядке. Было бы здоровье, остальное – не беда. Ну, я побежал дальше. Барражировать! – подмигнул он. – Ты не поверишь, но я просто не успеваю поприветствовать всех красивых женщин. Вот почему Марина Вискова оказалась «третьей лишней» в нашей маленькой компании, когда мы отправились в гости к Жану Каттлену. Жиль де ля Рокк уже ждал нас возле гостиницы. Дожидаться ужина мы не стали, трезво рассудив, что только глупые дураки едят перед тем, как идти в гости. И это была наша грубая ошибка. Мы забыли, что находимся за границей, где капитализм на каждом шагу демонстрирует свой звериный оскал. Жан Каттлен встретил нас приветливо. Он был одет в хлопчатобумажный тренировочный костюм с пузырями на коленках, на ногах – тапочки-шлёпанцы. Его жена тоже была одета по-домашнему, совсем не так, как привыкли принаряжаться и прихорашиваться наши, отечественные, женщины, когда ждут гостей, особенно ежели это гости из другой страны. На ней были потрёпанные белёсые джинсы, обтягивающие её узкий таз, и простая серая блузка с большим декольте, откровенно оголяющим выпирающие рёбра и худую развилину между начатками грудей. Вопреки расхожему мнению, что все француженки помешаны на макияже и съели в этом деле собаку, на чуть загорелом, худощавом лице супруги Жана не было заметно следов косметики. Она была коротко пострижена и походила скорее на юношу, чем на зрелую женщину-мать. Мне это понравилось, и я отметил про себя: какая симпатичная! Настоящая француженка, без всяких там фиглей-миглей. По дому носились как угорелые дети Каттленов – мальчик и девочка. Их нисколько не смущало появление в доме чужих людей, говорящих на непонятном для них языке. Было видно, что они привыкли к неограниченной свободе. Во всяком случае, никто из родителей их не останавливал, не одёргивал, не делал замечаний и уж тем более не кричал на них истерически, как умеют это делать российские упитанные мамаши. Я ещё подумал тогда: господи, какие невоспитанные французские дети! Жан Каттлен усадил нас на кожаный диван, стоявший посредине большой комнаты, служившей, как видно, гостиной. Вместе с приземистым журнальным столиком с стеклянным верхом и стоявшими полукругом напротив дивана тремя креслами, тоже кожаными, создавалось как бы отдельное гостевое пространство, за пределами которого невоспитанные дети Каттленов могли свободно играть и ходить на голове, то убегая с воплями в другие комнаты, громко хлопая дверьми, то выбегая обратно, корча забавные рожи. Вася Захарченко, Марина Вискова и я погрузились, как в перину, в мякоть дивана, а Жиль де ля Рокк, Жан Каттлен и его миловидная супруга расселись по креслам. Образовался кружок интеллигентных собеседников. Разговор не клеился, он был похож скорее на официальные деловые переговоры, чем на задушевную дружескую беседу. Жан задавал немногословные вопросы, иногда вспоминая Кавказ, а Вася ему отвечал, размашисто жестикулируя своими длинными руками. Иногда в разговор вклинивался Жиль, и тогда все трое посмеивались. Жена Жана сидела на краешке кресла, выпрямив спину, как балерина, и непрестанно улыбалась, как будто стандартная улыбка была намертво приклеена к её моложавому, чуть скуластому, худощавому лицу. Мы же с Мариной Висковой сидели молча, машинально вслушиваясь в звуки иностранной речи, и, скажу откровенно, с нетерпением ждали, когда хозяином будет произнесена классическая фраза: «Прошу всех к столу!» И наступит, наконец, долгожданное время угощения гостей изысками хвалёной французской кухни. Тем более в домашнем исполнении. Однако мы этой фразы так и не дождались. Жан Каттлен сказал что-то жене, та проворно метнулась в кухню и вскоре вернулась оттуда, катя перед собой маленький, с двумя стеклянными полками, столик на колёсиках. На верхней полке стояла огромная бутылка шампанского и красивая миниатюрная вазочка с тонким печеньем, отдающим запахом корицы. В бутылке помещалось, я думаю, литра три, никак не меньше. Это напоминало нашу старую четверть водки, только форма бутылки и тёмный зеленоватый цвет стекла говорили, что это шампанское. Такие мы привыкли видеть обычно в кино, когда показывают, как на верхней ступени пьедестала почёта одуревший от счастья победитель спортивных соревнований ожесточённо встряхивает обеими руками бутыль шампанского, затыкая большим пальцем горлышко, а потом этот палец отнимает и щедро поливает своих ниже стоящих соперников светлой пенящейся струёй. Снова встряхивает и снова поливает, и все смеются радостно, как дети. На нижней полке столика стояли шесть светлых бочкообразных бокалов на тонких ножках. Жена Жана, продолжая мило улыбаться и взмахивать ресничками, молча переставила всё это на журнальный столик. И вдруг произнесла низким грудным, хватающим за душу «сексуальным» голосом, несколько слов, которые Вася Захарченко перевёл так: – Милости прошу, кушайте, дорогие советские гости! Не стесняйтесь. Жан ловко откупорил бутыль, с видимым усилием придерживая пробку, чтобы она не стрельнула с оглушительным хлопком в потолок и не замарала бы его. Медленно выпустил вырывающийся из бутыли газ, шипение которого напоминало звук выходящего из проколотой шины воздуха. Разливал он шампанское по бокалам, держа бутыль, как новорождённого ребёнка, двумя руками, осторожно, не позволяя пузырящейся пене литься через край бокалов на хрустальное стекло столика. Все дружно разобрали бокалы, в них весело бежали кверху струйки пузырьков и беззвучно лопались на границе с воздухом. Жан поднял свой бокал и произнёс единственное слово: «salut!», которое не требовала перевода. Повторив это слово, остальные весело почокались друг с другом и сделали по нескольку небольших глотков, делая вид, что смакуют шампанское. Честно признаюсь, что мне это ихнее сухое шампанское не понравилось: ни вкуса, ни сладости, ни аромата, ни настоящего газа. То ли дело наше «Советское шампанское», полусладкое, с множеством золотых и серебряных медалями на чёрной этикетке с завитушками. Как только гостевые бокалы были опустошены, Жан Каттлен вновь наполнил их шампанским, при этом жена его подала ему знак рукой, что ей достаточно и просит ей больше не наливать. Жан опять поднял свой бокал и повторил «Салют!», как будто других слов не знал или забыл. И снова все чокнулись и выпили, а жена Жана чуть пригубила свой недопитый бокал. Я ещё некоторое время продолжал заблуждаться, полагая шампанское неким аперитивом перед едой, но вскоре понял, что ничего больше не будет, и, наклонившись к Марине Висковой, сказал, не прибегая к шепоту: – Марина, советую налегать на печенье, ибо, как видно, никакой жратвы больше не предвидится, потому что сметой не запланировано. Она, уже немного захмелевшая от коварного французского шампанского, неожиданно громко расхохоталась. Вслед за ней рассмеялись все остальные, кроме меня. Не сомневаюсь, что никто не понял истинную причину веселья. Понял, наверное, один Вася Захарченко, но он благоразумно не стал переводить то, что я сказал Марине. Он как-то уж больно суетливо торопливо поднял очередной наполненный бокал, успев опередить Жана Каттлена с его «салютом» и произнёс высокопарный тост за дружбу двух великих народов: французов и русских, которых объединяет так много, что не хватит времени всё это перечислить за один раз. Жан Каттлен всё же не упустил случая протолкнуть свой «салют», и все в очередной раз осушили бокалы. В бутыли оставалась ещё добрая половина шампанского, но мы, русские гости, были уже изрядно навеселе. Словом, приём в гостеприимном доме Каттленов проходил, как и положено международному рауту, в дружеской атмосфере, с продолжительными молчаливыми паузами, которые пытался забалтывать говорливый Василий Захарченко, которого французы называли не иначе как Васили. Если бы не шум и беготня шаловливых детишек, то приём, оказанный нам четой Каттленов, можно было бы назвать, если и не вполне светским раутом, то уж, верно, маленькой дружеской пирушкой. И тут случилось невероятное, что врезалось в мою память на всю оставшуюся жизнь, потому что такое я увидел впервые. Жена Жана взглянула мельком на часы и едва слышно сказала что-то сильно грассирующее своим непослушным кувыркающимся детям. Они тотчас же прекратили возню, как будто до них дотронулись волшебной палочкой усмирения диких зверей, и, раскрасневшиеся, распарившиеся, повернулись в сторону гостей. Мальчик сделал выразительный поклон вихрастой головой, а девочка нарочито манерно присела в забавном подростковом книксене. Они, трогательно улыбаясь, сказали по очереди: – Оревуар! – И добавили ещё что-то, что можно было понять, как «спокойной ночи, дяди и тётя!». И повернувшись, как по строевой команде, неспешно удалились по свои комнатам, выворачивая по балетному свои трогательные детские ступни. «Какие, чёрт побери, воспитанные дети!» – воскликнул я про себя. Вот нам чего в России не хватает. А так ведь всё есть, казалось бы. В этом вопросе у французов явный верх. И в голове моей заиграла музыка: «Славное море, священный Байкал…» Мать, жена Жана Каттлена, с приклеенной улыбкой извинилась, что вынуждена покинуть компанию, и направилась вслед за детьми укладывать их спать, повторяя их балетную походку. И осторожно притворила за собой дверь в гостиную. Мы ещё посидели немного, пока не кончилось в бутыли шампанское и Жан Каттлен не исчерпал весь запас своих монотонных и надоевших «салютов». В вазочке оставалось одно-единственное печенье. Выдержав паузу приличия, к нему потянулось сразу несколько стеснительных рук, но я с диким хохотом успел схватить первым и тут же без тени смущения схрумкал его, интеллигентно причмокивая. Вскоре и мы, гости из России, раскланялись, рассыпавшись в благодарностях. Задержался лишь Жиль де ля Рокк, которому не терпелось ещё что-то важное обсудить с Жаном Каттленом. Вася Захарченко и Марина Висова вышли из гостеприимного дома Жана довольно уверенно, почти не покачиваясь. Марина, видно, пила, себя ограничивая, а для большого Васи пол-литра шампанского, и даже чуть больше, – как слону дробина. Меня же почему-то так развезло, что мой организм неведомая сила бросала из стороны в сторону, как во время сильной бортовой качки на Чёрном море. Наверное, это от печенья, решил я и всё время глупо смеялся, повторяя одну и ту же, показавшуюся мне смешной фразу: – Почему это в Куршевеле нету лееров? Или хотя бы перилов? Казалось бы, Европа, а вот на тебе – нету… Небо над Куршевелем было безоблачным, на его бархатном своде ярко светились, мерцая, крупные, с кулак, звёзды. Это оттого, подумал я трезво, что мы в горах и находимся ближе к звёздам. И сильно удивился своей догадке. Голова моя была гулко пуста, как военный барабан, и мне сделалось вдруг так хорошо и развязно, что я, крепко держа под руки Васю Захарченко с Мариной Висковой, запел во всё осипшее вдруг горло: Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка тёмная была-а… Марина пьяненько захихикала, а Вася остановил меня, сказав строго: – Перестань! Ты забыл, где мы находимся? Это тебе не Кур-ск, где поют соловьи, а Кур-шевель. Это Европа, и здесь ночью петь неприлично. Я, конечно, мигом перестал, но тут же на всякий случай продолжил: Одна возлюбленная троица Всю ночь гуляла до утра… в курском шевеле… Наутро Володя Преображенский едва растормошил меня, приговаривая заботливо и неодобрительно, как старый хрыч: – Надрался! Вставай! Поднимайся! Пора завтракать и на гору. Алкоголик несчастный! Где тебя черти носили? Глава IX. Волшебная хижина на склонах Мерибеля Я кое-как очухался, умылся, почистил зубы, поплескал немного воды на шею и на грудь – полегчало. Позавтракал кое-чем – ещё больше полегчало. Я оделся в спортивное, взял лыжи и понуро поплёлся ни шатко ни валко по скрипучему снегу вслед за Володей на гору. Постепенно продышался на морозном горном воздухе и вскоре совсем пришёл в себя. Володя видит, что я в себя вернулся и говорит заманчиво: – Давай, пока ещё время позволяет, прокатимся по всем трассам. Это же будет здорово! Будем хвалиться, что прошли все трассы Куршевеля. Я, правду сказать, засомневался, всё же 300 км не шутка, но сразу сдаваться не стал, думаю, ещё успею, время терпит, и отвечаю не очень бодро, но решительно, чтобы он не подумал чего-нибудь такого: – Давай. Только боюсь, не получится, чтобы по всем – в один день. Может элементарно времени не хватить. – Ничего, – говорит Володя. – Не дрейфь! Смелость города берёт. И мы поехали. Сначала считали трассы и подъёмники, подгоняемые азартом, потом надоело, сбились со счёта и стали просто так мотаться: вверх – вниз, вверх – вниз. Так продолжалось часа три и даже, возможно, с гаком. От постоянных толчков и тряски стало ломить в спине, разболелись колени, затекли лодыжки, на плечи навалилась тягость, как будто на спину взобрался кот Воланда. В животе завёлся огромный прожорливый червяк, который настоятельно требовал еды. От сухости в горле можно было хоть как-то избавиться, время от времени посасывая кусочки слежавшегося снега, а с червяком в животе договориться никак не получалось. Поначалу он ещё более-менее миролюбиво посасывал стенки пустого желудка, а потом стал откровенно бурчать, выказывая крайнее недовольство пренебрежением своих законных естественных требований утоления голода. И тут мы вспомнили, что Жиль говорил о какой-то хижине на склонах Мерибеля, где для нас, журналистов-лыжников, якобы была приготовлена жратва. И мы зацепились за самый длинный буксировочный подъёмник, который дотащил нас до самого перевала. Преодолев перевал, мы стали спускаться на лыжах в сторону Меребеля. Их было много на горе, этих хижин, и все они были такие красивые, как на открытках «Привет из Куршевеля!». Наконец наткнулись на ту, где на двери был прикноплен плакат с изображением нашей очаровательной уточки СКИЖа. К хижине, с радостными воплями «О, ля-ля!», подкатывали, скребя по снегу кантами, нарядные лыжники. Некоторые лица казались мне знакомыми, они примелькались вчерашним утром в толпе, собравшейся на площади перед трибуной по случаю торжественного открытия юбилейной встречи СКИЖа. Я машинально разглядывал их, неосознанно ища иностранку, поразившую меня взглядом своих загадочных глаз. Я уж было совсем про неё забыл, а тут ни с того ни с сего вспомнил, и мне захотелось увидеть её вновь. Я не отдавал себе отчёта, зачем это мне нужно, просто возникло желание вглядеться в её узкое, с провальными щеками, лицо, чтобы сердце моё застукало часто-часто, как перед первым свиданием в роще моей далёкой юности. Вдруг мне вспомнились слова из песенки, которую пели мы, мальчишки, в ефремовской роще, гуляя вокруг заводского стадиона «Искра», который был центром нашей весёлой беззаботной жизни во время летних каникул: Девушку с глазами дикой серны Обнимал в каюте капитан… Из бездонных синих глубин моей памяти всплыл на поверхность щемящий душу милый образ моей первой любви, Наташки Никитиной, из города Ефремова. И те звёздные августовские ночи, которые мы проводили вдвоём, сидя на низкой скамейке возле её дома, и обнимались, замирая в долгом поцелуе. Ах, как это было давно! Ах, как это было недавно! Мне неловко в этом признаваться, но уж что есть, то есть. Частенько, когда я вечерами, после горячего душа, в отеле Куршевеля забирался под одеяло, с крахмальными, пахнущими свежестью простынями, меня охватывало страстное, до дрожи, желание мять бесцеремонно тугие девичьи груди и ощупывать нежно женские гениталии. И чтобы в ответ женские ласковые руки в это время теребили мои – мужские. Многие излишне стыдливые читательницы с возмущением скажут: «Фу! Какая гадость!». И будут, несомненно, правы. Потому что стыдно это. И даже, возможно, большой грех. Но что я могу с собой поделать, когда вокруг столько молодых, цветущих зубастыми влажными улыбками, обворожительных женских лиц. И узких плеч, которые хочется нежно обнять. Притворяться, что меня это не волнует? Да, пожалуй, что так. Достойное решение «моего» женского вопроса. Вот я и делаю такой безразличный вид, отводя виноватые глаза в сторону, дескать, меня это не касается. С другой стороны, казалось бы, чего проще – рядом постоянно Марина Вискова, мы оба не забыли ещё наш роман, и мне сдаётся, она была бы не прочь его возобновить. Но я не могу. Я очень виноват перед нею, и это чувство вины сковывает меня и замыкает мои уста на тяжёлый висячий замок, и ключ от него потерян навсегда. Вот если бы на месте Марины Висковой оказалась та девушка «с глазами дикой серны», тогда совсем другое дело. Какая всё же умница эта простая баба Нюся из Терскола! Она научила меня не стесняться смотреть правде в глаза: что естественно, то общественно. Но той девушки нигде нет. Может быть, она в хижине, подумалось мне, и я заторопился. Мы с Володей Преображенским отстегнули лыжи и прислонили их к бревенчатой стене хижины, где стояло в наклонном положении ещё множество красочных, завидных горных лыж последних моделей. Перед входом в хижину молодой рыжеволосый француз, совсем ещё мальчишка, попросил нас предъявить ему наши пропуска на канатные дороги (ski-pas). Хотя мог бы этого не делать, потому что пластиковые карточки с изображением уточки, вложенные в целлофановые чехольчики, были на видном месте пришпилены булавками к нашим курткам. Французик вежливо предложил нам веник, чтобы мы обмели снег с наших ботинок, и вручил каждому из нас по небольшому складному ножичку с круглой деревянной ручкой, на которой маленькими чёрными буковками была вытиснена надпись: «Meribel 17 janvier 1974». Назначение этих ножичков мы поняли несколько позже, когда очутились внутри хижины. Там мы сразу заприметили наших: Марину Вискову и Васю Захарченко – они сидели на низкой широкой скамье, стоящей вдоль стены с окнами, откуда дневной свет падал на их спины, пряча в тени их лица, и держали на высоко поднятых коленях бумажные тарелки с едой. На полу во всю просторную комнату был постелен серый шерстяной палас. При входе полагалось снять обувь и ходить по паласу в носках. Это мы сразу поняли, потому что возле дверей, на полу, стояло и валялось множество громоздких горнолыжных ботинок. Мы с Володей Преображенским тоже разулись и направились к нашим. – Ты знаешь, кто здесь только что был? – спросил у меня Вася, пережёвывая какой-то кусок. – Ни за что не догадаешься. Представляешь? Андре Турнье – собственной персоной. Выглядит точно так же, как на Кавказе. В той же шляпе с пёрышком за ленточкой. Меня немного задела Васина уверенность в моей слабой догадливости, но на всякий случай я спросил, придав своему голосу равнодушный тон: – Кто это такой? – Забыл? Забыл, бродяга. Неудивительно, у тебя на уме только красивые женщины. Это один из французов, приезжавших с неудавшейся миссией на Кавказ. Помнишь, с трубкой в зубах и всё время молчал? – Что ты говоришь! – обрадовался я. – Вот это здорово! Хотел бы я его повидать. Помолчали бы вместе. Очень колоритный тип. Кстати, хорошо, что ты мне напомнил, как его настоящее имя. А то просто из головы вон. Я почему-то всегда думал, что его зовут Пьер. – Он сказал, что, возможно, ещё зайдёт сюда. Заметь: специально, чтобы только повидаться с тобой. Очень тепло со мной говорил. – Уф! Умираю жрать! – проговорил я нарочито развязно, чтобы никто не догадался о том неприличии, о котором подспудно, с греховным вожделением, думал я минуту назад. – Погоди умирать от голода, – сказал, заметно икая, Вася Захарченко. – Сначала обрати пристальное внимание на роскошный стол за твоей спиной. И постарайся не умереть от обжорства. И он продемонстрировал благородную отрыжку, чтобы показать, какой она может быть продолжительной и громкой у чрезмерно сытого крупного человека, к тому же главного редактора советского популярного молодёжного журнала с числом подписчиков больше миллиона. Глава X. Натуральное обжорство Мы с Володей Преображенским обернулись и натурально обомлели. В центре зала стоял на низких толстых ножках огромный стол, тесно уставленный блюдами, чашами, подносами, разделочными досками – с горами разнообразной снеди. Тут и там стояли огромные корзины с фруктами и бутылками. Когда мы ещё только ввалились в хижину, обдавшую нас теплом вспотевших тел, то не сразу заметили этот стол, так как он был плотно окружён толпящимся людом. Теперь же он открылся нам во всей своей красе, как волшебное видение, как горы, состоящие из жратвы. Мы, конечно, сразу же метнулись к столу, позабыв о выдержке советского человека, о которой нам тактично напоминали в Домжуре, где с нашей делегацией компетентными людьми проводилась напутственная беседа, предостерегавшая нас о возможных политических провокациях. А также о навязчивых бытовых соблазнах в виде прелюбодеяния, чревоугодия, порнографических журналов, откровенных эротических фильмов, азартных игр и антисоветской литературы разных предателей и сионистов. Чего только не было на этом столе! В огромных круглых, овальных и квадратных блюдах, фарфоровых кастрюльках, открытых стеклянных банках, корзинах и корзиночках, салатницах и соусниках, на липовых досках со следами порезов от острых ножей, лежали, громоздились, плавали, ждали и томились, исходя умопомрачительными ароматами, буквально горы того, что можно увидеть только в сатирическом сне про пир Гаргантюа либо в юмористической книге «О вкусной и здоровой пище» под редакцией Анастаса Ивановича Микояна. Это был тот редкий случай, когда самое сильное воображение теряется перед реальностью происходящего. Никакой, даже самый выдающийся художник современности, такой, к примеру, как Зураб Церетели, не смог бы изобразить всё это в натюрморте. У него не хватило бы ни холста, ни красок, ни таланта, ни терпения, чтобы создать творение, близкое по своей выразительности к натуре. У него недостало бы силы воли, чтобы устоять перед искушением забросить в угол свои толстые кисти и наброситься с рыком на эту жратву. Что же вы хотите от меня, у которого в запасе лишь шариковая ручка. Да ограниченный набор заезженных слов, тут же превращающихся в ложь, стоит мне их произнести? Всё было, естественно, холодное – не ресторан, однако. Но всё равно запах, стоило подойти поближе и потянуть носом воздух, бродил такой, что начинало пошатывать, и кругом шла голова, будто пол, накрытый мягким серым паласом, уходил из-под ног, превращаясь в деревянную палубу древнего корабля, испытывавшего лёгкую качку в волнах Чёрного моря, отправляясь в поход за «Золотым Руном». Я теряюсь, отыскивая подходящие слова. И всё же я проявил бы явное неуважение к читателю, если бы не попытался хотя бы скупо, хотя бы частично перечислить то, что мы увидели на этом замечательном волшебном столе. Там жили своей задумчивой жизнью, обложенные свежей зеленью, зажмурившиеся жареные поросята. На огромных блюдах тяжко возлежали тучные лиловые окорока, рядом ветчина, буженина, всевозможные колбасы с мелкими кубиками жира и без. На других блюдах – копчёные цыплята и притомившаяся дичь. В раскрытых жестяных банках величиною с небольшой бочонок плавали чёрные глазастые маслины. На досках томились, исходя изумительным запахом немытых ног в нестиранных портянках, всевозможные сыры. Рядом лежали, исходя изумительным запахом, колбасы. В отличие от мясных деликатесов рыбные – сёмга, осетрина, маринованная сельдь – покоились не тушками, а были разделаны и лежали тонкими ломтиками, налезая один на другой, как растянутая колода карт. Тут же горки свежих овощей: помидоры, огурчики, редис. Нет, каково! Всё это, заметьте, зимой. Проклятые капиталисты! Красивые плетёные корзины были заполнены фруктами: апельсинами, яблоками, грушами, бананами, виноградом. На отдельных тарелках стояли зелёными султанами вверх золотистые чешуйчатые ананасы, готовые вот-вот опрокинуться от натиска жадных взглядов «скижников». В изящных соломенных корзиночках лежали навалом румяные булочки и тоже пахли и дразнились хрустящей корочкой. В бутылках и узких картонных сосудах стояла минеральная вода и соки, соки, соки – на любой вкус… Вина не было, но мы пьянели и без вина. Словом, я сдаюсь: описать всё это невозможно. Жаль, что у меня не было с собой фотоаппарата, а то я сфотографировал бы это волшебное буйство из рога изобилия и вставил бы в свои воспоминания в качестве иллюстрации к скупому тексту цветные фотографии. А то, боюсь, вы не поверите мне на слово и подумаете, чего доброго, что у меня от голода помутился рассудок или я поддался на ихнюю коварную продовольственную провокацию. Возле глухой стены без окон стояли столики с горками бумажных тарелок и стаканчиков, лежали белые пластмассовые вилочки и ложечки, какие обычно дают в самолётах проголодавшимся от волнения пассажирам. Мы с Володей запаслись необходимой тарой, откромсали выданными нам при входе складными ножичками от всего понемногу, обходя стол по кругу, наковыряли вилками того, что не надо было резать, – словом, набрали всего, что поместилось в бумажные тарелки. Прихватили с собой соков и вернулись к Васе Захарченко и Марине Висковой, которые занимались сонным перевариванием пищи, словно показывая нам, чем завершится наше потрясение. – Ну как? – спросил меня Вася, с трудом раздирая слипающиеся веки. – Признайся, ты ошарашен или готов трезво оценить обстановку? Я не стал ничего отвечать принципиально: не люблю болтать, когда рот набит такой вкуснятиной. Мне кажется, никогда в жизни и с такой жадностью я так много не ел, как в тот день. Я придерживаюсь обычно правила: доедать всё, что находится в моей тарелке, до последней крошки, даже если уже насытился и больше уж, кажется, не лезет. Меня, наверное, приучила к этому война и недоедания тех суровых голодных дней. Доедать стало моим правилом. И мама моя часто повторяла: – Доедай всё, сынок. Неизвестно, что будет потом. Оставлять в тарелке неприлично. Это означает проявить неуважение к тому, кто стряпал. На этот раз, в горной хижине Мерибеля, я этому правилу изменил. Как волк режет овец не потому, что собирается тут же всех их сожрать, а потому, что им движет кровожадный азарт хищника, страсть убийства, будоражащий запах горячей крови беззащитной жертвы. Так и я, схватив из тарелки два-три наиболее лакомых куска, отставлял тарелку с недоеденным в сторону, на широкий подоконник, где скопилась уже груда бумажной посуды с остатками еды, и торопился за следующей – мне хотелось попробовать всего-всего. От жадности будоражилась кровь. Чем больше я насыщался, тем всё чаще поглядывал по сторонам в надежде, что вот-вот появится та девушка с зовущим взглядом, которая приглянулась мне вчера. Мне это вдруг напомнило анекдот из моей юности. Вот он. Стучится в избу солдат: хозяйка, дай воды напиться, а то жрать хочу и ночевать негде. Как же, пустишь такого, а он только и думает, как бы с бабой переспать. Да что ты, хозяюшка! Мне бы только водицы напиться да хлебца немножко. Пожалела баба солдата, пустила в избу, напоила, накормила. Он согрелся, насытился, крутит ус и говорит: так что ты там, бабка, говорила про то, чтобы переспать с тобою? Я, конечно, не посмею сказать такое неприличие той, которая с глазами дикой серны, к тому же языков не знаю. Я просто буду дожёвывать заморские фрукты и смотреть на неё, то и дело отрывая взгляд, чтобы она ни о чём не догадалась и не стала надо мной смеяться, как будто я дурак какой-нибудь неотёсаный. Но она так и не появилась. Сколько таких «набегов» я совершил, не помню, да я и не считал их. Помню только, что вскоре я совсем осовел и опьянел от еды. Сквозь навалившуюся на меня сытую дремоту я услышал, как Вася спросил: – Доёдывать буиш? И я счастливо рассмеялся хмельным смехом. Вспомнил, как знаменитый альпинист, заслуженный мастер спорта, Лёша Малеинов, рассказывал нам во время вечерних посиделок на чердаке у Юма (тогда Юм и Лёша ещё не были непримиримыми недругами) о двадцатых голодных годах XX века. Богатая событиями Лёшина альпинистская судьба забросила его по дороге на Кавказ на пару дней в Ростов, где он по выданному в райкоме комсомола талону питался в рабочей столовой. За обедом он обратил внимание на худущего бездомного бродягу, который сновал между опустевшими столами и сгребал в алюминиевую миску объедки из других мисок. Он нисколько не смущался тем, что вместе с остатками серой манной каши в его немудрёный сбор попадают селёдочные ржавые головы и хвосты, горелые хлебные корки, склизкие кусочки бледного варёного лука. Никаких сомнений, что всё это он готов немедленно сожрать, как только наполнится его миска, не возникало. Вскоре бродяга приблизился к столу, за которым сидел в одиночестве и хлебал что-то Лёша, подскребывая по дну миски алюминиевой ложкой, на которой было процарапано: «Украдено из рабочей столовой N1». Бродяга стал терпеливо ждать, когда «буржуин» покончит с едой. Не выдержав такого откровенного классового напряжения, Лёша отодвинул от себя миску и начал подниматься из-за стола. Бродяга придвинулся вплотную, ткнул грязным пальцем в Лёшину миску с остатками похлёбки и спросил деловито: – Доёдывать буишь? Когда Лёша заканчивал рассказывать, его голые веки краснели, а нижняя челюсть надувалась, изображая безмолвный смех. А мы смеялись громко, ржали, словно жеребцы при виде кобылицы. С тех пор эта сакраментальная фраза неведомого бродяги из далёкого прошлого стала в нашей весёлой компании горнолыжников забавной присказкой, которая каждый раз повторялась, когда мы собирались за дружеским столом, и каждый раз она вызывала весёлый смех. Неожиданный Васин вопрос немного взбодрил меня, и я поплёлся в очередной раз в «набег» за бутылкой ананасного сока, который я ещё не успел попробовать. Вернувшись, я налил в бумажный стаканчик серенькой пахучей жидкости и вдруг понял, что не в состоянии больше сделать ни единого глотка. Мне стало грустно: так быстро всё кончилось. Я отставил стаканчик и долго смотрел на бутылку. И вяло думал: «Смешная жизнь! Я буду помнить эту бутылку всю жизнь, а девушку, которая не пришла сегодня в хижину, скорей всего, забуду». Чтобы не заснуть, я решил выбраться из тёплой хижины наружу и освежиться морозным воздухом. С трудом вставив ноги в ботинки, я не стал застёгивать клипсы, чтобы не нагибаться и не рисковать содержимым желудка, и вышел на крыльцо, громыхая не застёгнутыми ботинками, как арестант кандалами. А когда возвращался, рыжий французик вручил мне ещё один складной ножичек – видно было так заведено: давать ножичек каждому входящему. У меня сразу же возникла задняя мысль, свойственная мелким жуликам: а что, если попробовать ещё раз выйти и зайти. Кто меня за это осудит? Ведь никто меня здесь не знает. И потом – я же хороший человек. Я повторил халявный приём несколько раз подряд, и в итоге у меня накопилась куча этих ножичков. Они висят теперь у меня на кухне в виде оригинальной коллекции. А тогда, на горе Мерибеля, я озорно думал: «Вот лопухи эти французы! А у меня зато теперь есть что подарить дяде Косточке и Борису, моему младшему единоутробному брату, когда я вернусь в Москву. Ай, да я, ай, да молодец-огурец!». Мы ещё повременили немного, дожидаясь Пьера с трубкой в зубах, который оказался на самом деле Андре Турнье, и я всё это время булькал животом и стоял столбом, не решаясь присесть. Андре так и не вернулся, и девушка моей мечты тоже не пришла. И вскоре мы вчетвером покинули гостеприимную хижину. Володя Преображенский, снисходительно посмеиваясь, помог мне застегнуть клипсы на ботинках, потому что нагнуться мне мешал мой набитый битком деликатесами живот. Неугомонный Вася Захарченко предложил ехать на лыжах в соседнюю долину, где нас ждал к назначенному часу Леон ля Круа. Я покряхтел и согласился – деваться некуда, договор дороже денег. Вскоре мы поднимались по гондольной канатной дороге на новый манящий перевал. Глава XI. Встреча с Леоном Лякруа Василий Захарченко, Владимир Преображенский, Марина Вискова и я, ваш покорный слуга, с захватывающим дух восторгом скатывались раскованно и окрылённо буквально десятки километров по ровным, почти без бугров, укатанным трассам, похожим на серпантины широкой снежной дороги с крутыми виражами, и будто уложенными каким-то волшебником по склонам сказочно красивых гор. Поднимались на бугеле или на «креселке» на новую гору и снова скатывались вниз. Ощущения были незабываемыми. То был какой-то щенячий восторг, или, выражаясь высокопарно, то была настоящая серенада Труа Валле – трёх знаменитых солнечных долин, затерянных в древних Альпах. Время от времени я и Володя Преображенский останавливались, чтобы перевести дух и, опершись подмышками на лыжные палки, поджидали своих далеко отставших друзей-попутчиков: Марину и Васю. И в эти счастливые минуты роздыха оглядывали живописные окрестности гор. Ах, как там было красиво! Как далеко видно! Какая лёгкая дымка полосой висела на скалистых вершинах, словно деля их пополам! Каким изумительно чистым и прозрачным был горный воздух! Как дышалось легко! Какое необыкновенное чувство свободы проникало в наши сердца! Дождавшись своих и дав им тоже немного отдохнуть, мы катились дальше, и казалось, этому не будет конца. В заранее назначенном месте Вальторанса, о котором ещё раньше нам нашептал Жиль де ля Рокк, нас встречал улыбчивый, молодой, красивый Леон Лякруа. Как мы ему обрадовались, и как он обрадовался нам! К нашему изумлению, на голове Леона чудом держалась, готовая вот-вот свалиться, видно, сильно севшая от многоразовой бестолковой стирки, сванская шапочка, что заставило Васю, с возгласом «Формидабль»! артистично свалиться от восторга мешком на снег, а меня – громко расхохотаться. Володя Преображенский и Марина Вискова, улыбаясь в растерянности, молчаливо наблюдали за этой сценой: они ведь не знали о подарке Хусейна Залиханова. На ногах Леона были необычные лыжи его собственного производства; по всей их длине крупными буквами красовалась надпись «Leo Lacroix». Он поведал нам, что затеял сдуру выпуск слаломных лыж под своим собственным именем, ставшим, как ныне стало принято говорить, брендом. Он наивно посчитал, что этот бизнес принесёт ему не только славу, но и богатство. Арендовал необходимое помещение, закупил в кредит станки, оборудование, наладил поставку сырья, комплектацию деталей и организовал производство. Однако плохо рассчитал издержки и в итоге близок к разорению, так как не выдерживает конкуренции с таким гигантом, как «Rossignol». Для нас, мало что понимавшим в бизнесе, этом капиталистическом дьяволе, подобные откровения были и шокирующими, и завораживающими одновременно. И мы слушали Леона, развесив уши, плохо представляя себе, как нам следует реагировать на его слова. А я так и вовсе сомневался, правильно ли переводил их Вася. Из дальнейшего мы поняли, что Леону удалось продать всего несколько десятков пар своих лыж, да и то лишь среди друзей, знакомых и болельщиков. Предложил и нам купить, с большой скидкой, но мы дружно рассмеялись. Он подыграл нам, сделав вид, что пошутил, и повёл нас на лыжах, отталкиваясь палками, осматривать местные достопримечательности. Показал на современные, практически городские, опрятные гостиницы, десятки канатных дорог с разноцветными гондолами, четырёх и шестиместными креслами; пункты проката лыжного инвентаря; рестораны, бары, пивные; магазины и магазинчики; увеселительные заведения типа казино или боулинга; небольшие концертные залы и кинотеатры. Показал нам конные упряжки с колокольцами и расписными кузовными санками в примитивном стиле «а ля рюсс», в которых разъезжала праздная публика, изображавшая хохочущее веселье. Указал на летающих высоко в небе на дельтапланах лыжников. Это зрелище было тогда для нас внове, и мы, заинтригованные, долго, задрав головы, с удивлением и несмелой завистью вглядывались в крошечные фигурки, с едва различимыми лыжами на ногах, парящие широкими кругами в дымчатой высоте, сияющей как перламутр. Я не то чтобы действительно желал этого, понимая насколько это некрасиво и бесчеловечно, однако, было бы, наверное, жутко интересно взглянуть, как они оттуда сверзятся и треснуться об землю. Но более всего, конечно, нас поразил загадочно-колдовской вид группы многоэтажных отелей на окраине Вальторанса, выкрашенных в густой чёрный цвет, может быть, с чуть-чуть коричневатым оттенком. На белом снегу, на фоне заснеженных гор, под ослепительным альпийским солнцем, это смотрелось необычно, прельстительно и очень красиво. Такого сказочного зрелища мне не приходилось видеть больше нигде. После того, как мы бегло осмотрели центр и ближайшие окрестности Вальторанса, наша группа лыжников разделилась на две части: Вася Захарченко и Марина Вискова остались кататься на широких пологих склонах, спускающихся к центру «деревушки», где скопились, кишмя киша в яркой красочной одежде, пыша пунцовым румянцем щёк, сотни, если не тысячи, заядлых катальщиков, по-нашему, «чайников», от крохотных карапузов с мамашами до вальяжных седовласых старичков. А я и Володя Преображенский отправились вслед за Леоном Лякруа, который пообещал показать нам райские места для вольного катания, предупредив, что будут попадаться и сложные участки, почти как Долина Химер на Эльбрусе. Вася только это последнее успел нам перевести с французского на русский, а затем мы трое, уже без «языка», полагаясь лишь на выразительные жесты и мимику «морды лица», ринулись, словно подстёгнутые кнутом, по окрестным горам. Скажу откровенно, я никогда – ни до, ни после – не испытывал такого блаженства, как в тот раз. Мы с Володей Преображенским тесно следовали гуськом след в след за чемпионом мира, старательно повторяя все его движения, как послушные ученики. Мягкие приседания, выпрямления, развороты корпусом следовали один за другим. Мы закручивали крутые виражи, совершали головокружительные полёты и прыжки, стремительно скользили по прямой и резко останавливались, взрывая стальными кантами лыж облака снежной пыли. Со стороны, наверное, могло бы показаться, будто движется стремительно и синхронно, как ниточка за иголочкой, группа опытных лыжников, демонстрирующих слаженный спуск в короткой альпинистской связке как своеобразный трёхместный тандем, спускающийся с горы. Когда мы останавливались для передышки, Леон улыбаясь поднимал большой палец вверх и говорил, с трудом преодолевая одышку: – О! О! Формидабль! И мы, тоже тяжело дыша, ему отвечали по-русски: – А ты как думал! Мы тоже, брат, не лыком шиты. У нас тоже своя квалификация имеется. – И улыбались ему в ответ. Накатавшись вдоволь, или, как нередко можно услышать в среде горнолыжников, «нажравшись досыта», мы скатились вниз, в долину, поблагодарили от всей души нашего милого «чичероне» по-французски: «Мерси боку!», чем вызвали его доброе фырканье. Затем распрощались с ним по-дружески, хлопая его по плечу, и, когда он скрылся, удаляясь от нас коньковым шагом, отправились, едва волоча налившиеся свинцом ноги, к тому месту на пустынном шоссе, где нас всех, советских и прочих журналистов, должен был в назначенный срок ждать автобус. Надо ли говорить? Я думаю, читатель уже сам догадался, что автобуса не было и след его давно простыл. Мы взглянули на часы, и убедились, что опоздали совсем немного: на добрых два часа. У меня опустились бессильно руки, повиснув вдоль туловища. Палки удерживались от падения, повиснув на темляках. Володя немного запаниковал, челюсть его чуть заметно тряслась. Его простой вопрос: – «Что будем делать?» – повис в воздухе без моего умного ответа. А уже стало темнеть, в горах это происходит быстро: раз-два, и готово дело. Но ещё в сумраке было видно, что остановились и молчали все канатки. И стало совсем тихо, как в гробу. Путь наверх нам был отрезан, денег на такси не было. Да и где теперь искать это такси? Я подумал совсем чуть-чуть и решил, что и впрямь надо что-то умное предпринять. Я привык в критические минуты брать ответственность на себя, всё же какой-никакой, а заместитель начальника УКСа, инженер всё-таки, не чета каким-то журналистам-трепачам. Главное, думаю, надо паники не допустить ни в коем случае. И говорю так, извиняюсь, не очень литературно, зато бодро и по существу: – Не бзди, – говорю, – старина! Что-нибудь придумаем. Это ещё только цветики, а ягодки впереди. Так что держи хвост пистолетом и нос по ветру. Ты только не пугайся, я постараюсь вспомнить все иностранные слова. Я же всё-таки закончил школу с золотой медалью. Огляделись, смотрим, недалеко, под горой, несколько небольших отельчиков притулились, в них окна жёлтым светятся – значит, есть живые люди. Ну, думаем, теперь не пропадём. Сунулись в один, другой, третий, и я всюду нахально произношу по-немецки одну-единственную хорошо известную всем фразу, какую помнил, что называется, без сучка, без задоринки: – Guten Tag! – говорю, – Sprechen Sie Deutsch? Никто нигде ни бельмеса. И только в четвёртом нашёлся один пожилого вида ресепшен администратор – возможно, воевал с фашистами под началом маршала Де Голля, – который признался, что да, ja wohl, он немножко говорит по-немецки, только многих слов уже не помнит за давностью лет. – Was wollen Sie? – спрашивает он недовольно, но вежливо. Я, само собой, обрадовался незнамо как и стал лихорадочно копаться в памяти, чтобы найти там подходящие слова для достойного ответа. Всё же мы советские люди и находимся за границей. А я уж знаю, если сильно прижмёт, то многое можешь вспомнить, даже чего раньше не знал. Это нам всем хорошо известно из опыта 37-го года. И тут из тёмных глубин моей никудышной памяти всплыли на поверхность коры головного мозга немецкие слова, которые я легко воспроизвёл с помощью голосовых связок. Иногда я думаю, как это замечательно, когда всё знаешь, каким хитрым образом всё устроено, где, что, зачем и почему – невольно в бога поверишь. – Entschuldigen Sie, bitte, – говорю. – Aber Wir sind sowjetischen Journalisten und Wir wollen nach Hause, und essen, und schnell-schnell zu Bett. У Володи Преображенского аж челюсть отвисла – так он был потрясён моими лингвистическими познаниями. А я ему знак подаю ресничным моргом: видал-миндал? То ли ещё будет! А сам сомневаюсь, правильно ли я всё сказал. Я полагал, что произнесённые мной немецкие слова означают, что мы советские журналисты, опоздали на автобус и хотим в свою гостиницу, там пожрать и скорее спать. И вскоре убедился, что не ошибся, так как ресепшен администратор этот, который, не исключено, с немцами воевал, всё понял и сразу же стал куда-то по телефону названивать и что-то тараторить, но уже по-французски. И через каких-нибудь полчаса за нами пришла машина. Вот как дело-то было. А если бы я немецкого языка совсем не знал, ни капельки, как, к примеру, Володя Преображенский? То ведь ещё неизвестно, чем бы дело могло закончиться. Любая провокация могла быть, у них там за этим не заржавеет, международный скандал мог бы запросто случиться. Словом, теперь, надеюсь, вы убедились, что в знании иностранных языков среди отдельных членов нашей делегации имелись проблемы. Однако я думаю, если нас всех собрать вместе одним гуртом, то мы не ударили бы в грязь лицом и смогли бы достойно защитить честь страны в сложных и напряжённых дискуссиях того времени, коснись любого дела. К примеру, предательства замечательного поэта Бориса Пастернака, писателей Даниэля и Синявского, академика Сахарова и вообще якобы преследования диссидентов в Советском Союзе – зачем евреев не пускают в ихний Израиль? Пожалуйста, скатертью дорожка! Катитесь колбаской по Малой Спасской! Так закончилось наш незабываемый вояж на лыжах по трём знаменитым долинам французских Альп «Труа валле», самое яркое воспоминание о котором у меня сохранилось в виде не выпитой бутылки ананасового сока. Глава XII. Лыжные соревнования Затем наступили суматошные дни лыжных соревнований. Вот это была потеха! Так и просятся на язык слова назвать эти соревнования так называемыми. Потому что они были только похожи на настоящие, но на самом деле выглядели карикатурно. Может быть, десятка-другая первых стартующих лыжников, которые по результатам прошлых лет входили в группу сильнейших и получали первые стартовые номера (даже жеребьёвка между ними проводилась отдельно от остальных), действительно старались показать, на что способны старые кони, и сражались на трассе, как настоящие гладиаторы. Как правило, это были бывшие спортсмены, такие, например, как наш Владимир Преображенский. Другие, как, например, я, неплохо катались на свободных склонах, но совершенно не умели проходить спортивную трассу, обозначенную флажками, хотя и пыжились изо всех сил, поэтому выглядели смешно и даже порою жалко. Остальные, и таких было большинство, откровенно валяли дурака, чтобы замаскировать своё неумение шутливым катанием. В СКИЖе полагалось веселиться, и они вовсю веселились. Многие раздобревшие на сидячей работе фигуры лыжников были похожи скорее на пузатых бюргеров, чем на подтянутых спортсменов. Почти все из этой группы соревнующихся ехали по трассе этакой раскорякой, на дрожащих ногах, упирались изо всех сил, чтобы не набрать космической скорости и не вылететь за пределы трассы. Наиболее отчаянные широко раскидывали руки, чтобы сохранить равновесие, ставили ноги «плугом» и при малейшей «опасности» валились на бок, чтобы остановить это страшное скатывание вниз. Поднимались, отряхивали снег, набившийся в рукава, и снова ехали, зачастую мимо ворот. И снова падали, сбивали вешки с флажками, доставляя немало хлопот судьям на воротах, которые бегом торопились воткнуть древко в ту же ямку в снегу. Для этого эти ямки заранее помечали чернилами. Один потешного вида невозмутимый длинноногий шотландец, в клетчатой юбке под названием «килт» и такой же клетчатой кепочке с помпоном, с длинным лошадиным лицом и длинной курительной трубкой в жёлтых зубах, умело тормозил на всём протяжении пути, а после прохождения очередных ворот останавливался и под хохот «болельщиков» чинно раскланивался с публикой, приподымая за козырёк свою потешную кепчонку. Ему отвечали радостным хохотом и кричали что-то одобрительное. Я сейчас задам вопрос, который может показаться вам нелепым. Можно ли спотыкаться на горных лыжах, спускаясь по тщательно подготовленной лыжной трассе? Между тем, этот вопрос представляет собой, по-моему, научный интерес. Если бы я не видел своими собственными глазами, как это получается у Васи Захарченко, я бы, вне всяких сомнений, определённо ответил, что такое невозможно. Однако это неоспоримый факт. Как он умудрялся спотыкаться на лыжах – это уму непостижимо. Впрочем, возможно, такие умельцы не умели или не хотели смазывать свои лыжи, и на их скользящую поверхность налипали комки снега, превращавшегося в лёд, и это было причиной спотыкания. Во всяком случае, выглядело это очень смешно. Был ещё один «спотыкач» из немецкой команды, его звал Конрад. Я его запомнил, потому что, как позже выяснилось, он немного говорил по-русски, был большим любителем выпить на халяву русской водки, что было им ярко продемонстрировано на «русском вечере», который наша советская делегация устроила в Куршевеле, как и было запланировано ещё в Москве. Кроме того, я почему-то запомнил его слова о том, что в Западной Германии в последнее время получило широкое распространение посещение финской бани «сауна» мужчинами и женщинами совместно и что лично он не видит в этом ничего предосудительного или даже греховного. – Это даже приятно, – заверял он меня, когда три года спустя мы обсуждали с ним в Дорфгаштайне эту, на мой взгляд, немного странную моду. – Чувствуешь себя Адамом рядом с Евой в раю. Русский язык Конрад выучил, когда в последний год войны несколько лет после находился у нас в плену, в Москве, где строил жилые дома на Хорошевском шоссе. «Выучил» – это, конечно, громко сказано, но несколько сотен слов он запомнил и первые его русские слова были: «На здоровье!». Ещё, конечно, он знал «птвою мать», «накуй» и длинный ряд других, таких же «аристократических», когда они сами выскакивают без спроса. Я остановился, кажется, на том, как самоотверженно падали на трассе некоторые лыжники, не в силах противостоять закону всемирного тяготения, или, проще говоря, притяжению Земли, хотя и прикрытой белым снегом. Иногда падения сопровождались синяками, а то и вовсе крайне нежелательными вывихами коленного или голеностопного сустава. И тогда к пострадавшему устремлялись настоящие спасатели, волоча за собой дюралевую лодку, которую мы у себя на Чегете прозвали «тянитолкай». На самом деле спасательное средство называлось «акия», к ней были приделаны четыре длинные ручки, похожие на негнущиеся вожжи. Эти торчащие спереди и сзади «вожжи» заканчивались овальными кольцами, держась за которые, спасатели виртуозно носились по склонам. Подкатившись к пострадавшему, они, подстелив сложенное одеяло, осторожно укладывали его на дно лодки, пристёгивали туго ремнями, чтобы он не вздумал вывалиться на поворотах, становились на лыжах между ручками спереди и сзади и, держась за них, лихо спускались вниз, к дороге, где уже стояла наготове машина скорой помощи с красными крестами. Пострадавший демонстративно храбрился, улыбался криво во весь рот и что-то кричал, размахивая рукой, чтобы показать, что с ним всё в порядке и как он здорово брякнулся. И публика сопровождала спасательную операцию возгласами одобрения и показывала, что принимает всё происходящее за чистую монету. Впрочем, понимая с каким контингентом приходится иметь дело, устроители, конечно, старались создать для соревнующихся неумёх щадящие условия. Так, из программы соревнований по горным лыжам был полностью и навсегда исключён скоростной спуск. Длина и перепад высот трассы слалома-гиганта были значительно уменьшены. То же было сделано и с трассой специального слалома. В программу спортивных соревнований на юбилейной, XX-ой встрече СКИЖа в Куршевеле были впервые включены гонки на равнинных лыжах – длина дистанции была смехотворно мала и составила всего-навсего 3 км вдоль автомобильной дороги. Однако общая атмосфера соревнований, или, грубо выражаясь по-французски, entourage (антураж), была под стать чуть ли не самим Олимпийским играм. Особенно меня удивляла информационная служба. Каждый вечер, возвращаясь после лыжных «баталий» к себе в гостиничный номер, мы обнаруживали на своих тщательно застеленных и заправленных постелях свежеотпечатанные принтерным способом свежие, что называется, с пылу с жару, новости на бланках с уточкой из разноцветной бумаги. При этом для каждого класса сообщений был выбран определённый цвет. Так, на бледно-серой бумаге печатались предстоящие на следующий день важнейшие события: соревнования, деловые встречи, экскурсии и торжественные приёмы-банкеты. Эти приёмы проводились чуть не каждый вечер, их организаторами и плательщиками выступали различные известные и малоизвестные фирмы, главным образом лыжной индустрии, стремящиеся засветиться где только можно, что подпадало под действие незнакомого нам тогда словечко «пиар». Соответственно на жёлтых, салатных, розовых, голубых листках помещались результаты жеребьёвок, стартовые протоколы, итоговые данные соревнований и всякие другие сведения, представляющие, по мнению устроителей, интерес для участников встречи СКИЖа. На трассе работала отличная громкоговорящая связь, которая почему-то никогда не выходила из строя, не хрипела, не стреляла, не пропадала и транслировалась, по меньшей мере, на двух языках. И все вокруг, кому это было интересно, знали, кто в данный момент взял старт, кто упал и сошёл с дистанции, кто финишировал и какое время он показал. Это помогло мне, наконец, узнать, как зовут ту участницу-чаровницу с зовущими глазами, мысли о которой всё возвращались и возвращались ко мне против моей воли, хотя я добросовестно старался отгонять их от себя подальше. Я бывал на многих соревнованиях по горным лыжам в качестве зрителя или, иногда, участника судейства и хорошо помню, как спортсмены перед началом соревнований обязательно просматривают трассу слалома, либо трассу слалома-гиганта, тщательно изучая все сложные участки и стараясь запомнить все ворота и каверзные места. Для этого они поднимаются в гору пешком вдоль трассы, неся лыжи на плече. Добравшись до стартового домика, они пристёгивают лыжи и неторопливо спускаются рядом с трассой, чтобы закрепить в памяти то, что им удалось затолкать в неё, топая пешком, – как бы повторяют выученный домашний урок. Я видел, как иногда они останавливаются и с закрытыми глазами, опершись подмышками на лыжные палки, изображают рукой, как они будут проходить во время соревновательного спуска те или иные участки. Эти движения рукой всегда напоминали мне виляния рыбьего хвоста, когда рыбина плывёт себе в толще зеленоватой воды в поисках зазевавшейся добычи и вдруг бросается вперёд, подкараулив глупую мелочь. Я спрашивал у многих известных спортсменов, неужели они запоминают что-то в этой сутолоке древков с флажками? И многие из них отвечали с усмешкой превосходства, что после просмотра трассы помнят все ворота до единого. Или от первого до последнего – это уж кому как больше нравится. И помнят долго, иногда неделю спустя. Не зря некоторые знатоки сравнивают слалом с шахматами. Глава XIII. Девушка моей мечты На наших скижевских соревнованиях тоже отводилось время на просмотр трассы, и я, вслед за опытным Володей Преображенским, старательно поднимался «лесенкой» вверх по склону и даже пытался порой изображать рукой виляние рыбьего хвоста. Но, честно признаюсь, мне не удавалось запомнить более двух ворот кряду, да и те я вскоре забывал, как только надвигались следующие. Словом, моих умственных способностей хватало в итоге лишь на финишные ворота. Во время просмотра трассы слалома-гиганта я услышал, как по местной громкоговорящей связи объявили, что начинаются соревнования женщин. Я махнул рукой на тщетное запоминание того, что мне всё равно не дано было запомнить, предупредил Володю Преображенского, что отлучусь на малую минуту по неотложному делу, каковым мы условно называли естественную нужду, и заскользил поперёк склона к той его части, где была установлена трасса женского слалома-гиганта. И стал там ждать, кляня самого себя за никчёмность поступка. Ждать мне, слава богу, пришлось совсем недолго, так как участниц было мало: всего-то 20 женщин. «Моя» шла под номером 18 и стартовала десятой. Вот тут-то я и узнал, наконец, что она из испанской команды и зовут её Мила Мерседес. Сначала я подумал, что Мила – имя, а Мерседес – фамилия. Да и сердце моё, участившееся бестолковой стукотнёй, мешало мне сосредоточиться. И лишь потом я вспомнил, что Мерседес – это широко распространённое женское имя в Испании. Но я продолжал про себя называть её Милой, это было привычней и милей моему русскому уху и той нелепой фантазии, которая поселилась без спросу в моём разгорячившемся сердце. А её настоящее имя вызывало во мне протест: надо же было назвать такую миловидную девушку маркой автомобиля, пусть даже и одного из самых лучших в мире. Не хватало только ещё приставки «Бенц»! Как вам это понравится: Мила Мерседес-Бенц! Смешно и оскорбительно, не правда ли? Нет уж, пусть она навсегда будет для меня просто Милой. Шла по трассе она, прямо смажем, так себе. Скребла лыжами, дёргалась, юзила, один раз едва удержалась, чтобы не упасть, но мне всё в ней безумно нравилось: и откляченная тугая попка, похожая на баскетбольный мяч, и красивый изгиб стана, и широко расставленные стройные ноги, и худые раскинутые руки, судорожно тыкающие палками в снег. Когда она катилась мимо меня, я набрался храбрости и крикнул, поперхнувшись: – Мила! Vorwerts! – Но тут же струсил и бросился догонять Володю. Я едва успел к стартовому домику и не успел как следует отдышаться, когда меня пригласили на старт. Выпускающий судья с наушниками и микрофоном, опутанный проводами, спросил что-то, по-видимому, у судейской коллегии на финише. Наверное, уточнил, свободна ли трасса. И жестом показал мне, где я должен занять своё место. Передо мной на уровне голеней захлопнулась планка, которая должна была включить время, когда я оттолкну её своими ногами. Я вынес палки вперёд, для верности потыкал ими перед собой, упёрся ими в снег и подался корпусом вперёд, изображая готовность ринуться вниз. Изображая опытного слаломиста, подвигал ногами, проверяя, не налип ли на лыжи снег. Выпускающий судья положил мне руку в перчатке на плечо и начал обратный отсчёт от десяти до единицы: – Ten, Nine, Eight, Seven, Six, Five, Pour, Three, Two… С каждой последующей произносимой судьёй цифрой я чувствую, как сердце моё стучит всё чаще и чаще и отчётливо просится в низ живота, где что-то сжимается и разжимается. Я успеваю подумать, не плюнуть ли мне на всю эту нелепую затею, пока не опозорился вдрызг, но в этот момент звучит: – One! Пошёл! – говорит мне судья по-английски и снимает руку с моего плеча, отпуская меня на жуткую свободу. Я отталкиваюсь палками, планка, отшибленная моими ногами, включает отсчёт времени, и я устремляюсь вниз по хорошо заметному следу на снегу, оставленному предыдущими лыжниками. Плохо соображаю, что будет дальше, но пока ещё хорохорюсь и даже пытаюсь изобразить разгон коньковым шагом. Неожиданно приблизились первые ворота, а я так разогнался, что не успеваю войти в поворот близко к ближайшему флажку, забываю, что нужно присесть, потом выпрямиться, чтобы снова присесть уже в дуге. Плохо закантованные лыжи дребезжат и делают «дыр-дыр-дыр», меня сносит к нижнему флажку, а вот уже и новые ворота, хорошо бы умудриться в них попасть. Я напрягаюсь изо всех сил, делаю немыслимый прыжок и едва-едва проскакиваю в створ ворот. Скорость нарастает, и я едва не вылетаю за пределы трассы. Приходиться применять испытанный метод бокового соскальзывания, почти останавливаюсь и вступаю в новую схватку с этими непослушными воротами, которых впереди ещё видимо-невидимо. В подлый заговор с воротами вступают мои собственные ноги, они тяжелеют, деревенеют и отказываются слушаться. Это особенно обидно: ноги мои, я их по-своему люблю, тренирую, иногда даже массирую, а они, подлые, в самый ответственный момент нахально выходят из повиновения. Я физически чувствуют, как набегают секунды, судорожно стараюсь наверстать, догнать и перегнать эти зловредные секунды, мои неловкие движения, наверное, делают меня жалким в глазах зрителей, и дух мой катастрофически падает. До финиша я добираюсь на дрожащих ногах и, уже лихо преодолев финишные ворота, в изнеможении валюсь на снег, грудная клетка моя ходит ходуном, как будто я только что закончил марафонскую дистанцию. Подходит Володя Преображенский, помогает мне подняться и говорит одобрительно, чтобы я не очень расстраивался: – Ты молодец, старина, отлично прошёл слалом-гигант! Едва отдышавшись, я нашёл в себе остатки сил, чтобы подняться лесенкой немного вверх, к перегибу склона, откуда можно было удобно наблюдать за тем, как проходят трассу мои соперники. Я ещё и раньше ревниво за ними наблюдал, когда просматривал вместе с Володей Преображенским трассу. Перерыв случился лишь в тот момент, когда я отлучился, чтобы взглянуть на женские соревнования. И вот теперь я наблюдал за остальными. Все остальные, как мне казалось, шли по трассе много хуже, чем я, и это меня одобряло, так что в конце я даже воспрянул духом. На следующий день проходили соревнования по специальному слалому. Всё, за исключением мелких деталей, по сути дела, повторилось, разве что падений на трассе было значительно больше. Если говорить об итогах, то среди мужчин во всех видах соревнований: слаломе-гиганте, специальном слаломе и в комбинации, первое место занял итальянец Дестефани Джорджио – красивый, атлетически сложенный парень, чернявый, улыбчивый, в недавнем прошлом чемпион Италии. Ох, и красиво же он шёл по трассе, сукин сын! Чёткими дугами, близко к флагам, сбивая крагами своих перчаток все древки подряд. Всех он оставил далеко позади себя. Я даже влюбился в него. Поначалу. А потом, если и не возненавидел, то окрысился в душе – это точно. Оказалось, что он возлюбленный «моей» Милы Мерседес, и они давно уже встречаются раз в году под «крышей» СКИЖа. И я стал ревновать, хотя согласен, что это звучит нелепо и смешно. Я всегда относился к этому животному чувству – к ревности – как к чему-то низкому, грубому, недостойному, вступающему в явное противоречие с той очевидной, внушённой нам социалистическим реализмом мыслью, что человек – это звучит гордо. Чтобы я кого-нибудь, когда-нибудь, к кому-нибудь ревновал – да не в жизнь! Этого ещё не хватало! Это бы означало потерю всякого уважения к себе. Да я бы стал презирать себя. Что я обезьяний самец какой-нибудь, что ли? Я всегда придерживался правила: да – да, а нет – нет, прошу прощения. И ревность здесь неуместна. И вдруг – на тебе! Я стал глупо ревновать совершенно незнакомую мне женщину, к тому же иностранку, с которой я был не в состоянии обменяться даже парой слов, к совершенно незнакомому мне мужчине, тоже иностранцу, о котором я знал только то, что он чертовски хорош собою и катается на горных лыжах, как бог. Это уже попахивало изменой Родине. Я фыркал, называл себя дураком, но меня неотступно преследовали эротические видения, как эта парочка из разных стран занимается преступным прелюбодеянием. Как они обнимаются, милуются, находят укромное местечко (тот же номер гостиницы) и гладят друг друга по всяким сокровенным местам. Моя нелепая психопатическая ревность рисовала мне картины столь откровенные, что я дошёл до того, будто мне наставляют рога. Теперь, когда я, возвращаясь в конце дня в номер, брал в руки информационный листок с результатами соревнования, то машинально искал глазами имена испанки Милы Мерседес и итальянца Джорджио и только потом изучал свои результаты и результаты других членов нашей команды. Кстати, в лыжных гонках принимал участие Эдик Розенталь. Из 52-х участников он занял 11-е место и, кажется, остался очень доволен. Марина Вискова и Вася Захарченко не дошли до финиша, сойдя с дистанции. Все соревновавшиеся мужчины были поделены на две основные группы: ветераны, или сеньоры, и все остальные. Среди женщин такого разделения, разумеется, не могло быть, все женщины независимо от возраста были все остальные. Наши мужчины поголовно оказались сеньорами и по результатам соревнований выглядели вполне достойно: в комбинации Володя Преображенский занял второе место (его опередил президент СКИЖа Марсель Паж), а я – третье. И нас даже наградили медалями. Несколько таких медалей с изображением уточки висят у меня дома на видном месте, Мой внук часто меня спрашивает: – Дедушка, ты что – правда, чемпион? Настоящий? Я отвечаю, чтобы он ко мне не приставал: – Конечно, чемпион. Только не совсем настоящий. – Как это не совсем? – не понимает внук. – А так, очень просто, ¬– говорю я. И он отстаёт до следующего раза. Глава XIV. Преступная спекуляция и тайный шопинг Ещё расскажу, как я покупал чехол для лыж, у нас тогда таких не было, а мне он был нужен просто позарез. А для этого нужны были деньги. Признаюсь, меня в Куршевеле мучила, как кошмарный сон, большая банка чёрной икры, которую я захватил с собой из Москвы, поддавшись на уговоры моего друга Володи Шевелёва по части выпить и поговорить на кухне, объяснившего мне, что это никакая не спекуляция, а простой товарно-денежный обмен, и что глупо строить из себя патриота, когда предоставляется такая редкая возможность провернуть небольшой гешефт. Я, краснея и заикаясь, попросил Марину помочь мне избавиться от этой треклятой банки, а потом отправиться в магазин, где совершить преступный шопинг. Марина расхохоталась и откликнулась на мою просьбу с большой охотой. Мы выбрали ресторан, который показался нам не самым роскошным, но и не совсем уж забегаловкой. Дверь нам отворил швейцар, подозрительно посмотрел на мои кроссовки, но вежливо предложил раздеться. Мы знаками показали, что не собираемся обедать и просим вызвать к нам шеф-повара. Чтобы швейцару стало понятно, к то именно нам нужен, я нарисовал на клочке бумаги круглую рожу, а на ней огромный колпак. Швейцар чуть задумался, видно, ничего не понял и вызвал метрдотеля. Через минуту появился моложавый французик во фраке, белой манишке и малиновом галстуке-бабочке. Из карманчика рядом с шёлковым длиннющим лацканом без разрезов игриво высовывался такой же малиновый платочек. Артист да и только! Он молча взглянул на нас, в его глазах обозначился вопрос. Марина покраснела, замялась и произнесла несколько французских слов, какие пришли ей в голову: – Силь ву пле, месье, бонжур, тужур, авек плезир, мерси боку… – Тут она окончательно запуталась и заговорила вдруг по-русски, непроизвольно стараясь произносить русские слова с непонятным акцентом: – Нам, месье, нужен видеть шеф-повар. Пожалуйста, мерси боку. – Ви есть русски турист? – вдруг спросил он. – Я немножко есть говорить по-русски. У вас есть проблем? – Да, да! – обрадовались мы. – Мы есть русские журналисты. Мы есть СКИЖ. Слалом. Россиньоль… – Я могу решать ваш проблем. Зачем ходить шеф-повар? – Нет, нет, – заторопилась почему-то Марина. – Нам нужен шеф-повар, мы имеем деликатный проблем. Экскьюз ми, пардон, месье. Метрдотель пожал плечами и отправился за шеф-поваром. Не прошло минуты, как к нам вышел толстый шеф-повар в огромном белом колпаке и белой тужурке. Он был похож на мой рисунок на клочке бумаги. Шеф-повар заговорил что-то очень быстро, и сильно грассируя, так что Марина ничего не поняла, а уж я тем более. Закончив свою бессвязную речь, он повернулся невежливо к нам спиной и собрался уходить. Тут уж я не выдержал. – Послушай, ты мусью! – неожиданно возвысил я голос, не считаясь с тем, что повар ничего из того, что я говорю, не поймёт. – Ведь это же настоящая икра. Я рискую незнамо как! За такие вещи меня запросто из партии могут ку-ку. И уволят с работы – как пить дать. А ты кобенишься и морду свою толстую воротишь. Совесть у тебя есть? Или нету совсем? Смотрю, повар этот останавливается и поворачивается к нам обратно. Он взял в свои волосатые руки банку, открыл её с трудом, весь напрягшись покрасневшим лицом, понюхал икру и спросил: – Combien ça coute? Я взглянул на Марину с немым вопросом. – По-моему, он спрашивает: сколько она стоит? – Как ты думаешь, сколько запросить? – спросил я Марину. – Ты полагаешь, я знаю? Давай для начала назовём тысячу, согласен? Я кивнул. Она назвала эту сумму не очень уверенно, цифры по-французски она знала. Повар покрутил пальцем у виска и предложил ровно половину. Я, конечно, обрадовался, закивал головой, замахал руками, дескать, согласен, только давай поскорей кончай эту бодягу. Повар отчитал пятьсот франков, забрал банку и удалился. На лице его не дрогнул ни единый мускул, и он ни разу не улыбнулся. Что, надо сказать, для французов большая редкость. И не только для французов, а вообще для иностранцев. Уже в Москве, когда я рассказал эту история Володе Шевякову, я узнал, что мы здорово продешевили и нас бросили как обычных лохов. Скажу честно, я огорчился: всегда неприятно, когда тебя оставляют в дураках. Но это дело за границей обычное: для них самое главное: купить подешевле – продать подороже. У них это называется бизнес. И творится он обычно с серьёзным выражением лица. Для них это нечто вроде покера: у тебя на руках может быть две паршивые двойки, а ты блефуешь и делаешь вид, что у тебя тузовое каре или даже флешь-рояль. Впрочем, это не мешает иностранцам быть весёлыми, добрыми и порядочными людьми. Не зря они всегда улыбаются. Но мне всё равно этого не понять. Я привык к тому, что себе надо как можно меньше, а другим как можно больше. Выйдя из ресторана с пылающим лицом, я почувствовал, как гора свалилась с моих плеч, и я поклялся себе, что больше никогда не стану заниматься такими вещами, чёрт меня возьми совсем. – Ну что, пойдём провитринимся? – предложил я Марине. И мы отправились на небольшую торговую площадь в центре этого горного посёлка, где сгрудились мелкие магазинчики, и шла бойкая торговля инвентарём и предметами, имеющими отношение к горнолыжному спорту. Кстати, несколько позже там же я приобрёл себе добротный австрийский свитер изумительного бордового цвета, с тёмно-синей широкой круговой полосой поперёк груди и спины, какие видел до этого в глянцевых журналах «Ski» на чердаке у Юма. И конечно, не смог удержаться от соблазна, чтобы купить себе чёрные брюки «эластик», чуточку расклешённые снизу для напуска на ботинки. Они имели вшитый изнутри, примерно от колена до свода стопы, короткий шёлковый подштанник, заканчивающийся внизу широкой штрипкой. Такие брюки можно было использовать как для спорта, так и просто носить вместе с кроссовками, что создавало большие удобства, потому что не надо было переодеваться после лыжного катания. Признаюсь, банка икры помогла мне ещё обзавестись пухлыми кожаными перчатками для слалома, не потеющими очками для скоростного спуска, набором тонких разноцветных носков и набрать кучу всяких сувениров для своих домочадцев: младшего брата Бориса, сестрёнки Люськи, мамы и «дяди Косточки». Признаю ваше право мне не поверить и при этом криво усмехнуться, дескать, вот враль! Но все эти вещи (почти все) живы до сих пор, разве что брюки поизносились внизу, где им досталось от лыжных кантов, да носки коё-где аккуратно заштопаны мамой. Так вот. Заходим мы с Мариной в один из таких магазинчиков, в которых всегда раздаётся мелодичный звонок: «бим-бом!», как только отворяется входная дверь. К нам тотчас устремляется миловидная продавщица (а может быть, то была сама хозяйка – у них там такое сплошь да рядом) и так приветливо улыбается, будто мы ей давно и хорошо знакомы. Ах, эти француженки! До чего милы и привлекательны! И духовитые, чёрт их побери! Так в нос и шибает зовущей парфюмерией! Но если разобраться, наши не хуже. Не все, конечно, но многие. Нет, что касается галантерейности, то у француженок в этом деле, ясное дело, верх, ничего не скажешь. А вот по физической наружности наши ихних превосходят, тут спору нет. По всем статьям. И фигуристей наши – не сравнить. Глазами, грудями, талией, задницей, ногами – наши куда как лучше. Сам видел, сам убедился. Чего зря врать? Что есть, то есть. Марина Вискова сразу щеками зарделась и говорит той по французскому: «Оревуар!» – это по-нашему всё равно что «до свиданья, мама, не горюй!». И ещё: «Экскьюзми, пардон!», что означает: «Извините, если что не так!». Та кивает, продолжает улыбаться. А зубы-то, видать, не все свои, многие искусственные, сделанные по заказу у дантиста. Они по цвету отличаются, если приглядеться. И на чистом картавом французском языке интересуется, что нам в её торговом заведении надо. Марина снова: «Экскьюзми-пардон, экскьюзми-пардон…» А дальше ни тпру, ни ну, ни кукареку. И мне шепчет тихонечко, чтобы той невдомёк: – Хоть убей, не помню, как по-французски будет «чехол». Но, в конце концов, надо отдать ей должное, нашлась, саданула себя рукой по лбу и воскликнула громко, будто та глухая: – Силь ву пле, мадам, манто! Манто пур ля Ski! – И сама же рассмеялась заразительно: обрадовалась, что вспомнила. И руками так выразительно показывает: вот Ski, лыжи, а для них нужен чехол, Manto… Как ни странно, хозяйка магазинчика всё поняла, пухлой ладошкой, с красными ногтями с тылу, нам – знак: дескать, о,кей, минуточку! Это всё равно, что по-немецки «Ein Moment!». И отлучается в кладовку. И выносит оттуда – весь в сверкающем целлофане аккуратно сложенный чехол. Развернула – бог мой! Какой это был замечательный чехол! В него можно было запихнуть две пары лыж. С палками! И застегнуть на длинную молнию. Сделан он был из плотного непромокаемого кожзаменителя и раскрашен на три равных части в цвета французского флага. Не чехол – фантастика! Я, конечно, сразу его купил. И даже не стал торговаться, в смысле скидку клянчить. Этот чехол долго мне служил, как говорится, верой и правдой. Он и сейчас ещё цел, им пользуются мои ставшие взрослыми дети. Правда, пришлось новую молнию вставить, а то та совсем разодралась. Но всё же новая, наша советская, с той прежней ни в какое сравнение: та застёгивалась легко, до приятности, а в этой замок всё время заедает, никак чтобы без дёрганья и без чертей. Ну, да это мелочи. А главное – чехол. Всем чехлам чехол! Глава XV. Русский вечер Наконец, наступил день, когда Володя Ломейко объявил: – Братцы, сегодня будет «Русский вечер». Всем приготовиться, свистать всех наверх! Объявляется общий сбор и чрезвычайное положение! Не знаю, почему мы так все обрадовались, но приподнятое настроение не покидало нас весь день до самого вечера. Мы трое: Марина Вискова, Володя Преображенский и я, были брошены на заготовку канапе, и мы горячо взялись за дело, как будто только этим всю жизнь занимались, достигнув вполне профессиональной сноровки. Бородинский хлеб хорош именно тем, что черствеет медленно, и к тому времени, как мы принялись его разделывать на квадратики, он сохранил свою обаятельную пахучую свежесть. Марина Вискова умело чистила селёдку, виртуозно вытаскивая ногтями кости из накромсанных острым ножом кусочков, Володя Преображенский вскрывал баночки с икрой, а я резал на дольки солёные огурчики, подцепляя их вилкой из трёхлитровых стеклянных банок, откуда распространялся густой укропный аромат. Для «Русского вечера» был выбран один из просторных вестибюлей роскошного отеля, где проживало большинство членов СКИЖа, не обременённых докучливой заботой об экономии собственных средств. В этом же отеле имелся конференц-зал, в котором на следующий день планировалось провести «круглый стол» с острой повесткой дня, посвящённой дружбе между народами и тем вызовам, которые могли этой дружбе помешать. В вестибюле были выставлены столы, временно одолженные из ресторана, которые образовывали некое каре с пустотами со всех сторон, где гости могли свободно передвигаться от стола к столу, не создавая давки. Вечер был афиширован как небольшой дружеский аперитив перед ужином. Я с усердием резал огурцы и мечтал о том, как к моему столику подойдёт с шумной компанией Мила Мерседес с оголённой спиной и ослепительной влажной улыбкой, и я спрошу у неё: – Was vollen Sie Mila? Bitte schen! Vodka? Kaviar? А она расхохочется над моим жутким немецким и пройдёт к следующему столику, покачивая бёдрами. Пожалуй, ничего не буду у неё спрашивать, а стану просто молча на неё смотреть, стараясь вблизи разглядеть в её прекрасных глазах «вечный зов», который не даёт мне покоя. Вскоре всё было готово, начали потихоньку подтягиваться гости. Вася Захарченко появился в каком-то совершенно сногсшибательном бархатном костюме цвета весенней зелени: только-только распускающихся почек; галстук-бабочка с искрой, из карманчика на груди уголок надушенного платочка. Вася барражировал вихлявой походкой между гостей, приветствовал каждого вольным взмахом своей длинной кисти, не пропускал ни одной женщины, чтобы не сказать с восклицанием комплимента и не вцепиться в оголён- ную прекрасную руку. Он подхватывал ручку дамы своими двумя лапами, одной ближе к запястью, другой возле локотка и целовал куда-то в середину, медленно смакуя момент блаженства. Дамы взмахивали ресницами и говорили смущённо и застенчиво, будто на первом балу: – O, Vasili! Из Парижа приехал знаменитый политический обозреватель газеты «Известия» Сергей Зыков. Он был очень похож на француза и курил трубку. Толстый американец, который переводил речи при открытии встречи СКИЖа, попыхивал жирной сигарой, от которой распространялся изумительный запах дальнего плавания. Курили многие, поэтому в вестибюле вскоре повис лёгкий сизый туман. Появилась дама в вечернем туалете, который всех поверг в изумление. На ней была глухая чёрная блузка без декольте и со свободными рукавами, полностью закрывающими руки и застёгнутыми на пуговки. Казалось бы, ничего особенного, но блузка была сшита из какого-то совершенно прозрачного материала, а под ней ничего не было, кроме голого тела. Груди дамы с торчащими сосками вызывающе покоились на жирных складках, которые обозначали начало живота. Всё остальное было прикрыто длинной непрозрачной юбкой, из-под которой выглядывали острые носки лаковых туфель на высоком каблуке. Подошёл Володя Ломейко, одетый в норвежский свитер с оленями. – Как тебе нравится это милое видение? – спросил я. – Привыкай, старик, то ли ещё будет. Это полька из газеты «Трибуна люду». Она хорошая баба и хорошая журналистка, Только с приветом. Публика раскачивалась медленно, люди подходили к столам, брали стакан с водкой, цепляли шпажкой понравившийся им канапе, выпивали по-европейски, небольшими глотками, не морщась и не выдыхая воздух, как мы к тому привыкли. Первыми исчезли со столов канапе с чёрной икрой, что было неудивительно. Вскоре завязались беседы, похлопывания по плечу, и вестибюль наполнился зудом, как будто прилетел пчелиный рой. Лишь один немец, его звали Конрад, пил по-нашему, опрокидывая в рот содержимое стакана залпом, нюхал бородинский хлеб и хрустел огурцом. Как выяснилось чуть позже, оказывается, он был в русском плену и многому там научился. Он даже мог чуть-чуть изъясняться по-русски, особенно ему удавались матерные слова. Я должен здесь заметить, что мне не раз пришлось убедиться в том, что немцы, побывавшие в русском плену, очень тепло отзывались о России. Конрад объяснил мне эту, странную на первый взгляд, любовь тем, что благодаря русскому плену он остался жив и вот теперь трудится журналистом в одной из немецких газет. Кстати, Конрад оказался единственным из гостей, кто напился до чёртиков, не успел добежать до туалета и продемонстрировал всем, что он успел съесть. Володя Ломейко тут же попросил Марину Вискову убрать это безобразие, что она и сделала с большой охотой с помощью ведра и тряпки. Вечно достаётся этой невезучей Марине. Словом, «Русский вечер» удался на славу и прошёл на высоком идейно-питьевом уровне. Некоторые, особенно развязные журналисты, развязали языки и стали петь на разных языках «Очи чёрные» и «Казачок». А «моя» Мила Мерседес, сука, так и не появилась. Глава XVI. Круглый стол, прощальный банкет и – прощай, Куршевель На следующий день в конференц-зале состоялся «круглый стол». Все уселись за столами в «квадратный кружок» и поставили перед собой таблички с надписями: кто есть кто, чтобы люди знали, кто говорит. Официальной темы обсуждения я, конечно, не помню, у меня на такую муру памяти не хватает. Наверняка что-нибудь про дружбу между народами, в которую никто не верит. Да если бы даже и помнил, писать об этом нет охоты, если кому вдруг интересно станет, всегда можно прочитать в старых газетах через интернет. Володя Преображенский и Марина Вискова отправились кататься на лыжах, жаль было терять хороший день, а меня Володя Ломейко попросил остаться и сидеть рядом сзади. Мало ли что потребуется принести или унести. Нашу команду представляли: Володя Ломейко, Эдик Розенталь, Вася Захарченко, Катин и я – самый главный журналист международник. Сергей Зыков к тому времени укатил в свой Париж. Володя Ломейко, помню, очень хорошо говорил, но говорил он по-немецки, поэтому я ничего не понимал. Понял только, что его пытались клевать журналисты из других стран, особенно толстый американец. Он часто перебивал Володю и задавал ему ехидные вопросы в основном про Сахарова и Солженицына. И ещё про евреев – почему и по какому праву их не пускают в ихний Израиль, на их историческую родину? Но Володя держался молодцом, на все вопросы находил правильные ответы, и ему даже несколько раз хлопали представители социалистического лагеря. А в конце своего эпохального выступления Володя предложил (наверняка предварительно созвонился с Москвой) провести одну из очередных встреч СКИЖа на Кавказе. Это предложение было встречено продолжительными бурными аплодисментами, а я тихонечко крикнул «Ура!». Володя Ломейко обернулся, посмотрел на меня сквозь свои дипломатические роговые очки и улыбнулся. Я понял, что он остался доволен своим выступлением. В этот день я ещё успел немножко покататься на лыжах, потому что знал, что этот день последний. Катался один, Володю Преображенского и Марину Вискову встретить не пришлось: поди найди их среди тысяч катальщиков. Но всё равно я получил напоследок несказанное удовольствие. Лыжи катились легко, послушно, неторопливо, и всё было, как в песне про сиреневый туман и кондуктора трамвая, который не спешит, понимая, что с девушкою я прощаюсь навсегда. И с Куршевелем тоже. И с этими красивыми горами, куда я больше никогда не попаду. Я не знал тогда, что ошибаюсь и что мне не раз ещё посчастливиться встретиться со СКИЖем. Следующий день был последним в Куршевеле. Вместо обычного обеда по отелям, в которых жили делегации (или команды) из разных стран, был устроен общий прощальный банкет в шикарном ресторане. За столиками все сидели вперемешку, кто с кем, уже не по командному принципу, а по интересам. И успевшей за время юбилейной встречи СКИЖа созреть обоюдной симпатии и вправду дружбе. Нашу Марину Вискову по-прежнему опекал Вася Захарченко и усадил вместе с собой за столиком с какими-то французами. Другие члены нашей делегации: Володя Ломейко, Эдик Розентпль и Катин внедрились в разные группы, где продолжили дружеские политические контакты, чтобы укрепить достигнутое братание. Лишь мы, безъязыкие, Володя Преображенский и я сидели вдвоём за столиком и неторопливо лакомились изысками французской кухни. На сцене был установлен микрофон, к нему подошла девица и стала петь, подражая Эдит Пиаф. Ей много хлопали. Потом выступали все желающие. Первым выступил Жиль де ля Рокк. Ему тоже много и громко хлопали. Выступали представители разных стран и благодарили организаторов встречи за прекрасно проведенное время. Мы с Володей, конечно, не понимали, что они там говорят, но было ясно, что произносимые ими слова блещут остроумием, потому что многие дружно смеялись. То и дело подходил официант и, улыбаясь, задавал один и тот же вопрос, какое вино мы хотим, чтобы он нам налил в наши опустошённые бокалы: красное или белое. И мы каждый раз отвечали ему одно и то же: – Rot, bitte, rot. Danke schen! Потом привезли уставшего Шарля Азнавура. Ему долго хлопали, хотя он ещё не начинал петь. Он стал петь, и ему снова хлопали. Пел он негромко и не мешал нам с Володей перебрасываться пустыми репликами. А может быть, это был вовсе и не Шарль Азнавур. Я уже не могу с уверенностью это утверждать. Кто-то поднёс ему жалкий букетик, и он низко кланялся, прижимая правую руку к левой половине груди, где у людей обычно располагается сердце, в котором, как утверждают знатоки, у некоторых хороших людей проживает благодарность. Я принципиально не смотрел в ту сторону, где за одним из столиков сидела в шумной компании Мила Мерседес. Краем глаза я видел, как она там хохотала, обнажив красивые зубы, и откидывалась на спинку стула. Но я не поворачивал в её сторону головы. Пусть знает, что она мне безразлична. На сцену выбрался Вася Захарченко, долго поправлял микрофон под свой рост. Раздались крики: «Васили!». У женщин не было чепчиков, а то они наверняка бросали бы их в воздух. Вася говорил по-французски, и по отдельным словам я догадался, что он расхваливает Приэльбрусье, где предлагает провести следующую встречу СКИЖа. Говорил он долго, некоторые начали хлопать, не дождавшись, когда он закончит сам. Моя голова была пуста, в ней бродили никчёмные мысли, как у мальчишки в пятнадцать лет, которые можно назвать пустыми бреднями. То мне чудилось, что я умею хорошо играть на гитаре и у меня такой же хрипатый голос, как у Высоцкого. Я выхожу на сцену, пою, все мне хлопают. А Мила Мерседес смотрит на меня с изумлением и думает: «Вот он, оказывается, какой, этот странный русский! А я-то думала, он серая, как мышь, личность, и не обращала на него никакого внимания». Банкет закончился где-то в середине дня, и все начали потихоньку расходиться, шумно двигая стульями. Вскоре послышались лёгкие рычания автомобильных двигателей, это покидали Куршевель те, кто приехал сюда на собственных машинах. Они торопились уехать, чтобы не платить за лишние сутки проживания в гостинице, если отложить отъезд до утра. Мы с Володей Преображенским тоже вернулись в свою гостиницу и стали собирать свои пожитки. В принципе можно было ещё немного покататься напоследок на лыжах, но настроение к этому не располагало. Мышкой в голове бегала мыслишка: не хватало ещё в последний день подвернуть ногу после выпитого вина. К тому же повалил снег, сначала метались отдельные снежинки, а потом посыпались крупные хлопья, казалось, они шуршали, на свой лад хлопая завершению чудной встрече. Так что вялое желание покататься завяло в самом начале. Я, не раздеваясь, завалился на кровать, скрестил ноги, подложил под голову сплетённые пальцы и уставился в потолок. Сердце стучало учащённо от выпитого вина, но настроение было грустное, как всегда перед расставанием. Всё так быстро пролетело, как будто прокрутилась патефонная пластинка, и закончился звук прекрасной музыки, лишь слышалось сипение иглы, царапающей продолжавший вращаться чёрный диск. Автобус наш отправился поздно вечером, так как рейс самолёта был ночной. Продолжал идти снег, как будто он хотел замести все следы нашего пребывания в Куршевеле. Высоко наверху заползали ратраки, уминая снег. От включённых фар перед маленькими ползучими машинами виляли пучки жёлтого света, похожие на фонарные раструбы. Когда Вася Захарченко увидел мой новенький чехол, он изобразил на своём длинном лице преувеличенное удивление и спросил: – Где такой взял? – Купил, – скупо ответил я и стал с тревогой ждать, когда он спросит, откуда деньги. Но он этого не спросил, и я успокоился. Уже почти совсем стемнело, и наш автобус долго петлял по серпантинам дороги, за окном почти ничего не было видно. Иногда попадались огоньки каких-то далёких домов. Автобус наш почему-то держал путь на этот раз в Цюрих. При подъезде к аэропорту меня удивила яркая освещённость города. Фонари на столбах светили каким-то новым для меня оранжевым светом, создавая впечатление вечного праздника. В самолёте я нахально захватил место возле иллюминатора и весь полёт смотрел в окошко. В Цюрихе погода исправилась, далеко внизу проплывали огни населённых пунктов. Их было так много, и они попадались так часто, что казались почти сплошным морем огней. «Это Европа», – машинально подумал я. И вдруг всё кончилось. Внизу зияла кромешная тьма. Мне ничего не оставалось подумать как: «Кажется, мы пересекли границу, и это, пожалуй, уже Россия». Эффект был разительный. Смотреть уже было не на что, и я задремал. Очнулся я, когда шасси самолёта ощутимо коснулись бетонной полосы Шереметьева. Пока ждали багаж, я побродил по беспошлинным торговым зальчикам «дьюти-фри», где цены поражали воображение своей дешевизной. У меня оставалось немного франков и несколько десятков советских рублей. Я долго бродил между сияющими витринами, трепеща от жадности, как бы потратить эти деньги с умом. Наконец, я остановил свой выбор на маленьком флакончике духов «Шанель N5» и купил его для мамы. Выйдя из здания аэровокзала, все быстро потеряли интерес друг к другу, распрощались, договорившись встретиться в ближайшее же время. За Васей пришла редакционная «Волг», и он захватил с собой Марину Вискову. Расселись по такси, некоторые, кому было удобно по пути, объединялись. Мне не было ни с кем по пути, и я взял отдельное такси. Когда мы выехали на Ленинградское шоссе, водитель невзрачного вида, в форменной фуражке со значком таксопарка, вдруг неожиданно спросил, не глядя в мою сторону, я даже вздрогнул: – Михаил? – Михаил, – говорю. – Копытин? – Да, Копытин, – отвечаю и ещё больше теряюсь. – А я тебя знаю. – Как, откуда? – спрашиваю оторопело, а мысли подбрасывают что-то лестное: «Оказывается, я известная личность! Вот что значит хороший человек. Неспроста всё это». – Мы с тобой учились в подготовительном классе в 204-ой школе на Сущёвском валу. Помнишь? Рядом с детским парком, который разбили на месте снесённого Скорбященского монастыря. Меня Валей зовут. Я у вас дома бывал и помню твою маму. Я даже помню маленькую светленькую девочку с карими глазами, двумя тоненькими косичками и большими белыми бантами. Её звали Клара. И ты, по-моему, был в неё влюблён. – Постой, когда же это было? – Это было в тридцать пятом и тридцать шестом годах. – Да ведь с тех пор прошло почти сорок лет! Неужели, правда, помнишь. Этого не может быть. – Помню. У меня память охрененная. Когда мы подъехали к дому, я щедро расплатился и подарил ему бутылку виски «Белая лошадь», которую купил в Куршевеле для дяди Косточки. Мы обменялись номерами телефонов, договорились встретиться. Но так ни разу и не встретились, и никто никому не позвонил. Так завершилась моя первая поездка на встречу СКИЖа, и я, помню, подумал тогда: «Вот, братец Клебанов, что значит быть хорошим человеком. Я был уверен, что поездка в Куршевель – подарок судьбы, который больше никогда не повторится. Я не знал тогда, что ошибаюсь, и СКИЖ приготовит для меня ещё немало сюрпризов. Часть третья. Шотландия * Сомневаюсь, но всё же надеюсь, что успею написать продолжение. © Юрий Копылов, 2013 Дата публикации: 26.02.2013 17:29:00 Просмотров: 2903 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |