Вы ещё не с нами? Зарегистрируйтесь!

Вы наш автор? Представьтесь:

Забыли пароль?





Полуденной азии врата. часть 2. гл. 7-8

Сергей Вершинин

Форма: Роман
Жанр: Историческая проза
Объём: 61338 знаков с пробелами
Раздел: "Тетралогия "Степной рубеж" Кн.I."

Понравилось произведение? Расскажите друзьям!

Рецензии и отзывы
Версия для печати


— Студено сегодня, — проговорила Ульяна, когда они были уже на полпути, — совсем персты отмерзли. Давай сторонами поменяемся.
Немного погрев руку меж ног в складках юбки и поднеся пальцы ко рту, она спросила:
— А ты чего, Евдокия, теперича монахиня будешь?
— Послушница... — обходя корзину и берясь за нее другой рукой, ответила девушка. — Батюшка на мое пострижение строгий запрет держит.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ПОБОРНИКИ СТАРИНЫ.

Примечания автора к главам, в конце данной публикации.


Глава седьмая.

Комендант Троицкой крепости Петр Андреевич Роден принял посланника султана Абылая только на четвертый день пребывания того на Уй-реке. Через нарочного офицера, письмом с множеством величавых эпитетов в адрес батыра и Приишимского Средней орды соправителя, Кулсары был приглашен полковником на совместный обед. Дав согласие, батыр навестил Троицк без всякой помпы, в сопровождении лишь бунчужника Жунсузбая.
Обед проходил в доме коменданта. С принимающей стороны на нем присутствовали: хозяин Андрей Петрович Роден, переводчик восточных языков Филат Гордеев и гость коменданта негоциант Джилберт Элленборо со слугой, — коренастым крепышом с наколотыми на обоих запястьях якорями и цепями, уходящими под рукава черного сюртука. Обед протекал в русле общей, ничего не означающей болтовни. Потом говорили о выгодной для Степи коммерции с Ревельской торговой компанией.
После горячего, полковник Роден пригласил всех его участников в малую гостиную для десерта и намекнул батыру оставить бунчужника заботам прислуги. Сославшись на предстоящий им негласный разговор, он многозначительно улыбнулся и посоветовал Кулсары проследовать в комнату одному.
— Слуга вашего уважаемого гостя из Ревеля, тоже останется? — ответил ему батыр вопросом.
— К сожалению, нет, мурза Кулсары. Поскольку мистер Элленборо не знает русского языка и Джеймс Буль ему переводит наши слова.
— Тогда и Жунсузбай пойдет с нами.
— Что ж, наверно это справедливо. Принесите в комнату еще одно кресло! — крикнул полковник прислуге и обратился к Жунсузбаю: — Прошу, молодой человек.
Роден, легким движением руки поправил на голове новомодные букли с короткой прусской косицей и сделал жест, приглашая к разговору за десертом бунчужника батыра. На лице долговязого, одетого в роскошный камзол немецкого покроя полковника по-прежнему была доброжелательная улыбка, но в глазах мелькнуло недовольство упрямством посланника Абылая.
Уже третий день Жунсузбай вел непривычную для себя двуликую жизнь. С детства отцом обученный покорять в седле степные просторы, владеть оружием, быть честным с теми с кем делишь еду и говорить все что думаешь, он осваивал новое для себя поприще называемое русскими дипломатией. А началось оно позавчера вечером...
Раскинув временные шалаши у реке Уе, воины Кулсары грелись у походных костров. Готовили неприхотливую пищу и располагались ко сну. В степи нельзя было быть наивным и беспечным. И даже находясь вблизи друзей, никогда не помешает выставить караулы. Покинув коня, казахский воин становится беззащитным, словно дитя. И чтобы у него было время сесть в седло и принять опасность в привычных для себя условиях, наипервейшая задача бунчужника батыра была позаботиться, чтобы никто не мог подойти незамеченным, к отдыхающему воинскому стану.
Проверив караулы, Жунсузбай снял с лошади седло, пристроил его возле костра и сел. Он смотрел, как от потрескивающих в огне дров отлетают маленькие угольки, искрами исчезая в темно-синем небе, и вспоминал Сауле. Языки пламени напоминали ему гибкий стан девушки, плавные, завораживающие движения ее рук, поднятых к Всемогущему Небу. Бросая на него жаркие взоры, соблазнительная Сауле исполняла любимому танец невесты полный огненной страсти…
К замечтавшемуся жигиту подъехал воин дозора и, спешившись, произнес:
— Прибыли два купца с Троицкого менового двора. Хотят видеть Кулсары.
Неохотно расставаясь с видением девушки, Жунсузбай выдержал короткую молчаливую паузу и встал. Сопровождаемый воином, он подошел к гостям.
Седовласый старик и его товарищ, — невысокий, с татарской бородкой, сидели на казанках, впряженных о двух конях вороной масти. Увидев бунчужника батыра, несмотря на свои преклонные годы, седой старец в крытой красным шелком собольей шубе и высокой шапке покинул возок. Такой жест уважения по отношению к юноше, — ничем еще не знаменитому воину, у Жунсузбая вызвал удивление и сразу покорил его сердце. Лицо незнакомца с ярко-выраженными лобными дугами и густыми бровями, нависшими над светлыми, не по возрасту молодыми глазами, даже в ночи излучало тепло и великую силу человеческого духа.
— Как мне доложить батыру Кулсары о вас, уважаемый аксакал, и о вашем спутнике? — с почтение произнес он, склонив голову и приложив к груди камчу.
— Скажи наперво свое имя батыр. Не Жунсузбай ли зовут тебя? И не сын ли ты каракесека Дудара?
— Да...
— И есть у тебя младшая сестренка Алтынай.
— Есть, уважаемый аксакал.
От слов старика Жунсузбай растерялся. В голове юноши роем диких пчел зажужжали многочисленные вопросы: Кто этот старик? Откуда он знает отца и сестру?..
— Да будут благословенны твои родные в этом, и ином мире! — омыл лицо ладонями старец, выводя юношу из оторопи, и продолжил: — Скажи достопочтенному мурзе Кулсары, что к нему прибыли его старые друзья: дед Кадыш и Ахмет из Казани.
Кулсары отдыхал в войлочной палатке, поставленной воинами на небольшой возвышенности у реки. Узнав от бунчужника имена купцов, батыр встретил их радушно, и гости остались в его походном шатре на ночь. Кулсары велел Жунсузбаю принести для угощения самое лучшее и покинуть их до утра.
На следующий день, зайдя в шатер батыра, жигит застал всех троих, как и оставил — за беседой.
Подав бунчужнику знак, — остаться, и обращаясь к седоволосому старцу, Кулсары проговорил:
— Настроения в Приишимских степях среди многих родовых старшин и аксакалов склоняются к тому, чтобы покинуть эти земли и откочевать на юг под руку богдыхана. И только Абылай, своим непререкаемым в Степи словом, пока удерживает их от окончательного решения. Но ласковые обещания Сына Неба, как его подданным, вернуть нам богатые пастбища Алатау и Тарбагатая, захваченные когда-то джунгарами, словно молоко хлеб размягчают доверчивое сердце казаха.
— Есть у меня мысль, Кулсары, что этого хотят не только в Китае, — ответил батыру старец. — Я прожил долгую жизнь и многое видел. Случайность имеет место в этом мире, но когда одна случайность, другая, третья… одновременно возникают в совершенно разных местах и свиваются в неразделимый змеиный клубок, стоит призадуматься о том, кому они выгодны. И не творятся ли они намеренно, преследуя, кем-то сотворенную, единую коварную цель.
— Справедливо говорит, Кадыш. Ай, как справедливо! — добавил к сказанному Ахмет. — Четыре года назад, уважаемый Кулсары, когда сошел снег, я вернулся в Казань из Ирбитской слободы [1], где уж много лет веду ежегодный торг. Моя жена Фарида, была рада моему приезду, но, лицо ее было грустным. На вопрос: Почему черная тень омрачает прекрасное чело моей молодой жены?», она показала мне письмо некоего Батырши [2], отданное Фариде приказчиком, кривым на один глаз Мусой. Прочитав его, почернел и я, уважаемый Кулсары. Упрекая правоверных мусульман в повиновении христианам, этот Батырша, недостойный проповедник Аллаха, заклинал в нем каждого верующего во Всевышнего и Пророка Мухаммеда взяться за оружие. Чуть ли не от имени самого Бога уверял он, что обреченные на гибель в священной войне против гяуров [3] мусульмане удостоятся вечных наград, обещанных священным Кораном. От писем, разосланных им не только в Казань, там, где был мир и уважение, меж соседями вспыхнула вражда. По всей Ногайской дороге начались убийства христиан не только в один день, но почти в один час. Кому нужна была эта кровь? В Казани храм стоит, мечеть стоит. Все дружно живем. У нас говорили: сии письма пришли от Иблиса [4] — короля Прусского Фридриха, с которым знается хан крымский. Он завет его эфенди [5]. Разве голубое небо, протекает в мудрости своей не над всеми нами? Разве солнце не всех одинаково греет, а мороз холодит только неверных? Да обрушится гнев Аллаха на тех людей, кто его священным именем творит горе, и сеет смерть на нашей Земле Матери!
— Кочевать в Приишимье тяжело, многоуважаемые Кадыш и Ахмат. Письма, о которых вами сказано, приходили и в Сары-Арка. Но скажите: зима, — разве случайность? Наказание Всевышнего или злая воля недоброжелателя?! Любая из грядущих в степи зим грозит нашим людям джутом, — массовым падением скота, голодом. В Приишимье одна нам надежда, — торг с русскими крепостями, но и он непредсказуем подобно весенней погоде. Направляясь в крепость Святого Петра, чтобы принести извинения Абылая ее коменданту подполковнику Тюменеву, за то, что в угоне из аулов скота подозревались жители новой оборонительной линии, я вынужден был изменить свой путь. Мне повстречались посланцы казахских старшин, спешившие оповестить султана о недовольстве от обидного торга в Троицке. После происходящего на троицком меновом дворе в эту осень, Абылаю и мне будет трудно убедить простого скотовода в том, что его сегодняшние беды, вовсе не от неподобающего почитания Аллаха. А аульных старшин упросить не отводить свои табуны к границам Китая.
— Поэтому мы и пришли к тебе, уважаемый Кулсары, — ответил батыру седовласый старец. — Мы не хотим, чтобы меновой двор в Троицке послужил местом раздора и обид меж нами. Дай мне бунчужника. Он нужен для разговора с караван-баши из Ташкента. Если исполним о чем мы говорили ночью, то и казахские старшины станут довольны нынешним торгом.
— Поедешь с этими уважаемыми людьми, Жунсузбай. Повинуйся им как мне, — обернувшись к юноше, вместо согласия проговорил батыр и добавил: — Ты, Кадыш, просил разузнать о судьбе Ряши, жены восставшего во имя Аллаха башкирского старшины Кулдабая. У меня радостная весть для тебя. Она не сгорела в том, упомянутом мурзой Ахметом, огне бессмысленной вражды. Я нашел ее у аральцев султана Батыра, выкупил и отправил в Оренбург к мурзе Тевкелеву. Не благодари меня, многоуважаемый Кадыш. Я отдаю должное. Мы давно друг друга знаем, и ты не раз оказывал мне свою помощь, когда я в ней нуждался.
— Я выполню твое желание и не стану расточать слова благодарности, достопочтенный Кулсары, да хранит тебя Голубое Небо за доброту, — омывая ладонями лицо, ответил старец. — Но ты не можешь запретить мне, разделить эту радость с джигитами. Обратно, я пришлю бунчужника с угощением для всех воинов, прибывших к Уй-реке до Троицкой крепости, со столь достойным из достойнейших батыров.
После этих слов, аксакал встал. В глазах Жунсузбая седовласый старец был похож сошедшего с небес Аруаха. В нем сочеталось добрая, и в тоже время грозная сила. Он был подобен началу всех начал, Вечному и Всемогущему Голубому Небу.
Попрощавшись с Кулсары, гости отправились обратно в Троицк, но перед тем как отъехать аксакал посоветовал юноше: поверх стального одеяния воина накинуть широкий чепан мелкого торговца скотом. И велел: к вечеру явиться в таком наряде в каменную палатку екатеринбургского купца Корнея Даниловича Полуянова.
— Где она находиться на меновом дворе каждый знает, — добавил он, усаживаясь в казанки. — Я жду тебя перед заходом солнца, жигит.
Когда зимнее, докрасна раскаленное морозом небесное светило краем коснулось степи, Жунсузбай уже стоял перед Чурматом. Как и было уговорено, его верхний наряд, широкий и длиннополый чепан со скрывающими пальцы рук рукавами, ничем не отличался от одеяния погонщика скота. А голову венчал потертый треух из меха степного волка.
Без лишних слов, приказчик провел гостя до внутреннего дворика, где стояли знакомые Жунсузбаю казанки аксакала. Вскоре вышел и сам Полуянов.
Приглашая юношу разделить с ним место в возке, он крикнул уже сидевшему на козлах Чурмату:
— Едем к ташкентским купцам.
Прибывший из Ташкента в Троицк караван расположился с размахом, в трех деревянных лавках с восточной стороны троицкого менового двора. Уже стемнело, и торг был окончен. Ловко покинув козлы, Чурмат выхватил острым глазом в потемках байковый полосатый халат и чалму, видимо слугу одного из купцов.
Вежливо остановив его приветствием и упоминая Всевышнего, он спросил: где палаты караван-баши?
Сначала слуга сделал вид, что плохо понял вопрос, хотя Чурмат говорил на доступном тому среднеазиатском тюркском диалекте. Только после встряски и грозного повтора вопроса, тот вспомнил родную речь и указал на нужную Полуянову лавку.
Караван-баши Ибрагим-Али ибн Мусса или как его называли в Троицке Ибрагим Мусаев, отдыхал после торгового дня и уральского холода, двигая костяшки на счетах. Нежась в тепле жарко-натопленной русской избы, он обдумывал утреннее предложение доверенного лица мистера Элленборо Джеймса Буля: с завтрашнего дня увеличить разницу между продаваемым и покупаемым товаром минимум еще на четверть. И находил его весьма выгодным.
Узнав от слуги, что к нему прибыли гости русской торговой сотни, он выразил недовольство и наотрез отказался принять. Но когда тот известил господина, что к нему пожаловал Полуянов, Ибрагим сменился в лице и велел пригласить.
Уважительно пропустив вперед Корнея Даниловича, Жунсузбай не стал проходить в комнату далеко и остался у порога. Обложенный шелковыми подушками караван-баши возлежал на кровати. Рядом с ним, на столике стоял кальян и фарфоровая ваза с фруктами.
— О чем ты хочешь со мной говорить, уважаемый аксакал? — произнес он, стараясь выказать надменность, не предлагая старику даже сесть. — Если о торге? Так Ахмету из Казани, я уже ответил. Лишь твои седины, заставили меня открыть пред тобой двери своего караван-сарая, но, даже для тебя, я не стану повторять, однажды уже мной говоренное.
От высказанных хозяином дома слов, Жунсузбай напрягся, каждый мускул его молодого тела превратился в сталь. Караван-баши нарушал законы Степи. Он не должен был говорить так с гостем, годами вдвое старше. Даже хан не позволяет себе такого неуважения к старости, а Ибрагим был не хан, в его жилах текла обычная кровь.
Жигит обратил взор на старца.
— Повторять!.. — ответил тому Полуянов и лишь улыбнулся. — Думаю, тебе, Ибрагим, тяжело будет спросить меня: «Разве ты купец? Коль отказываешься от выгоды». Но пришел я говорить с тобой не о торге. Я слышал ты взял на троицкий меновой двор двух сыновей.
— Ты верно слышал, — самодовольно отозвался купец. — Они еще молоды. Старшему только минуло шестнадцать, и все же пусть привыкают к нашей караванной жизни. Я их учу быть цепкими и не упускать очевидной выгоды. Но, причем тут мои сыновья, уважаемый?
— Поговорим об их будущем.
— О будущем?
— Да, Ибрагим. Будет жаль, если из-за жадности их отца, матери не дождутся своих детей.
— Не пойму я тебя, уважаемый. В твоей речи сожаление или угроза?
— Сожаление, Ибрагим. Говор выдает в тебе кашгарца. Жителя Малой Бухарии [7].
— Я из Яркенда. Но, после того как в мой родной город пришли китайские управители, мне пришлось покинуть его. Свой новый дом я нашел в Ташкенте.
— Тогда тебе не нужно объяснять кто такой зайсан Эрденэ. И о резне, которую он сотворил у реки Заравшан в погоне за яркенским ходжой Джаганом и его родственниками. Ради легкой наживы, он не пожалел никого, ни детей, ни женщин.
Жунсузбай слышал о том, как джунгарский нойон безжалостно перебил всю семью яркенского ходжи. Для этого человека не существовало правил, он служил то одному хозяину, то другому. Часто воевал против того, кому еще вчера клялся в верности. Его воины занимались разбоем и грабежами караванов. Одно имя зайсана Эрденэ наводило ужас на караван-баши Бухары, Ташкента, идущих по торговым путям Западного Туркестана без должной охраны. Но в Сары-Арка караван-баши чувствовали себя если не в полной безопасности, то, по крайней мере, не ожидали беды на каждой версте. Догадавшись, к чему клонит мудрый старик, с нескрываемым интересом жигит ожидал ответа хозяина дома.
— Слава Аллаху, — произнес тот. — Его нет более в этом мире. Коварный Эрденэ, вместе с зайсаном Амурсаной отбыл в Тобольск. Где умер от оспы.
— Если, Ибрагим, так думает, — спокойно ответил Полуянов, — то, он ошибается. И эта ошибка, может оказаться ценою в жизнь его сыновей.
— Говори, говори, уважаемый! — всполошился купец. Вся надменность караван-баши испарилась в момент, не оставив даже облачка на челе. — Эй, слуги! Несите для дорогих гостей угощения и мягкие подушки.
— Не надо, Ибрагим, — твердым жестом остановил его запоздалое рвение Корней Данилович. — Я почти все уже сказал, и наш разговор заканчивается.
— Как заканчивается? — в ответ тоскливо заскулил купец. — А Эрденэ?
— Зайсан Эрденэ жив и здоров. С пятьюстами воинами кочует у озера Кушмурун и теперь служит султану Даиру. Но сын Барака не платит джунгарам обещанного за службу, зато позволяет грабить окрестности. Странно, что твой утренний гость, не оповестил тебя о нем. Недавно он имел с ним беседу.
— Беседу! Где?..
— Здесь в городе. У коменданта. И зайсан Эрденэ плакался торговому агенту из Ревеля, что совсем обнищал. Воины перестали слушаться его. Бродяжничают по степи в поисках богатой поживы.
— Утром у меня гостил не мурза Джилберт, а его слуга. Он мог и не знать, о той встречи своего хозяина с коварным Эрденэ.
— Это ты спросишь у него.
— У кого?
— У зайсана Эрденэ, — тихо и мягко ответил Полуянов. — Повстречаешься с его воинами на дороге домой, вот и спросишь. А мне и моему молодому спутнику уже пора. Беседа хороша лишь тогда, когда ведет к пользе для сторон ее поддерживающих.
— Постой, уважаемый! Не спеши уходить! — почти закричал Ибрагим. — Наверное, я действительно не умею торговать. А еще смею учить других. Да простит меня Аллах за слова, сказанные многоуважаемому Ахмету из Казани. Преподаю к твоим ногам, добропочтеннейший! Научи меня, как быть дальше?
Жунсузбай смотрел на раздавленного, сползавшего с кровати к ногам аксакала караван-баши и испытывал чувство далекое от человеколюбия. То, что еще недавно возвысилось, пало ниц с позором. Подобно необъятному Голубому Небу, старец навис над уменьшившимся втрое Ибрагимом, и громогласно разразился словом:
— С завтрашнего дня цены на твой товар должны быть из расчета: за пух козий — по двадцать рублей за пуд. Шкуры конские — по два рубля каждая. Овчина — по полтине, шкуры заячьи сырые — по сорок копеек, и не ниже. О прочей стоимости товарного мена с казахскими старшинами, справишься у Ахмета.
— Справлюсь, добропочтеннейший, — покорно повиновался купец. — Все… Все сделаю, как говорено! Но и мне, недостойному, о уважаемый! Глас Аллаха и его око! Скажи: увидят ли мои старшие жены своих детей и их отца в ташкентском доме моем? И довезу ли я подарки им, и своей молодой жене.
— Если к утру не забудешь своего обещания, — уже спокойно, голосом смертного ответил Полуянов. — По окончанию торга воины батыра Кулсары проводят твой караван до Сеитовой слободы.
— А много их?
— Полусотня.
— Всего пятьдесят! Разве они совладают с пятьюстами воинами зайсана Эрденэ? Если тот решит поправить свои беды за счет моего каравана.
— Это не только воины Кулсары, но и толенгуты Приишимского Среднего жуза соправителя Абылая. Порукой тому бунчужник, что у меня за спиной.
Караван-баши осмотрел Жунсузбая и ответил:
— Прости, добропочтеннейший из добропочтеннейших, вид этого юноши не внушает мне доверия. Он похож на торговца сусликами.
— На твоем месте, Ибрагим я бы с уважением отнесся к нему. Кулсары расположился станом на Уй-реке и ждет приглашения от коменданта Троицкой крепости мурзы Родена. Поэтому бунчужник и прибыл ко мне в таком наряде. Распахни-ка чепан, жигит, и сними треух.
Жунсузбай незамедлительно выполнил повеление аксакала. Взору недоверчивого караван-баши, открылась кольчатая кольчуга работы бухарских мастеров, а на голове отдавала холодом стальная мисюрка [8]. Юноша преобразился, в руках заиграла сила, в глазах вольность. Но не это поразило Ибрагима, его взгляд застыл на висевшей на его груди тамге, — знаке Абылая.
— Какой я рассеянный сегодня! — воскликнул он и снова пал ниц. — Два таких уважаемых человека посетили меня недостойного. Видит Аллах, я был в неведенье. Да простит воин Абылая, за то, что глупый Ибрагим неподобающе отозвался о нем. — Теперь ты веришь, что твой караван дойдет до Сеитовой слободы в сохранности? — спросил Корней Данилович и добавил: Если, конечно ударяясь лбом и выбивая из себя жадность великую, ты не забудешь нашего сегодняшнего уговора.
— Верю. И уговора не забуду! Обещаю помнить и исполнять, уважаемый Кадыш.
— Оказывается, ты знаешь меня, Ибрагим!
— Я слышал о тебе, о великий аксакал, глас Всевышнего. О силе слова твоего и мудрости твоих многих лет, но мало тому верил. Да простит меня Аллах за это мое высокомерие.
— Прикажи слуге проводить нас, — проговорил Полуянов, направляясь к выходу.
— Какой слуга!.. Я сам!.. — спеша к двери и на ходу беспрерывно кланяясь, проговорил Ибрагим. — Сам провожу столь досточтимых гостей.
Показалось ли Жунсузбаю, что словно Кок-Тенгри в образе седого старца, указало пребывающему во власти корыстолюбия купцу, и наставила на путь истины. Или это только привиделось его юношескому воображению, он не знал.
По возвращении в палатку Полуянова, в ожидании, когда Чурмат и его подручные уложат на дровни гостинцы для воинов Кулсары, Жунсузбай беседовал с аксакалом. Корней Данилович расспрашивал его об отце, Алтынай. Помянул добрым словом и покойную мать. Только в разговоре, сидя супротив старца, Жунсузбай заметил, что белки его спрятанных под густыми бровями глаз отдают голубизной. Такие очи он видел только у хранителя древних надписей священного Бурабая шамана Кудайбергена. В образе деда Кадыша говорило с ним само Небо или живший в его теле Аруах, дух одного из тюркских каганов Великой степи. Как ни старался, юноша не мог найти другого объяснения тому, что старец знал о нем и его семье если не все, то многое.
Алтынай дед Кадыш велел передать серьги. Каждая была украшена крупным зелеными камнем-малахитом и пятью серебряными нитями, с красными, точно волчьи ягодки рубинами на концах, а Жунсузбая одарил клинком с рукоятью слоновой кости. Клинок был прост и не украшен золотом или серебром, но на нем стояло клеймо мастера жившего четыреста с лишним лет назад. Он был во многих храбрых руках, и теперь принадлежал ему.
...После перевода Гордеевым слов на не совсем вежливое приглашение полковника, Жунсузбай ответил согласием. Общаясь с Алтынай, он выучил русский язык и понимал о чем толмачом несказанно. Не подавая вида, он лишь слегка огладил кастетную рукоять подарка и последовал в малую гостиную за батыром.
Расположив гостей в креслах у небольшого столика с фруктами, доставленными в Троицк караваном из Ташкента, Роден сразу перешел к делу и обратился к посланнику султана Абылая:
— Согласно письменной ко мне просьбе всемиуважаемого султана Абылая от 22-го октября сего года, я не выслал в степь розыскные команды по угону лошадей из Санарской и Нижнеувельской слобод. Уповая лишь на собственное благоразумие и честность султана, я поверил его слову, что этого не могли совершить киргиз-кайсаки. В ответ прошу султана уверовать в то, что покража лошадей из аулов числом двенадцать совершена если и русскими людьми, то без всякого умыслу на то коменданта крепости Святой Петр подполковника Тюменева.
— Об этом мне уже известно, уважаемый Петр Андреевич, — ответил Кулсары, через Гордеева. — Посланные в погоню люди старшины Куле нагнали тех воров у реки Бурукту близ ее впадения в озеро Кушмурун. Это были люди нойона Эрденэ, что, предав Амурсану, покинув своего зайсана в самый тяжелый час, теперь так же верно служит султану Даиру сыну Барака. И который был вашим почетным гостем вместе со своим новым хозяином, не далее как три дня назад.
Роден переглянулся с мистером Элленборо — полным мужчиной, сжимающим в коротких, словно стручки гороха пальцах тонкую бамбуковую трость. Слушая от своего слуги слова Кулсары, переведенные на английский с русского, тот лишь поменял расположение в кресле. Навалился на подлокотник другим, весьма увесистым боком и разровнял сюртук, собравшийся на его животе волнами.
Пауза немного затянулась. Сделав вид, что ожидает, когда речь посланца Абылая будет доведена до всех присутствующих, полковник проговорил:
— Султан Даир принес присягу Ее Императорскому Величеству, и, как все российские верноподданные, имеет ряд привилегий, которые с недавнего прошлого несколько игнорирует султан Абылай. В частности, об одной из таких привилегий. В этом году троицкий меновой двор несколько расширен. Как видите, к нам прибыл коммерц-агент Ревельской торговой компании Джилберт Элленборо. Прибыл с разнообразным и вельми необходимым степи товаром. Кроме этого я получил послание от бригадира Фрауендорфа, командующего Сибирскими оборонительными линиями, где, возвращаясь к письму многоуважаемого Абылая к моей персоне от 22 октября сего года, он сообщает, что пожелание султана о создании торговой мены с киргиз-кайсаками при крепости Святого Петра, рассмотрено положительно. Но в ответ на все милости от нашей государыни, от прибывших торговать казахских старшин, я слышу одно только недовольство.
— Недовольство старшин вызвано низкими ценами на нагульный, крупный скот, мурза Роден, — ответил Кулсары. — Но, выезжая от Уй-реки, где остановился с полусотней воинов в ожидании вашего приглашения, я был оповещен, что предлагаемый нашими улусами товар поднялся до, более чем, хорошей цены.
— Настолько хорошей, что теперь меной в Троицкой крепости недоволен мистер Элленборо. Он считает, что русские и татарские купцы сговорились. Они берут товар по не выгодной цене. И терпят временный убыток, чтобы выдворить из Троицка агентов Ревельской торговой компании.
Вторя последним словам полковника, мистер Элленборо закивал и проворчал что-то по-английски. Слуга не стал оглашать по-русски его изречение, поскольку и так было ясно: заморский негоциант негодует по поводу утренних цен.
— Мурза Роден, когда к вам обратились с жалобой, вы же сами ответили казахским старшинам: «Меновой торг весьма непостоянен и изменить, что-либо не в вашей власти», — напомнил полковнику Кулсары. — Почему бы вам сейчас не повторить тоже самое, в присутствии вашего уважаемого гостя из Ревеля? А что касается убытка, то вряд ли Ибрагим Мусаев и ташкентские купцы им бы промышляли с охотой, а они с русскими и татарами торгуют вровень.
— Я могу повторить для всех, что Троицкий меновой торг весьма непостоянен, и что-либо изменить не в моей власти, — снова переглянувшись с мистером Элленборо, неохотно, но все же ответил батыру Роден. И тут же добавил: — И поскольку сия непрочная ситуация недопустима, я просил бы уважаемого султана прислать в крепость на постоянное жительство одного из своих многочисленных сыновей, который мог бы сам рассматривать связанные с торгом жалобы народа Средней киргиз-кайсацкой орды. И на месте решать их в ту или другую сторону, по справедливости. Мое же решение, если оно не в пользу киргиз-кайсаков берется старшинами под сомнение с массовым оттоком скота от российских границ. То невыгодно обеим сторонам и грозит обоюдным как денежным, так и вещевым убытком.
— Я передам ваше пожелание Абылаю, уважаемый мурза Роден. О своем решении, российской стороне султан сообщит через коменданта крепости Святого Петра или пришлет посланника к вам…
Дальше Кулсары оговорился о том, как долго он ждал визита в Троицк. Чем выказал хозяину приема, что теперь пора отбывать обратно в степь. Прошло еще полчаса, но секретный разговор, на который так надеялся заморский негоциант, для такого случая прихвативший сундучок с золотыми гинеями, так и не начался, а официальный был окончен.
После обеда у коменданта, торг с киргиз-кайсаками в крепости длился еще две недели, но Джилберт Элленборо и его люди отбыли из Троицка на следующий день. Слуга коммерц-агента Ревельской компании Джеймс Буль оставил господина на первой же версте по выезду из главной фортеции Уйской оборонительной линии и отправился в Тобольск к Вильяму Адамсу.


Глава восьмая.

В праздничный двунадесятый день Введение Пресвятой Богородицы во храм [9], на широком подворье Введенской женской обители, раскинутой в сорока пяти верстах от Далматовского монастыря вверх по Исети, было особенно многолюдно. В честь знаменательного события, восшествия по ступеням храма трехлетней Девы Марии в объятья первосвященника Захарии, молодые монашки на подворье раздавали детям и женщинам еще пышущий жаром белый хлеб и сдобные мазанные яйцом куличи.
Среди розовощеких от сильного мороза инокинь, выделялась высокая и стройная девушка лет шестнадцати. Из-под монашеского платка юной послушницы, красной ягодой виднелись маленькие, чуть припухшие губы. От робкого дыхания на длинных ресницах отроковицы намерзли капельки воды. Прядь шелковистых волос, цвета спелых каштанов, выбилась на свободу и ласкала ее заостренный от девичьей худобы носик, покрытый слезой гонимой ветром из глаз. Послушнице хотелось чихнуть, но времени, чтобы заправить своевольный локон под платок у нее не было. Череда малых ребятишек и скорбных баб с окрестных деревень, озябшими от утреннего мороза руками, беспрерывно, брала у девушки горячие хлебцы. Она доставала их из большой плетеной корзины и одаренные хлебом люди, крестясь, с поклоном отходили. Так продолжалось с пол часа. Украдкой потирая нос, девушка стойко крепилась.
К послушнице подошла женщина. По шерстяной юбке и короткой овчине, с вывернутым на швах, облезлым мехом, трудно было судить о ее возрасте. Может, лет тридцати, или моложе? Сознательно скрывая года, она сутулилась, ее движения были медленными. Голову просительницы, украшала кошпа с вытертым узором, вместо серебреных монет, с нее свисали кругленькие медные пластинки, а поверх был накинут давно выцветший на солнце чувашский узкий холст. Закрывая им лицо, женщина хотела выглядеть намного старше, затеряться среди богомольных старух.
Воспользовавшись свободной минуткой, девушка наконец-то упрятала непокорный локон под платок и потянулась к корзине, но та оказалась пуста.
Подняв взор на просительницу, она с неподдельным сожалением, произнесла:
— Прости, матушка. Хлебцы закончились. Обратись к другим сестрам. Или подожди, пока из пекарни принесу. Но уже полдень! И может, более не оказаться…
Девушка хотела еще что-то сказать, в утешение обделенной просительнице. Вроде того, что Господь и Богородица милостивы, но та неожиданно спросила:
— Никак, Евдокия?.. Дуняша! Старика Полуянова, Корней Даниловича младшая дочь?..
— Я, матушка!..
— А меня-то, признала?..
— Нет покудова, матушка. Не признала.
— Тетка я твоя… Ульяна Томарина, — женщина отодвинула с лица платок. — Аль и сейчас, девонька, не признала?.. Того, кто тебя нянчил! Пустой сиськой потчевал. Как мать-то Пелагея, производя тебя на свет, померла, кричала ты больно бешено, молока просила. А я тогда девкой еще была. Побоялась, как бы худо не случилось, ну и сунула тебе грудь, мужика не знавшую. Ох, и попало мне тогда от старух наших.
— Вот сейчас я признала вас, тетка Ульяна! — смутившись, ответила девушка.
— Не вороти взор-то, Евдокия. Что сразу родню не узнала, на то я не в обиде. Так мной и задумано было… Только есть среди ваших инокинь и позорчее тебя, девонька! Вон видишь лягуха, что в облачении монашеском? Чтоб ей повылазило! Пялит на нас очи лупоглазые, от старости облезлые, и все тут!.. Прямо дыру во мне проела, сестра Христова!
Мимика ожившего и помолодевшего лица просительницы, была настолько красноречива, что девушке даже не понадобилось смотреть в указанную сторону.
— То инокиня Дорофея, тетка Ульяна, — ответила она. — Наушница настоятельницы Серафимы.
— Ишь поскакала!.. Жди теперича и саму матушку. Берем, Евдокия, плетенку и спехом пошли до пекарни. По дороге, я все и расскажу.
Евдокия и Ульяна, подхватив пустую корзину, направились в строну небольшой деревянной избы. Из обмазанной белой глиной трубы, торчавшей на покрытой тесом крыше, валил белый дым, столбом подпирая ясное небо на морозе. А с невысокого крыльца по монастырскому подворью расходился сладковатых дух сдобного хлеба и куличей с изюмом.
— Студено сегодня, — проговорила Ульяна, когда они были уже на полпути, — совсем персты отмерзли. Давай сторонами поменяемся.
Немного погрев руку меж ног в складках юбки и поднеся пальцы ко рту, она спросила:
— А ты чего, Евдокия, теперича монахиня будешь?
— Послушница... — обходя корзину и берясь за нее другой рукой, ответила девушка. — Батюшка на мое пострижение строгий запрет держит.
— Правильно, что держит. Не успокоился еще Корней Данилович? Гулящих девок в светлице, при доме своем в Екатеринбурге-городе, так и кормит?
— Кормит... — вздохнула Евдокия.
— А Софья? Сестра твоя старшая, как поживает?
— Замуж вышла. За поручика Румянцева. Сейчас на Ново-Ишимской оборонительной линии в Пресновской крепости при муже обитает. В письмах пишет, что скучает по Троицку. Мы с ней последнее время там жили, а я и сейчас живу…
— Почто не при батюшке в Екатеринбурге?
— Не могу глядеть на девок гулящих, что он в дому приваживает.
— Софья, стало быть, поручица, — будто не услышав последних слов Евдокии, проговорила Ульяна. — В девках, ох и пошутковали мы с ней! Будет время, по секрету расскажу. А то гляжу, ты не в батюшку уродилась. Аль не проснулась в тебе еще женщина? Не торопись, девонька с пострижением-то. Матушка-игуменья, поди, спит и видит, как через тебя богатство Корнея Даниловича в обитель поиметь. Надолго ты здесь прижилась?
— На велик праздник Введение Богородицы в храм, у батюшки насилу отпросилась. Через три дня он в обитель сию десятника Пахома Андрианова с казаками пришлет, они меня до Троицкой крепости обратно и доставят. Сейчас батюшка там. В лавке купеческой, что на троицком торгу, с прибывшими из степи киргиз-кайсаками мену производит.
— Вот и скажешь игуменье, что я тетка твоя, Ульяна Томарина. Приехала из Шадринской слободы, чтобы вместе с тобой в Троицкую керемень [10] и отъехать.
— А разве спросит?
— Спросит, не сомневайся. Видно лягуха Дорофея ухом да глазами остра, но ногами не больно расторопна. А то бы уже догнала нас игуменья, да вопрошала с пристрастием: кто такая? Оттудова?.. Я, милая Дуняша, часто здесь бываю, у монашек хлебушком разживаюсь. Вот меня старая лягуха и заприметила. У тебя в келье день другой поживу. Ухоронюсь от остроглазой бестии. Не прогонишь дальнюю сродственницу на мороз лютый?
— Не прогоню, тетка Ульяна. Мне и самой с кем-то поговорить очень надобно! Тайна мне тут случаем одна открылась. Да такая! Что, ни сестрам монастырским, ни матушке Серафиме сие не поведаешь. Как-то намедни, после утренней службы, попыталась я настоятельнице об том исповедаться, так язык, словно к небу присох! Промолчала я про тайну сию, — не покаялась. А с тобой, тетка Ульяна, легко говорю. Язык не сохнет.
— Зато к зубам пристывает... Побежали скорее до поварни у печи греться...
Ульяна оказалась права. Матушка-игуменья и сестра Дорофея встретили их при выходе из пекарни. Настоятельница Серафима осмотрела Ульяну холодным взглядом, отчего на подворье стало еще морозней, и, обратившись к Евдокии, строго спросила:
— Вижу, дочь моя, гостья у тебя ныне!?..
— Да, матушка Серафима, гостья, — скромно ответила та, опустив взор долу, как и положено послушнице.
— И кто, такая будет?
— А ты, матушка, меня спроси! — с вызовом проговорила Ульяна. — Я и поведаю. Чай, не без языка!
— Будет время, и спрошу. Сейчас же глаголю с отроковицей Евдокией. Ее батюшка мне оную поручил! Мне перед ним и Господом ответ за нее и держать. Так как же, дочь моя, отзовешься? Или молчать станешь?
— Отзовусь, матушка Серафима, — не поднимая глаз, произнесла девушка. — Тетка это моя сродная. Ульяна Томарина с Шадринской слободы. Пришла в обитель со мной повидаться.
— Повидалась?
— Повидалась, матушка.
— Ну, теперича пусть идет. А тебе, дочь моя, в молитвах усердствовать надобно. В уединении телесном, к пострижению себя готовить, всеми помыслами к Богородице обратясь. Трудна и терниста твоя дорога к Господу, но батюшка твой войдет в разум, опамятуется. Верь мне и проси о том Богородицу денно и нощно.
— И так прошу, матушка. В молитве я дюже усердствую. И поклоны, что вы велели, раболепно отбиваю. Но пусть тетка Ульяна у меня в кельи поживет? Только до моего отбытия! А потом, мы вместе и уедем.
— Да купана ли в купели она, матушка! Крещена ли гостья?! — всплеснув руками и перекрестившись, закудахтала позади настоятельницы сестра Дорофея.
— Крещена!.. Архимандритом Дмитрием в волжской купели купана! — ответила Ульяна и обдала ее огненным взглядом. — Тебе, старая, тельник казать! Что меж белых да теплых грудей на сердце схоронен. Или так поверишь?
— Греховодница она, матушка! — не успокоилась Дорофея. — Караганка![11].. Блудница уральская!..
Матушка-игуменья оборвала ее жестом и изрекла:
— Коль действительно крещена, и Ульяной названа, оборотись на купол церковный, светлый, и возложи на чело свое персты в троекратном поклоне.
Ульяна повернулась лицом к монастырской церкви и на показ трижды перекрестилась щепотью, но кланяться храму не стала.
— Юродствует она, матушка! Юродствует! — продолжала кудахтать Дорофея.
— Келья во Введенской обители, батюшкой моим у Далматовского монастыря выкуплена! [12] — неожиданно для всех, твердо проговорила Евдокия, поднимая глаза на игуменью Серафиму. — Стало быть, я, дочь его, имею полное право держать в гостях кого пожелаю, лишь бы то была женщина, не мужчина! Поскольку, обитель сия сестринская. И никто в том мне перечить не смеет! Ни так ли, матушка?
— Та...ак... дочь моя...— удивленно, в растяжку ответила мать-настоятельница.
— В том, что Ульяна есть полу женского, а не мужского! Сомнений, у сестры Дорофеи не имеется?.. А не позволите, так уйду из монастыря вместе с теткой. И ноги моей здесь, больше не будет, матушка!
— О чем ты, дочь моя? Какие сомнения! — ответила игуменья, отталкивая от себя Дорофею, словно змею шипящую. — Разве я против гостьи. Живите сколько угодно. Келья, батюшкой вашим купленная, весьма просторна. Самая большая. На двоих места вдоволь. Дорофея!.. Распорядись, чтобы в келью послушницы Евдокии еще одну постель принесли.
Дорофея перестала шипеть на Ульяну, как по воинской команде. Расплылась в услужливой улыбке, и, насколько позволяла ей старость, поспешила исполнить указание настоятельницы.
— Спасибо, матушка Серафима, — снова опустив взор долу, тихо и скромно проговорила Евдокия.
— Пустяки, дочь моя, — приветливо ответила игуменья, и приложила уста к высокому лбу послушницы. — Господь и Богородица велит нам быть милостивыми. Усмирять гордыню в молитвах. Делами добрыми и хлебосольным гостеприимством, славится наша Верхне-Течинская Введенская обитель. Ну, Евдокия, общайтесь. Сама покажешь, тетке Ульяне, келью свою?
— Сама, матушка.
— Ну и славно. Что для гостьи может быть нужно, сестры с радостью туда и принесут. А мне недосуг, более беседовать с вами. Праздник Введения Богородицы во храм, для инокинь нашего монастыря особо великий и игуменье многое еще предстоит сделать сегодня для должного окончания оного торжества.
Наблюдая, как матушка Серафима, — женщина миловидная, но с печальным взором и напущенной суровостью, поспешно удаляется, Ульяна подумала, что зря она поторопилась объявить Евдокию не похожей на отца. В этом скромном облике, словно вулкан дремал характер разгульного купца Полуянова, который Ульяна знала не понаслышке. И сейчас, над вершиной вулкана она увидела маленькое облачко, выпушенное девушкой случайно, в порыве гнева, но, возможно, в скором будущем оно предвещало огненное всепоглощающее извержение. Евдокия просыпалась, и какие еще затаенности, бродили внутри безвинного снаружи создания, Ульяне оставалось лишь догадываться.
Впрочем, одной из своих тайн девушка обещала с ней поделиться. Почему-то Ульяна отчетливо вспомнила об обещании, когда они вошли в большую келью, отделанную уральским зеленным малахитом. Зажиточный екатеринбургский купец и фабрикант Корней Данилович Полуянов купил ее у обители около года назад, для проживания на церковные праздники младшей дочери, но до Евдокии, видимо, здесь жила важная персона. Это было очевидно по убранству, не только стен, сохранилась и кое-какая серебряная утварь.
— Входите, голубки мои, — услужливо встретила их у входа Дорофея. Входите, располагайтесь. Все готово для приема гостьи дорогой.
— Ступай, Дорофея, — ответила ей девушка. — Если что надобно станет! Позову.
— Кликай, голубка. Я здесь рядом почивать буду. Сон у меня старческий. Больно плохой. С первого раза тебя услышу, милая… Коль позовешь.
Отделавшись от старухи, они вошли в келью и затворили дверь на мощный внутренний засов.
Несмотря на ощущения присутствия предыдущей хозяйки, все же это было уютное девичье гнездышко с маленьким оконцем супротив дверей. Печи в комнате не имелось, тепло шло от двух глухих стен. Приятно пахло вяленой в меду дыней, мятой и тимьяном. На полу лежал цветастый и мягкий текеметь [13]. На невысоком круглом столике покоились яства: курочка с поджаристой румяной корочкой, ягодный кисель в ендове и чаша с пышными оладьями белой муки.
Состоящая из пуховой перины, одеяла и трех высоких подушек постель была разложена на широкой лавке, напротив ложа Евдокии из соломенного тюфяка, кожаного валика и лоскутного одеяла. Поверх постели лежало предназначенное Ульяне скромное женское одеяние: в темных тонах талагай [14], весьма схожий с платьем инокини, и льняная нательная рубаха без вышивки.
Евдокия сняла платок и стянула с плеч безразмерную власяницу из козьей шерсти. Под грубой вязки верхним нарядом, на ней оказалась длиннополое платье-халат нежно-розовой обьяри [15], с золотой нитью витиеватого узора. На стройной талии обтекающее плечи оно было обхвачено поясом, олицетворением уральского божества Золотого полоза [16], а ворот укрощала капторга [17] из калканской красной яшмы [18]. Застежка стягивала шелк у высокой шеи Евдокии, оставляя лишь малое, каплевидное углубление, в которое, при движении, проглядывалась ложбинка и возвышение груди. Да и сам шелк был настолько тонок, что при попадании света из окошка, не скрывал, а скорей подчеркивал девичьи прелести.
— И ты, тетка Ульяна, вон возьми, переоблачись в порты [19] льняные, — проговорила она, поправляя тяжелую косу и переплетая ее кончик. — Прости, но более ничего нет. Там за шторой, стоит медный таз и кумган [20] с горячей водой. Обмойся с дороги.
Долго не раздумывая, Ульяна скинула с себя всю одежду и, распустив волосы, прошла за штору.
— Ай, хорошо!.. Ай, приятно!.. С лютого мороза-то искупаться… Места бабьи мыльцем обмыть благое дело, Евдокиюшка. Уютно туточки. Тепло. Сестры монастырские для тебя дров не жалеют… — слышала девушка ее восторженные восклицания, между всплесками и журчанием воды.
Когда та вышла, Евдокия отвернулась.
— Чего не глядишь? Аль мы с тобой, в чем разны уродились? — почувствовав девичье стеснение, удивленно спросила Ульяна.
— Вспомнила про тайну, что мне открылась! — загадочно ответила Евдокия и отошла к окну. — Ты одевайся, тетка Ульяна.
— Что же это за тайна такая?..
— Сначала оденься. Тогда расскажу.
— Ладно, рубаху надену, но остальное не стану. Пока до монастыря пешими ножками дошла, все плечи мне тяжелая шуба отдавила. Пусть хоть сейчас спина свободой отойдет. А то скрючит меня раньше срока-времени, как сестру Дорофею.
Ульяна нырнула в широкие рукава, одернула подол и прибрала на одну сторону волосы. Отломив от курочки крылышко, она забила себе рот и проворчала:
— Ну, оборачивайся уже!.. Дуняша!.. Обрядилась я! Краше чем есть не стану. Давай, хирха [21], рассказывай свою страшную тайну!..
— Не моя это тайна! — ответила Евдокия.
— А чия же? Господи, от волнения у меня даже живот свело! Курочки хочешь?
— Я махана [22] более не ем. То, для тебя, тетка Ульяна, — ответила девушка.
Подойдя к облицованной малахитом стене, Евдокия отодвинула одну из зеленых пластин. Обнаружился тайник, откуда она вынула пергаментные листы. Вложенные в две дощечки, с одной стороны они были сплетены меж собой волосом, по длине, видимо, женским. Обтерев ладонью, девушка подала их Ульяне.
— Вот прочти. Здесь немного писано, всего двадцать три листа, по два столбца.
Ульяна осмотрела переплет, он действительно был из рыжеватого, когда-то черного, но выцветшего женского волоса, скреплявшего две тонкие деревянные обложки и листы пергамента. На передней, титульной пластине были выжжены буквицы. Ровными рядками, в аккуратный столбец, они красовались на отполированной руками древесине.
Ульяна разочарованно вздохнула:
— Мне и один лист не осилить, Дуняша. Покудова ни писать, ни читать, не обучена. И вообще!.. Не тетка я тебе! В наставницы не гожусь. Хоть и годами старше.
— Как же так, — не тетка?
— Сама посуди. Мать моя была сводной сестрой Баюша, Иваная, Айтугана, Атманая и Кугуша, коих с твоим отцом прижила моя бабка Томарка. Матушка же у нее родилась от другой гулящей любви, что с чувашином Алыпом в Самаре-городе случилась. Стало быть, тебе они братья по отцу, а мне дяди по матери. И выходит: не я тебе тетка, Евдокия. А ты мне.
— А ты всех моих братьев и сестер по отцу знаешь, Ульяна?.. Расскажи!.. А я тебе листы почитаю.
— Да разве ж их всех упомнишь!
— Ну, Ульяна!..
— Хорошо. Садись рядом и загибай пальчики.
Евдокия расположилась напротив. Ульяна, предусмотрительно спрятав врученную ей девичью тайну под себя, стала уплетать курицу и рассказывать:
— В Пермском крае в деревни Полуяновке, было у батюшки твоего Корнея Даниловича три жены. Одна из которых, моя бабка Томарка. В девках она была стройная да мягкая, вот ее стрелой на соболя [23] и прозвали. Повстречалась она Корнею Даниловичу, — его тогда Кадышем звали, — уже с дитем малым. Матерью, стало быть, моею Сулешей. Кадыш то, по молодости, соболь видный был, но стрела-томарка его прямо в глаз блудный сразила. С ней и другими двумя женами прижил Корней Данилович сыновей: Баюша, Иваная, Айтугана, Атманая, Кугуша, Кадыша младшего. И дочерей: Евшану, Иолу, Салачию. Почти все они уже померли, Дуняша. Не всем долгий век, как твоему батюшке отмерен. Теперича осталась лишь младшенькая дочь Евшана. Та, которая тебя и воспитывала.
— Бабушка Евдоха! — блеснув глазками, переспросила девушка.
— Она самая. В крещении Евдокия Полуянова.
— Выходит она мне сестра!
— Сестра, девонька, — подтвердила Ульяна. — По отцу сестра, а по годам бабка. Ну, а как батюшка твой в Екатеринбурге обосновался, тут он новыми женами обзавелся. То ли двумя, то ли тремя. Может, и четырьмя. Точно даже не знаю. От них, и заезжих девок гулящих, у Корнея Даниловича теперича сыновья: Анай, Ефим, Айдар, Чурмат, Иван, Агиш, Ардалей, Лукьян, Панфил, Назар. И дочери: Улита, Сулеша, Милица, Марфа. А когда Корней Данилович святое крещенье принял, от языческой и магометанской Мещеры якобы отошел, то у его последней жены Прасковьи, земля ей пухом, родились Софья и ты, Дуняша.
— Много! — удивилась Евдокия.
— Хватило пальчиков-то?
— Нет, Ульяна, не хватило! — засмеялась Евдокия, показав ей длинные с розовыми ноготками персты.
— А ты на ножках сосчитай. Вон, какие у тебя они долгие да стройные. Красивые, даже завидно. И чего ты в монашки идти удумала? Была бы крива да убога, как Дорофея, тогда ясно. Причины в разум не возьму. Аль решила любовь несчастную, от души отсумивать? [24]
— Матушка так хотела.
— Да как же она того хотела?.. Когда в тот же день, как ты родилась, Прасковья и померла.
— Игуменья Серафима, так сказала.
— Игуменья!.. Ты еще лягуху Дорофею о том поспрошай! Вот что, Дуняша! Принять постриг или отказаться, — тебе решать! Но я была при смертном ложе твоей матушки. И последний вдох ее слышала. В горячке она была. Из беспамятства так и не вышла, и ничего предсмертного сказать о тебе не могла.
— Об этом и батюшка говорит.
— Почему же ты, хирха, родному отцу не внимаешь, а игуменью слушаешь?
— А родня у меня большая? — ушла от колкого вопроса Ульяны девушка.
— Знатная. Если считать, тогда и моих пальцев не хватит. Ты, хитра-девица, давичи говорила, что на третий день за тобой десятник Пахом в обитель прибудет? Так то, внук Корней Даниловича, от сына его Баюша.
— Он же Андрианов?
— Верно Андрианов. Баюш первый из детей Корнея Даниловича принял святое крещение и по святцам назван Андрианом. От его сына Кирилки и пошли казаки Андриановы: старший Елизар и младший Пахом. Кирилловичи, стало быть. Елизара того джунгары в бою ранили, он и умер на курене. От плененной лет восемнадцать назад под Оренбургом женки, единая дочь у него осталась. Как именовали степнячку в родном ауле? То я не ведаю, но в крещении звалась Ифимией. На курене говорили: ушла Елизарова женка обратно в Степь. Вроде как к брату своему. И девочку с собой увела. Елизар дочь шибко любил. Злато-денежкой называл. Бездетный Пахом, согласно предсмертной воле брата только и отпустил ту Ифимию. Где они с дочерью сейчас, я не знаю, Дуняша. А у матери моей, и сводного брата Айтугана была лишь дочь Ряша. Он и матушка моя Сулеша молодыми померли. Не захотели выходить из волжской воды, когда отец Дмитрий чувашей силой крестил. А меня пяти годов отроду, мать на берег выгнала. Теперича я Ульяна Томарина. Так сама назвалась, в честь бабки Томарки, стрелы на соболя. Попы, было, хотели в монастырь инокиням на воспитание отдать, да у монасей меня Ряша выкрала. Она в чулане спряталась, когда родителей наших к Волге погнали. Самой ей лет восемь тогда было, а все же выкрала. Узнав про беду нашу, Корней Данилович взял сирот к себе в Екатеринбург-город. Как я уже говорила, Ряша постарше меня годами будет. По первому цвету девичьему, ее батюшка твой Ногайской дороги Табынской волости старшине Кулдабаю в жены и просватал. Калым получил и отдал. После последнего восстания башкир в Уфимском наместничестве, как люди говорят, тот старшина Кулдабай к царю афганскому на службу подался, а Ряша в степи потерялась, где-то теперь у киргиз-кайсаков.
— А ты, почему не замужем, Ульяна?
— Так уж получилось... Не знаю даже, все ли тебе сказывать, или в половине умолчать.
— Говори без утайки, Ульяна.
— Только потом не печалься, если про своего батюшку услышала от меня откровенностей.
Евдокия побледнела, но ответила:
— Не буду…
— Любили мы с твоей сестрой Софьей на большом полуяновском подворье голышом гулять. Выйдешь летним утром, пригожим. С крыльца спрыгнешь, потянешься, необлоченное тело ветерку для ласк отдашь, и замрешь на солнышке. Птички весело поют, сеном душистым пахнет. В деревянных колодах дождевая вода насобиралась. Теплая, мягкая!.. Вот и присмотрел меня как-то Корней Данилович. Одну, стало быть, без сестры твоей Соньки. Присмотрел и давай рукой ласкать. Наперво шею, грудь мою девичью, после ниже. Замерла я. И бежать надо бы, и не могу. Такой огонь по моим жилам от живота пошел, ажно ноги ослабли…
От слов Ульяны, Евдокия вся зарделась, облизнула пересохшие губы и тихо с придыханием проговорила:
— Ты же ему внучка…
— Названная внучка, Дуняша. Не плоть от плоти его. В общем, обласкал он меня всю руками и ушел. А я, дура!.. Собрала свои хурды-мурды [25], и бежала от полуяновского подворья спехом, без всякой оглядки. В Оренбурге-городе поступила в услужение к князю Уракову. Барину благочинному и по воскресным дням в церковь непременно ходящему. Он меня, Дуняша, ласкать не стал. На третий день моего услужения, взял с мягкого места, как бык корову. Грубо и больно взял. И омыла я свою невинность слезой горючей.
— И ты подчинилась?
— А куда денешься. Оправил он свое хозяйство в шелковые порты и говорит, «Если убежишь, в растрате уличу, или того хуже, в старообрядчестве обвиню. В колодницы у меня пойдешь». Пользовался он мной, когда захочет. Свету белого я от него невзвидела. А тут как-то у князя карета аглицкая поломалась, привели, стало быть, для ее ремонта каторжника Николку. Долго он ту карету чинил, да за мной украдкой ухаживал. С ним я и сбежала. В землянке на реке Крутихи год как муж и жена жили. Только три лета назад ушел он в Степь киргиз-кайсацкую за конями да пропал. Теперь я одна. Беглая и никому ненужная. Вспоминаю ласки батюшки твоего, и снова огонь по жилам течет. Не зазря бабы старого любят. Дело мужицкое ведает.
— А матушка Серафима говорит, что великий греховодник он, — печально вздохнула Евдокия. — И чтобы душу его от Гиены Огненной спасти, мне постриг принять надо, и молится за него денно и нощно. До конца жизни. И жить мне для этого надо не менее пятидесяти лет! Иночи, не отмолю батюшку.
— И добро великое монастырю отписать...
— И добро отписать…
— Любишь батюшку?
— Всем сердцем!
— Вот и люби, Дуняша. Замуж выйдешь внуков ему нарожаешь. Еще родни к нам прибудет. А другой молитвы ему ненадобно. Поскольку, Корней Дед седовласый. А Дед, девонька, своим знатным родом силен. И чем больше в нем детишек, тем ему радостней. Что не отрок, — то, молитва, песнь богатырская, что не дева — то, икона красная.
— Софья уже десять лет замужем, а детей нет. Матушка Серафима говорит: от Богородицы наказание это ей, за блуд батюшкин.
— Опять игуменья!.. Каркает она!.. Да не может того быть, чтобы сдобная Софья да пуста была! Наверное, муж квелый! Нечета Корнею.
— Дворянского рода.
— Вот и тебе пускай батюшка дворянина подыщет. Только, чтобы кровя играли! Вон, какая ты у нас ладная, что стан, что облик, прямо загляденье. А если говорят об отце твоем Корнее Даниловиче что плохое, тому не верь, Дуняша. Сколь у него детей есть, всех поднял. К женам уважение имел, помог и потомству. А сколь девок гулящих, от себя с приданным отпустил. По сему его любят, и Дедом почтительно величают. А блуд, он и в самых благодетельных домах тайно проживает. Породи я ребенка!.. Князь Ураков никогда его своим не признал бы. Корней же бабку мою Томарку и с дитем Алыпа за жену взял, и частью денежной мою мать, как родную дочь наделил.
— Он же тебя ласкал. Разве, то не грех?
— Ну поласкал малость... Говорю же Корней сам и есть бог Род. Дед седовласый… От Матери Сырой Земли ему дана сила великая! Будить красавиц юных, телом еще спящих к детородству. Если честно, Дуняша, я и сейчас от его рук, от нежных кончиков пальцев не отказалась. Душу бы застылую, огнем тела согрела.
— Ульяна! — Евдокия встала, и сделала тяжелый шаг, обратить к оконцу монастырской кельи, разом, запылавшее румянцем лицо.
— Может, скинешь платье, Дуняша? — улыбнувшись, проговорила Ульяна. И вправду что-то душно стало. Гляжу, ноги у тебя отяжелели.
— Пройдет... Только говори о другом, Ульяна!
— Может, листы мне почитаешь?
— Листы?.. — словно лебедь изгибая шею, девушка повернула голову. Грудь ее вздымалась как после долгого бега. — Отдай мне их!..
— Ты же обещала, Дуняша! — ответила Ульяна, не собираясь расставаться с добычей. — Хотя бы то, что на передней дощечке так красиво выжжено.
— Хорошо. Но остальные листы я почитаю завтра. Уже вечер, Ульяна. Перед сном мне надобно усердно молится. Выполнить послушание.
Ульяна кивнула и неохотно приподнялась, освобождая из мягкого плена тайну девушки.
Евдокия взяла листы, нервно поправила косу и, собравшись с духом, тихо зачитала:

«Затворная летопись инокини Проклы.
Эту летопись, я Прокла инокиня Верх-Течинского Введенского женского монастыря, что на Урал-Камне, в миру Прасковья Григорьевна княгиня Юсупова-Княжево, отваживаясь на вероятное лишение языка и правой руки, начала писать в пятый год правления государыни российской, бывшей герцогини Курляндской Анны Иоанновны. По одному листу пергаментному, тайно приносила в келью, данная мне в услужение девочка восьми лет Таисия...».

— Таисия?.. — всполошилась Ульяна. — Ты прочла: «Таисия»? Я не ослышалась.
— «…Девочка лет восьми Таисия», — удивилась восклицанию Евдокия. — Именно так и написано.
— Восьми… Государыня Анна Иоанновна…— бормотала Ульяна, загибая пальцы.
— Ульяна!.. Чего считаешь?
— После скажу. Читай дальше, Дуняша.
Девушка пожала плечами и продолжила:

«…По одному листу пергаментному, тайно приносила в келью, данная мне в услужение девочка лет восьми Таисия. На коих были начертаны росписи прошедшего столетия, различных денежных дач монастырю. Чтобы избежать подозрений в изготовлении соленого раствора для разъедания старых чернил и не просить у инокинь соли, более чем надобно в кушаньях, еще девственной и непорочной внутренней влагой Таисии, я смывала с пергамента буквицы [26] и сушила под собой. Когда исписанных мною листов набралось достаточно, я проделала в них дырочки и свила воедино своим длинным и прочным волосом. Острая заколка же, черных локонов моих, служила мне пером гусиным, а свеча чернилами. Накаляя заколку на малом огоньке, я скребла по старому пергаменту слово свое, чтобы никто и никогда смыть его уже не смог.
Той, девушке или женщине, младой или старой, кто найдет мою «Затворную летопись» упокоенную мной за малахит-камнем, я завещаю звание свое высокое: Кормщицы корабля Птичек Божьих, Девственных дев. Звание Матушки Богородицы.
Смело открывай, новая матушка Кормщица, путь корабля нашего, и не страшись слова моего...».

— Открывай, Дуняша! — с восторгом проговорила Ульяна. — Страсть, какая! Читай далее…
— Я уже ее открывала… Прочитала, и будто в одночасье на десять лет старше стала. Теперь боюсь к стенам кельи руками притрагиваться. Вдруг там, еще страшная тайна припрятана!?..
— Да… — Ульяна задумалась.
— Положу я их лучше на место, Ульяна. И после молитвы будем укладываться спать...
Так и непрочитанные на сегодня загадочные листы, легли обратно в тайник, под малахит-камень…
Ноябрьский день закончился быстро. На Введенскую женскую обитель у деревеньки Верх-Течинской опустилась темная уральская ночь. Евдокия засыпала медленно, ее приятно беспокоили отдельные фразы из длинного и яркого рассказа Ульяны, и она уже меньше боялась страшной тетради. Благодаря неожиданной гостьи, кое-что из летописи ей стало понятно. Стараясь не ворочаться, девушка лежала тихо и, пытаясь отвлечься, слушала, как рядом посапывает тетка Ульяна, которая оказалась, вовсе и не тетка. Как за окном, на зимнем морозе, время от времени, гремит трещотка монастырского сторожа...



Примечания.

[1] Ирбитская слобода, — в Пермском крае при реке Ирбити. Основана в 1633 г., с 1643 г. там проводились ежегодные ярмарки с 1 февраля по 1 марта. С 1781 г. слобода стала городом. В XVIII в. в Ирбити проводились крупные торговые сделки, а к концу XIX в. денежный оборот Ирбитской ярмарки достигал 60 000 000 руб.

[2] Батырша — мулла Абдулла Алеев, Он сыграл определенную роль в подготовке башкирского восстановления 1755—1757 гг. Его воззвание в разосланных письмах, которое призывало башкир, татар, казахов и узбеков к священной войне против «неверных» — русских, привело к массовым религиозным столкновениям. Однако Батырша не руководил восстанием, вероятно, выполнив волю турецкого Дивана и короля Фридриха воюющего с Россией в Семилетней войне, он отстранился от восставших башкирских старшин, и организованное им движение против русских, фактически, проходило без него.

[4] Гяур — так в Турции презрительно называли всех немусульман.

[5] Иблис — падший ангел, отказавшийся признать волю Аллаха и подчиниться человеку. Иблиса еще называют Шайтаном и врагом Аллаха.

[6] Эфенди (от искаженного греческого слова «начальник») — в Турции почетный титул, соответствующий русскому «господин».

[7] Малая Бухария или Кашгария — Восточный Туркестан (ныне, южная часть Синьцзян-Уйгурского автономного района КНР.)

[8] Мисюрки или мисюрские шапки были двух родов — прилбицы и наплешники, обе очень низкие, первая с венцом и бармицей — кольчужным обрамлением шеи и лица, вторая состояла только из одного округлого, так называемого стального черепа с ушами.

[9] Праздник «Введение Пресвятой Богородицы во храм» принадлежит к числу двунадесятых и совершается по старому стилю Православною церковью 21-го ноября.

[10] Керемень (тюрк.) — укрепление, крепость.

[11] Караган, караганка — степная лисица.

[12] Согласно монастырским правилам кельи строились на свои средства. Еще в Московской Руси, когда в монастыри поступало много людей из богатых классов общества, это дозволение широко практиковалось. В годы царствования Иоанна Грозного кельи опальных бояр отличались не только обширностью и простором, но и комфортом. Со времени правления Петра I, когда вошли в обычай насильственные пострижения в монашество жен мужьями, женские монастыри изобиловали собственными кельями монахинь. Разрешалось наследование келий по завещанию уходившим в монастырь родственникам. Иногда они продавались вновь поступающим в обитель зажиточным лицам, но в основном дарились монастырю, и он продавал их снова.

[13] Текеметь — у уральских казаков ковер из цветных лоскутьев.

[14] Талагай — мордовская верхняя женская рубаха.

[15] Обьярь — шелковая ткань с узорами.

[16] Золотой полоз, он же — Якушка Горыныч, видимо, отголосок очень далекого по времени верования многих народов от Урала до Алтая, во всесильного и мудрого Змея. Его женская ипостась Ящерка — Хозяйка медной горы. К сожалению, сохранившаяся информация об этом культовом персонаже настолько скудна, что не позволяет вывести какую-нибудь общую линию его возникновения, но, судя по народным сказкам, он занимал почетное место в тысячелетней дохристианской и доисламской эпохе во всей восточной части Евразии.

[17] Капторга — пряжка, застежка.

[18] Калканская яшма — с горы Калкан в Оренбуржье. В XVIII столетии славилась своими неповторимыми оттенками цветов и после должной обработки, уже в изделиях, очень дорого ценилась.

[19] Порты — в XVIII в. не только мужские штаны, но и женское нижнее платье-рубаха, сшитое из портно нательное одеяние.

[20] Кумган — высокий медный кувшин с длинным носиком, обычно применялся женщинами для личной гигиены.

[21] Хирка (чувш.) — девушка, девчонка.

[22] Махан — конина, баранина, вообще мясо.

[23] Томар, томарка — чувашская стрела с тупым костяным наконечником, для боя пушного зверя: соболя, куницы, горностая.

[24] Отсумивать — отвращать любовь.

[25] Хурды-мурды — домашний скарб, пожитки.

[26] Пергамент изготовлялся из телячьих шкур и нередко использовался монастырями повторно. Для смывания чернил применялась соленая вода.



© Сергей Вершинин, 2010
Дата публикации: 16.01.2010 22:12:53
Просмотров: 2823

Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь.
Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель.

Ваше имя:

Ваш отзыв:

Для защиты от спама прибавьте к числу 38 число 88: