Евангелiя отъ попугаевъ глава V. Явная вечеря
Евгений Пейсахович
Форма: Рассказ
Жанр: Проза (другие жанры) Объём: 9303 знаков с пробелами Раздел: "Евангелiе отъ попугаевъ. Документальная проза" Понравилось произведение? Расскажите друзьям! |
Рецензии и отзывы
Версия для печати |
- Расстреляли бы уважительно, до праздников. Зачем человека заставлять ждать? Чтобы только помучить подольше. От них, от работничков, перегаром несёт после праздников, и руки трясутся. Противно же. И ещё о какой-то культуре производства говорят. Ха. Болтовня. Никакой культуры вообще. Слова вытекали из него, как струился бы горох из дырки в мешке, с той только разницей, что мешок с горохом заметно худел бы, опустошаясь, а мужчина – нет, не худел. Слова не занимали в нём места. Дерёги старательно смотрели мимо Изобилия и только кивали мужчине. Молча. Сломанные оба, сдувшиеся – один с заплывшим глазом, второй с распухшим и посиневшим подбородком, - они не помавали дланями с торчащими пальцами, не подёргивали плечами и не топтались на месте, как бывало обычно, когда они приходили за побором размером в половину Изобильевых доходов, которую Дерёги считали своей зарплатой и о разнице между доходом и прибылью, о налогах, страховке и штрафах слушать не хотели. Штаны у них сзади не топырились, а просто были порваны по шву, и твёрдые толстые концы ядрёных морковин торчали из махров безнадёжно прочно и коротко. - А чего ты стоишь как столб? – мужчина скривил тусклые узкие губы. – Помогай людям. Людям надо помогать. Они на нашего настоятеля баллон накатили. На уважаемого человека. Рамсы попутали. Ему религия сопротивляться запрещает. Он говорит: нельзя мешать человеку делать плохое. А мне говорит: иди сделай плохое, я тебе мешать не стану. Ха. Он был не то чтобы старый, но пожилой уже дядька, и каждый из Дерёг был раза в полтора моложе его, во столько же ширше и с виду могутней, но мужчина втолкнул их к Изобилию в тесный второй бокс, как вбросил бы щенков, ухватив за шкирки. Это пугало. И то, что он, не утрачивая доброжелательности, без заминки извергал слова, предложения, абзацы, пугало ещё больше. - И говорят, что случайно. А я тоже не нарочно. Ха. Нарочно мил не будешь. А это у тебя чо? Кресло наизнанку – девок сзади пялить удобно. Изобилию хотелось снять куртку, надеть халат, предложить посетителям лежалый кофе из свежей пачки, но он чувствовал неуместность этого действа и будто плыл в потоке звуков, и тщетно старался уцепиться за тонущие лохмотья смысла, скользкие, податливые, пропадающие. - В промежности у неё топка, всё время дрова нужны. Сколько там поленьев сгорело – не сосчитать. Любовь рулит. Муж сбоку припёку, ничего не знал. Мужчина оживлённо рассказывал историю, начала которой Изобилий не уловил. Дерёги молча склонялись задами к его лицу, цеплялись руками за трубчатые никелированные полукружья стояка, кресла наизнанку, и терпели, пока Изобилий, нашарив на матовом стекле этажерки нужного размера щипцы с круглыми прихватками на конце, добывал из их задниц морковины. - Потом нашла себе голландца и свалила в Амстердам. Потом вернулась и ушла в монастырь. Я бы ещё понял, если бы в мужской. Ха. Щипцы цепляли морковь вместе с ошмётками ткани брюк, и тонко вымазанные дерьмом корнеплоды выходили неохотно, застревали. Приходилось менять инструмент, перехватывать морковь, тянуть снова – на длину упрямых нитей рваной ткани. - Ну вот, - мужчина удовлетворенно кивнул, когда Изобилий бросил вторую вытащенную морковь в чёрное пластмассовое ведро без крышки рядом со стояком. – Теперь свободны. Больше так не делайте. И Дерёги молча ушли, слепо глядя в никуда. - Я тут не при чём, - выдавил из себя, как из почти пустого тюбика зубной пасты, Изобилий. Ему было душно, потно, контуры предметов двоились и троились, и вполне себе гладкое лицо мужчины казалось от этого морщинистым. - А никто не при чём, - доброжелательно согласился тот. - Это они, - объяснил Изобилий. – Клиентов поставляли. Я не просил. Не хотел. Они заставили. - А-а-а, - мужчина ласково протянул гласный, как нянька в детском саду, увидевшая в эмалированном горшке долгожданные какашки. – Ну вот тебе тогда ещё один клиент. От меня лично. Реальность стремительно крутанулась, встала вверх ногами, и Изобилий услышал праздничный треск рвущейся по шву ворсистой ткани своих брюк. Что-то грубое, огромное, неотвратимое стремительно вторглось в его анус и застряло в районе грудины, уперевшись в свежую пачку лежалого кофе. - Угощайся, - ласково добавил мужчина. И медленно растворился в сгустившейся темноте. Изначальный смысл главного городского праздника – Дня Ликования – мало кто знал. Из подвалов мэрии выносили на мощёную булыжником площадь и чистили, приводили в порядок четырёхметровое чучело Полицмейстера, сшитое из прочной мешковины и набитое полосками мягкого пластика, на ощупь схожего с сеном. Лицо каждый год приходилось подрисовывать, и в результате выглядело оно размазанно ярким, как у пьяной старой проститутки. О портретной схожести не заботились. На старых фотографиях чёрно-белый Полицмейстер был грузен, одутловат, в меру морщинист, с кустистыми бровями, из-под которых лишенные цвета глаза смотрели строго и ласково: мол, экая ты бестия, братец, смотри у меня. Почему хранили и раз в год носили по Главному проспекту только чучело Полицмейстера, не вспоминая судью, который признал его невиновным, и забывши графского конюха, которого Полицмейстер зарубил шашкой, никто не задумывался. Простолюдины принимали всё так, как им велели. Праздник, он и есть праздник. Велено ликовать – ликуй. Фалера не считал себя простолюдином. По губительной привычке выяснять правду он пересмотрел все сохранившиеся в архиве Центральной библиотеки городские и губернские газеты от и до. От – дата убийства графского конюха. До – растёкшиеся по пожелтевшим страницам газет на месяц споры о вердикте суда. Из газет можно было точно узнать только то, что Фалера и так давно и прочно знал: все газетчики – тупые самонадеянные бараны. В «Позавчерашнем Вестнике» конюха ругали бомбистом и социаль-демократом. В «Завтрашнем Курьере» называли невинной жертвой полицейского произвола. До суда. До. После него первая из газет захлебнулась гневом, требуя запретить всё однополое. Вторая захлебнулась гневом, требуя то же самое разрешить. От мелкой пыли из прошлого века у Фалеры обострилась привычная аллергия – нос изнутри стремительно покрылся коростами, отдирать которые было больно, не отдирать – невозможно. Коросты росли как сорняки, и на месте старых почти сразу появлялись новые. Городской архив не дал почти ничего, если не считать разговоров с однокурсницей, которая была в нём начальницей. Широколицая, изобильно морщинистая, с обиженно круглыми глазами, в те времена она готовилась умереть от инсульта и сокрушалась о неправильно прожитой жизни. Тесное замкнутое пространство архива, плотно уставленное красно-бурого цвета стеллажами с замкнутыми дверцами железных ящиков под размер папок, напоминало о старом кладбище, где, чтобы похоронить новопреставленного, надо разворошить чью-нибудь заброшенную могилу. В архиве нашлась справка о пропаже без вести старого графа, который ушёл охотиться на болота и не вернулся, и свидетельство о смерти его сына, которого до глубокой старости называли молодым графом. Главной находкой стала квадратная потемневшая бумажка с расплывчатым синим штампом, тремя словами, неразборчиво написанными перьевой ручкой, и чьей-то росписью, которая изначально была, вероятно, витиеватой, но со временем расплылась в пятно. Зато полустёршаяся типографская краска на самом верху бумажки поддавалась прочтению, хоть и не с первого раза: краеведческий музей. Так что, хорошо разобраться, в городском архиве нашлась стрелка-указатель. В архив суда Фалера не смог бы просто так заявиться и поболтать с однокурсницей. Там была реальность чужая ему и чуждая, и не было никаких шансов встретить старого знакомого. Туда пришлось бы писать запросы без надежды получить внятный ответ. Краеведческий музей – другое дело. Своя поляна. Если не сам Фалера, то его должность главного библиотекаря ценилась в музее, и сокровище, которое он искал, откопали за пару дней, дали подержать в руках, отпечатали на принтере копию и счёт выставили на библиотеку. Потом, каждый год в День Ликования пересказывая дочке Станке историю графского конюха и Полицмейстера, Фалера приходил к не очень весёлому выводу, что последний раз был счастлив в тот момент, когда держал в руках мемуары состарившегося молодого графа. Мемории – так они назывались. Мемории. Или нет. Был ещё один пароксизм счастья, когда Фалера постиг смысл праздника. Гибель графского конюха не была мучительной. Он едва ли понял, что произошло. Мукам подвергнут был Полицмейстер. До окончания суда его отстранили от должности. Полицмейстера не стало. Он умер. Вердикт судьи воскресил его. День Ликования был, на самом деле, Днём Воскресения. Станбулополо, санитар больничного морга, куда отвезли останки Изобилия, написал стихи «На смерть поэта». Немногочисленные друзья покойного из числа проктологов сбросились на издание сборника его стихов. У многочисленных его друзей из числа поэтов денег не водилось. Следующей запоздалой весной, едва выдалось несколько тёплых дней, кто-то, оставшийся неизвестным, сделал на могиле Изобилия морковную грядку. Корнеплоды выросли горько-солёные. Как слёзы. Хорошо одетая кладбищенская юродивая, накрывшись цветастым бахромчатым платом, обнимала скромный, из серого пупырчатого пластика, памятник с размокшей фотографией, плакала и уверяла, что морква мироточит. Выпивавшие на кладбище бомжи охотно закусывали урожаем. © Евгений Пейсахович, 2017 Дата публикации: 18.10.2017 13:07:26 Просмотров: 2506 Если Вы зарегистрированы на нашем сайте, пожалуйста, авторизируйтесь. Сейчас Вы можете оставить свой отзыв, как незарегистрированный читатель. |