Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Опыты на себе. Роман. Часть 9. 2000.

Никита Янев

Форма: Роман
Жанр: Экспериментальная проза
Объём: 27499 знаков с пробелами
Раздел: "Все произведения"

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати



Содержание.
1. Элегии.
2. Год одуванчиков.
3. Богослов.
4. Улитка.
5. Свет и лары.
6. Полый герой.
7. Опыты на себе.
8. Дневник Вени Атикина 1989-1995 годов.
9. 2000.
10.Соловки.
11.Мелитополь.
12.Дезоксирибонуклеиновая кислота.
13.Не страшно.
14.Мама.
15.Телевизор, дочка и разведчицкое задание.
16.Попрощаться с Платоном Каратаевым.

1989-2003.


1.
Вот и хорошо.
И снова вернулся Бог,
Лежащий как Дух Святой
На всякой любви к нему,
После часового эпилептического припадка
Соседской жучки.
Соловки не спят
Между двумя и тремя
Часами ночи.
Гуляют туристы,
Рыбаки стрекочут на мотоциклах
И невесомо несутся по воздуху
На лисапетах.
«Алушта» выпивает.
А жучка как воплощение Веельзевула
Битый час пустобрешет.
То ли у неё запор,
То ли хозяева не кормят.
Хотел уже навести овсянки с тушёнкой
И отнести, чтобы заткнулась,
Но забоялся.
Подумают, что хочет отравить
И обматерят,
Что хуже вечной муки
Для столь ранимой души как моя.
Кто подумает? Тайные недоброжелатели?
Враги рода человеческого?
Хозяева жизни? Хозяева жучки?
Осталось, как всегда, недопонято.
Пришлось заняться творчеством.
И жучка заткнулась,
Уж не чудотворец ли я?
В природе есть связь порчи и света,
Которая зовётся поступком и непоступком.
Марии с Аей чем свет вставать на работу.
Представляю себе, какие кошмары им снятся
И с какими ясными головами
Они проснутся тащить службу.
На дворе белый день, пятый час ночи.
А я опять забубённо пойду на рыбалку
Через Хутор на Щучье озеро.
И буду бояться Пупкевича,
За то что нельзя в лес с собакой,
Новых садовниц, за то что не разрешат
Накопать червей и обилетят,
И Лену с Любой, старых садовниц,
За то что неловко и не о чем говорить.
И буду всю дорогу, все четыре километра
Придумывать пространные мягкие монологи,
Про то что это я построил на Хуторе
Причал и навес.
Про то что мы уже четвёртый год
Ходим с собакой по соловецким лесам
И ещё ни одну живую душу не придушили,
Чего не скажешь о здешнем лесничем.
И откровенную ложь,
Про то что мне Хокина разрешила
Накопать червей.
Потом начнётся рыбалка.
Терпеливые жесты и страстные молитвы,
Комары и черви,
Руки, испачканные навозом
И крючок, разрывающий жабры,
Небрезгливость и жестокость.
И воплощённым чудом
Полукилограмовый окунь.
Как зачумлённый от пота
И язвящих в лопатки, затылок,
Руки, лицо и голову
Доисторических насекомых
Заплыву на середину Плотичьего озера.
То синее небо, то красная вода
И можно плыть и пить.
Блаженство тела и молитва к бездне Божьей,
« О, помоги, Святый Крепкий,
сделать свою работу
не хуже других людей».

2.

Марина сказала, от ворот поворот.
Я малодушно согласился.
И вот теперь продолжается тайнопись.
Бытовой фашизм, просто всё прошлое лето
И позапрошлую зиму
Я их прикармливал по-московски
Или по-человечески, я уж не знаю.
Мотю съели, наверное, местная безпризорщина,
Рысьи Глазы – Глядящие Со Стороны.
Шестой день кота нет в дом.
Как говорит Валокардиныч, сожрали соседи, а я
Решаю другую задачу.
Весною, когда нас не было, они залезли в дом.
Вынести ничего не успели, потому что
Схватили за руку.
Зато всласть натешились.
Летом, когда приехали,
Три дня разбирали
«акты вандализма».
Теперь, не зная как себя повести,
Подставлять щёку или мстить,
Я тупо опускал глаза.
Продолжать прикармливать многочисленных детей
И разговаривать как ни в чём не бывало
Не велела Марина, а на самом деле,
Не хватило мочи.
А теперь задача решилась сама.
Мы сидели с Димедролычем на кухне
И как всегда вздорили.
Он мне про Экклезиаст, я ему про Апокалипсис.
Как потом откомментировала Мария,
Скорчив гримасу, что подслушала.
Человек поле боя Бога и дьявола,
А я мимо проходил.
Чтобы поставить точку, я сказал,
Французский фашизм – Наполеон,
Немецкий фашизм – Гитлер,
Настаёт век русского фашизма.
Хоть не люблю политических разговоров.
И тут он со мной согласился.
Теперь я думаю, мы будем нападать
Или на нас будут нападать
Сейчас решаю я,
Выбирая между Экклезиастом и Апокалипсисом.
Марии я сказал так, выходит, мы были не правы.
Прикармливали бы Максимку, Диму, Колю и прочая,
Они бы не съели Мотю, от нас бы не убыло.
А к ним бы не прибыло, говорит Мария.
Но здесь же немая проповедь,
Которую интеллигенция,
Будучи русской, вот уже второй век
Стесняется вслух произнести «среднему классу».
И отчасти поэтому, а ещё по Божьему соизволению,
Больше по русской благодати,
Средний класс у нас
Никак не сделается жлобом,
Чтобы начать мочилово.
Носится между уголовщиной
И делателями икон,
Настоящих и фальшивых,
С дыркой в кармане,
С верой в стакане.
У Димедролыча есть хорошая шутка.
Говорят: правительство, президент,
Москвичи, Америка.
Димедролыч стучит себя по зашейку
И хрипит, выкатив белки, гнусавым голосом.
Вот здесь у меня ваша Америка,
Правительство, президент, москвичи и прочая.
Список может быть продолжен.
Удачная иллюстрация для рассуждения о том,
Что конец света близок, но затеял его не я.
И о том, что от моего выбора между кесарем и Богом,
В сущности зависит не моя судьба и история,
А тот самый немой поступок,
Которым жива жизнь.
Русский Бог, которого водили расстреливать
Весь этот век, а он опять прочкнулся.
Если приеду на Соловки зимой
Пожить-пописать,
Стану снова прикармливать Рысьих Глазов – Глядящих Со Стороны
В отместку за Мотю и весенний грабёж.
И это ещё умеренное жлобство,
Потому что здесь нет настоящей жертвы,
А так, не нашим – не вашим.
А Валокардиныч с Агар Агарычем, Богемычем и Пупкевичем
Пусть мотают на ус.

3.

А Мотя-то вернулся, как с того света.
Когда я пошел подымать пьяного Рысьего Глаза,
Мочащегося в мои штаны. Чудо обыденно.
Драповые штаны, вынесенные детьми из нашего дома
И неопознанные милицией при понятых.
Лужа под ними. Мотя, орущий на крыше бани.
Мутноглазый Рысий Глаз, мычащий, «Ты кто такой?»,
На предложение помощи.

4.

Теперь наступило новое.
Вера Верная – директор Соловецкой школы,
Такое могло присниться только во сне.
Фукина Ферзь Офицеровна –
Директор Соловецкого государственного
Историко-архитектурного и природного
Музея-заповедника.
Пупкевич, Ревяк, Агар Агарыч и Богемыч –
Бонзы туристического бизнеса.
Агар Агарыч вернулся в семью и закодировался.
Валокардинычиха снова единоправная владелица
Валокардиныча.
Я – эпилептик. Молитва помогла.

5.

И как через него пробивается старое.
Фукину сняли. Приехал дядя из Москвы,
Который ничего не знает про музей, монастырь и посёлок,
Их противостояние и сотрудничество,
Зато умеющий налаживать инфраструктуру.
В Кижах наладил, в Новгороде наладил,
Теперь сюда приехал выколачивать деньги
Так нужные стране
Из туризма или паломничества, как случится.
Валокардиныч продолжает поблуживать или паробковать
В женины отлучки на материк.
Мне пришло письмо из поэтического журнала,
В котором мне рассказано,
Что у меня почти что нет технических огрех
И за десять лет безумного труда
Они могут напечатать одно стихотворение,
Если убрать из него пару строчек.

6.

А в остальном новое вполне прижилось.
Работник Балда Полбич чуть не каждую ночь мутузит сообщников,
Чтобы не воровали, работали и смотрели за детьми.
Я на станции Кемь на глазах у всего вокзала
Кричал, чего ты хочешь, бритым антифашистам
В шнурованных ботинках.
Юля Думетреску, с Наташей Малиновской,
С Максимкой Рачинским, с Колей Добрягиным
Играют в «жопу» возле нашего крыльца.

7.

Это как Свидригайлов уезжал в Америку
Или Ставрогин туда же.
Странно, у Достоевского совсем утробные беснующиеся
Наделены былинными именами.
Ставрогин – Сварог, Ставр Годинович.
Свидригайлов – князь Свидригайло.
Раскольников, который как выб**док
Глядит с бесконечной завистью
На здоровых и тупых сучат.
Ставрогин и Свидригайлов – самые злые из них.
Дошедшие до столпов, ничего ничего не значит.
Если ничего нет, значит, и меня нет, а я есть.
В юности это не святотатство, а священнодействие.
Жизнь на месте нежизни – вдохновенный подарок.
Чистилище на месте своего ада – рай.
Вещь на месте своей пустоты – единственна.
Так вот про Америку. Ставрогин пишет, что уехал в Америку,
Забивает гвоздь в потолочную балку и вешается.
Свидригайлов пишет, что уехал в Америку,
Проверяет капсюль на трёхзарядном револьвере
И стреляет в голову.
Историки скажут, в Америку ехали
Строить землю обетованную,
Третий Рим, новый Вавилон, земной рай.
Просто для меня уже давно
Есть только две веры в своих крайностях,
Как плюс и минус, задающие поле жизни.
Экклезиаст и Апокалипсис.
Собственно нагорная проповедь
И всё что последовало за этим.
«Моисей говорит, око за око, зуб за зуб.
Я говорю, ударили по правой, подставь левую».
Из этого ведь не следует: наши и ненаши,
Красные и белые, чистые и нечистые.
Как две тысячи лет почему-то уже следует.
А впрочем, как раз в первом случае
Именно это и следует.
В какую Америку ты собираешься от этого сбежать,
Мил-друг, Ставрогин, Свидригайлов?
Вынимает из груди Достоевский
Свою бездну и говорит,
Можно убить и непризнаться,
Можно как мотылёк биться
Возле утончённейших извращений.
Можно поехать к двеннадцатилетней невесте
И подарить десять тысяч зелёных.
Можно устроить убийство, как шахматную партию,
Чтобы всё чики-поки.
Можно попытаться любить и вдруг понять,
Что всё всё равно, что ничего ничего не значит.
И тут уж, действительно, пора ехать в Америку.
Кажется, что остановить этот ад,
Кинуться в смерть как в омут,
То пустота и непустота
Рассыпятся перед просто «ничево».
Но, по сути, ведь, ничего не изменится,
Просто «шанец пропанет».
Сколько мученических глаз
Глядят на нас из воздуха,
Аж всё шевелится.
Вот уж, действительно, Сварожичи.
Можно зарубить топором старуху-процентщицу,
Блаженную Лизавету, за то что явилась невовремя,
Не столько для денег, сколько чтобы уехать в Америку.
Тварь ли я дрожащая или право имею.
И вдруг понять, что убил себя.
Об этом догадались только в двадцатом столетии,
Не загонять иглы под ногти, а кланировать свои копии.
Сто пятьдесят миллионов сталиных
Строят памятник Сталину
В одной отдельно взятой стране.
Вот уж действительно уехать в Америку.

8.

У меня застарелое чувство,
Что нельзя опереться на это место.
Оно не пошло дальше, оно хочет быть Америкой,
Как прежде империей.
Выбрасывать инвалидов к чёрту на рога.
Мне засвербило и надавило,
Что на конце света
Есть край, который
Не пространственное чучело,
А благодать мученическая,
Китеж-град невидимый.
Главное, что на него можно опереться,
Что есть такое место, возможность для чуда.
Иначе надо напиваться до закаченных глаз,
Ложиться в подъезде на ступеньки
И материться в голос
Или подгулявшей дочке делать аборт на дому,
Вместо того, чтобы помочь
Родить и вырастить дитя.
Чтобы потом дочка могла продолжать садится
В открытую дверцу машины
К подождавшему, когда минует неприятность другу.
На кухне объяснено настойчиво,
Что надо делать впредь, чтобы не зачинать.
А может, она не сможет больше зачать.
То-то, все мы несчастные,
Но этим несчастным не нужна помощь,
Они её не приемлют.
И Христос приходил к ждущим.
Им нужны оптушки, на которых можно купить всё.
Вылизывать машину и выбрасывать тряпочку за забор,
Дальше начинается тьма внешняя.
Или переключать каналы телевизора
В ночи настойчиво, останавливаясь надолго,
Где в моргах трупы встают, где все женщины дают,
Где всё время целятся из пистолета.
Часами, сутками, годами.
Уж не знают, в какой позе подвеситься,
Чтобы каждый второй у телевизора
Обмочился, обосрался и излил семя одновременно,
Так понравилась передача.

9.

Стучу напропалую загробному особисту
На прапорщика Беженару и космическую непруху.
Историческое примечание, в каждой воинской части
Был особист, гэбэшник, коллекционирующий стуки
На личный состав части.
Эдакой психоаналитик, за бутылкой кагора
Вправляющий мозги старшине Беженару,
Чтобы мочил по уставу.
Месяц гаупвахты с десантниками в наряде,
Вариант зоновских уголовников,
Шаламовских блатных
И старшина Беженару,
Приехавший забирать правонарушителя
Лепший друг, разрешивший
Остановить газик и купить пачку печенья.
Начальник губы, работорговец,
Все маленькие советские начальники
Похожи на сына юриста,
Такие карманные сталины и гитлеры доморощенные,
Торговал за мзду бесплатной рабочей силой,
Убийством в юноше веры.
А впрочем, а впрочем…
Помню рыли какую-то траншею
Посреди новостройки Кишинёвской,
Конвой уже с кем-то познакомился.
То ли дождь, вынимающий душу,
То ли снег, зябкий как труп,
То ли кабель нужно выковыривать
Из мёрзлой земли,
То ли первобытный обряд проведения
Подростков, достигших половой зрелости,
Через обеты смерти и воскресения.
Девочки сбросили с балкона булку чёрного хлеба,
Видно были одни дома, пришла охота веселиться.
Но откуда такое женское чутьё,
Что это самое главное сейчас?
Или у них тоже божественное посвящение
В таинства смерти и бессмертия,
Только женское, чтобы не было стыдно и страшно.
У достигших половой зрелости,
Эти были как раз такие.

10.

Мне тоже иногда так хочется
Стать камешком или изделием
Местной сувенирной фабрики.
Смотреть глазами серафимов
Снаружи изнутри,
Без внешнего и внутреннего,
Как совершается творение.
Без любопытства, без истерики,
Без чувства страха и вины,
Отчаяния и надежды.
Но это, верно, невозможно,
Ведь я даже не знаю точно,
Возможно ли такое
Для неодушевлённой твари.
Не говоря уже о наших демонах,
Слетевших со звезды сгоревшей,
Чтоб ангелами вернуться
На загоревшуюся.

11.

Словно где-то хочет прочесть про себя,
Как увидеть кино, где каждый кадр,
Как портрет Модильяни, как картина Ван Гога,
Как икона Рублёва, не понимает.
Чтобы Бог говорил, надо землю рыть,
Надо семдесят лет в лесу прожить.
Надо так огрубеть, чтобы пальцы были,
Как у Приходьки, как у деревьев кора.
Надо страшное видеть, тыщу лет терпеть,
А потом за сто лет всё предать.
Надо так виноватым быть, что от вины
Бог пришествием поспешит,
Беснованье снять.
Молитву мою услышат лишь
Ангел и серафим,
Скажут между собой.
Как похожа его молитва нам
На Иоанна Крестителева крещенье,
Хоть тот одни волчцы и акриды ел,
А этот курить не может бросить.

12. Прямо сюда. Рассказ.

Учитель, врач, художник и писатель,
Интеллигенты, самодуры, пьяницы,
Припадочные, бесноватые,
Фашиствующие, богословствующие,
Буддиствующие, будирующие,
Снобиствующие, бравирующие,
Двадцать девятого апреля года давнего
В этой жемчужине средней России
Приветствовали наступленье
Некалендарной весны.
Один из них, художник, рисовал
Цветущие три яблони в саду.
Другой из них, учитель, водку пил
По чеховской методе, всё быстрей,
Чтобы тогда не помнить ничего.
Четвёртый, врач про Гитлера и Сталина
Слагал простые хайку. Богословствовал,
Упругого подмявши осетра,
Писатель. Были жёны тут восточные,
Похожие на Будду шестирукого.
Их дети были, теннисистки, всадницы,
Борцы вольного стиля,
Читательницы Джека Лондона.
Когда закончился припадок у писателя,
Учитель выпил всё, отбесновался врач,
Венчающие экспозицию рассказа «День рождения»,
Все подошли к художнику, который
С этюдником на лавочке сидел.
«Три яблони в цвету набросаны»,
один из них подумал. «Нахер всё»,
другой из них подумал. Третий смедитировал,
себя простил, на мостик стал и спать ушёл.
По маленькому дворику
Сбивалась-рассыпалась
Стайка детей.
А шестирукий Будда, ставший Шивою,
Взметнувшись над обыденностью вшивою,
Над мученической растительностью
Слезу пролил.
Художника он полюбил,
За то что на фабричном ватмане
Пастелями было набросано
Живое око Бога, поворачивающееся
Своим фасеточным глазным яблоком
За всеми сразу.
И только прибежав за помощью к метафоре,
Рассказчик сей правдивой повести,
Запнувшись, продолжает.
Словно, будто, точно,
Бог был не пляшущей какой-то радостью
На хролофилле солнечном,
Не пляскою Давида на листах
Пред Богом Саваофом,
А океан пространства с временем
Живейшею слезою звал.
Прими решенье, как скворец, как дрозд,
Будь нем внутри себя,
Будь строг, будь прост, как в пост.
Прямо сюда
Не на одном лишь
Ватманном листе.
И только дети знали
Такое чудо.
Они недавно были из него
И не успели до конца забыть.
И потому внимания не обращали.
Они думали,
Что всё это в порядке вещей.

13.

Всё равно жизнь случается,
Ну какое может быть мандельштамоведенье
После шаламовского «Шерри-бренди»,
Ну какое может быть пушкиноведенье
После гребенщиковского «Дубровского».
Нам ведь только кажется, что жизнь пошлее
Чьих-то и наших гениальных догадок,
Нужно только уметь стерпеть
Её безвкусицу и голяк, её зону и государство,
Чтобы за кесаревым увидеть Богово.
И не только увидеть, рассказать,
Не всё же полые плоды,
А люди несчастные,
А твари, принесённые в жертву,
А земля единственная.

14. Рассказ.

Димедролыч сам не знает
Какой он нынче мужественный.
Гриша, раб лампы,
Холодный и простой.
Соловьёв, затепливший
Жизнь возле пропасти,
Для девочек и мальчиков
Построивший дом.
Мария несчастная,
Женской доли образ собирательный,
На котором держится целая страна.
Вера Верная,
Посвящённая в рыцарство.
Бэла,
Влюблённая в Меншикова.
Саша Бричкина,
Занимающаяся тейквандо.
Фонарик,
Ренессансно улыбающаяся,
Катерина Ивановна,
Жена разведчика,
Петя Богдан
И Максим Максимыч,
Жители города,
Клетки вселенной,
Футбольные мученики,
Валокардиныч двойной,
В нём благородство любить
И сладострастие корысти,
А я не могу отвязаться от Соловков
И боюсь улицы.
Мой герой, писатель,
Который не пишет ни хрена.
Потом беру, приделываю
Ангела с мечом,
Серафима шестикрылого
От имени жизни.
Сразу получаются
Отшельники, мученики,
Святые, бесноватые,
Становится видна
Помощь. Повесть пишется
Не фабричным изделием
На фабричном изделии,
А вилами на воде.
Вот это хорошо.
Так Бог говорил
В одной книге.

15. Элегия. Горлову.

Теперь и это место стало дорого,
Вот так мы как вериги создаем
Себе привязанности и навешиваем
На шею длинную их тяжесть долгую.
Потом рассматриваем фотографии,
Такая живопись с беллетристикой,
Помноженные на физику с математикой,
А так же на Божий Закон с историей,
Что вот казалось бы отгадка
Всех наших помыслов упрямых
И наших промыслов убогих.
Как в одной другой рукописи моей сказано,
Как ты дотыкивался до чуда,
Оно, оказывается, было рядом,
Оно, оказывается, было вместе,
А ты как всегда проходил мимо.
Наверное, это так надо.
Во всяком случае теперь,
Входя в пушкинский возраст,
Я знаю как надо, как не надо.
Господи, только бы хватило сил
Сделать как надо.
И не запутаться в собственных домыслах.
Чтобы тогда как в собор, тобой отстроенный,
Как в деревянную часовенку лесную,
Входил под сень то ли фотографий,
То ли мозаик с иконами.
Что это было?
И кто на них изображен,
Ангелы с серафимами?
Жизнь была?
О, это чувство
Добротно сделанной работы.
Плотников, рыбаков, пахарей
Ожидает чудо, пока они спиваются потихонечку
В целях компенсации затраченных усилий.
А мне говорят падучая, лимфоденит,
Алкоголизм, наркотики,
Коммунизм, фашизм, Хиросима,
Которая еще ждет
Своего американского продолжения.
Меня колотит как в проруби,
Как я сделаю как надо,
Когда весь свет как беснующийся корабль у Феллини,
Как вереница слепых со слепым же поводырем,
Распространенный сюжет позднего возрождения,
Почти случайно проносится в мозгу,
Валится в пропасть,
У которой больше не будет дна,
Потому что мир все меньше есть.
Потому что когда у бездны нашлось дно,
Что мир есть,
Это было начало богосыновства.
Не ныряния в нирвану
Превратившегося во всё Будды,
Не железного блюдения законов как не нарываться
Дао.
И вот теперь, когда у меня есть опыт,
Когда я шесть лет писал книжку «как надо»,
А потом шесть лет делал как не надо.
И вот теперь под сенью ранней весны
Посреди протуберанца,
Прилетевшего с солнца,
В этом новом месте, которого боялся,
После еще одного и еще одного места.
Когда казалось, что не будет ничего больше,
А Бог все дарил, помня свою меру,
А ты все ждал, когда же не выдержат нервы,
Когда совесть как переполненный чемодан
По швам разойдется.
Это как животные всегда глядят мимо,
Даже если глаза в глаза,
Это как дети, которые еще помнят соткуда
Они приходят. А впрочем,
Чего я пыжусь? Кому нужен этот показ истеричный,
Названный искусством?
Ведь всё и так ясно.
Ведь последний скурвившийся урка,
Запутавшийся в своих тщеславных похотях начальник,
Знает куда мы уходим.
Так что же ты здесь
Валяешь ваньку, глотаешь сопли, сосешь пустышку.
Собственно, этим узнаваньем
Мы все здесь и заняты.
Нет, я про другое, как сладко однажды,
Оглянувшись на фотографии, развешанные по стенам,
Это армия, это маленькая дочка, это женитьба,
Это сам еще ребенок,
Это входя в пушкинский возраст
С лицом то ли сукина сына,
То ли дуэлянта-бретера.
И везде та сень, от отсутствия которой
Грыз землю, кидался на людей, бился в падучей,
Запечатлена на фотографиях.
Тудыт растудыт, как говорила бабушка Поля.
И всегда знал, соткуда пришел,
И всегда знал, куда уходишь,
Так какого же хрена
Пил коктейль «анестезия».
Немножко попсушки, немножко порнушки,
Немножко халтуры,
Немного запазухи, немного показухи,
Немного жлобства,
Немного голяка, немного славняка,
Немного воплощухи.
А невоплощуха долбит
Как отбойным молотком по граниту.
А на каждом листе пляшет Давид
Саваофу с арфой.
А абстракционист бы достался от сочетаний
Синего с зеленым и желтым.
А наша развалюха на обочине
Мутанта мегаполиса с апокалипсисом,
Подводней Китежа-града,
Занебесней Ивана Великого.
А дальше пишу с натуры,
Нельзя выжимать до капли тему,
Надо оставить сладчайшее другу.
Приезжай Горлов,
Нарисуй цветущую вишню,
Нарисуй наш сад из трех яблонь.
Желтую сосну, подобранную на болоте
И воткнутую в землю без корней.
Вишню и черемуху,
Пересаженные из больничного сада,
Пока несли – цвели,
Когда вкопали – завяли.
Березу, клен и ель
С Лосиного острова,
Перемогающихся на суглинке
После чернозема.
Акацию, клен и сирень
Из посадки Лестеха,
Каждый раз преступное чувство,
Хотя никто не остановит
И не схватит за руку.
Нарисуй как возле них летает ангел,
Как он борется со мной уже лет двадцать
И никак не может положить на лопатки.
Изобрази и мой портрет болезный.
Как я тащу на закорках ведьму,
Как она мне шепчет на ухо умильно,
«Битый небитого везет».
А я в ответ одними губами,
«Погоди, сучий хвост»,
Бабе Яге, по видимому.
Вот закончу позировать,
Пересажу тебя на другого,
Вот хотя на этого, который рисует.
Или вон на жену в анфиладе
За горизонт уходящих комнат.
Или на дочь, ей тоже скоро быть женою,
Пускай попляшет под ее дудку,
Узнает почем фунт изюму,
А то все на готовом.
Нарисуй по краям
Пейзажа с портретом и натюрмортом
Как не подставлять, а подставляться.
Как уже по писанному
Со второй попытки
Сделать работу плотничью, рыбачью,
Налогового служащего Матвея.

16. Литературоведческая элегия.

Пьеса не про жизнь, а на жизнь,
Написанная, если не самим Господом Богом,
То одним из его пророков.
Доктор Живаго, пишу критическую статью.
Потому что всё редакторско-журналистко-
Литературоведческое сословие
Пьёт водку, валяет ваньку и халтурит,
Вместо того чтобы в поте лица своего
Делать свою работу, отделять злаки от плевел.
Быть овцой, ослом и волом
Согревающими паром дыхания
Божьего сына в яслях.
А впрочем, желающий вместить, да вместит,
Что важно не нарисоваться, а нарисовать.
Только поздний Толстой, сбежавший в Оптину Пустынь,
Понял это по настоящему,
Что своей плотью и кровью лучше всего,
Чем стилом по пергаменту.
А он всегда делал как лучше всего,
Заподлицо, как Платон Каратаев,
Как Никита из «Хозяина и работника»,
Как Пашенька из «Отца Сергия».
Правда, была ещё вторая половина,
Которая всё это понимала
И осуществляла тем самым свою духовность.
Всё дворянское гнездо в «Войне и мире»,
Хозяин в «Хозяине и работнике»,
Отец Сергий в «Отце Сергии».
Но всё истончалась и истончалась,
Как роль интеллигенции в истории.
Так что, в конце концов, закончилось тем, с чего началось,
Предательством и непредательством верных,
Как в «Живи и помни» Распутина,
Вне имущественных и социальных сословий.
Просто дело в том, что человек
Не может вместить божественного, оставаясь тварью,
И в то же время он к этому влечётся
Всей своей природой.
Вот причина того, почему мы чаще всего халтурим
В своих частных профессиональных обязанностях,
Будь ты хоть урка, хоть президент супердержавы,
Хоть редактор журнала.
Ибо превращать закон в благодать
Надо своей шкурой,
А ведь это так тяжело, пойти против всех,
Что даже апостолы предали в ночь перед распятием,
Никого не осталось, все разбежались.
Но шанс всегда остаётся,
До самого последнего часа, минуты, секунды.
Как у одного у двух распинаемых
Соседей, воров в законе,
Как у хозяина имярека из «Хозяина и работника»,
Как у Андрея Болконского из «Войны и мира»,
Как у жены солдата из «Живи и помни».
Распутин – блестящий стилист, писал критик
Игорь Золотусский или его брат-близнец
Лев Аннинский.
Как у двеннадцати апостолов,
Принявших мученическую смерть,
Кто на кресте, кто в яме со львами,
Кто побитый камнями, вослед за учителем.

17. Зоновская элегия.

Это когда есть дерево, пусть даже в городе,
Молчащем, мёртвом,
И вот оно по утрам разговаривает с Богом.
А есть человек, который весь полностью забран
Историей, цивилизацией государством,
А оказалось, что тусовкой, халтурой, зоной.
А что можно сказать про зону,
Люди, разбирающиеся в этих вещах получше нас,
Пережившие смертную Колыму
С тридцать седьмого по пятьдесят четвёртый,
Писали: на зоне нет места
Ни Богу, ни искусству, ни любви, ни дружбе.
Чему же на зоне есть место?
На зоне есть место паханам, шестёркам,
Половым извращениям всякого рода,
Сотрудничеству блатарей и администрации,
Стукачей и оперов против врагов народа,
Всё равно кто ими будет в этот раз.
На зоне есть место неизбывному фарисейству
И нечаянной неистовой тяге к тому свету,
Вот когда освобожусь, тогда…
Как говорили почти все герои Чехова:
Через пятьсот лет мы все отдохнём.
На зоне есть малые радости типа,
Дали гречку вместо перловки
Или байку вместо хб.
На зоне есть малый дембель и большой дембель
И хотя бы их сопоставленье
Местных зоновских аналитиков
Могло привести к неожиданным выводам.
Но на зоне не делают выводов,
На зоне выживают.
А для чего? А чтобы жить.
«Отдыхайте, кушайте, пейте, я за вас отвечу»,
как говорит командир бандитов
в фильме «Кавказский пленник»
после успешно выполненного заданья.
Когда это началось?
Недавно пересматривал «Декамерон»
Бокаччо-Пазолини, кажется, что тогда,
Но на самом деле это ошибка,
Потому что тогда не надо было бы пришествия,
Ни второго, ни первого,
Ни Содома с Гоморрой,
Ни изгнания Адама из рая.
Отстреливая последних неизгнанных
И улетая в космос на малый дембель,
Мы повсюду тащим за собой зону,
Полностью исключая из своей жизни
Что-то другое, кроме зоны.
В сущности, это и есть самое лучшее наказание,
Которое мы сами себе и выносим.
Это как Толстой и Чехов,
Писатели, с которых начался
Последний, русский провал
Из истории в цивилизацию,
Из цивилизации в зону,
Из зоны в бездну,
Из бездны в ничто.
Ибо даже из бездны можно выбраться,
Как выбрался Варрава, как выбралась Магдалина,
Из ничта некуда выбираться.
У Толстого в поздних рассказах
Ничего не находится места в Божьем мире.
У Чехова в последних пьесах
Божий мир оказывается таким же общим местом
Как ничто или любая другая определённость.
Это очень похоже на историю,
Которую я прочёл в Предисловии
К Цветаевскому «Перекопу».
Цветаевой нужен был очевидец,
Чтобы описать последний акт
Гражданской войны.
Ей нашли капелевского офицера,
Дело было, то ли в Чехии, то ли во Франции,
Это не важно.
Цветаева предложила ему встретиться,
Он ответил,
«Шесть дней мы работаем, а по воскресеньям пьём,
я не могу терять единственный день отдыха».

2000.


© Никита Янев, 2011
Дата публикации: 14.03.2011 15:41:40
Просмотров: 2823

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 11 число 66: